Глава 3. «Желтый Вавилон»

Едва ли не первые наши знания о Шанхае почерпнуты из путевых очерков И. А. Гончарова «Фрегат «Паллада»», прочитанных еще в ранней юности. Вот как выглядел этот город середины XIX столетия, когда Гончаров прибыл туда в составе посольства адмирала Путятина:

«Вон и Шанхай виден. Суда и джонки, прекрасные европейские здания, раззолоченная кумирня, протестантские церкви, сады — всё это толпится еще неясной кучей, без всякой перспективы, как будто церковь стоит на воде, а корабль на улице…

Наконец, слава Богу, вошли почти в город… На зданиях развеваются флаги европейских наций, обозначая консульские дома.

Гостиница наша, «Commercial house», походила, как все дома в Шанхае, на дачу. Большой, двухэтажный каменный дом, с каменной же верандой или галереей вокруг, с большим широким крыльцом, окружен садом из тощих миртовых, кипарисных деревьев, разных кустов и т. п. Окна все с жалюзи: видно, что при постройке принимали в расчет более лето, нежели зиму. Стены тоненькие, не более как в два кирпича; окна большие; везде сквозной ветер; всё неотоплено. Дом трясется, когда один человек идет по комнате; через стенки слышен разговор. Но когда мы приехали, было холодно; мы жались к каминам, а из них так и валил черный, горький дым.

Вообще зима как-то не к лицу здешним местам, как не к лицу нашей родине лето. Небо голубое, с тропическим колоритом, так и млеет над головой; зелень свежа; многие цветы ни за что не соглашаются завянуть. И всего продолжается холод один какой-нибудь месяц, много — шесть недель. Зима не успевает воцариться и, ничего не сделав, уходит.

…Наша отель стояла на углу, на перекрестке. Прямо из ворот тянется улица без домов, только с бесконечными каменными заборами, из-за которых выглядывает зелень. Направо такая же улица, налево — тоже, и все одинаковое. Дома все окружены дворами и большею частью красивые; архитектура у всех почти одна и та же: всё стиль загородных домов… Улицы пестрели народом. Редко встретишь европейца; они все наперечет здесь… Китайцы — живой и деятельный народ: без дела почти никого не увидишь. Шум, суматоха, движение, крики и говор. На каждом шагу попадаются носильщики. Они беглым и крупным шагом таскают ноши, издавая мерные крики и выступая в такт. Здесь народ не похож на тот, что мы видели в Гонконге и в Сингапуре: он смирен, скромен и очень опрятен. Все мужики и бабы одеты чисто, и запахов разных меньше по улицам, нежели в Гонконге, исключая, однако ж, рынков. Несет ли, например, носильщик груду кирпичей, они лежат не непосредственно на плече, как у нашего каменщика; рубашка или кафтан его не в грязи от этого. У него на плечах лежит бамбуковое коромысло, которое держит две дощечки, в виде весов, и на дощечках лежат две кучи красиво сложенных серых кирпичей. С ним не страшно встретиться. Он не толкнет вас, а предупредит мерным своим криком, и если вы не слышите или не хотите дать ему дороги, он остановится и уступит ее вам. Всё это чисто, даже картинно: и бамбук, и самые кирпичи, костюм носильщика, коса его И легко надетая шапочка из серого тонкого войлока, отороченная лентой или бархатом. Заглянешь в ялик к перевозчику: любо посмотреть, тянет сесть туда.

Дерево лакировано — это бамбуковый корень; навес и лавки покрыты чистыми циновками. Если тут и есть какая-нибудь утварь, горшок с похлебкой, чашка, то около всё чисто; не боишься прикоснуться и выпачкаться.

Между прочим, я встретил целый ряд носильщиков: каждый нёс по два больших ящика с чаем. Я следил за ними. Они шли от реки: там с лодок брали ящики и несли в купеческие домы, оставляя за собой дорожку чая, как у нас, таская кули, оставляют дорожку муки. Местный колорит! В амбарах ящики эти упаковываются окончательно, герметически, и идут на американские клипперы или английские суда.

Мы вышли на набережную; там толпа еще деятельнее и живописнее. Здесь сближение европейского с крайним Востоком резко. По берегу стоят великолепные европейские домы с колоннадами, балконами, аристократическими подъездами, а швейцары и дворники — в своих кофтах или халатах, в шароварах; по улице бродит такая же толпа. То идет купец, обритый донельзя, с тщательно заплетенной косой, в белой или серой, маленькой, куполообразной шляпе с загнутыми полями, в шелковом кафтане или в бараньей шубке в виде кацавейки; то чернорабочий, без шапки, обвивший, за недосугом чесаться, косу дважды около вовсе «нелилейного чела». Там их стоит целая куча, в ожидании найма или работы; они горланят на своем негармоническом языке. Тут цирюльник, с небольшим деревянным шкапчиком, где лежат инструменты его ремесла, раскжгул свою лавочку, поставил скамью, а на ней Расположился другой китаец и сладострастно жмурится, как кот, в то время как цирюльник бреет ему голову, лицо, чистит уши, дергает волосы и т. п. Тут ходячая кухня, далее, у забора, лавочка с фарфором. Лодочники группой стоят у пристани, вблизи своих лодок, которые тесно жмутся у берега. Идет европеец — и толпа полегоньку сторонится, уступает место. На рейде рисуются легкие очертания военных судов, рядом стоят большие барки, недалеко и военные китайские суда, с тонкими мачтами, которые смотрят в разные стороны. Из-за стройной кормы европейского купеческого корабля выглядывает писанный рыбий глаз китайского судна. Всё копошится, сгружает, нагружает, торопится, говорит, перекликается…

…Говорят, многие места кажутся хороши, когда о них вспомнишь после. Шанхай именно принадлежит к числу таких мест, которые покажутся хороши, когда оттуда выедешь. Зевая на речку, я между тем прозевал великолепные дома многих консулов, таможню, теперь пустую, занятую постоем английских солдат с военных судов. Она была некогда кумирней и оттого резко отделяется от прочих зданий своею архитектурною пестротою. Я неприметно дошел до дома американского консула. Это последний европейский дом с этой стороны; за ним начинается китайский квартал, отделяемый от европейского узеньким каналом».

На редкость живописный рассказ! Словно видишь все своими глазами — здания, людей, занятых своими повседневными делами, суету портового города…

Да, вероятнее всего, именно таким был этот город еще до поселения здесь русских. Английская колония со своими законами, привычками, сводом правил, в которые входило и весьма пренебрежительное отношение к коренному населению.

«Вообще обращение англичан с китайцами, да и с другими, особенно подвластными им народами, не то чтоб было жестоко, а повелительно, грубо или холодно-презрительно, так что смотреть больно, — отмечает Иван Александрович Гончаров. — Они не признают эти народы за людей, а за какой-то рабочий скот, который они, пожалуй, не бьют, даже холят, то есть хорошо кормят, исправно и щедро платят им, но не скрывают презрения к ним… Шанхай сам по себе ничтожное место по народонаселению; в нем всего (было до осады) до трехсот тысяч жителей: это мало для китайского города, но он служил торговым предместьем этим городам и особенно провинциям) где родится лучший шелк и чай — две самые важные статьи, которыми пока расплачивается Китай за бумажные, шерстяные и другие европейские и американские изделия. Только торговля опиумом производится на звонкую, больше на серебряную, монету».

До расцвета «желтого Вавилона», китайского портового города Шанхая оставалось еще много десятилетий, и расцвет этот был связан в значительной степени с возникновением русской колонии. Хотя небольшая русская община существовала в Шанхае еще с XIX века.

В 1865 году здесь было открыто нештатное консульство России, в 1880-м консульство возглавил IO. А. Рединг, бывший инструктор китайской армии. К 1914 году колония увеличилась и, как известно из «Путеводителя по Шанхаю», «достигла нескольких сот человек, но она все еще была настолько мала, а главное, так разнохарактерна по своему составу, что все еще не могла серьезно подниматься и речь о создании в Шанхае каких-либо русских общественных организаций, клуба или школы, для которых не имелось ни средств, ни людей».

Резкое увеличение численности русской общины началось с 1919 года, когда в Шанхай устремились эмигранты, но особенно много их стало после крушения белого движения в Сибири. Значительная часть перебралась затем в Харбин. Следующее пополнение русской колонии пришлось на 1922 год — большевики заняли Приморье, и многие русские уехали в Маньчжурию, а позже переселились в Шанхай.

Из Владивостока на судах флотилии контр-адмирала Г. К. Старка ушел в Шанхай Сибирский кадетский корпус.

В отличие от других китайских городов, куда массово устремились русские, в Шанхае обустройством вновь прибывших занимались дипломаты. Генеральный консул В. Ф. Гроссе принимал русских беженцев и заботился об их юридическом устройстве, но прибытие из Владивостока флотилии Старка с семьями военных стало для него большой проблемой.

А. Хисамутдипов пишет: «Хотя в Шанхае с началом Гражданской войны и ожидали русских, они стали полной неожиданностью для местных властей, вначале категорически отказавшихся дать разрешение на высадку людей на берег. Каждый приход российского корабля сопровождался длительными переговорами. Русские дипломаты путем компромиссов старались добиться от китайских властей и французского муниципалитета разрешения сойти на берег вновь прибывшим. Всего в Шанхае на берегу оказалось около 800 человек. Сопутствующей проблемой было требование китайских властей снять с кораблей вооружение. Офицеры не хотели просто так отдавать оружие и требовали компенсацию. Дипломаты успешно решили и эту задачу, представив денежный взнос не как плату за продажу корабельного вооружения, а как компенсацию за разоружение».

Позже в Шанхае было организовано Бюро по русским делам, переформированное несколько лет спустя в Комитет защиты прав и интересов русских эмигрантов. Именно с помощью этого Комитета многие получили работу в 1925 году, когда в Шанхае вспыхнула забастовка; благодаря организаторским способностям Гроссе, русские смогли занять освободившиеся места в пароходстве, в газовых и водопроводных компаниях, на электростанциях…

Английский писатель Олдос Хаксли описал Шанхай середины 1920-х годов. Многое изменилось по сравнению с теми временами, которые запечатлел во «Фрегате «Паллада»» И. А. Гончаров.

«Я бывал в разных местах, где, пожалуй, в неменьшей степени, чем в Старом городе Шанхая, бурлила и кипела работа, но ни в одном из них скученность и деловитость не производили на меня такого потрясающего впечатления, — писал Олдос Хаксли в своем дневнике в 1926 году. — Ни в одном городе Запада или Востока я не видел такой насыщенности, такого разнообразия человеческой деятельности. Здесь столько людской активности и так четко она распределена по различным направлениям, так стремительно и с таким напором протекает, что это зрелище внушает нечто похожее на благоговейный ужас. А ведь вся эта жизнь протекала уже тогда, когда мы еще пребывали в полнейшем варварстве. Идёт она и сейчас и будет продолжаться тысячу лет спустя. Резчики по камню будут все так же выделывать печатки, мастера по слоновой кости — выпиливать и полировать свои изделия, портные — мурлыкать споим клиентам про достоинства своего кроя и материала; астрологи, водрузив на нос очки, своими предсказаниями будут, как и прежде, опустошать карманы простаков и влюбленных; работает птичий рынок, источают умопомрачительные запахи едалищ, а в аптеках все так же будут стоять на полках склянки с засушенными ящерицами, тигровыми усами, носорожьими рогами и маринованными саламандрами; по-прежнему будут терпеливо корпеть над своей тонкой работой ювелиры и вышивальщицы; магазины будут полны восхитительного фарфора, а у скорняков разнообразно окрашенные лисьи шкуры будут выкладываться в замысловатые узоры; величественные черные иероглифы будут такими же безупречно точными, как сейчас, как и тысячу лет назад, выводимые тонкой длинной рукой на красной бумаге с той обычной, почти небрежной легкостью и с тем неподдельным и неизменным мастерством, которое может быть воспитано лишь глубокими познаниями в искусстве символического письма, каковы присущи и руке, пишущей эти строки».

