Глава 12

Я не буду больше рассказывать о своей адвокатской работе, как ни заманчиво мне о ней вспоминать. В ней я нашел тогда свое настоящее дело, достиг и успехов, и удовлетворения. Она надолго наложила на меня свой отпечаток. Но кругом меня начали развиваться другие события, которые всех стали захватывать; они не могли и меня обойти.

Тогда возникло движение, которое назвали освободительным. Начало его естественно относить к первым годам XX века, когда за границей создался специальный Союз освобождения, чтобы им управлять, и его орган «Освобождение», под редакцией П.Б. Струве. Задачей движения сделалась борьба с самодержавием, введение в России конституционного строя. Оно и закончилось в октябре 1905 года возвещением, а потом и введением конституции. Я не собираюсь описывать это движение; это много раз было сделано с разных позиций людьми более осведомленными; сам я принимал в нем мало участия. Но после стольких перемен и событий многое в нем вспоминается уже в другом освещении.

Если организовалось это движение в начале XX века, то как направление оно существовало издавна. Ожесточенная борьба между «старым» и «новым» со времени Петра I наполняла русскую жизнь. В ней особенность нашей истории. В XIX веке оба эти направления кристаллизовались. Русская старина воплощалась внизу в фактическом бесправии крестьянского большинства населения, а наверху в неограниченной власти самодержца. В ней стали видеть исторические устои самобытной России. «Вольнодумцы» же, забывавшие эти заветы, противополагали им порядок, основанный на ограждении прав человека, на самоуправлении и на верховенстве в государственной жизни закона, а не воли властителя. Эти новшества тогда принесены были с Запада. Борьба между старым и новым не прекращалась в XIX веке. Сторонники «новшеств» бывали и около трона. Они восторжествовали в эпоху Великих Реформ, когда сама государственная власть эти идеи усвоила и стала в жизнь проводить. Реформы были тогда правильно начаты, но не доведены до конца. Так, крестьяне были избавлены от власти помещиков, но остались низшим, неполноправным сословием. Было восстановлено самоуправление, но только по некоторым вопросам «местного интереса». Суд был провозглашен независимым служителем правды и милости, но только поскольку это не противоречило существу тогдашнего строя. А в этом строе надо всем продолжала оставаться прежняя неограниченная, то есть надзаконная власть самодержца. Ограничивать ее тогда не хотели не только сами самодержцы. Ею дорожили даже такие искренние деятели Великих Реформ, как Н.А. Милютин.

Одному самодержавию казалось под силу «освободить с землею крестьян», избежав пугачевщины. Но после осуществления Великих Реформ, в рамках обновленного строя, сама практика жизни должна была естественно вести к завершению всего, что тогда было начато; на это и надеялись лучшие люди этого времени.

Но жизнь не развивается прямолинейно. Радикальные реформы всегда опасный момент: когда они начинаются, от них требуют большего, чем они могут дать. Сдержанное ранее нетерпение пробивается бурно наружу. Когда преемник самого законченного из самодержцев Николая I начал эру Реформ, накопленное против порядков его отца озлобление развязало внизу революционные настроения и дерзания. Александр II заплатил своей жизнью не за свои ошибки и колебания, а за политику своего отца. В этом заключается справедливость безличной истории. Ничто в мире не пропадает бесследно.

Революционные движения 70-х годов увенчались их короткой победой, то есть убийством Александра II. И тогда немедленно началось движение вспять. Александр III послушался представителей того «старого» понимания, которые внушили ему, что его долг как главы государства не защищать государство от революции, а охранять незыблемость самодержавия, и для этого ликвидировать то, что в Великих Реформах казалось с ним несовместимым. И если вся политика нового царствования определялась борьбой за самодержавие, то недовольные этой политикой и своим положением, естественно, присоединялись к движению, которое своей задачей ставило освобождение от самодержавия. Остальное вытекало из этой первой задачи. Ведь и в 60-е годы сначала все сводилось к освобождению крестьян от помещиков. Это было первое. Остальное приложится. Так на наших глазах началось движение с его новым лозунгом: «Долой самодержавие».

В этом лозунге, несмотря на его митинговую грубость, ничего «революционного» не было. Конечно, было неправильное употребление термина, но оно никого в заблуждение не вводило. Исторически и этимологически слово «самодержавие» не означало ни неограниченности, ни надзаконности власти, а только ее независимость, на теперешнем языке суверенность. А этого свойства власти монарха никто не оспаривал. При издании конституции 1906 года, когда термин «неограниченный» из текста ее был сознательно вычеркнут, титул «самодержец» в ней был сохранен. Это показывало, что он значил что-то другое. Такому пониманию подчинились и все партии, когда соглашались давать при вступлении в Думу торжественное обещание в верности самодержцу. Из этого, конечно, происходила двусмысленность, так как литературный язык под самодержавием разумел именно неограниченность власти. Такое понимание термина укрепилось так прочно, что я в дальнейшем сам буду это слово употреблять в этом именно смысле.

Слабость Освободительного Движения была в том, что под одним словом «долой» оно объединяло направления между собой несогласные не только в конечных целях своих, но, главное, в средствах, которыми нужно было достигать ближайших к этим целям этапов. Разномыслия в конечных целях (конституционная монархия, республика, социализм) были менее важны; до них еще было далеко, а пока можно было друг в друге видеть «попутчиков». Опаснее было разномыслие в средствах, которыми сейчас нужно было идти, чтобы лишить власть самодержца ее надзаконности и разделить ее с представительством. Освободительное Движение оказалось слишком равнодушно к той грани, которая должна была бы отделять эволюцию государства от бедствий всякой революции. Как ни трудно проводить параллель между тогдашней и теперешней Россией, в обе эти переломные эпохи создавалось одинаковое отношение к этому основному вопросу. Те, кто не верят сейчас в возможность эволюции советского строя, бывают вынуждены мириться с внешней войной и даже с временным распадом России, чтобы только от коммунистической диктатуры избавить и себя и мир. А в те годы, изверившись в возможность эволюции самодержавия, многие думали видеть в революции желанное избавление. И тогда, и теперь больше говорили потому о порядке, который нужно будет установить на месте существующей власти, чем о том, какими приемами свергнуть ее. Если бы говорили об этом, общий фронт Освободительного Движения раскололся бы.

Такое отношение к основному вопросу объяснялось и отсутствием опыта у нашей общественности. Она недостаточно сознавала, что жизнь на месте все равно не может стоять, что при сопротивлении населения власть непременно будет меняться, хотя бы и слишком медленно по настроению современников, что поэтому всегда целесообразнее содействовать таким ее изменениям, чем добиваться ее падения. Ведь даже при реставрациях многое из нового сохраняется потому, что уже сделалось фактом. В этом заключается неистребимое преимущество существующей исторической власти. Потому при самых радикальных реформах разумнее прежнюю власть реформировать, но сохранять, не увлекаясь мечтой начать все строить на «расчищенном месте»; привычка населения к существующей власти составляет ее главную силу. Чтобы исчезло это ее преимущество, нужно, чтобы она сначала фактически пала. Только после этого начинает казаться, будто у нее уже раньше не было сторонников. Пока же этого ее падения не случилось, существующая власть уподобляется войску, которое сидит в устроенной для этого крепости; там оно всегда сильнее врагов, если те вздумают его штурмовать. У новой же власти, вышедшей из революции, не будет этого преимущества: от нее будут требовать большего, чем от прежней, и будут ее обвинять, что она не оправдала надежд и, может быть, обещаний. Самое ее право считать себя властью могут оспаривать. Ее право на это нужно будет поддерживать беспощадным гонением на всех ее противников. Оттого вышедшие из революции власти обыкновенно бывают либо бессильны и падают сами, либо превращаются в жестокие диктатуры, которые возбуждают против себя озлобление, даже несмотря на заслуги их по восстановлению распадавшегося государства. Все это мы потом увидели в России.

В 90-х годах уже были зародыши, которые при своем естественном развитии вели Россию к конституционному строю и готовили кадры будущей государственной власти. Как повсюду, главной политической школой для населения было местное самоуправление. Делом его, то есть русских земских и городских учреждений, было управление местного жизнью, исполнение в ней части общегосударственных функций, в интересах всего живущего там населения, а не только в своих, как это происходит в артелях, кооперативах, синдикатах, акционерных обществах и других подобных им коллективах. При всех своих несовершенствах местные учреждения были у нас зачатками народовластия, а потому шагом к будущему конституционному строю. Сама власть правильно их считала более опасными для самодержавия, чем революционные партии. Витте писал в своем известном письме Горемыкину, напечатанном «Освобождением»: «Если вы хотите для России конституционного строя, создавайте и выращивайте в ней земские учреждения: они все для него подготовят и к нему приведут. Если же конституции вы не хотите и считаете ее „великой ложью“, то не создавайте и земств, с развитием которых вы непременно будете сами бороться».

Альтернатива была поставлена ясно, и в 80-х годах самодержавие тоже на нее дало ясный ответ, начав политику постепенного ограничения и удушения земств. Потому было естественно, что при возникновении Освободительного Движения земские деятели не только оказались в его первых рядах, но и заняли в нем руководящее место. Я рискну многих задеть, если выскажу свое убеждение, что русское Освободительное Движение 900-х годов было преимущественно «земским движением», связанным с эпохой Великих Реформ, ею вдохновляемым, и что в этом была его главная сила. В отличие от других общественных групп, у земцев уже был опыт управления государством. Как практики, исполнявшие часть государственных функций, они научились не только критиковать, высказывать пожелания, провозглашать резолюции, но и постепенно осуществлять свои идеи на практике. Так, например, через третий земский элемент, в котором они стали видеть не подчиненных чиновников, а сотрудников в общественном деле, которых они вводили в коллегии распорядителей разными сторонами земской жизни, они до некоторой степени исправляли «земское положение», отдававшее всю власть на местах землевладельцам. Интеллигенция в роли «третьего элемента» этим получала реванш и приобщалась к опыту управления местной жизнью. Далее стал вопрос об объединении земств. Сначала расширялась роль губернского земства, которое постепенно присваивало себе руководство уездами. Потом на очередь была поставлена и разрешена задача объединения земств всех губерний. Был поставлен, хотя не разрешен, вопрос о создании более мелкой земской единицы, всесословной, а не крестьянской волости. Это было дорогой «практических достижений», полезною школой для тех, кто мог в этом участвовать. Здесь должен сделать личное пояснение. Я не был «земским работником», хотя давно имел по наследству нужный для этого ценз. Но в детские годы в эти подробности я не входил и ими не интересовался. Когда уже после 1905 года я однажды задумал принять участие в земских выборах, то, к моему удивлению, тогда впервые узнал, что в земских списках не значился и должен был сначала исправить эту оплошность. Так я с детства упустил легкую возможность по праву работать в земской среде. Сближение с ней происходило у меня и без этого разными другими путями. Мой отец был давнишним гласным городской думы и Московского губернского земства. Сыновья некоторых городских и земских деятелей, М.П. Щепкина, Н.И. Мамонтова, А.А. Шилова и других, были моими сверстниками и товарищами. Тогда было острое время: борьба старых гласных с диктаторскими замашками знаменитого московского городского головы Н.А. Алексеева. Мы, молодое поколение, слыхали об этом от наших отцов и в старших классах гимназии любили ходить на интересные заседания, где предвиделись схватки. Алексеев тогда говорил общим знакомым, что присутствие мое и молодого Щепкина среди публики всегда предвещало «историю». Позднее, уже студентом, я через кружок Любенкова стал очень близок с настоящей городской и земской средой. Наконец, через Толстых, особенно старшего сына, Сергея Львовича, я оказался в курсе той борьбы, которая всюду велась, в частности в Чернском уезде Тульской губернии, где либеральные земцы – и на первом месте А.А. Цуриков – сражались с знаменитым реакционным предводителем А.Н. Сухотиным (по прозвищу Сапатый, которого не надо смешивать с М.С. Сухотиным, предводителем Новосильского уезда, женившимся на старшей дочери Толстого – Т.Л. Толстой). Потому по профессии будучи адвокатом, не подозревавшим даже, что легко мог быть и земским деятелем, я был близок с земской средой и мог иметь доступ к скрытым центрам ее. Мое политическое воспитание в юные годы происходило в этой среде. Укажу на пример.

В 1890-х годах в Москве образовался частный кружок – «Беседа». Он был тем интересен, что был созданием исключительно земской среды. Чтобы быть его членом, было нужно не только быть сторонником самоуправления, но в земском самоуправлении активно участвовать. «Беседа» теоретиков не чуждалась. Ее «внешней задачей» было издательство; она выпускала сочинения по злободневным вопросам, связанным с земской и вообще государственной жизнью. Эти книги писали не они сами, а интеллигентные теоретики, ученые, публицисты. Но у «Беседы» была другая скрытая, но более важная задача: руководить земской жизнью в том направлении, в котором в то время она и могла только идти, то есть в рамках прав и возможностей, которые закон земцам давал. Потому-то в «Беседу» допускались только земские практики. Этот кружок был первым по времени опытом организации земств, который объединял видных представителей земского самоуправления всех земских губерний и старался через них направлять земскую деятельность. Это и должны были делать те, кто в этой деятельности принимали участие сами. Дальше этого условия для вступления в «Беседу» не шли. «Политические» взгляды там были свободны. Если все настаивали на необходимости представительства, то одни хотели для него «законодательных прав», а другие только «совещательных функций». Еще до моего сближения с ней в «Беседе» был поставлен вопрос о необходимости для России «конституционного строя». Я позднее читал протоколы этих собраний. Выступали защитники обоих воззрений – от конституционалистов: Кокошкин, Новосильцев, Долгорукий, Шаховской и др. Против них последние могикане самодержавия – Шипов, М.А. Стахович, Хомяков. Все остались при своем понимании, а кружок не развалился и продолжал оказывать влияние на земскую жизнь. С укреплением Освободительного Движения «Беседа» прежнее свое значение постепенно теряла, а когда была объявлена конституция и члены «Беседы» разошлись по разным политическим партиям, она умерла естественной смертью. Так она зафиксировала только один преходящий момент истории нашей общественности.

Около 1903 года я неожиданно для себя стал ее секретарем; мой предшественник по этой должности И.П. Демидов уехал на Дальний Восток, и «Беседа» просила меня его заменить. Что для меня сделали исключение из правил «Беседы», тогда я не знал, но со всеми почти членами «Беседы» я уже был лично знаком, что обнаружилось, когда я в первый раз пришел на ее заседание. К тому же роль секретаря, который вел журналы, записывал прения и хранил архивы кружка, можно было приравнять к третьему земскому элементу. Но это приглашение дало мне возможность очень близко наблюдать эту элиту земской среды и оценить особенность ее позиции в общем движении. Она была именно в том, что все члены «Беседы», как практики работавшие среди населения по поручению государственной власти и в пределах им отведенных, будущее России представляли себе только в развитии существовавшего строя, а не в переворотах. По их пониманию, конституция должна была быть октроирована законной исторической властью, а не импровизированными ее суррогатами вроде Временного правительства или Учредительного собрания. Этим же объяснялось положительное отношение «Беседы» ко всем позднейшим либеральным начинаниям власти в лице Святополк-Мирского или Булыгина, вместо того предвзятого осмеяния их, которое для Союза освобождения было обычно. «Беседа» до конца своих дней оставалась тем, чем раньше была. Постепенное перерождение земской среды, под влиянием злополучной политики власти и односторонности идеологии Освободительного Движения, можно было наблюдать уже не на «Беседе», а на других земских организациях.

На первом месте их надо поставить так называемую общеземскую организацию, которая потом несколько раз меняла названия и даже характер. Происхождение ее было типично для тогдашней России. В 1896 году съехавшиеся в Москву на коронацию председатели почти всех губернских земских управ решили ознаменовать это событие благотворительным делом от имени и за счет всех русских земств. Инициатива этого плана исходила от Самарского земства, а его исполнение было поручено Московскому земству. Идея казалась настолько лояльна, что даже сам московский генерал-губернатор, великий князь Сергей Александрович, к ней отнесся сочувственно. Оказалось, однако, что и это лояльное начинание «незаконно» и угрожает «основам». Земства могли ведать только «местные нужды», и потому их «объединение» для какого бы то ни было общего дела противоречило закону. Так разъяснил министр внутренних дел Горемыкин. Этому пришлось подчиниться; но оказалось, что и этого мало. Само совещание председателей земских управ было признано незаконным, ибо никакой закон его не разрешал. Такое толкование министерства было настолько нежизненно, что в нем оно уступило. За совещания председателей не предполагалось карать, готовы были впредь с ними мириться, но при непременном условии, чтобы они происходили на частных квартирах и чтобы о них ни слова не попадало в печать. Что такое отношение к «неразрешенным собраниям» рассматривалось как «особая льгота» для земств, показывает, как тогда понимали в России «права человека». Так создалась общеземская организация. В нее входили не только председатели губернских управ, но могли входить и другие члены управы и даже просто видные земцы. Но было понятно, что раз эта организация признавалась только терпимой в виде особого снисхождения, что официальных выборов в эту организацию поэтому не было, то в нее и соглашались входить только те, кто самостоятельности и независимости земств сочувствовали и готовы были за них в глазах министра внутренних дел рисковать своей репутацией. Так общеземская организация фактически превратилась в объединение передовой части русского земства. Для общественности это было полезно, но со стороны властей вызвало предвзятое подозрительное к ней отношение.