Шанхаю была уготована судьба еще одного острова Рассеяния. Но английский писатель об этом не пишет, хотя русских в городе становится все больше. Его интересует «китайская» жизнь Шанхая. Впрочем, и И. А. Гончаров отмечал доброжелательность и необыкновенную работоспособность китайцев: «Китайцы, как известно, отличные резчики На дереве, камне, кости. Ни у кого другого, даже у немца, недостанет терпения так мелко и чисто выработать вещь, или это будет стоить бог знает каких денег. Здесь, по-видимому, руки человеческие и время нипочем. Если б еще этот труд и терпение тратились на что-нибудь важное или нужное, а то они тратятся такие пустяки, что не знаешь, чему удивляться: работе ли китайца или бесполезности вещи? Например, они на коре грецкого или миндального ореха вырезывают целые группы фигур в разных положениях, процессии, храмы, домы, беседки, так что вы можете различать даже лица. Из толстокожего миндального ореха они вырежут вам джонку со всеми принадлежностями, с людьми, со всем; даже вы отличите рисунок рогожки; мало этого: сделают дверцы или окна, которые отворяются, и там сидит человеческая фигура. Каких бы, кажется, денег должно стоить это? А мы, за пять, за шесть долларов, покупали целые связки таких орехов, как баранки».

И эти, казалось бы, далекие от темы «русского» Китая наблюдения оказываются очень важными для нас — искусство китайцев, их повседневное кропотливое создание миниатюр оставляло неизгладимый след в русских душах, исподволь влияя на формирование не только вкуса, но и мировосприятия.

Расцвет «русского» Шанхая пришелся на 1930-е годы. В 1932 году в городе было зарегистрировано 16 тысяч русских, а в 1937 году их проживало здесь уже около 27 тысяч!.. Они объединялись в различные профессиональные клубы, общества, организации, комитеты, создавали издательства, редакции газет и журналов, частные и общественные больницы, школы. Специальный Организационный комитет координировал деятельность Русского общественного собрания, Русского благотворительного общества, Русского просветительского кружка и школы, Русского драматического и музыкального кружка, Русской торговой палаты и проч….

Еще до революции в Шанхае был создан Русский клуб (в 1930-е годы он был переименован в Русское общественное собрание).

После Опиумных войн (1840–1842 и 1856–1860), завершившихся превращением Китая в полуколонию, Шанхай стал открытым портом, где Англия, Франция, США и Россия получили право экстерриториальности. Впрочем, Россия этим правом пользовалась недолго — отказалась от него после Октябрьской революции. К тому времени, когда харбинцы начали переезжать в Шанхай, город был разделен на три части: Международный сетглмент (английская и американская концессии), Французская концессия и Старый город, где жили, в основном, китайцы. Русские традиционно селились на территории Французской концессии, и вскоре одну из главных улиц Шанхая, авспю Жоффр, стали называть Русской улицей — на ней располагалось большинство магазинов, ателье, мастерских, кафе, которыми владели выходцы из России. В этой же части города находился и знаменитый ресторан «Ренессанс», в котором выступал Александр Николаевич Вертинский, когда поселился в Шанхае.

История Международного сеатлмента к тому времени уже насчитывала более полувека. Он возник в Шанхае во второй половине XIX столетия, когда победившие в Опиумных войнах англичане, заставившие китайцев выращивать индийский опий на своих полях, начали ввозить в Китай хлопчатобумажные и шерстяные ткани из Ланкашира. Естественно, для этого понадобился открытый порт, и под угрозой пушек англичане этого добились. Так возник «открытый порт» Шанхай.

Нa берегу реки Вампу китайцы выделили большой болотистый участок, который начали заселять иностранные торговцы. Поскольку в большинстве своем они были англичанами, возникло это название — «сетглмент». А соседний кусок земли захватили французы и основали Французскую концессию.

Международный сеттлмент был в подчинении Королевства Великобритания, хотя официально управлялся консульским корпусом и имел соединенный герб: три щита, соприкасавшиеся концами, а на каждом из щитов по четыре флага. Двенадцать флагов Наций, участвовавших в образовании сеттлмепта, среди которых были и старый русский флаг, и флаг Прусского королевства, а опоясывал эти щиты латинский девиз: «Все — объединенные в одно».

В 1900 году в Петербурге была издана на русском языке книга немецкого журналиста Гессе Вартега, путешествовавшего по этим экзотическим землям в 882—1883 годах, «Китай и китайцы». Его описание Шанхая той поры любопытно сопоставить с заметками И. А. Гончарова. Эти впечатления русского писателя и немецкого журналиста разделены всего четвертью века, а как различны два облика города!..

«Шанхай называют Парижем Дальнего Востока, и он действительно таков, — пишет Гессе Вартег. — В сравнении с Шанхаем все остальные оевропеившиеся города Восточной Азии: Сингапур, Гонконг, Батавия, Манила, Йокогама, Кобе, Нагасаки — отступают на задний план. Многие из них красивее, обширнее, приятнее, но ни один из них не ведет такой огромной сухопутной и морской торговли, не отличается таким развитым, свободолюбивым и добродушно-веселым населением… Здесь не придется, конечно, любоваться какими-нибудь архитектурными или другими подобными чудесами на наш лад — нельзя забывать, что Шанхай в Китае. Но все-таки люди, переселившиеся в эту болотистую нездоровую низменность при устье Янцзы, сумели устроиться в этом европейско-китайском Вавилоне поразительно хорошо — приятно и целесообразно».

Виктор Смольников в своей книге «Записки шанхайского врача» пишет, что Международный сеттлмент в Шанхае был создан по типу независимой республики, управляемой купеческой олигархией, имевшей собственную армию и прочие атрибуты суверенного государства, а сам Шанхай напоминал своим устройством средневековую Лигу ганзейских городов.

Кто-то очень точно назвал Шанхай раем для авантюристов. Приехав в Шанхай и поселившись в гостинице, можно было назвать себя хоть Нострадамусом, хоть графом Монте-Кристо — никого не волновало, кто ты есть на самом деле, лишь бы платил за номер вовремя!.. Никакого паспортного режима, никаких официальных строгостей.

Шанхай был старше Харбина всего на четыре-пять десятилетий. Он был почти полностью построен на сваях; шестиметровые стволы забивали в почву один на другой по пять-шесть, чтобы построить обычные здания. Чтобы возвести высотное здание, надо было забить до сотни стволов.

Когда харбинцы устремились в Шанхай, там уже жило много их соотечественников. Это были приехавшие сюда в конце XIX века служащие Русско-китайского банка, консульств, чаеторговцы. Когда японцы во время Русско-японской войны захватили южную ветку КВЖД, русские отправились в Шанхай в поисках лучшей доли. Затем к ним прибавились беженцы, офицеры белой армии со своими семьями…

К началу 1919 года в Шанхае было уже около 1600 русских, а к 1925-му году — свыше 10 000! Они объединялись в различные общественные организации и мечтали о возрождении старой России.

«Эмигрантские патриотические действия, эмигрантский национальный дух в самой большой мере поддерживаются авторитетом национальных организаций, вселяющих в эмиграцию уверенность в правоте национального движения за Возрождение России, — писал В. Д. Жиганов. — Только своевременными мерами организаций и самопожертвованием отдельных общественных руководителей, а равно и щедростью некоторых русских и иностранных резидентов Шанхая объясняется то обстоятельство, что к сегодняшнему дню русские в Шанхае представляют из себя сильную колонию с высокоморальными качествами, как раз необходимыми и для жизни на чужбине, и особенно для жизни в будущей, обновленной, после свержения большевизма, национальной России».

Они верили, свято верили в то, что наступят времена, когда их обновленная Родина, из которой совместными усилиями будут изгнаны большевики, примет своих детей в материнские объятия.

Можно ли судить их за это?..

Между тем русские, приезжавшие в Шанхай из оккупированного Харбина, из других городов и селений Маньчжурии, теперь были больше озабочены тем, как найти работу и обрести дом здесь, на земле Китая.

Так начиналась новая страница русской истории Шанхая.

И она была совсем иной в сравнении с историей Харбина. Там русские строили свой город, хранили свою культуру, свой особый мир — мир дореволюционной России. Здесь, в Шанхае, был другой мир, в который надо было войти, вписаться. Это был мир колониальный, в котором сосуществовали, более или менее успешно, устои Китая и нескольких крупнейших европейских стран.

В этом и состояла особенность.

В этом и заключалась сложность и — своеобразная прелесть существования.

Тем, кто приехал из Харбина, Шанхай показался настоящим Вавилоном. «Желтым Вавилоном», как его называли.

Интересно продолжить сравнение впечатлений И. А. Гончарова и Гессе Вартега о Шанхае.

Прошло всего четверть века после посещения города русским писателем, и вот уже немецкий журналист видит все словно другими глазами:

«Поразительно — здесь как раз подходящее выражение… Во время первой прогулки по шанхайской набережной я почувствовал себя словно на европейском курорте, в какой-то северной Ницце, — таким изящным, роскошным, аристократическим и главное европейским городом казался Шанхай со стороны реки… Торговые фирмы скорее можно было бы принять за роскошные особняки частных лиц, так они красивы и приветливы, такие перед ними уютные садики. И нигде ни малейших признаков, неприятно отличающих обыкновенно центры оптовой торговли… Я ни разу не видел на этой удивительной улице ни единого тюка, ни одной ломовой телеги, ни одного крючника. Все идет в Шанхае так чинно, гладко. В крупных деловых конторах царит самый изысканный тон, светские изящные манеры, совершенно не похожие на то, к чему мы привыкли у себя дома… Имея дело со здешними деловыми людьми, выносишь впечатление, как будто это все очень богатые, отлично обставленные джентльмены, занимающиеся делами лишь в виде спорта. Все деловые сделки заключаются за чашкой послеобеденного чая в Шанхайском клубе. Раньше десяти утра открываются лишь немногие конторы, а в полдень к большинству из них уже подкатывают шикарные экипажи, чтобы отвезти принципалов в клуб или домой обедать; после обеда в конторах занимаются еще часика два, и деловой день закончен».

Конечно, в этой идиллической зарисовке есть несколько уязвимых мест: Вартег не видел тюков по той причине, что кули запрещено было ходить по главным улицам Шанхая со своим грузом. Тем более что склады находились прямо на берегу, рядом с портом. Полуобнаженные кули разгружали пароходы. Когда они проходили со своими мешками мимо контролера, он давал им палочку сантиметров в двадцать пять — тридцать длиной. По этим палочкам в конце рабочего дня кули получали деньги: сколько палочек — столько и мешков перенес.