В 1902 году это вышло наружу. В этом году было создано Особое совещание о нуждах сельскохозяйственной промышленности под председательством Витте. Он в нем хотел поставить основной для России крестьянский вопрос, который безуспешно пытался поднять еще в 1898 году в качестве министра финансов. С постановкой этого вопроса должна была начаться в России новая эра, продолжение и завершение Великих Реформ согласованной деятельностью общественных сил и исторической власти, хотя бы и самодержавной. Но вопрос о сельском хозяйстве, о положении крестьянства в России был настолько важен, что при обсуждении его обойти земства было нельзя. Он касался непосредственно и их компетенции. Но тогдашний министр внутренних дел Д.С. Сипягин, несмотря на свою личную дружбу с Витте, восстал против привлечения к его обсуждению «земских собраний». Он не хотел расширять их значения. К участию в совещании были допущены только председатели земских управ, как лица, состоящие на государственной службе и утвержденные в своих должностях государственной властью. Многие земские деятели сочли себя оскорбленными и предлагали работу Особого совещания игнорировать. Чтобы установить по этому вопросу общую для всех земств линию поведения, и был назначен в Москве съезд общеземской организации. Сипягин к этому времени был уже убит Балмашевым. Съезд состоялся в 1903 году на частной квартире Д.Н. Шилова. Не участвуя в съезде, я все это непосредственно знал. Помню, как М.А. Стахович, под свежим впечатлением съезда, рассказывал мне о его деловитости, серьезности и умеренности. На нем было решено Особого совещания не бойкотировать; посоветовать председателям земских управ, как участникам Особого совещания, докладывать о ходе его работ своим земским собраниям, что было для них как выборных лиц прямым долгом. Была разработана программа реформ, которые было желательно во всех местных комитетах отстаивать. А так как уездные комитеты состояли под председательством предводителей, имеющих право в них приглашать сотрудников по своему усмотрению, то им рекомендовать включать в них, где возможно, весь состав уездных земских собраний. Конфликт правительства с земцами этим путем казался благополучно улаженным, но со стороны власти на это последовал один из тех бессмысленных шагов, которые раздражали общественность и углубляли пропасть между нею и властью. Министром внутренних дел после Сипягина был уже Плеве. Он догадался, куда это может вести, и изобразил перед Государем земский съезд, как «противодействие видам правительства», и все его участники получили «высочайший выговор». Большинство через губернаторов, а некоторые, в том числе Стахович и Шипов, через самого В.К. Плеве. Со Стаховичем, как с предводителем, он был крайне резок, считая его как бы изменником дворянству, с Шиповым же, напротив, очень любезен; сожалел, что первый их разговор начинается с такого неприятного дела. Плеве тогда рассчитывал привлечь Д.Н. Шилова на свою сторону; когда же убедился в тщете этой надежды, переменил свое к нему отношение и при следующих выборах председателя Московской губернской управы Шилову отказал в утверждении. Сам Плеве вел тогда очень большую игру. Он боролся не с земцами, а с возможностью либерального самодержавия, которое представляла собой позиция Витте. Он победил, и Витте был удален с поста министра финансов, получив «почетное назначение» – на безвластный пост председателя Комитета министров. Реакция Плеве на земское совещание нанесла непоправимый удар надеждам на деловое сотрудничество власти с общественностью и усилила чисто «политическое организационное движение» в земской среде.

Знаменательно, что в это именно время и состоялось за границей образование нелегального Союза освобождения. Был назначен там съезд из представителей «либеральных земцев» и в равном с ними числе из неземцев, то есть чистой интеллигенции. Состав интеллигентов был очень высок и разнообразен; в него входили известные всем имена науки, философии и публицистики. Так чистые интеллигенты вступали в союз самостоятельной и равноправной с земцами общественной силой.

Об русской «интеллигенции», ее особенностях и исторических заслугах говорили и спорили много. От этого спора я сейчас остаюсь в стороне. Но специальный характер и роль в России того, что мы называли «интеллигенцией», полезно усвоить; особенно сопоставляя их с «земцами», которые Освободительное Движение создали и которые были тоже интеллигентами, но только в широком, а не «специфическом» смысле этого слова. Образованные земцы были прямыми продолжателями эпохи Великих Реформ, то есть совместной работы передового общества с исторической властью. Они хотели воскресить эту традицию, докончить то, что тогда было начато. Теперь положение было иное. Существовали вопросы, которых тогда еще не было. Появились новые классы; были освобожденные крестьяне, которых нечего было защищать от помещиков, но зато со своим специальным аграрным вопросом. Быстро вырос промышленный класс, буржуазия, власть капитала, на которых прежде смотрели свысока, но которые в новом обществе делались главной силой. Вместе с промышленным классом создавался и пролетариат, уже оторванный от земли и от деревни. У земцев, то есть у землевладельческого класса, прямой кровной связи с этими новыми классами не было. Их нужды, настроения, претензии не только перед властью, но и перед старым «обществом» и стала представлять «интеллигенция». Она вдохновлялась не только тем, что сама часто из этих новых классов выходила, но и большим знакомством с теорией и практикой Запада, где давно существовали и разрешались проблемы, которыми тогда впервые занимались в России. От интеллигенции и узнавали о рабочем вопросе, и о борьбе труда с капиталом, и о «власти земли» над крестьянами, и об успехах революционных движений в Европе. Их оценки часто бывали другие. Если земцы вдохновлялись эпохой Великих Реформ, то, напротив, социал-демократ Мартов реформу 19 февраля 1861 года назвал «великим грабежом земли у крестьян». Такие крайние взгляды еще были новы тогда и потому могли быть поучительны; всем нужно было всестороннее знание того, что представляет собой Россия, – в этом и было значение интеллигенции. Но у нее было одно общее свойство: она не имела практического опыта в управлении государством. Потому «Беседа» и не хотела включать их в свой состав. В Союз освобождения они входили как представители «общественности» в ее противоположении существовавшей государственной власти. Они были незаменимы как ее критики, для выражения общественных нужд, для формулировки целей, к которым должно идти государство. Но вопрос о том, каким путем лучше этого достигать, был вне их возможностей и компетенции. В этом была своеобразная слабость Освободительного Движения, созданная условиями нашей прошлой политической жизни. Влияние этой великодушной, свободолюбивой, самоотверженной, но неопытной интеллигенции на ход событий в России наложило свой отпечаток.

Одним из первых постановлений Союза освобождения было издание за границей свободного журнала «Освобождение», редактором которого сделан был «интеллигент» П.Б. Струве. Освободительное Движение этим было оформлено, определило свое направление, получило свой орган. Вступая в борьбу с государственной властью, оно сближалось со всеми, кто с ней тоже боролся, хотя бы и другими приемами. Грани между эволюцией и революцией все больше стирались. Сам Струве писал в «Освобождении», что «если в глазах власти „оппозиция“ отождествлялась с „крамолой“, то и „крамола“ в России есть только „оппозиция“. Либерализм должен признать свою солидарность „с революционными направлениями“». Соответственно с таким пониманием состоялась «конференция» революционных партий для «согласования действий всех групп, борющихся против самодержавия». И Союз освобождения в этой «конференции» принял участие. Он не знал тогда, что от социалистов-революционеров участие в ней принимал и знаменитый Азеф. Возможная выгода такого тактического приема для данного исторического момента не должна была бы заставить забыть, что в дальнейшем «либерализм» и «революция» пойдут по разным дорогам и что либералы в то время вооружали сами своего же врага.

15 июля 1904 года был убит Плеве, и это стало поворотным пунктом истории этих годов. Плеве был последней ставкой реакционного самодержавия. Оно не решилось эту политику свою продолжать и опять начало эру уступок. В этом могло быть спасение. Но такие повороты политики, после успешных террористических актов, которые происходили после убийств Бобрикова, Боголепова или Плеве, имели обратную сторону. Они не только давали моральное основание неосторожному заключению Струве о тождестве в России «оппозиции» и «революции»; они не помогали и политическому воспитанию нашей общественности. Они же питали враждебное отношение революционеров к самому либеральному «направлению». Революционеры ему не прощали не только того, что оно понижало «революционное» настроение, но и того, что плоды тех революционных дерзаний и жертв идут на пользу мирных реформ, а не революции. Это вносило смуту в умы, от которой тогда страдали в России и от которой сейчас заразился весь мир, когда прежняя «крамола» сделалась «властью».

После Плеве министром внутренних дел был назначен его антипод, князь Святополк-Мирский. Он дебютировал речью к чинам своего министерства, где впервые говорил им о необходимости доверия к общественным силам. Земцы из этих слов поняли, что их время пришло. По сигналу, вышедшему из общеземской организации, они стали отправлять на имя нового министра приветствия и благодарности за эти слова, напоминая о необходимости заполнить их конкретным содержанием. Так опять намечалась возможность примирения земцев с новым курсом правительства. Помню, как сочувственно отнеслись в «Беседе» к этим словам. И сам Святополк-Мирский решил поддерживать земскую линию. В ноябре с его разрешения состоялся в Петербурге съезд общеземской организации. Съезд выработал общую записку о неотложных для государства реформах, начиная с крестьянского уравнения, с защиты «законности», «личных свобод» и кончая запретным пунктом о созыве всероссийского представительства. На этом пункте голоса разделились. Большинство съезда было за представительство, облеченное «законодательной властью», то есть за конституционный порядок, меньшинство – за его совещательный голос. Но это разногласие только поставило точки над «i» и устранило двусмысленность. Но в одном все передовые земцы остались на своей общей и прежней позиции. Свою записку они обращали к существующей власти, хотели реформ от нее. Записка была представлена министру внутренних дел с просьбой «довести ее до сведения Его Императорского Величества». Уже модная тогда идея Учредительного собрания была на земском съезде отвергнута. По мнению съезда, такое собрание необходимо только при «отсутствии общепризнанной власти». Земцы же по-прежнему хотели преобразования России совместной работой общественности с существующей исторической властью, то есть хотели эволюции государства, а не переворота.

Но в Союзе освобождения земцы были не одни, и уже не в первых рядах. В него вошла на модных «паритетных началах» группа чистой интеллигенции. Союз освобождения начал эту интеллигенцию в стране организовывать, объединяя по специальным профессиям. Из этого позднее вышел Союз союзов, который стал претендовать на то, что он лучше представляет Россию, чем «отсталые» земцы. Развитие этих союзов началось несколько позднее, после указа 18 февраля 1905 года. Но и раньше этого, пользуясь наступившим при Святополк-Мирском облегчением печати, собраний и слова, Союз освобождения открыл параллельную земским съездам самостоятельную «банкетную» кампанию, где на многолюдных, смешанных и малоавторитетных собраниях стали провозглашать от имени собравшихся не только необходимость замены самодержавия конституционным порядком, но необходимость для составления конституции и введения в силу ее созвать полновластное Учредительное собрание по четыреххвостке. Эта шумная кампания случайных собраний, шедшая вразрез с лояльной земской запиской, происходила в то самое время, когда представитель власти Святополк-Мирский старался дать ход земской записке и ею склонить Государя к созыву народного представительства. В своих воспоминаниях Д.Н. Шипов написал и мне не раз говорил, что эта банкетная кампания подорвала авторитет «земской записки». Это возможно: сама земская записка уже пугала старую власть; когда же обнаружилось, что, получив эту уступку, общественность не будет удовлетворена, а будет требовать большего, то есть капитуляции перед Учредительным собранием, то этим вода направлялась на мельницу уже тех, кто реформ боялся и совсем их не хотел. И когда в ответ на представление земцев, 12 декабря 1904 года, появился указ Сенату с обещанием полезных и долгожданных реформ, но из которых пункт о «представительстве» был вычеркнут, то в глазах общественности это лишило указ всякого интереса. И этого мало; в довершение впечатления одновременно с этим указом появилось бестактное «правительственное сообщение», смешавшее лояльное земство с «банкетной кампанией» и обвинявшее земство в желании внести смуту в общественную и государственную жизнь. Так, придравшись к торопливости и нетерпеливости интеллигенции, сама государственная власть наносила удар лояльному земскому обращению; нельзя было оказать революционным настроениям большей услуги.

Эта бестактность, направленная уже против Святополк-Мирского, Освободительного Движения остановить не могла. Она его только обострила. В рядах самих искренних сторонников самодержавия стали догадываться, что именно во имя его «сохранения» надо с его теперешним реакционным курсом бороться. Потому Освободительное Движение только усилилось в той специальной среде, которая до тех пор считалась опорой престола. Если в глазах интеллигентской общественности сдвиги в этой среде не считались серьезными, то зато в глазах исторической власти именно они казались внушительными симптомами. Укажу на некоторые из этих явлений, которые мне пришлось наблюдать своими глазами. Их влияние на ход событий было гораздо больше, чем тогда думали.

Правительственное сообщение (12 декабря 1904 года), обвинив всех своих противников в том, что «они желают внести смуту в государственную жизнь», пригрозило ответственностью всем учреждениям, всем их представителям, которые позволят себе обсуждение «не относящихся к их ведению вопросов общегосударственного свойства». Этот грубо мотивированный запрет поставил дилемму: либо смолчать и согласиться с характеристикой, которая была дана сообщением, либо продолжать прежнюю линию и этим нарушить высочайшую волю.

Незадолго перед этим шли осенние сессии земских собраний; почти все принимали адреса с казенной просьбой о представительстве. Это превратилось в шаблон, который не волновал никого; от адресов не ждали практических последствий, но за них и не боялись репрессий. Теперь отношение власти к ним переменилось. В числе других обратилось к Государю Черниговское земское собрание. 9 декабря 1904 года на него последовал высочайший ответ. Просьба о представительстве была Государем заклеймена резкой отметкой на адресе: «Нахожу поступок председателя губернского собрания дерзким и бестактным: заниматься вопросами государственного управления не дело земских собраний». Под свежим впечатлением этой отметки 13 декабря собиралось Московское земство.

Было показательно, как поступит оно. Председателем земского собрания был князь П.Н. Трубецкой, лояльность которого к Государю была вне сомнений; губернатором был его шурин Г.И. Кристи, который, в силу родства, мог иметь на Трубецкого влияние, а сам не только по должности, но и по личным убеждениям не мог сочувствовать либеральной демонстрации. После ответа черниговцам обращение к Государю с такою же просьбою было уже ослушанием, «дерзостью и бестактностью», по выражению Государя. Но бывают моменты, когда это становится патриотическим долгом. Так и был поставлен вопрос перед председателем, от которого зависело дело. П.Н. Трубецкой был честным и независимым человеком, но не боевой натурой. Влияние выбравшей его дворянской среды для него могло быть решающим: идти в рядах «ослушников» царской воли было для него не легко. И однако П.Н. Трубецкой на это решился. Помню то заседание земства, где на повестку был поставлен адрес Государю с просьбой о представительстве. Губернатор открыл собрание и поскорее ушел, недовольный, не сказав ни слова привета. Проект адреса был прочитан Ф.А. Головиным. Он был принят без прений. Не помню, были ли голоса против него. Принятие земского адреса в этот момент было не пустой резолюцией банкетного зала; оно было серьезнейшим актом. Левая общественность не ценила того, что протест против самого Государя вышел из лояльной среды, сохранял безупречную форму. В тот вечер от левых я слышал упреки за почтительный тон адреса, за включение в его текст поздравления с рождением Цесаревича, и т. д. Левая общественность не понимала, что главная сила адреса была именно в его лояльности, в том, что его подписал князь Трубецкой и приняли люди, в государственной зрелости которых у Государя сомнения быть не могло. Это было подчеркнуто П.Н. Трубецким в его письме министру внутренних дел. Объяснив мотивы, которые заставили его не подчиниться распоряжению власти, Трубецкой указывал, что единственный путь избежать революции, на которую власть толкает русский народ, но которой народ вовсе не хочет, есть путь царского доверия к общественным силам. Он заявлял, что если «Государь доверчиво сплотит около себя эти силы, то Россия поддержит Царя и его Самодержавную власть и волю». Тот факт, что неповиновение распоряжению власти исходило от сторонника самодержавия, который хотел представительством не ограничить, а укрепить самодержавие, был для Государя аргументом более убедительным, чем банкетные речи. В самом обществе впечатление от письма было громадно. В тысячах списков наша общественность читала его нарасхват, с не меньшей жадностью, чем думские речи в ноябре 1916 года, то есть накануне революции.

Но Московское земство было все же либеральной средой; слева его могли упрекать за «нерешительность», но не за слепую поддержку правительства. Но дух времени проникал в среду, которая до тех пор была опорой непримиримой правой политики. Я хочу напомнить один эпизод, который в моей памяти сохранился: адрес московского дворянства.

Отдельные дворянские собрания не раз присоединяли свои голоса к земским в период, когда адреса следовали один за другим. Но уже после перелома политики, в конце января, предстояла сессия московского дворянства. Оно было особенным по составу. Почти вся служилая знать принадлежала к дворянству столиц. Придворный мир, определявший политический курс, будущие руководители Союза объединенного дворянства почти все входили в его состав. В нем были губернаторы доброй половины России. Немудрено, что при таком составе московское дворянство было оплотом правительства; оно восторгалось реформами Александра III и осуждать действий власти себе не позволило бы. Отдельные уезды могли выбирать предводителей иного образа мыслей; но это было более по личным связям, чем из сочувствия их политическим взглядам. Оно со злобой глядело на Освободительное Движение, за его демократические симпатии, за его равнодушие к традициям самодержавия. Потому в то время, как адреса с требованием представительства широкой волной катились в Петербург, правые возлагали надежды на отрезвляющий голос московского дворянства. Оно должно было подать свой адрес и сказать свое слово; и в этом смысле началась агитация.