Да и вообще китайским рабочим не позволялось появляться в европейской части города — до начала Тихоокеанской войны китайцам запрещено было посещать иностранные парки и гулять по аллеям, ходить в большую часгь европейских ресторанов и кафе. Как все колониальные страны и города, Шанхай того времени четко обозначал: что можно коренному населению, а чего нельзя. И нет ничего странного в том, что журналисты, писатели, люди, приезжавшие в Шанхай на непродолжительное время, видели только внешний блеск и очаровывались им.

В упоминавшихся уже «Семейных хрониках» Мария Бородина приводит фрагмент из книги Вики Бауит «Шанхай 1937»:

«Город проступает сквозь белую утреннюю дымку. Гигантский город. Жестокий город. Предприимчивый, опасный и соблазнительный Шанхай — Город-у-моря. Три с половиной миллиона спят под его крышами, в небоскребах и особняках, в роскошных отелях и в лодках, на тонких тюфяках и в удобных кроватях… И вот они проснулись, миссионеры и миллионеры, победители и побежденные, шантажисты и жертвы… Французские, русские, сикхские и китайские полицейские наводят на улицах порядок. В укромных местах банды воров и взломщиков делят ночную добычу. В банках поднимаются жалюзи, в ночных клубах их закрывают. Моряки бредут к своим суднам. Сотни джонок разворачивают коричневые паруса… Бормочущие священники зажигают свечи и воскуряют благовония у алтарей всех религий мира… Многие пустили корни в эту чужую для них землю и уже не мыслят свою жизнь без этого жаркого, влажного и тяжелого воздуха Шанхая».

Что мог Шанхай предложить тем, кто приехал из Харбина, кроме ошеломляющего ритма жизни, кроме борьбы за выживание, кроме… Кроме надежды, что здесь окажется лучше?

Наталия Ильина вспоминает, как встревожена была ее мать, когда дочь отправилась искать лучшей доли в Шанхай: «Русские эмигранты стремились в Шанхай… Рвалась в Шанхай и я. Втроем мы ехать не могли. Не на что, да и кто-то должен был остаться в тылу. Отпускать меня одну мать долго не решалась… Наконец скрепя сердце согласие свое дала. Согласилась и на то, что я брошу, не доучившись, Ориентальный институт. Было решено, что за лето я освою английскую машинопись, а осенью поеду в Шанхай».

Как говорится, «хорошо там, где нас нет». Шанхай с расстояния воспринимался как земля обетованная. По слухам, многие из харбинских беженцев нашли там жилье и работу. Почему бы не попытать счастья? — так думали многие харбинцы.

Шанхай по сравнению с Харбином был огромным городом с причудливо смешанными западными и восточными чертами. Здесь надо было не просто жить, а бороться за выживание. Здесь надо было доказывать свое право на существование многочисленным «хозяевам жизни»: англичанам, американцам, французам, японцам — всем тем, от кого зависела возможность получить работу.

А возможность эта существовала и по сравнению с Харбином была поначалу довольно привлекательной. Ольга Ильипа-Лаиль вспоминает, как в конце 1930-х годов плыла на пароходе в Шанхай из Пекина. В Шанхае уже жила в это время ее мать, Екатерина Дмитриевна, устроилась старшая сестра, Наталия Ильина. Только Ольга была еще неспокойна за свое будущее, но рядом с матерью и сестрой надеялась обрести уверенность в завтрашнем дне.

На этом пароходе Ольга открыла для себя новый мир, «мир хорошо одетых женщин в красивых пестрых платьях, элегантно сшитых. Молодые, уверенные в себе девушки глядят свысока. Вот семья — мать, две дочери и маленький мальчик. Они из Шанхая, их отец работает в Международной концессии. Они тоже русские, но глава семьи имеет постоянную, хорошо оплачиваемую работу, квартиру, и это вселяет в девочек чувство превосходства. Они не смешиваются с другими пассажирами, остаются с матерью и переговариваются между собой то по-английски, то по-русски. А вот еще одна группа молодых женщин, они тоже красивы и хорошо одеты, но держатся гораздо проще, они не снобы, и я легко завязываю с ними разговор. Одна из них, Наташа, особенно приветлива. Она рассказывает мне о Шанхае, дает адреса китайских портных, которые шьют ей красивые платья».

Встречавшая Ольгу в порту Екатерина Дмитриевна Ильина сразу же отметила в Наташе и ее подругах определенные черты — это были «девушки из бара», не самая низкая ступень эмигрантской жизни, но все же для Екатерины Дмитриевны совершенно неприемлемая.

Была ступень и ниже.

Часто девушки из малообеспеченных семей, приезжавшие из Харбииа в Шанхай в надежде найти работу, попадали в публичные дома. Они не могли устроиться на работу, не зная иностранных языков, машинописи и еще многого другого, что делало бы Их конкурентоспособными в условиях деловой шанхайской жизни, не могли стать и прислугами — этим Снимались китаянки за такие деньги, на которые не могла бы прожить ни одна девушка-иностранка. И Дорога оставалась одна — в публичный дом на то недолгое время, пока девушка свежа и привлекательна.

Спустя несколько лет она все равно оказывалась на улице…

«Шанхай очень своеобразен и неповторим, и именно это шокировало европейского или американского туриста, — пишет Виктор Смольников. — Отсутствие законов и правил, принятых у «себя дома», заставляло думать, что Шанхай гнездо пороков, скопище таинственных опиекурилен. Это не так. На территории международного сеттлмента было сколько угодно публичных домов (думаю, не больше, чем в Париже, Нью-Йорке или в Лондоне), но не было стриптиза. Не потому, что стриптиз считали аморальным, а потому, что это — американское изобретение, сетглмент же был практически английской колонией, а у англичан в те годы стриптиз еще не вошел в быт. Зато в частных домах играли в стрин-покер с полным раздеванием, но это никого не касалось.

Шанхай был не более аморален, чем любой другой капиталистический город… Путешественники думали найти здесь какие-то особые восточные пороки. Это чушь. Пороки, как и болезни, универсальны. Правда, есть тропические болезни, но тропических пороков лет».

Это наблюдение Виктора Смольникова особенно интересно — в нем естественно сочетаются черты психологии человека, родившегося и прожившего в Китае четыре десятилетия, и черты психологии шанхайского врача, познавшего город и его население значительно лучше, чем банковский служащий или даже самый дотошный путешественник. Смольников знал Шанхай изнутри, со всеми его пороками и болезнями. Свою книгу он написал много лет спустя, уже в России, в Москве, вспоминая город, где прошла его юность, где формировались его профессиональные и человеческие ценности. Чаще — в противоречии со средой, с образом жизни…

По мнению русских и китайских исследователей, жизнь российской колонии в Шанхае в 1930-х годах существенно изменилась к лучшему по сравнению с предыдущим десятилетием. Около 70 процентов русских эмигрантов имели постоянную работу, наиболее распространенными в эмигрантской среде профессиями были коммерсант, врач, юрист, журналист, преподаватель, таксист, охранник… Меньшую часть составляли телохранители и разного рода прислуга. Не так уж плохо, если сравнить с другими островами русского Рассеяния!..

Поданным шанхайского Беженского комитета, в 1931 году усилился поток беженцев из СССР. Люди спасались от насильственной коллективизации в Сибири и Забайкалье — их прозвали «тридцатниками». В основном это были крестьяне из Приморского, Хабаровского краев, Амурской области — приграничных территорий. В следующее десятилетие сведений о беглецах из социалистического рая в комитет не поступало: то ли ужесточились пограничные дозоры, то ли бежать уже было некому и некуда…

Один из убежавших в Шанхай крестьян, А. Кузнецов, вспоминал впоследствии, что в 1931 году жители деревни Соловьево из-под Зыряновска перебрались в Маньчжурию практически всем колхозом — 250 домов. И почти все они, за исключением тех, кто эмигрировал позже в Латинскую Америку, были арестованы в 1945 году по обвинению во «вредительстве против колхозов».

В 1935 году из Харбина в Шанхай перебрались 2285 эмигрантов и 204 советских гражданина и, пожалуй, именно с этого момента понятие «русский» стало тождественно понятию «эмигрант».

С борта парохода Шанхай выглядел особенно величественным — огромный город, застроенный небоскребами, современная западная архитектура с Расстояния совершенно подавляла традиционную китайскую; не было ощущения, что ты прибыл в восточный мир, облик города поражал, приходилось невольно убеждать себя в том, что пусть не сегодня и Не через месяц, но через год, через несколько лет этот мир станет твоим, он распахнет перед тобой двери в новую жизнь, он одарит хотя бы толикой своих щедрых возможностей!..

Двойственное чувство, так хорошо знакомое обитателям островов Рассеяния, запечатленное в мемуарах, в стихах и романах. Часто иллюзорное, но такое манящее…

Когда разглядываешь фотографии, запечатлевшие улицы и площади Шанхая 1930— 1940-х годов, поражаешься современности и европейскому обличью этого города: здания, обилие машин, трамваи, вывески на нескольких языках, торопящиеся куда-то прохожие, среди которых очень мало китайских лиц, а явное преобладание европейских, нарядно оформленные витрины магазинов, со вкусом, по-европейски одетые женщины…

Смольников писал, что при всех контрастах Шанхай поражал своей свободой и внутренней раскованностью: здесь трудно было встретить непримиримость любого рода — к религии, к обычаям разных народов, к моде, к пище. Все принималось радушно и, в сущности, равнодушно. Кроме, пожалуй, одного — коммунистических идей. Но с ними боролись бескровно, просто замалчивали, делая вид, что такого в природе не существует. Прожив сорок лет в Китае, Виктор Смольников узнал о существовании китайской коммунистической партии только перед самым окончанием Второй мировой войны. Так что в каком-то смысле замалчивание было куда эффективнее воззваний против…

Из «Воспоминаний шанхайского врача» Виктора Смольникова можно узнать многие и многие нюансы жизни русских в Китае и понять, почему им далеко не всегда удавалось с достоинством переносить унижения, приходилось переламывать что-то очень важное в собственной природе, чтобы выжить.

Казалось бы, немыслимые сложности существования, беды и унижения должны были воспитывать в людях комплексы такой сильной социальной неполноценности, что тоска по Родине могла бы выродиться в отторжение от нее — оттолкнувшей, вытеснившей, не нуждающейся в тебе. И такое бывало. Но чаще происходило совсем наоборот.

1934 годом, очень нелегким для всех обитателей китайского острова Рассеяния, датировано стихотворение Валерия Перелешина «Мы». Стихотворение, которое заставляет очень серьезно задуматься.