Либеральное направление не могло надеяться отстоять своих позиций в московском дворянстве, но оно решило не сдаваться без боя. Кампания пошла с обеих сторон. Были мобилизованы все. Я никогда не принимал участия в дворянских собраниях, и мне пришлось шить мундир. Нам помогало, что предводитель, князь П.Н. Трубецкой, нам сочувствовал; реакционный адрес показался бы осуждением ему самому. Его помощь была очень действительна. Всякое предложение должно было идти через собрание депутатов; громадное большинство в нем было против нас. По настоянию П.Н. Трубецкого было решено доложить общему собранию все адреса; было решено голосовать как на выборах, то есть голосовать все адреса шарами так, что несколько адресов могли получить большинство. Этот способ давал нам наибольшие шансы. Были предложены адреса трех направлений: правых, конституционалистов и сторонников совещательного представительства. Две последние группы собрались на совместное обсуждение. При обсуждении адресов обнаружилось сразу, что конституционный не имел шансов пройти: он бы только разбил голоса. Конституционалисты не стали настаивать. Доводы освобожденцев о необходимости «отмежевания» и выявления перед страной реакционной сущности славянофилов отклика найти не смогли. Конституционный адрес был снят, и решено голосовать за адрес, который соединял представительство с самодержавием. Предварительно было созвано общее частное совещание. Адреса Государю публично только голосовались. Мы собрались в боковых залах собрания, где обычно происходили заседания губернского земства. Адреса были прочитаны: правый – А.Д. Самариным, наш – П.Д. Долгоруковым. Перешли к прениям. Вначале никто не хотел говорить: Трубецкой настоятельно просил всех высказаться. Он подчеркивал необходимость соглашения, иначе будет голос одного большинства, а не дворянства.[60] Единогласие представлялось недостижимым и потому прения бесполезными. Убеждать это собрание было неблагодарной задачей. Но перчатка была брошена, и ее нужно было поднять. Первым просил слова Ф.Ф. Кокошкин. Он остановился на словах первого адреса о единении царя с землей и доказывал, что такое единение, если его искренне желать, немыслимо без «представительства». Трубецкой, без моей просьбы, предоставил мне слово. Я отмечал, что адрес большинства не отрицает необходимости реформ, но только считает их несвоевременными до «прекращения войны и смуты» и что это есть тот гибельный лозунг – сначала успокоение, а реформы потом, – которым наша государственная власть довела себя до тупика. Наконец, Н.Н. Щепкин живыми красками описывал недовольное настроение, которое разлито повсюду в стране, и общее убеждение, что причина наших неурядиц в бюрократии. Нам всем отвечал Ф.Д. Самарин. Но спор пошел не на той позиции, где бы он хотел принять с нами бой; он рад бы был ополчиться на конституцию, но за нее никто не высказывался, а единение Царя с народом в форме легального представительства соответствовало старым славянофильским традициям, против которых Самарину возражать было неловко.

Ф.Д. Самарин не без иронии отмечал, что мы, по-видимому, более не отвергаем самодержавия; язвительно радовался, что мы, наконец, точнее определили нашу позицию, если всегда так смотрели на это, или изменили ее, если раньше были за конституцию. Но эта ирония не задевала; гораздо удивительнее было то, что представитель славянофильства теперь отвергал Земский собор. На частном совещании голосования не было. Идеалисты дворянства делали усилия, чтобы привести всех к соглашению. В правом лагере было много сторонников этого. Но главари обеих партий, с их точки зрения, так много уступили, что дальше идти не могли. Переговоры были прекращены. На другой день в публичном собрании происходило голосование. За адрес правых было подано 219 шаров, за наш 153; подсчет показывал, что многие голосовали за оба адреса, что стирало резкую грань между нами. Для обычного реакционного настроения московского дворянства это было успехом. Оставалось его закрепить. Было решено составить мотивированное мнение, объяснявшее, почему мы голосовали против принятого адреса, и за подписями приложить к протоколу. Составление этого мнения было поручено С.Н. Трубецкому, Н.А. Хомякову и мне. Оно было оглашено в публичном заседании Н.Ф. Рихтером, который позднее, в эпоху Столыпина, стал реакционным председателем губернской земской управы. Читал он его с искренним подъемом. Фраза, принадлежавшая перу С.Н. Трубецкого, что «бюрократический строй, парализующий русское общество и русский народ и разобщающий его с монархом, составляет не силу, а слабость России», была покрыта аплодисментами, в которых участвовали и наши противники. Особое мнение кончалось словами, что «по указанным в нем основаниям, мы с скорбным чувством не могли присоединиться к адресу большинства московского дворянства». Под мнением подписалось больше ста человек. Приложение этого мнения к журналу ослабляло силу правого адреса. И когда на адрес большинства был получен лестный ответ Государя, который пришлось оглашать П.Н. Трубецкому, под крики «ура», все понимали, что дать опору агрессивной реакционной политике этот адрес уже не мог.

Если в специфической дворянской среде началось присоединение к Освободительному Движению с его лозунгом «Долой самодержавие», то такая новая атмосфера еще резче и страшнее отзывалась на «Ахеронте». Я с раннего детства еще помнил то время, когда в деревнях «революционерам» вязали лопатки, когда покушения на Александра II и убийство его воспринимались как месть «господ» за «освобождение крестьян», когда московские охотнорядцы избивали студентов как «бунтовщиков». Все это давно миновало. Настроение изменилось. Студенческие «забастовки», над которыми так легко было просто смеяться, теперь вызывали сочувствие в народе, как протест против власти. Для пропаганды революционеров в народе создавалась и в этом вопросе новая благоприятная атмосфера. Власть начала понимать, что одной репрессией она не может с этой атмосферой справиться, и приемы своей борьбы изменила. Она старалась тоже проникать в «народные массы» и создавать в них сторонников против революции. Так возникла знаменитая «зубатовщина» в рабочей среде. В результате ее разыгралась трагедия 9 января в Петербурге. Она всех захватила врасплох. Герой этого дня, священник Гапон, казался загадкой. Помню, как в Москве, на одном левом адвокатском собрании, под председательством Малянтовича, нам делали доклад об этих событиях и с каким почтением в голосе левый докладчик говорил о деятельности «отца Георгия Гапона». Потом Гапон оказался агентом полиции, был революционерами обличен и повешен. В нем, как и в Азефе, как и в большинстве деятелей этого типа, было трудно провести грань между их двумя естествами. Но самое событие 9 января, поход толпы к Государю с иконами и пением, которое кончилось расстрелом безоружных, произвело потрясающее на всех впечатление. Расстрел показал, насколько власть была сильнее безоружной толпы, но что зато самые основания власти тогда стали шататься. В обществе самом мирном событие вызвало такое негодование, что даже умеренный П.Б. Струве писал в «Освобождении»:

«На улицах Петербурга пролилась кровь и разорвала навсегда связь между народом и царем. Вчера еще были споры и партии. Сегодня у русского освободительного движения должно быть единое тело и единый дух; одна двуединая мысль: возмездие и свобода во что бы то ни стало».

Напуганная последствиями своей же победы, власть опять начала уступать, по-прежнему колеблясь и одной рукой уничтожая то, что другой было сделано. 18 февраля в один и тот же день были опубликованы, за подписью Государя, три противоречивых акта: реакционный Манифест, полный угрозами, либеральный рескрипт Булыгину с обещанием представительства и «революционный» по содержанию указ Сенату, приглашение всем высказывать свои желания об изменениях существующего строя. Освободительное Движение с этих пор пошло к быстрой развязке.

Теперь все это история. Но в воспоминаниях уместно указывать, какое участие в этом движении я сам принимал. Я уже отмечал парадокс моего положения. Будучи близок к земской среде, к руководителям ее этой эпохи, в их работе я не мог участвовать. Если для наблюдения за земским движением я был отлично поставлен и как секретарь «Беседы», и как член секретариата земских съездов, то активно я с ними работать не мог, если не считать таких спорадических выступлений, как при борьбе в Московском Дворянском собрании за адрес, где я оказался выбранным в редакционную комиссию с людьми несоизмеримыми по авторитету со мной, как С.Н. Трубецкой и Н.А. Хомяков. Было еще одно мое выступление в Сельскохозяйственном комитете. Вот и весь мой багаж как участника Освободительного Движения. Только косвенно я мог ему некоторые услуги оказывать. С 1897 года, когда мне пришлось поехать за границу по одному адвокатскому делу, я усвоил привычку ездить в Париж на праздники Рождества и Пасхи. Так я естественно сделался органом связи между политическими деятелями Союза освобождения (из той же близкой мне земской среды) и их единомышленниками за границей. Это превратилось в регулярные доклады перед приглашенной специально для этого публикой. Я каждый раз делал их у П.Б. Струве, когда он из Штутгарта переехал в Париж; Струве я знал еще в России, когда он был главою марксистов и когда я не подозревал его будущей исторической роли. У Струве я многому научился и считал его исключительным человеком как по умственным качествам, так и моральной его высоте. Кроме него, делал доклады у М.М. Ковалевского, для профессоров его школы, у Добриновича (КВ. Аркадакский), где встречал наиболее левую публику, например М.А. Натансона. Общение с ними для меня было полезно. Я тогда же стал сотрудничать в «Освобождении», доставляя в него документацию. Но конечно, это нельзя было назвать серьезной и особенно систематической деятельностью. И потому могу повторить, что от Освободительного Движения я был в стороне.

Но оно не могло вовсе меня обойти, поскольку и я принадлежал к интеллигентской профессии, к адвокатуре. Освободительное Движение породило образование политических профессиональных союзов. Но по другой причине мое отношение к ним было сдержанным. Это союзное движение было вызвано указом Сенату 18 февраля 1905 года. В этом указе Государь предоставлял «всем радеющим об общей пользе и нуждах государственных возможность быть непосредственно Нами услышанным». На Совет министров было возложено «рассмотрение и обсуждение поступающих на имя Наше от частных лиц и учреждений видов и предположений по вопросам, касающимся усовершенствования государственного благоустройства и улучшения народного благосостояния».