Нас миллионы — вездесущих.
Бездомных всюду и везде.
То изнывающих, то ждущих.
То приучившихся к беде.
Земные ветхие границы
Мы исподволь пересекли;
Мы прежние свои столицы
В столицу мира отнесли.
Во всех республиках и царствах,
В чужие вторгшись города,
Мы — государства в государствах.
Сплотившиеся навсегда.
Разбросанные по чужбинам.
Встречаемые здесь и там.
По всем краям и украинам,
По широтам и долготам,
Все звезды повидав чужие
И этих звезд не воэлюбя, —
Мы обрели тебя, Россия,
Мы обрели самих себя!
На мерзлых полюсах планеты,
Подтропиками там и тут
Какие к нам слетают светы,
Какие яблони цветут?
Не мы ли — белый мозг арийства.
За белизну и красоту
Терпели голод и убийства,
И ненависть, и клевету?
Мы стали русскими впервые
(О, если бы скостить века!).
На звезды поглядев чужие,
На неродные облака.
И вот, на древние разбродм,
На все разлады несмотря,
Мы знаем — русского восхода
Лишь занимается заря.
Пусть мы бедны и несчастливы
И выбиваемся едва,
Но мы выносливы и живы,
И в нашем образе жива —
Пусть звезды холодны чужие —
Отрубленная голова
Неумирающей России.

Валерий Перелешин, чье имя уже встречалось на этих страницах, попал в Харбин семилетним ребенком. Закончив образование, стал профессиональным синологом, а в 1932 году начал печататься в русскоязычных изданиях Харбина и Шанхая. Работал в Русской духовной миссии в Пекине, затем жил в Шанхае, Тяньцзине. В 1952 году приехал в Бразилию. Умер он в Рио-де-Жанейро в 1992 году, не дожив нескольких месяцев до 80-летия…

Перелешин принадлежит к числу тех поэтов «русского» Китая, кто все-таки вернулся в Россию стихами — отказавшись от литературной деятельности почти на десятилетие, Валерий Францевич вновь обратился к ней в конце 1960-х годов и был признан одним из лучших поэтов русского зарубежья: к 1991 году количество изданных им книг на разных языках превысило два десятка. Среди наследия Перелешина — стихи, переводы с английского и китайского, мемуары, автобиография. Но даже если не знать биографии Валерия Перелешина, стихотворение «Мы» представляется для нас чрезвычайно важным, потому что в нем запечатлено и осмыслено то душевное смятение, которое было характерно для большей части русской интеллигенции островов Рассеяния.

Смятение, но и ощущение национальной гордости, ощущение того, что «русского восхода лишь занимается заря»; какой она будет — Бог весть, но что-то очень важное должно произойти в мире, чтобы Россия (даже социалистическая) заняла свое исконное место среди стран мира, утвердила свои идеалы, свою возможность выжить даже и с «отрубленной головой»…

Удивительно, но именно на чужбине люди впервые так остро почувствовали национальную гордость, осознали, что их Родина жива и с «отрубленной головой», а потому каждый должен сделать в жизни что-то прославляющее Россию, сохранив ее язык, ее традиции, ее культуру.

Русская колония в Шанхае, как и в Харбине, старалась вести дореволюционный образ жизни — отмечали православные праздники, читали своим детям книжки, которые читали им в далекой России их родители, берегли язык…

В 1933 году в Шанхае был основан кафедральный собор в честь иконы Божией Матери — Споручницы Грешных, и, молясь этой иконе, люди верили в то, что, грешные поневоле, они обретут пристанище и покой…

Ольга Ильипа-Лаиль вспоминает: когда она приехала в Шанхай и поселилась с матерью в пансионе (Наталия Ильина жила отдельно, в маленькой квартирке), один из обитателей этого русского пансиона по имени Миша рассказал ей о русской колонии. «Хотя русские эмигранты — люди без гражданства, мы до последнего времени жили в Китае совершенно свободно. Те, кто хорошо знает английский, находили себе работу в Международной концессии или у французов. Многие старые военные пошли служить в полицию и даже в английскую и французскую армию. Тем, кто не владел английским или французским, было труднее найти работу. Многие нанимались «телохранителями» к богатым китайцам, приспосабливались к здешней жизни как могли. Русские, родившиеся и выросшие в Шанхае, обычно хорошо говорят по-английски и знают китайский, им тут жить полегче.

Шанхай — деловой центр, миллионеры живут в великолепных домах, а китайские бедняки в Соломиных хижинах; некоторые из бедняков обитают в лодках-сампанах прямо на реке Вампу (Хуанпу). Это город контрастов, роскошь здесь соседствует с полной нищетой, солидные банки — с притонами, честные люди — с аферистами. Международной копцессии и Китайскому городу противостоит спокойное благонравие Французской концессии. В первых двух — ночные рестораны и бордели, где проводят время моряки со всех кораблей, зашедших в Шанхай. Там часто случаются драки между матросами, недаром улица, которая ведет в Китайский город, получила прозвище Кровавой аллеи. В этом городе полно шпионов-коммунистов и шпионов других стран.

Вампу и другие реки имеют грязно-желтый цвет, да и весь Шанхай словно припорошен пылью. Здесь вы не увидите такого синего неба, как в Пекине. Климат здесь холодный, зима сухая, но более теплая, чем в Пекине. Лето в Шанхае жаркое и очень влажное, весной и летом идут затяжные дожди. На всем Дальнем Востоке Шанхай имеет дурную репутацию из-за своих сомнительных баров, притонов, белых проституток из Европы и Азии. Хотя не стоит преувеличивать, в этом смысле Шанхай не хуже и не лучше большинства портовых городов мира».

Наблюдение неизвестного нам Миши, зарабатывающего на жизнь торговлей почтовыми марками, очень важно, особенно если сравнить его с приводившимися уже воспоминаниями Виктора Смольникова. Если убрать из цитаты упоминания Шанхая, Пекина, мы получим картину любого европейского портового города той эпохи, будь то Марсель или Константинополь.

И тогда рассеивается экзотический налет, который невольно сопровождает нас в путешествии по «русскому» Китаю, и исчезает принципиальная разница между многочисленными островами Рассеяния.

И тогда становится совершенно очевидно, что переезд из Харбина в Шанхай действительно становился для русских освоением совершенно иного космоса — из провинциального русского мира, приукрашенного восточным орнаментом, они попадали в европеизированную часть восточной страны, которая уже не могла восприниматься, как Харбин.

Но и как Европа тоже полностью не воспринималась…

В 1920 году в Шанхае появилась первая русская эмигрантская газета «Шанхайское новое время». Ее учредила российская поэтесса Елена Гедройц. Следом начали появляться и завоевывать популярность «русское эхо», «Шанхайская жизнь», «Новое слово», «Россия», «Шанхайская заря»…

Тиражи некоторых из этих изданий могли соперничать с популярными английскими газетами — издания русского Шанхая мгновенно раскупались и бурно обсуждались. Мы еще непременно вернемся к ним на этих страницах. Пока же отметим, что и здесь, в Шанхае, при всех отличиях от Харбина, складывалась жизнь русского общества, какую почти невозможно себе представить, задумываясь о других островах Рассеяния, где тоже скапливались и сбивались в общества русские, издавали свои газеты, но о подобном размахе не могло быть и речи.

20 ноября 1932 года состоялось собрание представителей русской общественности и делового мира. Оно было многолюдным, оживленным, выступления были эмоциональными, но и конструктивными. В частности, генерал И. С. Смолин высказал очень важную мысль: «Все иностранные колонии в Шанхае имеют здесь клубы, русская же колония, несмотря на свою многочисленность, благодаря существующему в ней дроблению на разнообразные организации, составляет досадное исключение, ничем не оправдываемое. Русская общественность нуждается в объединении до некоторой степени нейтральном… Общественное Собрание, являясь аполитичным и внепартийным, ставило бы своей основной задачей… объединение Русской колонии».

Это очень важное признание! Оказавшиеся по воле судьбы в Шанхае русские не столько нуждались в Разного рода организациях, сколько в общении, только оно могло дать людям ощущение полноценной жизни в колониальном городе, ощущение своей Нужности — хотя бы друг другу. И не политические Пристрастия должны были объединять, а значительно более важные вещи: единство и единственность той земли, которая родила и отпустила или — изгнала; ее язык, ее культура, ее неповторимость…

В клуб принимали всех желающих — нужно было лишь получить две письменные рекомендации. «Фамилии вновь записавшихся лиц регистрировались в книге и, кроме того, вывешивались на видном месте в собрании, — пишут М. Дроздов и Л. Черникова. — В течение двух недель лица эти в качестве гостей пользовались правом бесплатного посещения собрания, после чего вопрос об их принятии в члены собрания решался Комитетом старшин закрытым голосованием, простым большинством голосов… Каждый член Русского клуба имел право приглашать на собрание в качестве посетителей как русских граждан, временно приезжающих в Шанхай, так и иностранцев, причем фамилии посетителей обязательно записывались в книгу для гостей за подписью двух членов собрания… В течение первых двух лет существования в Русском клубе устраивались танцевальные вечера, спектакли и лекции, в его помещении часто происходили заседания различных общественных организаций, производилось обучение русских бойскаутов. Здесь же были открыты курсы поварского искусства для девушек, обеды которых (по средам) пользовались большой популярностью у русских эмигрантов Шанхая. В библиотеке клуба имелся целый ряд русских газет и журналов, а одна из комнат была отдана в пользование Русской торговой палате в Шанхае».

Но это было уже позже, когда жизнь Русского клуба устоялась, оформилась окончательно.

Шанхай ослеплял и пугал приезжавших из Харбина огнями, яркими вывесками, рекламой, многоэтажными зданиями, автомобилями, толпами на улицах, разнообразием и богатством магазинных витрин и — невозможностью сразу найти работу. Надо было встроиться в стремительный ритм жизни этого большого города, едать было нечего — мало кому предлагалось место работы, жилье, условия жизни. Всего приходилось добиваться, прилагая максимум усилий, энергии, желания выжить, потому что русским здесь было значительно труднее, чем американцам, англичанам, французам. Они были «беспаспортными», не имели гражданства, потому что их страны, России, больше не существовало, а к Советскому Союзу эти люди никакого отношения не имели. По воспоминаниям Олега Лундстрема, русские считались в Шанхае довольно дешевой рабочей силой, поэтому их принимали на работу довольно охотно.

Но все-таки были среди них и те, кому удалось сделать карьеру.

«Н» аш отец в 1932 году основал в Шанхае лабораторию по производству красок, — пишет в «Семейных хрониках» Мария Бородина. — Со временем эта небольшая мастерская превратилась в крупное предприятие под названием «Олма кемикалс». До самого отъезда нашей семьи из Шанхая (в 1954 году. — Н. С.) дела у отца шли успешно, несмотря на немалые трудности, связанные и с войной, и со сменой власти в Китае, которая тогда побывала и в руках у старого китайского правительства, и у японцев, и у гоминьдановцев, а под конец перешла к Красной Освободительной армии».

Архитектор и инженер-строитель Александр Владимирович Куклин, давний друг Владимира Александровича Бородина, добился, по эмигрантским масштабам, успеха совершенно ошеломляющего: он руководил постройками водозаборных резервуаров в горах Люшань, участвовал в строительстве православного собора, за что Пекинская духовная миссия наградила его орденом Святого Владимира. По его проекту и под непосредственным руководством были возведены многие дома в Шанхае, в частности на явсшо Жоффр. Кроме того, Александр Владимирович был на протяжении ряда лет главным консультантом по сохранению древних сооружений Китая…

Братья Филадельфовы — Николай, Алексей и Артемий — были ведущими инженерами в различных строительных областях, и многие иностранные Фирмы высоко ценили их как специалистов.