После этого указа, который неожиданно вменял всем в заслугу то, что раньше в России считалось преступным, началось ускоренное создание различных профессиональных союзов не для защиты их профессиональных потребностей, а с исключительной целью подать свой голос по вопросам «общей пользы и нужд государственных». Этим указом можно было воспользоваться, чтобы создать видимость того, что можно было выдавать за «общественное мнение и волю России». Союз освобождения дал руководящие директивы и трафарет, по которому стали составляться резолюции от всех профессиональных союзов.

Лично помню, как создавался Адвокатский союз. Он не вел и не собирался вести ни малейшей адвокатской работы; у адвокатов для этого уже были другие разнообразные организации: консультации, кружки защитников и т. д. Все адвокаты по опыту знали свои адвокатские нужды, но об этих работах и организациях в Адвокатском союзе не было речи. Весь его raison d'être[61] был только в опубликовании от его имени политической резолюции о необходимости для написания конституции созвать Учредительное собрание по четыреххвостке. В этом для передовой интеллигенции была вся политическая мудрость этого времени. Вера в то, что Учредительное собрание, так избранное, всеведуще и всемогуще, что оно найдет для всего самое разумное решение, что оспаривать такую «волю народа» есть реакция, была той мистической основой, без которой тогдашнего Освободительного Движения было бы невозможно понять. Но тогда многие в это искренне верили. Союзы, по таким директивам создавшиеся, слились потом в один общий Союз союзов. В нем все соглашались видеть единодушную «волю народа». К нему присоединялись, его лозунги повторяли даже те «общественные силы», которые раньше заняли и должны бы были до конца занимать особое положение как земские деятели. Даже земцы не устояли против потока и присоединились к Союзу союзов. К нему по недоразумению старался примкнуть, а может быть, потом и примкнул и Крестьянский союз. Это желание с его стороны вызвало сначала общее недоумение; помню, как возражал даже Н.Д– Соколов (адвокат, автор приказа № 1). Но Крестьянский союз был создан «интеллигентами»; они хотели использовать для своих целей всем известную и исторически понятную претензию крестьян на землю их бывших помещиков. Организаторы Крестьянского союза это пожелание под лозунгом «национализации земли» проводили на сельских сходах; общества с охотой составляли приговоры об этом, ссылаясь на указ 18 февраля 1905 года. Такой приговор получал даже вид официального документа. Но к тому, что интересовало крестьян, руководители союза прибавляли от себя трафарет, то есть пункт об Учредительном собрании, а другие даже иногда «отделение Церкви от государства». Все это вышло наружу, когда организаторы союза стали отвечать за свои действия перед судом и предпочли там дела своего не отстаивать. Их поведение на суде огорчило тех, кто химере Крестьянского союза был искренне предан. Но время уже было не то, и искусственно воскресить свое прежнее настроение они не смогли.

Союз союзов стал себя выставлять все обнимающей политической силой. В статье «Россия организуется», помещенной в «Освобождении» за подписью С.С. (псевдоним П.Н. Милюкова), Союз союзов изображался как выразитель подлинной «воли народа». Она была будто бы в нем, а не в земцах. Сами земцы в состав Союза союзов вошли. Образование Союза союзов, по мнению автора этой статьи, знаменует «решимость самых консервативных слоев взять власть в свои руки». Так понимали тогда события и так писалась история.

Адвокатский союз, как интеллигентский союз, пошел по той же дороге: слился с Союзом союзов, повторял его трафаретные лозунги. Я не помню, чтобы на заседаниях его обсуждали вопросы, связанные с его профессиональной деятельностью. Зато помню попытки отдельных членов его приблизить союз к еще более левому направлению. Так кем-то было предложено в число его целей, кроме водворения в России «народовластия» и «свобод» через конституцию, написанную Учредительным собранием, ввести «борьбу с капитализмом». На это союз не пошел, не желая отступать от общей освобожденческой программы; но один из молодых его членов, М.И. Косовский, горячо стал доказывать, что Адвокатский союз политически слишком широк, объединяет людей между собой несогласных, тех, кто защищает «капиталистический строй», и тех, кто верит, что «собственность есть воровство». Я запомнил эти прения, может быть, потому, что в памяти сохранилась неожиданная реплика ему со стороны очень левого М.Л. Мандельштама, который потом добровольно ушел к советской власти. Он ответил М. Косовскому, что советует ему снять с себя адвокатский значок, так как тот, кто считает собственность «воровством», не может идти в суд с просьбой признания кого-нибудь несостоятельным должником. Я запомнил эту стычку по внешней ее живописности. Серьезнее то, что в Адвокатском союзе тогда могли спорить об этом. Между тем этот союз мог бы, как и земство, в силу своей профессии, занять в Освободительном Движении особое место, быть в нем действительно самостоятельным элементом. Если земцы своей деятельностью олицетворяли идею народовластия, то адвокаты могли бы представить другую основную идею – законность. Вместо того чтобы навязывать своему союзу борьбу с капитализмом, которая их не касалась, адвокаты могли бы ставить правовые проблемы об охране основ права не только в судах, но даже в самих законодательных нормах. Ведь законодательная норма может понятию права противоречить, а народовластие с правовым порядком должно было бы быть нераздельно. Далее, сама адвокатская профессия учила разграничению эволюции от революции. Адвокат всегда работает с государственной властью, даже тогда, когда человека от нее защищает. На судах он власть убеждает в своей правоте, а не низвергает ее. Революционеру, по темпераменту и убеждению, не место за адвокатским пюпитром. С его стороны это будет притворством. Потому Адвокатскому союзу, поскольку он действительно бы представлял самих адвокатов, естественно было стоять в стороне от трафарета Союза союзов и внести в общественное понимание нечто новое, навеянное адвокатской профессией. Я, кровно с ней связанный, чувствовал всю недостаточность поклонения «воле» Учредительного собрания по четыреххвостке и сначала пытался в Адвокатском союзе проводить эту точку зрения, но скоро понял всю бесполезность этих попыток, так как в них видели, не без основания, недоверие к непогрешимости и обязательности «воли» Учредительного собрания. Адвокатский союз пошел по общей дороге и в массе союзов был обезличен. Моя роль в нем оказалась чисто формальной, и Освободительное Движение и в этой области проходило мимо меня.

Мое личное сочувствие оставалось с земцами, у которых был другой подход к делу и которые долго старались идти особой дорогой. Но общее настроение интеллигенции стало захватывать земцев и влекло их за собой. Но произошло это все не сразу.

После событий 1905 года – Кровавого воскресенья 9 января, актов 18 февраля, развития союзного движения – в апреле 1905 года состоялось опять собрание Общеземской организации; на нем было завершено и оформлено разделение земств на его большинство и меньшинство. Это разделение обнаружилось еще на первом земском съезде в ноябре 1904 года по вопросу о «правах представительства»; но тогда, несмотря на это разномыслие, земство продолжало считать себя единым и свою записку Государю подало от их общего имени. Теперь же они разошлись по второстепенному вопросу об избирательном праве; но на нем не только разошлись, но раскололись. Вместо одной Общеземской организации появились две земские группы: «большинства» и «меньшинства».

Несмотря на раскол, они остались все-таки «земством» и между собой могли находить общий язык. После Цусимской катастрофы в последний раз состоялся Общеземский съезд, но он уже не имел права так себя называть и выступил под характерным именем коалиционного съезда. На нем говорили только о том, в чем все были согласны, то есть о необходимости скорейшего созыва представительства. Но это мнение они обращали опять к существующей государственной власти. От имени съезда была послана депутация к Государю. Там произнес свою известную речь князь С.Н. Трубецкой. Государь в ответе Трубецкому сказал: «Отбросьте ваши сомнения. Моя воля созвать выборных от народа непреклонна. Я каждый день стою и слежу за этим делом. Вы можете передать это всем вашим близким… Я надеюсь, что вы будете содействовать мне в этой работе».