Некто А. Г. Чибуновский (на протяжении второй половины 30-х годов он был вице-председателем Русского клуба), с которым была близка семья Бородиных, проявил себя незаурядным финансистом. Создав в Шанхае Торговую палату и Русское общество взаимного кредита, Чибуновский весьма успешно вел дела в условиях жесточайшей конкуренции…

Но это были все-таки единицы. Большинство русских с трудом сводили концы с концами.

Приезжая в Шанхай, они селились в маленьких пансионах, по преимуществу принадлежащих русским хозяйкам — женщинам, в свое время попавшим под покровительство богатых иностранцев. Расставаясь со своими былыми привязанностями, эти иностранцы обеспечивали их жизнь, покупая небольшой дом или большую квартиру для устройства пансионата. Поначалу в одном из таких пансионатов поселилась Наталия Ильина — она приехала к харбинской знакомой Анечке М., занимавшейся когда-то английским языком с Екатериной Дмитриевной Ильиной, а теперь служившей в американской фирме «Шанхай пауэр компани» мелкой технической служащей: «75 долларов в месяц, этого и на пансион хватает, и одеться можно. Утром она вливается в толпу служащих, атакующих трамваи и автобусы, ах, как бы мне хотелось тоже туда влиться, и чем Анечка лучше меня, ей просто повезло, она вовремя в Шанхай приехала… Белые кружевные воротнички, белые ручки, ноготки, покрытые бледно-розовым лаком, голубоглазая, длинноносая, скучная, глубоко положительная. Мне бы любить ее, быть ей благодарной (ведь приютила!), а я не люблю, что-то в ней постоянно раздражает меня, это низко, скверно, это, видимо, зависть…»

Хозяйкой пансиона была женщина средних лет с типичной биографией. В юности она работала в баре, а потом с помощью покровителя-иностранца скопила деньги на покупку пяти-шестикомнатной квартиры, где и устроила пансион. Жили здесь самые разные люди, в основном девушки из баров, которые спали до обеда (обед входил в плапу за комнату), а потом, преобразившись в красавиц, уходили на свою ночную работу. Из служащих, кроме Анечки М., жил здесь некий билетный контролер из Шанхайской Трамвайной компании.

Здесь же началась творческая биография Наталии Ильиной: в газете «Шанхайская заря» в 1937 году был опубликован ее первый фельетон о дороге из Харбина в Шанхай, под псевдонимом «мисс Пэн», придуманным для Ильиной редактором Львом Валентиновичем Арнольдовым. Екатерина Дмитриевна Ильина знала его еще в Харбине молодым журналистом и, когда Наталия собралась в Шанхай, написала старому знакомому письмо с просьбой пристроить, если возможно, ее дочь в газету. Арнольдов был простым служащим в «Шанхайской заре», он также зависел от владельца газеты, Кауфмана, как и прочие сотрудники, подал возможность молодой, неопытной журналистке попробовать свои силы. Получилось!.. И хотя прожить на газетный заработок было невозможно и оставалась необходимость искать какую-то постоянную, сносно оплачиваемую работу, Ильина была счастлива — ей казалось, что она нашла свою нишу, свое пространство в этом огромном мегаполисе. Город больше не пугал, он становился своим.

После первой публикации молодая журналистка получила приглашение на завтрак к редактору Льву Валентиновичу Арпольдову домой и в ее описании этого торжественного дня содержится замечательная картинка одного из уголков Шанхая: «Был слякотный шанхайский январь, путь мой лежал через прекрасную улицу Кардинал Мерсье: справа белое здание Французского клуба и забор сада, напротив многоэтажный отель «Катей Мэншэнс», к нему ленится целый квартал одинаковых одноэтажных строений — магазины одежды, косметики, галантереи с манящими витринами. Катились по асфальту машины, трусцой бежали рикши, дамы в мехах входили в магазины, этот город уже не пугал меня. Вкусно накормленная, осыпанная похвалами, я была бодра и верила в себя, шагалось весело…»

Так и видишь это, словно собственными глазами, — и слякотный январь, и город, с его запахами, освещением, расцветкой, и — это удивительное ощущение молодости и скрытых в ней возможностей, когда все кажется по плечу. Для этого надо быть лишь сытой, согретой добрыми словами, окрыленной надеждой…

Справедливости и полноты обзора ради надо сказать хотя бы несколько слов о Льве Валентиновиче Арнольдове. Скромный харбинский журналист, только еще осваивающий это непростое поприще, Арнольдов вовремя уехал в Шанхай, где сделал весьма успешную карьеру, практически не имея никаких связей. В то время, когда с рекомендательной запиской своей матери к нему обратилась Наталия Ильина, Лев Валентинович не только уверенно стоял на ногах, но и вызывал недоброжелательность своих менее устроенных соотечественников. Человек энергичный, деятельный, профессиональный, Арнольдов был настоящим журналистом. Будучи равноправным с другими сотрудниками газеты, он являлся бессменным автором передовиц в «Шанхайской заре», редактировал большинство материалов, соответственно, зарабатывал больше и это тоже не укрепляло добрых чувств к нему. Во всяком случае, Ильина вспоминает: когда он впервые привел ее в репортерскую, чтобы представить, там грохотали пять машинок и оторвавшиеся от своей работы пять пар глаз посмотрели на будущую сотрудницу с нескрываемой ненавистью. Конкуренция была огромной, поэтому приход любого нового репортера рассматривался как угроза скорого увольнения.

Наталия Ильина запечатлела портретные черты Льва Арнольдова: «Шел по коридору своей гусиной походкой, развернув ступни, заглядывал в репортерскую — невысокий, лысый, голубоглазый, с уютным брюшком, в пухлой, женской руке сигара. Бело-розовый и выхоленный, он одевался на иностранный манер — пиджаки из рыжего твида, серые фланелевые брюки, вязаные жилеты… А бывало, что ночью Арнольдов появлялся в лакированных ботинках и видневшемся из-под пальто смокинге, что означало: только что с банкета! В этой прокуренной, с грязными степами репортерской он выглядел существом из иного мира, из мира коктейлей, дорогих отелей и автомобилей последних марок. Стоя на пороге, слегка покачиваясь на носках, Арнольдов снисходительным взглядом окидывал репортеров в их кургузых пиджаках с чужого плеча (раз в год в помещении англиканской церкви «Юнион черч» устраивалась благотворительная ярмарка, где неимущие эмигранты могли приобрести за полцены поношенные, богатыми людьми пожертвованные предметы одежды), произносил: «Ну-с, ну-с, трудитесь!» — и исчезал, оставив после себя запахи сигары, одеколона, иногда чего-то приятно-алкогольного. Арнольдова начинали поносить, едва за ним закрывалась дверь, а уж смокинг особенно тяжело действовал на нервы репортеров…»

Но не только внешний вид Льва Валентиновича раздражал. Его барственный тон, это покровительственно-снисходительное «ну-с, ну-с…», его склонность читать нотации нерадивым и недостаточно профессиональным репортерам, а главное — восторженность перед всем иностранным и членство во Французском клубе, куда эмигрантов допускали с большой неохотой.

Арнольдов был холост, жил с матерью. Ходили смутные слухи о том, что женщины вообще его не интересуют и по вполне понятным причинам, но, что называется, свечу никто не держал и доказать ничего не мог. Скорее всего, вызывала раздражение, с одной стороны, его устроенность в жизни, с другой же — тот «отказ» от собственной эмигрантской природы, который усматривали в членстве во Французском клубе и поклонении иностранным модам, привычкам, пристрастию к определенным напиткам и пище.

Казалось бы, кому какое дело? Но эмигрантское сообщество жестоко, оно в массе своей не прощало благополучия, видя в нем продажность, умение подладиться к чужим принципам жизни.

Именно эти чувства в Шанхае в 1930-х годах раздирали эмигрантское сообщество, внося в него еще больший раздор и противоречия. На те социальные Расслоения, которые отнюдь не исчезли в людях, принужденных приспосабливаться к жизни в чужой стране, наслаивались новые, уже этой реальностью рожденные: юо как сумел устроиться? Кто как сумел зацепиться?.. Да, зависть, ненависть, озлобленность тоже были частью жизни «русского» Китая.

Город дневной, город ночной — Шанхай был многоликим…

Лариса Андерсен, поэтесса, о которой говорилось в предыдущей главе, писала стихи отнюдь не для заработка — пожалуй, ни в какие времена поэтическим творчеством нельзя было заработать свой хлеб. Особенно — горьковатый эмигрантский хлеб. Но Андерсен была прекрасной танцовщицей, и в некоторых ночных клубах Шанхая она являлась «гвоздем программы» — по воспоминаниям Наталии Ильиной, Андерсен была «красивая, гибкая, синеглазая женщина», сама о себе сказавшая:

Я прохожу по длинной галерее.
Вдоль стен стоят большие зеркала.
Я не смотрю… Иду… Иду скорее…
Но нет конца зиянию стекла.
Я, всюду я. Назойливая свита!
Рабы. Рефлексы. Тени бытия…
Беспрекословной преданностью слиты
С моей судьбою. Так же, как и я.
Одна, как яблоня, в покрове белом…
Да, яблоня… Так кто-то звал меня…
Другая изогнулась нежным телом,
Просвеченным сиянием огня…
Но кто же я?
Вон та, иль та, иль эта,
Сомкнувшие вокруг меня кольцо?
Из глубины зеркальной, как с портрета,
В лицо мне смотрит мертвое лицо.

В середине 1960-х годов на острове Таити побывал Евгений Евтушенко и познакомился там с Ларисой Андерсен. Она жила с мужем-французом, стихи писать давно перестала, но ничего не забыла за десятилетия богатой на события жизни — ни русского родного языка, ни русских стихов, ни людей, с которыми сводила ее судьба.

И продолжала тосковать о своем навеки потерянном рае так, словно утратила его лишь вчера…

Как уже говорилось, в 1936 году в Шанхае обосновался знаменитый джаз Олега Лундстрема, «Харбинская девятка», как называли эту группу. Первое выступление биг-бэнда состоялось в одном из лучших боллрумов города — «Мажестик» на Бабблинг Велл Роуд. Это был большой танцевальный зал со специальным полом, зеркальными стенами и балконом, на котором можно было в перерыве между танцами вдохнуть свежий воздух, покурить или выпить коктейль…

Олег Лундстрем в уже цитированном интервью рассказывал и о том, что представляли из себя болл-румы и обслуживающие их русские: «Многие из тех, кто приезжал в Шанхай (центр развлечений на Дальнем Востоке), думали, что работают там девочки легкого поведения. Ничего подобного. В кинотеатрах русские девчонки с фонариками разводили по местам опоздавших — никто к ним не приставал. Это не были девицы легкого поведения.

То же самое касается так называемых «дансинг-герлз», которые работали на танцах партнершами. Большая часть шанхайских боллрумов была заполнена русскими девушками. Шанхайские боллрумы в корне отличались от тех, что сейчас принято называть увеселительными заведениями. Они существовали отдельно от ресторанов и казино. Туда приходили не есть-пить, а именно танцевать. В перерывах подавались исключительно прохладительные напитки. Большинство клубов были общедоступными, но некоторые считались элитарными. В них были специально отполированные до зеркального блеска полы на мощных пружинах. В роскошный «Парамаут» не пускали посетителей, одетых «не по форме»: мужчине полагался смокинг либо фрак, женщине — длинное вечернее платье. Дамы появлялись в сопровождении кавалеров. Что касается мужчин, они могли прийти и без дамы и партнершу для танцев могли выбрать в зале среди «данс-герлз» — девушек приятной наружности. Кстати, многие из русских девушек имели образование, с ними можно было приятно побеседовать. Купив на входе билетик, одинокий мужчина приглашал на танец понравившуюся ему девушку и вручал ей билетик. За вечер у профессиональной партнерши набиралось до двух десятков таких билетиков — по одному за каждый танец. Это был тяжелый заработок. Каждый вечер после работы девушки отчитывались перед хозяином болл-рума, получая зарплату в зависимости от интенсивности работы. Кстати, в подобных заработках, популярных в ту пору у шанхайских студенток, не было никакой двусмысленности. Зная о строгих правилах танцклубов, мужчины держали себя в рамках приличий…

Было и диск-кафе. Так там все подавальщицы были русские девочки. Хозяин выбирал хорошеньких, они улыбались, всегда приветливо разговаривали с клиентами…

Как раз в это время в Шанхае был знаменитый трубач и аранжировщик, проработавший впоследствии у Каунта Бейси тридцать лет, Бак Клейтон. У него был свой биг-бэнд… Тогда весь мир сошел с ума от джаза и фокстротов!..»

Но не только современная музыка влекла к себе разноплеменное общество Шанхая.

Существовала русская оперетта, примадонной которой была в начале 1930-х годов Екатерина Алексеевна Орловская. Она начала свою карьеру в Харбине в 1926 году, а позже переехала в Шанхай.

Проходили выставки художников, по преимуществу — русских. Такие имена, как Герасимов и Засыпкин, стали известны, благодаря этим выставкам, далеко за пределами Шанхая.

В 1934 году в Шанхае возникло Русское балетное объединение, организованное Н. М. Сокольским, которое, как декларировалось в статье, опубликованной в газете «Рубеж», намерено было продолжать лучшие традиции русского балета. Первым спектаклем стал «Лайсеум» — программа, состоявшая из грех больших балетных постановок. Зритель мог оцепить шопеновских «Сильфид», «Половецкие пляски» из оперы «Князь Игорь» и новаторскую постановку «Маски города». Работали над спектаклем два балетмейстера — Н. М. Сокольский и Э. И. Элиров. Сокольский был учеником С. П. Дягилева, в конце 1920-х годов приехал в Харбин, а уже к 1929-му организовал в Шанхае несколько трупп, в которых выступали известные артисты: Ф. Шевлюгин, Е. Бобынина, Н. Недзвецкая, И. Пестовская, Е. Преображенская, Л. Леонидов, Н. Кожевникова, Н. Чесменская и другие. Русское балетное объединение просуществовало в Шанхае до 1953 года, оно часто гастролировало в Индокитае, Индии, Австралии, на Филиппинах и Гавайях.

Н. М. Сокольский вспоминал в одном из интервью: «Результат для нас был неожиданный: мы увидели, что Шанхай интересуется классическим балетом. И вот теперь уже прошло восемь лет нашей работы. С чувством значительного удовлетворения я могу заметить, что наш желтый Вавилон просыпается от фокстротной «рухляди» и проявляет интерес к красивым формам классического балета».

По отзывам современников, Русский балет пользовался колоссальным успехом у публики. Постановки Сокольского и Элирова шли с аншлагами, в спектаклях участвовали настоящие звезды — ученики М. Фокина, Л. Мясина, А. Андреевой. Здесь же, в Шанхае, начинал свою карьеру японский танцовщик Комаки Масахидэ — основатель балетного класса в Японии. В своей книге о балете он тепло вспоминал историю своего сотрудничества с Русским балетом…

Существовал и Ютуб любителей драматического искусства. Правда, он был английским, но русские, Задевшие языком, могли смотреть здесь пьесы английских и американских драматургов.

В начале 1930-х годов в Шанхае открылось 10-этажное здание шанхайского отделения ХСМЛ. Его открытие сопровождалось рекламой в средствах массовой информации, взволнованным ожиданием. Плавательный бассейн был роскошный (спустя десятилетия именно в нем тренировался Мао Цзэдун перед своим «историческим заплывом» в Янцзы). Комфортабельные залы предназначались для самого разного рода занятий. Конечно, это было довольно дорогое удовольствие, но среди членов ХСМЛ было немало русских, готовых от многого отказаться ради возможности побывать в этих стенах, чтобы позаниматься спортом и пообщаться со своими соотечественниками.

В 1940 году, в канун Второй мировой войны, именно в этом здании проводился Шанхайский шахматный турнир с участием чемпиона мира, выдающегося русского шахматиста А. Алехина. Некоторые мемуаристы пишут, что партию с Алехиным разыгрывал один из ближайших сподвижников Рихарда Зорге — ему удалось свести ее вничью…

Кстати, любопытный факт рассказал В. П. Волегов в статье, опубликованной в газете «Русские в Китае». Его отец занимался спортом в этом здании ХСМЛ. «Спортивная экипировка моего отца находилась в персональном контейнере члена Ассоциации и сдавалась в раздевалку на храпение. Такое ощутимое удобство членам клуба позволяло не носить с собой экипировку и инвентарь. С началом военных действий отделение было реквизировано японцами.

После войны, в 1945 г., когда насгоящие владельцы вернулись, то в Ассоциации отцу вернули всю экипировку из контейнера, хранившуюся почти все четыре года в ожидании владельца».

Но вернемся к нашему повествованию.

В сентябре 1939 года Александр Николаевич Вертинский, «русский Пьеро», написал стихотворение «Шанхай»:

Вознесенный над желтой рекой полусонною,
Город — улей москитов, термитов и пчел,
Я судьбу его знаю, сквозь мяску бетонную
Я ее, как раскрытую книгу, прочел.
Это Колосс Родосский на глиняном цоколе,
Это в зыбком болоте увязший кабан,
И великие ламы торжественно прокляли
Чужеземных богов его горький обман.
Победителей будут судить побежденные.
И замкнется возмездия круг роковой,
И об этом давно вопиют прокаженные.
Догнивая у ног его смрадной толпой.
Вот хохочут трамваи, топочут автобусы.
Голосят амбулансы, боясь умереть…
А в ночи фонарей раскаленные глобусы
Да назойливо хнычет китайская медь.
И бегут и бегут сумасшедшие роботы,
И рабы волокут в колесницах рабои,
Воют мамонты, взвив разъяренные хоботы.
Пожирая лебедками чрева судов.
А в больших ресторанах меню — как евангелия,
Повара — как епископы, джаза алтарь
И бесплотно скользящие женщины-ангелы —
В легковейные ткани одетая тварь.
Непорочные девы, зачавшие в дьяволе,
Прижимают к мужчинам усохшую грудь,
Извиваясь, взвиваясь, свиваясь и плавая,
Истекают блаженством последних минут.
А усталые тросы надорванных мускулов
Все влекут и влекут непомерную кладь…
И как будто все это знакомое, русское,
Что забыто давно и вернулось опять.
То ли это колодников гонят конвойные,
То ли это идут бечевой бурлаки…
А над ними и солнце такое же знойное,
На чужом языке — та же песня тоски!
Знаю: будет сметен этот город неоновый
С золотых плоскогорий идущей ордой,
Ибо Божеский, праведный суд Соломоновый
Нависает, как меч, над его головой.

Страшное, если вдуматься, пророчество. В стихах и «ариэтках» Вертинского редко можно встретить такие гневные и обличительные строфы. Здесь боль Унижений заглушает то чувство, которым наполнено Приведенное стихотворение Валерия Перелешина «Мы». Пройдет несколько лет, разразится Вторая мировая война, и Александр Николаевич Вертинский Дознает то, чего, может быть, не осознавал до конца на переломе тридцатых годов: абсолютной невозможности существовать без своей Родины…

В ту пору жизнь его, как и жизнь Шанхая, четко разделялась на утреннюю и ночную. Наталия Ильина, общавшаяся с Вертинским на протяжении пяти лет, оставила об этом воспоминание: «Утренний Вертинский угрюм, хмур, на лице выражение брезгливости. Лениво тыкал вилкой в яичницу, не доев, отодвигал, отхлебывал черный кофе… «Бежать, — говорил Вертинский, — бежать из этой дыры, от этих кошек, из этого города, от этих людишек… Нет, объясните: зачем черт носил меня всю ночь по кабакам?» Объяснить этого я не могла, молчала. «Водку пил. Она меня не пьянит. Она меня только злит! Нет, бежать, бежать… И рад бежать, да некуда. Ужасно!.. «Я уходила, не вполне понимая, откуда именно мне советуют бежать — из «Ренессанса» в частности или из Шанхая вообще?

Ночной Вертинский весел, бодр, шутлив. Прекрасный рассказчик, импровизатор, мистификатор… «Видел сегодня на улице рикшу. На спине надпись: «Рикша-экспресс». — «Александр Николаевич, вы выдумали!» — «Что вы! Клянусь вам!» Или утверждал с серьезнейшим лицом, что одна портниха, у которой шьет его знакомая, сочинила стихи: «Сегодня мотор переехал собачку, ах, ужасти, больно глядеть! Стояла, бедняга, просила подачку, а он переехал, и тут же ей смерть! Так знай же, о, знай же, шофер ты жестокий, а может, в собачки есть дети и муж, и маму к обеду они дожидают, а ихняя мама погибла к тому ж!» Я смеялась: «Это вы сами сочинили!» — «Клянусь, портниха! Живет на Рут Валлон. Я вас с ней познакомлю»».

«Ренессанс» был одним из самых роскошных шанхайских ресторанов той поры. Его хозяин-армянин очень ценил Вертинского и прощал ему «предательства» — время от времени Александр Николаевич прекращал петь в «Ренессансе», потому что его переманивали в другие рестораны, сулили больше денег. Слаб человек! — Вертинский поддавался на уговоры» уходил из «Ренессанса», но потом все-таки возвращался туда, где, среди многочисленных кошек, привычных уже посетителей, огромного количества случайных и неслучайных приятелей чувствовал себя явно комфортнее.

Сюда, в «Ренессанс», по рекомендации Александра Николаевича, была принята на работу Наталия Ильина. Ее должность называлась «шроф» — человек, который должен был посещать на дому или на работе должников и собирать с них долги. Нередко на эту работу (а потребность в «шрофах» была не только у ресторанов, но и у магазинов, периодических изданий, небольших фирм) соглашались именно русские — требовались расторопность и честность, а эти качества были едва ли не главными у тех, кто стремился зацепиться в Шанхае без связей, без денег, без каких бы то ни было преимуществ.

Тем более что у Наталии Иосифовны был уже некоторый опыт. Поработав машинисткой в конторе по экспорту китайской щетины у двух явных жуликов, китайца и русского, которые исчезли, не заплатив ей ни копейки за работу машинистки на английском языке, потрудившись затем некоторое время манекенщицей в салоне какой-то мадам Элен, которая тоже вовремя успела скрыться от долгов и уплаты манекенщицам в Гонконге, Ильина устроилась «шрофом» в эмигрантский иллюстрированный журнал «Прожектор». Но журнал вскоре прогорел, и Вертинский составил протекцию Ильиной в «Ренессансе».