Казалось, опасный мыс миновал. Но препятствия к настоящему примирению опять встали с обеих сторон. Слева в «Освобождении» упрекали Трубецкого за слова, что «смута, охватившая всю Россию, не крамола и что крамола, при нормальных условиях, сама по себе не была бы опасна». Эти слова не нравились тем, кто считал революционеров главными борцами за конституцию, а в крамоле хотел видеть прочных, а не мимолетных союзников. А власть поторопилась предвзятое недоверие к себе оправдать. Когда в июне 1905 года в Москве был созван опять земский съезд, чтобы ему сообщить, как Государь принял его депутацию, этот съезд, вопреки здравому смыслу, был запрещен администрацией. Когда же он все же собрался, на него явился полицейский пристав Носков и потребовал, чтобы все разошлись. Его не послушались, а применить силу он не решился; составил в соседней комнате протокол и скоро ушел. Я при этом присутствовал, даже узнал себя на той фотографии, которая тогда, вопреки требованию Носкова, была все же со съезда снята и появилась за границей в книге «Последний самодержец». Эта новая бестактность власти заставила земский съезд впервые сойти со своей прежней дороги. По предложению И.И. Петрункевича было постановлено от имени земцев обратиться уже не к власти, а к народу. Но это их обращение давало народу такой никчемный «совет»: «Спокойно открывайте собрания, обсуждайте свои нужды, высказывайте свои пожелания, не опасаясь, что кто-либо станет препятствовать… Если все сообща решат, что им делать, тогда за их голосами будет такая сила, против которой не устоит никакой произвол и беззаконие». В этом совете, как позднее в Выборгском воззвании, сказывалось бессилие в России либеральной общественности, в том числе и земских съездов. У либерализма не было самостоятельной силы. Она еще была у исторической власти, которая тогда готова была идти на уступки; при соглашении ее и либеральной общественности можно было идти путем эволюции и в союзе с исторической властью Великие Реформы продолжать и закончить. Но если власть с «либеральными течениями» продолжала борьбу, то «либерализм» против нее счел себя вынужденным опираться на другую реальную силу, на Ахеронт; эта же дорога неизбежно вела к революции – или торжеству, или разгрому ее, но в обоих случаях либерализм бы только проигрывал. К чему приводит революция, показал 1917 год. Но тогда считали революцию меньшим злом, чем самодержавие, надеялись, что с ней могут справиться самые умеренные элементы общественности, как на это они напрасно надеялись и в 1917 году.

По этой дороге в 1905 году и пошли земцы. Этим они теряли свое особливое место и подчинялись свободолюбивым, бескорыстным, но неопытным интеллигентам-теоретикам. Эту историческую трагедию я мог наблюдать, так как тогда, чтобы иметь право и на земских съездах присутствовать, просил включить меня и в их секретариат для записи прений. Но если благодаря этому я был близок к движению земцев, то сам в нем участия не мог принимать.

В заключение этой части рассказа я хочу сказать несколько слов о своем участии в работах Звенигородского комитета о нуждах сельскохозяйственной промышленности. Оно было моим единственным активным действием этой эпохи, а не только наблюдением со стороны; оно и впервые столкнуло меня со средой далеких от политики обывателей, с которыми позднее мне приходилось иметь много дела, как члену партии на партийных собраниях. Но тогда я подошел к этой задаче без всякой предвзятости.

Я не был сам сельским хозяином, хотя был с детства землевладельцем; доходов с имения не получал и никогда получать не стремился. Мое хозяйство было только тратою денег; но я жил подолгу в деревне, мог наблюдать жизнь крестьян, их нужды и пожелания и иметь с ними наилучшие отношения. Это сказалось в 1917 году, когда из соседних крестьян никто нас не тронул.

Приглашение меня в комитет было для меня неожиданностью; эти занятия казались мне чужды. Я объяснил его тем, что часто ездил в Звенигород на защиты, как член кружка уголовных защитников, и потому меня там уже знали по имени. Но конечно, больше всего я был обязан своим приглашением моему личному знакомству с нашим предводителем – графом П.С. Шереметевым.

Это был один из тех представителей старого родовитого дворянства, которых уже тянуло к новым условиям жизни. Его воспитание заставляло его любить старину. Ее он любил, как эстет, с трогательной и наивной нежностью; с любовью собирал, хранил и издавал литературу недостаточно оцененных и себя ценивших русских талантов, как П.В. Шумахера и И.Ф. Горбунова. Но одновременно с пристрастием к родной старине Шереметев был и культурным европейцем, знавшим и любившим европейскую жизнь и цивилизацию, готовым заимствовать от нее, что в ней было хорошего. Любовь к родной старине вела его, незаметно для него самого, к идеализации прошлого, к оптимистическому взгляду на будущее. Он верил в мирное перерождение России без скачков и переворотов. Стал одним из основателей «Беседы», убежденным поклонником земской работы; не чуждался третьего элемента, защищал его от нападок администрации, скандализуя свой круг дружбой с «неблагонадежными» элементами. В нем не было революционного темперамента, но много доверия и к власти и к обществу.

Люди этого типа искренне обрадовались попытке самодержавия выйти на новый путь, поверили в ее искренность и поддерживали ее без задних мыслей. А личное положение председателя ограждало и его комитет от провокационного вмешательства администрации. Это сделало комитет ценным для наблюдения; современные настроения можно было в нем наблюдать в чистом виде.

Он пригласил и меня принять участие в работах его комитета. Никаких внешних поводов к моему приглашению не было. Едва ли можно его объяснить чем-либо, кроме желания предводителя возможно шире использовать всех сколько-нибудь заметных жителей его уезда. Так он был в числе тех, которые сочли своим долгом пригласить от себя в комитет всех без исключения гласных своего уездного земства.

Я получил приглашение после первого заседания. Я плохо представлял себе, в чем будет состоять работа этого комитета, и ехал больше из любопытства. Для меня была интереснее та политическая игра, которая около этого вопроса стала разыгрываться; было соблазнительно увидеть ее своими глазами.

Когда я приехал, заседание уже началось; за большим столом подковой сидело несколько десятков людей; я увидел многих знакомых мне москвичей, о которых не подозревал, что мы земляки; большинство было серое, из тех степенных крестьян, которые попадали в уездные гласные.

Разговоры шли неоживленно. Председатель расспрашивал неинтеллигентную часть комитета, стараясь втянуть его членов в беседу. Он сознательно принял такой метод работы: на многолюдном собрании легко «провести» готовую резолюцию. Этого он не хотел; он хотел развязать у крестьян языки, узнать, что они думают, без давления какого бы то ни было рода. Об этом он предупредил интеллигентов, просил их уступить младшим первое место, как это делают на военных советах. Этот план он проводил добросовестно. Но впечатление от работы, так поставленной, было грустное. Уровень прений был очень низок; он не подымался выше частных вопросов и претензий, для которых не стоило собирать комитет.

Любопытна другая черта. В умах большинства сидела идея, что комитеты наделены властью и могут принять нужные меры, что-то приказать или запретить. Все были разочарованы, когда поняли, что происходит только теоретическая разработка вопроса. Для простого ума это было слишком тонко. Самая обстановка собрания, его официальный характер, присутствие на нем местных властей – все это не вязалось с тем, что комитет созван только для разговоров и ничем распорядиться не может. Было нетрудно убедиться, как мало интересовал обывателей наш государственный строй и как они были далеки от идеи разделения властей, от веры в пользу прений, резолюций, комиссий и т. д. Крестьяне наивно рассчитывали на «распоряжения», которые будут сделаны комитетом, когда они выложат ему свои пожелания. Они и интересовались лишь тем, чего можно было тотчас достигнуть. Когда затруднения, о которых они говорили, оказывались связаны с общими условиями жизни, они с ними мирились, как бы говоря: «ничего не поделаешь», у них не было охоты идти к первопричинам, и наводящие в этом направлении вопросы интеллигентов встречались недружелюбно, как попытки «запутать» вопрос. По психологии комитета можно было понять, какие преимущества имела реальная власть над самой убедительной оппозицией и как власти было бы легко оторвать обывателя от демагогических программ интеллигенции. Власти было нужно много стараний, чтобы это свое преимущество потерять. Перед закрытием заседания председатель подвел итог тому, что говорилось, и формулировал вопросы, которые перед комитетом были затронуты. Работы были прерваны на несколько времени, а я был приглашен принять участие в составлении журнала с изложением прений.

Когда работы комитета возобновились, после крестьян заговорили интеллигенты; ими было подано много записок. Вспоминая их, я остаюсь при впечатлении о несоответствии их той задаче, которая стояла перед Россией, то есть преобразованию России без революционного потрясения. Были деловые записки, посвященные конкретным вопросам в рамках существовавшего строя без претензий его изменить. Они были часто и наблюдательны, и умны, указывали на несомненное зло и на действительные меры к его устранению. Но все же причины отсталости сельского хозяйства в России были не в указываемых этими записками частностях. Другие записки шли к первоисточнику зла. Но они не указывали, как его устранить. Отсутствие опыта в управлении государством позволяло смотреть на трудности этой задачи очень легко. Основной вопрос, как при тогдашнем состоянии власти, народа и интеллигенции использовать инициативу исторической власти и помочь ей преобразовать Россию, не соскользнувши в авантюру революционного переворота, нашу общественность не занимал.

От меня никто не ждал ничего. Но мне самому стало неловко не принимать активного участия в комитете и ограничиваться позицией «наблюдателя». Я решил по примеру других представить «записку».

Большинство вопросов, которыми комитет занимался, были от меня очень далеки. Я подошел к теме самостоятельно и лишь по обыкновению всех, кто имел счастье знать Л.В. Любенкова, пошел с ним посоветоваться и получил от него, уже разбитого параличом, благословение.