Теперь они виделись часто: по утрам Наталия Иосифовна получала задание и указания от хозяина ресторана, к кому идти домой, к кому — на работу, чтобы, не дай Бог, жена должника не узнала, что тот провел ночь в «Ренессансе». И наблюдала «утреннего» Вертинского — мрачного после бессонной ночи в каком-нибудь шанхайском кабаке, когда он заходил в «Ренессанс» выпить кофе по дороге в гостиницу, где жил.

Дома в ту пору у Вертинского не было — он снимал комнаты либо в частных пансионах, либо в недорогих и неуютных отелях. Он возвращался туда, Чтобы отоспаться и вечером снова прийти в «Ренессанс», где его ждали, где его любили, где сквозь слезы слушали его пронзительные песенки, вспоминая о потерянном, утраченном навсегда рае по имени Россия…

Рождество в стране моей родной,
Синий праздник с дальнею звездой.
Где на паперти церквей в метели
Вихри стелют ангелам попели.
С белых клиросов взлетает волчий вой…
Добрый праздник, старый и седой.
Мертвый месяц щерит рот кривой,
И в снегах глубоких стынут ели.
Рождество в стране моей родной.
Добрый дед с пушистой бородой,
Пахнет мандаринами и елкой
С пушками, хлопушками в кошелке.
Детский праздник, а когда-то мой.
Кто-то близкий, теплый и родной
Тихо гладит ласковой рукой.
Время унесло тебя с собой,
Рождество страны моей родной.

Песенки и стихи Александра Вертинского были не только об утраченной Родине, — об утраченном навсегда мире. Это были ностальгические воспоминания об ушедшей, растоптанной красоте, что так и не смогла спасти мир и выродилась в порок.

Говоря словами Тютчева, люди оказались «на пороге как бы двойного бытия». Именно это состояние объединяло «русский» Шанхай с европейскими островами Рассеяния.

Мне нигде не встречалось это наблюдение, хотя, казалось бы, оно находится на поверхности. Эмигрантская жизнь на протяжении целого десятилетия, с конца 1920-х до конца 1930-х годов, была, в сущности, повторением той краткой эпохи, что вошла в историю под названием «русский модерн».

Что такое, в сущности, «модернъ»? — невозможность создания нового стиля, когда идет сплошное разрушение: стилей, образа существования, мира, наконец, привычного, обжитого мира. А потому «модернъ» — это игра всех стилей, их граней, отблесков.

Это реакция на пережитые когда-то чувства, передуманные когда-то мысли. Реакция острая, неожиданная и непременно — двойственно окрашенная.

Говорят, что дьявол — это искривленное время, а оно и было искривлено для всех этим двойным существованием: в потерянном рае и в сегодняшнем дне одновременно. Но это было и повторением выученных уроков истории (в том числе и истории культуры).

Чувство, в котором совмещались, причудливо соединялись память об утраченном мире красоты, гармонии, и ощущение боли от того, каким предстает ныне этот утраченный мир. И предвосхищение той поры, которая неизбежно наступит как реакция на бездуховную, безэмоциональную нынешнюю жизнь, и реальная тревога о том, что ждет впереди, что уже совсем близко…

Все это манило и тревожило в песенках Александра Вертинского о подающих манто лиловых неграх и маленьких собачках, о луне над розовым морем и звуках гавайской гитары, о нескончаемой длинной дороге и чужих городах…

Давайте пофантазируем и представим вечер в «Ренессансе», обычный вечер: ресторан заполнен посетителями, кто-то отмечает деловую сделку с партнерами; кто-то зашел сюда поужинать с дамой — за этим столиком непременно шампанское, изысканная еда; кто-то копил несколько дней или даже недель деньги, чтобы заказать скромный ужин с рюмкой водки и… дождаться этого момента. Момента, когда чуть приглушат свет люстр, смолкнут звуки модного фокстрота и освещенной останется лишь маленькая сцена. На нее выйдет высокий элегантный человек в темном костюме, с надменным лицом — Александр Вертинский — и, немного грассируя, нефомко запоет:

Я не знаю, кому и зачем это нужно,
Кто послал их на смерть недрожавшей рукой.
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный Покой!
Осторожные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с искаженным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.
Закидали их елками, замесили их грязью
И пошли по домам — под шумок толковать,
Что нора положить бы уж конец безобразью,
Что и так уже скоро, мол, мы начнем голодать.
И никто не додумался просто стать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги — это только ступени
В бесконечные пропасти — к недоступной Весне!

Написанное в октябре 1917 года и позже положенное на музыку, это стихотворение Вертинского и два десятилетия спустя заставляло проливать слезы: о рухнувшем мире, пославшем на бессмысленную и, как оказалось, бесславную смерть многих и многих, о Родине, которая уже кем-то воспринималась «бездарной страной».

Но… выпивалась заветная рюмка водки, поспешно утирались непрошеные слезы, зал ресторана оживал, гремели аплодисменты, раздавались крики «Браво!..», Александр Николаевич чуть склонял гордо посаженную голову и продолжал:

Тихо тянутся сонные дроги
И, вздыхая, ползут под откос.
И печально глядит на дорогу
У колодцев распятый Христос.
Что за ветер в степи молдаванской!
Как пост под ногами земля!
И легко мне с душою цыганской
Кочевать, никого не любя!
Как все эти картины мне близки.
Сколько вижу знакомых я черт!
И две ласточки, как гимназистки.
Провожают меня на концерт.
Что за ветер в степи молдаванской!
Как ноет под ногами земля!
И легко мне с душою цыганской
Кочевать, никого не любя!
Звону дальнему тихо я внемлю
У Днестра на зеленом лугу.
И Российскую милую землю
Узнаю я на том берегу
А когда засыпают березы
И поля затихают ко сну,
О, как сладко, как больно сквозь слезы
Хоть взглянуть на родную страну…

И вновь непрошеные слезы застилали глаза, и вновь опрокидывались рюмки водки, и вновь тоска брала железной рукой за горло, заставляя вспоминать то, о чем вспоминать было невозможно, нельзя…

Вертинский часто пел и с цыганами под две гитары обычный ресторанный репертуар: «Две гитары…», «Дорогой длинною…», «Очи черные», но, по воспоминаниям тех, кто слышал его в «Ренессансе», всегда вносил в эти заигранные и запетые романсы не только «серебряные руки» и свою выразительнейшую мимику, но и личность Артиста. Его принимали не просто с восторгом — с безумным ажиотажем. Наталия Ильина вспоминает, что однажды «владелец мехового магазина, сильно в ту ночь разгулявшийся, швырнул под ноги Вертинского, когда он, отпев, раскланивался, скомканную купюру, и я видела, как изменилось лицо артиста (дернулся рот, гневно раздулись ноздри), и вот он ушел, будто не заметив брошенной банкноты, даже наступив на нее. Разгулявшийся не понял. Крикнул вслед: «Эй, Вертинский!» Подозвал официанта: «Поднять!» — и: «Хозяина ко мне!» Явился хозяин (русский армянин, чернявый, длинноносый, с печально-добрыми глазами) и вместе с дамами, сидевшими за столиком купца, долго его упрашивал, унимал, уговаривал…».

Трудно представить себе большее унижение для Александра Николаевича Вертинского с его обостренным чувством собственного достоинства, с его надменностью, гордостью!.. Но ничего не поделать, бывало и такое. И подобные поступки таких же, как и он сам, русских, приводили в ярость, душили бессильным и — в сложившихся обстоятельствах — абсолютно бессмысленным гневом, которому не было, не могло быть никакого выхода.

В «Ренессанс» изредка наведывались иностранцы. Они тоже слушали Вертинского, с трудом понимая (а порой и вовсе не понимая) слова, но проникаясь пафосом исполнения, нехитрыми, но захватывающими, сразу же ложащимися на слух мелодиями, манерой этого по виду совершенного русского барина — элегантного, подтянутого, в безупречно белых воротничках и вычищенных ботинках, менее всего напоминавшего «богему». И все равно это было чуждым для них — русская экзотика, приправленная эмигрантской тоской. «Сумасшедшие русские», которым не живется там, куда забросила их судьба, умеющие только тосковать и плакать о прошедшем вместо того, чтобы энергично, по-деловому встраиваться в новую реальность — именно так воспринимали они и Вертинского, и тех, кто внимал ему, затаив дыхание…

Большую часть посетителей составляли богатые русские — те, к кому относились примерно так же, как к Льву Арнольдову с его лакированной обувью, запахом хороших сигар, одеколона и чего-то «приятно-алкогольного». Это были в основном биржевики, предприниматели, владельцы магазинов, разбогатевшие на инфляции спекулянты. Они вели себя совсем не так, как подгулявший владелец мехового магазина; со слезами слушали Александра Николаевича, а потом почтительно приглашали его за свой столик или, стесняясь прямого общения, присылали за его столик бутылку дорогого вина или коньяка, а он поил им своих друзей в перерывах между исполнением песен…

Принимая приглашение за чужой столик, Вертинский вел себя светски: что-то рассказывал, общался «на равных» — был открытым, добрым, общительным, непременно приглашал одну из присутствующих за столиком дам танцевать, и она, гордая, счастливая, несколько дней рассказывала потом всем, что ее приглашал на танец сам Вертинский!..

Как мало, в сущности, надо для счастья даже богатым людям…

Наталия Ильина в книге «Судьбы» совсем не случайно вспоминает эпизод из купринской «Ямы». В публичный дом приезжает знаменитая актриса и поет романс Даргомыжского «Расстались гордо мы..» ее пение производит на слушательниц эффект разорвавшейся бомбы: они не только вспоминают юность, первую любовь, первое падение, но и начинают делиться с артисткой самым сокровенным, стремясь освободить душу от непосильного груза…

Примерно то же происходило и с теми, кто слушал Вертинского в «Ренессансе» — все лучшее, все самое чистое словно поднималось из глубин души тех женщин, которые приезжали сюда со случайными мужчинами или с покровителями, от которых ждали поддержки. Они рыдали, слушая песни «Дансинг-герл» и «Бар-герл», посвященные им, выросшим в Харбине и Шанхае.

Рыдали… поклонялись… обожали… И это было совершенно естественно.

В два часа ночи «Ренессанс» закрывался. Возбужденные напитками, вкусной едой, а более всего — воспоминаниями, которые пробудил в их душах Александр Вертинский, многие посетители не могли вот так сразу расстаться, разъехавшись по домам. Нередко неуемные компании, собиравшиеся вокруг Вертинского, отправлялись дальше — в те рестораны, что были открыты до угра. Благо, их было немало: на улице Ханьчжоу Роуд, в западной части Международного сеттлмента, в загородных иностранных клубах. И до самого рассвета продолжали вспоминать, заливая тоску кто водкой, кто вином, кто шампанским…

Вертинский пел не только в «Ренессансе» — его поклонники знали все места, где его можно было послушать в определенные часы. С ростом инфляции, когда владельцы ресторанов стали платить меньше, Александр Николаевич вынужден был за ночь несколько раз переезжать из ресторана в ресторан — петь, петь, петь для тех, кому в его песнях раскрывались боль утраты и сладость воспоминания.