Доклад был элементарен и все выводил из ряда теоретических предпосылок. Сельская промышленность есть вид промышленности вообще, а значит, для своего преуспевания требует тех самых условий, как и всякая промышленность, то есть свободы инициативы, огражденности прав и т. п. И из этого я делал все прочие выводы. Я затронул и крестьянский и земский вопросы, выступал против крестьянской сословности, ратовал за расширение компетенции земств и т. д. Конечно, ко всем этим вопросам я отнесся с той поверхностностью, с которой общественность тогда вообще давала советы. Я ограничивался провозглашением принципов, не думая ни о постепенности, с которой их можно было вводить, ни о том, как примирить равноправие с теми особенностями крестьянского положения, которые для него оставались полезными. Смущаться этими затруднениями казалось такой же отсталостью, как затрудняться наделять безграмотное население полнотой политических прав. Моя записка отражала в себе правильность направления либеральной политической мысли, но и беспомощность в практическом ее осуществлении. Я мог увидеть, насколько нам могло быть полезно прохождение бюрократической школы под руководством таких «реализаторов», каким был Витте. Но на этих главных вопросах я в своей записке остановился недолго. Я перешел к тому, что было более мне знакомо, к благодарной теме о беззащитности обывателя против власти, о бессилии законов в России, о неогражденности личности перед государством, о беззакониях, которые существуют благодаря отсутствию гласности, и т. п. В порядке таких рассуждений я дошел до «свободы печати». Но мне в голову не приходило включить в мой доклад о сельскохозяйственной промышленности лозунги Освободительного Движения на тему «Долой самодержавие». Мне было ясно, что в этой среде они бы никакого сочувствия не встретили и о них даже говорить бы не стали. Но я не подозревал, что и мой столь умеренный доклад все-таки окажется «бомбой».

Я послал записку в Звенигород накануне очередного собрания. Председатель управы Артынов, ночевавший у предводителя, мне рассказал, как утром предводитель протянул ему мою записку со словами: «Полюбуйтесь»… Она не могла ему понравиться уклоном в политику, но он сохранил корректность и виду не показал.

Заседание началось с оглашения наших записок. Прения были отнесены к голосованию тезисов. Пока я свою записку читал, многие улыбались, как чему-то знакомому. Иные, особенно мой земский начальник Сумароков, поклонник политики Плеве, делали жесты негодования. В перерыве я ощутил, что попал в «герои». При большем опыте это можно было предвидеть. Но интересно было, как официально отнесется ко мне комитет и особенно как в душе будет реагировать его серая масса – крестьянство.

Когда при обсуждении записок очередь дошла до моей, нас ждал сюрприз. Земский начальник Сумароков заявил, что записка не имеет отношения к делам комитета и что он протестует против ее обсуждения. Это был для комитета неожиданный тон. Председатель его осадил. Он объяснил, что один ответствен за ход работ, что записку считает относящейся к делу, но что, если Сумароков хочет, он может от обсуждения ее воздержаться. Сумароков просил отметить его заявление в протоколе, но в зале остался. Началось обсуждение. Первые главы записки, крестьянский и земский вопросы, бесспорно входили в тему занятий, а некоторые на первый взгляд безобидные тезисы (Крестьянский банк) вызвали неожиданные споры. Протест Сумарокова обнаруживал свою тенденциозность, и ему стало совестно. Вопреки первоначальному заявлению он принялся делать замечания с места, вполне приличные, иногда даже благожелательные к моим тезисам, и только когда очередь дошла до более щекотливой главы об «ответственности должностных лиц» за беззакония, он уже другим, мирным тоном, как будто чтобы оправдать недавнюю выходку, сказал, обращаясь ко мне: «Но послушайте, В.А., какое же отношение имеет это к сельскому хозяйству?..» Тут последовал для него главный конфуз. Один из крестьянских земских гласных, типичный домохозяин, в армяке, с длинной бородой, не раз принимавший участие в прениях, притом в самом охранительном смысле, неожиданно встал и, обращаясь к председателю, заявил:

– Ваше сиятельство, это самое главное…

Это замечание, вышедшее из крестьянской консервативной среды, произвело громадное впечатление. В дальнейшем я для приличия стал приводить к каждому тезису пояснение, почему эти тезисы, даже свобода печати, к сельскому хозяйству все же относятся. Со мной больше не спорили. Правые члены комитета, вероятно довольные той умеренностью, которую я обнаружил в политической области, видя, что обычно послушная крестьянская масса не с ними, не захотели углублять задетых мною вопросов и предпочитали молчать; все мои тезисы прошли единогласно. Это, конечно, не означало, что комитет был с ними согласен и даже что их понимал. Это было общим явлением. Так «проводили» резолюции через не подготовленные к ним собрания. В демагогии мы были искуснее наших противников.

Мое выступление сыграло некоторую роль в моей личной судьбе. Репрессий ни против комитета, ни против меня принято не было. Обязаны ли мы были этим влиянию предводителя или такту губернатора Булыгина, я не знаю. Но зато лично мне была сделана им незаслуженная, но характерная реклама.

Она была усилена позднейшей подробностью. Предводитель решил особой книжкой издать работы комитета. Губернатор поставил условием, чтобы мой доклад был опущен. Предводитель отказался ему подчиниться, если я сам не буду на это согласен; иначе он предпочитает книжку вовсе не выпускать. Конечно, я спорить не стал; были напечатаны только мои тезисы с примечанием, что «по просьбе председателя комитета и с согласия автора самый доклад не печатается». Мой доклад опубликования и не заслуживал; но загадочное примечание в связи с характерными тезисами подстрекнуло любопытство и обратило на меня внимание нашей общественности.

Я в этом скоро мог убедиться. В.М. Гессен, с которым я в то время еще не был знаком, выпуская книгу о работах Сельскохозяйственных комитетов, просил меня прислать ему мой доклад и посвятил в своей книге моим тезисам больше внимания, чем они стоили. А в результате его книги я не успевал мой доклад перестукивать и посылать его тем, кто за ним ко мне обращался. Он в общем нравился «умеренностью». Даже мой брат Николай, бывший тогда начальником отделения казенной палаты в Тамбове, выразил мне в письме удовольствие. Неожиданно для себя я попал в «общественные деятели»; в это политическое «утро любви» все было просто и мало требовалось, чтобы оказаться в среде героев общественности. Думаю, что этому докладу я был обязан приглашением меня в «Беседу».

Эпизод Звенигородского комитета не стоил бы упоминания, если бы он не был характерен для общего настроения этого времени, когда перед Россией были открыты еще обе дороги. Мы стояли на грани революционной бури, но буря еще не начиналась. Настроение страны не было революционным ни в низах, ни в верхах. Власть имела возможность примирить с собою страну. Но из того, что обывательская масса революции не хотела, а о конституции не слыхала, не следовало заключать, будто она была своей судьбой довольна. Когда мой старый крестьянин по вопросу о злоупотреблениях власти объявил: «Это самое главное», это было откровением, на которое закрывать глаза для умной власти было бы опасно. Но зато в совместном устранении этого зла была прекрасная почва для примирения с обывателем.

Это мое выступление в комитете стоит одиноко и могло иметь интерес только для моей биографии. Но дальнейшие события в России развивались сами собой. В августе было опубликовано положение о булыгинской Думе. Этот акт вызвал бы удовлетворение, если бы появился в декабре 1904 года, при Мирском. Теперь же никто в общественности его не принял всерьез. На ближайшем, сентябрьском, земском съезде единственный вопрос, который всех занимал, был вопрос о бойкоте или об участии в выборах. Тактика бойкота представлялась вообще более левой, непримиримой, решительной; в этом для многих была ее привлекательность. Но земцы имели преимущественную возможность быть выбранными, и бойкот им не улыбался. Земское бюро предложило участвовать в выборах. Однако и сторонники этой тактики не предполагали лояльно исполнять обязанности, которые на членах булыгинской Думы лежали. Бойкот они противополагали вхождению в Думу, чтобы взрывать ее изнутри. Такова была позиция «Освобождения».

27 августа властью была сделана новая уступка – объявлена университетская автономия. Если этим думали успокоить студентов, то могли скоро убедиться в ошибке и увидеть, что такое разбушевавшийся Ахеронт, который общественность призывала на помощь себе. В полной гармонии с «освобожденческим» взглядом на Думу студенты решили «использовать» Университет для дальнейшей борьбы с самодержавием. В результате Университет превратился в место для митингов. В это же время последовало и главное наступление Ахеронта: всеобщая забастовка.

Так создалось настроение, при котором самодержавие чувствовало себя в тупике. Никто ему помогать не хотел.

Лучшие его начинания обращались против него… Тогда наверху с грубой резкостью стала дилемма: или репрессия, и тогда неумолимая, или уступки, но тогда уже полные.

Материальной силы у власти было достаточно против неорганизованных выступлений народа, что потом и обнаружилось. Но лучшие представители власти понимали ошибки прежней политики и от вступления на путь беспощадной репрессии отказывались. Как и в 1917 году, те люди, которым Государь еще верил, не решались советовать ему идти до конца. И он уступил. 17 октября Манифест с конституцией появился. Освободительное Движение на этом было кончено. Наступила эра «конституционной монархии» и политических партий. Об этом я скажу несколько слов в следующей главе.



<< Назад   Вперёд>>