Наталия Ильина вспоминала (правда, это ее воспоминание относится уже к началу 1940-х годов): вернувшись в Россию пятью годами позже Вертинского, она изумлялась легендам о нем, которые ходили по Казани. «В рассказах фигурировал «вагон с медикаментами», который Вертинский подарил фронту, и уж не помню, что еще, но смысл сводился к тому, что Вертинский приехал в СССР богатым человеком. Я же, слушая эти легенды, видела перед собой одну и ту же картину. Ночь. Авеню Жоффр. Фигура Вертинского в коляске педикаба (рикша на велосипеде). Рикша жмет на педали, коляска открыта, сырой ветер, седок ежится, вобрав голову в плечи, кутается в пальто — путь предстоит далекий: «Роз-Мари» на Ханьчжоу Роуд. Я знала, что он там поет, даже слушала его там однажды, но каким образом он туда добирается, об этом не думала, и вот увидела воочию (а он не видел меня!), и замерла на тротуаре, провожая глазами эту согбенную фигуру…»

Видимо, от этой безысходности, от необходимости ездить по кабакам и получать за выступления мизерный гонорар (когда Александр Николаевич женился и у него родилась дочь Марианна, не всегда было, на что купить американское сухое молоко), Вертинский соблазнился идеей одной из своих поклонниц открыть собственный ночной клуб.

От этой женщины в памяти видевших ее осталось лишь прозвище — Буби: элегантная, стильная, словно из Серебряного века явившаяся в шанхайскую реальность. Пепельный узел волос, темно-карие глаза на узком лице, всегда печальна и загадочна, любила декламировать стихи Цветаевой, Мандельштама, Ахматовой, Блока, Иннокентия Анненского…

Никаких деловых качеств, богема в чистом виде, Буби, расставшись со своим покровителем, богатым американцем, получила от него какие-то деньги и решила, что лучшее им применение — открыть ночной клуб, в котором ее царь и Бог, Александр Вертинский, станет совладельцем. И тем самым освободится от нещадно эксплуатирующих его рестораторов.

И вскоре в шанхайских газетах и журналах появились написанные русскими и латинскими буквами объявления: «Вертинский! «Гардения»! По городу были расклеены афиши — все жители Шанхая приглашались на открытие нового ночного клуба с изысканным названием «Гардения», помещение для которого было снято в очень удачном месте: на стыке Международного сеттлмента и Французской концессии. В «Гардению» был приглашен джаз (один из лучших в Шанхае), из других клубов переманили мексиканских танцоров, известных норвежских акробаток сестер Нильсен (все они, разумеется, были русскими, выбравшими ради карьеры европейские имена)…

Давайте попытаемся представить себе ночь в «Гардении».

Все здесь было совершенно по-иному, чем в других подобных заведениях, — ведь владели клубом поэтические натуры, «бродяги и артисты», и посетители чувствовали, что пришли не просто в ресторан, а в гости к друзьям. Величественный метрдотель встречает их и рассаживает за столики, затем к столику подходят Вертинский и Буби. Она — в длинном черном вечернем платье, таинственная, печальная, он — высокий, элегантный, с гарденией в петлице…

Приносят шампанское. Вертинский, подняв бокал, небрежно бросает через плечо: «Счета не подавать, запишите на меня!» — и это повторяется за каждым столиком. Звучит джаз, на эстраду поднимается сам хозяин. Все замирают, повернувшись, словно к солнцу, к этому высокому человеку с надменным лицом, и он тихо-тихо, с такими волнующими интонациями, начинает:

Сегодня томная луна.
Как пленная царевна,
Грустна, задумчива, бледна
И безнадежно влюблена.
Сегодня музыка больна.
Едва звучит напевно.
Она капризна, и нежна,
И холодна, и гневна.
Сегодня наш последний день
В приморском ресторане.
Упала на террасу тень,
Зажглись огни в тумане.
Отлив лениво ткет но дну
Узоры пенных кружев.
Мы пригласили тишину
На наш прощальный ужин.
Я знаю, я совсем не тот,
Кто Вам для счастья нужен.
А он — иной. Но пусть он ждет,
Пока мы кончим ужин!
Я знаю, даже кораблям
Необходима пристань.
Но не таким, как мы! Не нам,
Бродягам и артистам!

Перед громом аплодисментов — несколько минут тишины. Той оглушительной тишины, в которой различимы слезы, боль, печаль, воспоминание о минувшем. Для каждого они свои, только свои… Но, осознав через несколько мгновений, что они не одни в зале, люди внезапно ощущают такое родство душ, такую общность, что, кажется, готовы слиться навсегда в едином порыве…

Счастье, однако, было совсем недолгим.

Ночной клуб «Гардения» прогорел в рекордные сроки — за месяц. «Бродяги и артисты» щедро угощали своих гостей — шампанское лилось рекой, счетов не подавали, ведь ехали сюда в гости к милым хозяевам!.. Зато те, кто занимался скучными делами вроде договоров с поставщиками, кассой, бухгалтерией, не чувствовали себя ни хозяевами, ни гостями, потому безбожно воровали. Выяснилось, что траты несопоставимы с расходами — нечем платить музыкантам и акробатам, выручки никакой нет…

Говорят, Вертинский с Буби и самыми близкими друзьями долго еще допивали в опустевшем помещении оставшиеся в погребе бутылки и думали: как быть дальше? Думать они могли сколько угодно — положение было безвыходным, поставщики грозили подать в суд, к ним присоединились и те, кто занимался в «Гардении» своими «скучными делами»… Короче говоря, Буби как лицо ответственное, вскоре из Шанхая исчезла — вероятно, уехала в Гонконг, где обычно скрывались от кредиторов неудачники. А Вертинский вернулся в «Ренессанс», где снова пел, снова брезгливо ковырял по утрам яичницу и декламировал Ильиной стихи Георгия Иванова:

Так что же делать? В Петербург вернуться?
Влюбиться? Или Онера взорвать?
Иль просто лечь в холодную кровать.
Закрыть глаза и больше не проснуться?..

Это был «утренний» Вертинский. Но уже немного иной, переживший разочарование с «Гарденией», тяжкое разочарование, которым он, похоже, делиться ни с кем не желал…

Жизнь «русского» Шанхая, в сущности, и складывалась из триумфов и трагедий, из успешных начинаний и трагикомических казусов. Это сегодня нам из нашего далека может показаться что-то не слишком серьезным: подумаешь, прогорел ночной клуб или какое-то скромное издание!.. А от этого нередко зависели человеческие судьбы, жизни целых семей.

Наталия Ильина вспоминает, как создавалась, а потом закрылась еженедельная газета «Шанхайский базар», в которой не было никакой политики, но которую читатели успели полюбить за то, что это издание, полугазета-полужурнал, было «веселым и злым». На страницах «Шанхайского базара» публиковались статьи Всеволода Никаноровича Иванова, крупного поэта и прозаика эмиграции, бывшей драматической актрисы 3. Казаковой, освещавшей театральную жизнь Шанхая под псевдонимом Алексей Лохмотьев, и заметки Александра Николаевича Вертинского под собственным именем в разделах «Нострадамус» («Почтовый ящик»), «В своем углу» и «Про все».

Чаще всего Вертинский писал свои заметки по утрам в «Ренессансе», за чашкой кофе — вдело шло все: застольные беседы, шутки, анекдоты, импровизации, на которые он был большим мастером. Писал письма от читателей и сам отвечал на них…

«Однажды он написал «Почтовый ящик» в перерывах между своими выступлениями карандашом на Нескольких бумажных салфетках, — пишет Наталия Иосифовна, — дело происходило в маленьком кабачке «Шехеразада» (джаз, полутьма, танцующие пары, бродящий луч лилово-синего прожектора), а потом с этими салфетками в сумке я шла домой пустынными ночными улицами… Забавно было бы эт» салфетки сохранить, но я ведь вечно все выбрасывала! Если б не мать, у меня и «Шанхайского базарa» сейчас бы не было, любопытной газетки, моего детища, переходного этапа жизни моей».

Сегодня нам уже значительно проще, чем в недавние еще времена, понять драму тех, кто работал для этого издания, отдавая ему все силы, всю энергию, время, а потом внезапно оказался не у дел. Сегодня мы осознаем всю нелепость и жестокость подобного «обрыва реальности». Но им, этим людям, казалось тогда, что все дело лишь в том, что они чужие, ненужные, что они — эмигранты. Живи они в своей собственной стране, такого никогда не могло бы произойти!.. А ведь знали, что творится на их Родине (была середина 1930-х годов), шепотом, с ужасом передавали друг другу доходящие новости, но — верить не хотели и стремились, стремились туда, словно бабочки на огонь…

И слушали Вертинского, внимали каждому слову его песен, не делая различия между теми, стихи к которым были написаны им самим или другим автором. Как это произошло, например, со стихотворением Раисы Блох, эмигрировавшей совсем в другие края, в Германию. Она вошла в историю литературы именно благодаря этому пронзительному стихотворению, из которого Вертинский создал одну из самых горьких своих песен «Чужие города»:

Принесла случайная молва
Милые, ненужные слова:
Летний Сад, Фонтанка и Нева…
Вы, слова заветные! Куда?
Там шумят чужие города
И чужая плещется вода.
И чужая светится звезда…
Вас ни взять, ни спрятать, ни прогнать…
Надо жить и надо вспоминать.
Чтобы больно не было опять,
И чтобы сердцу больше не кричать…
Это было, было и прошло.
Все прошло и вьюгой замело,
Отчего так пусто и светло?
Там живут чужие города,
И чужая радость и беда.
Мы для них — чужие навсегда!

В стихотворение Раисы Блох Вертинский внес изменения. Вместо строчки «наложить — не надо вспоминать», Александр Николаевич пел, акцентируя: «Надо жить и надо вспоминать» — потому что был уверен: без памяти, горькой, мучительной, но необходимой, жить станет вовсе невозможно! И еще он написал финал песни: «Мы для них — чужие навсегда!» — отчаянная, но твердая констатация несомненного для «бродяги и артиста» факта, все более и более настойчиво зовущего домой, на Родину, как бы сильно ни изменилась она, какой бы жестокой ни оказывалась для своих блудных детей…

Потому что здесь, в Шанхае, как и в Париже, Берлине, Сан-Франциско и других городах, по которым Вертинский кочевал, светло ему не было.

Было пусто. Пусто и горько.

Лидия Владимировна, жена Александра Николаевича, пишет в своей мемуарной книге о том, как впервые увидела Вертинского: это было в ресторане «Ренессанс» в пасхальный вечер, куда отправились большой компанией специально послушать его песни.

«Полутемный зал в сигаретном дыму. Небольшое возвышение для джаза. На сцену выходит пианист, и рядом возникает человек в элегантном черном смокинге. Вертинский! Какой он высокий! Лицо не молодое. Волосы гладко зачесаны. Профиль римского патриция! Он мгновенно окинул взглядом притихший зал и запел.

На меня его выступление произвело огромное впечатление! Его тонкие, изумительные и выразительно пластичные руки, его манера кланяться — всегда чуть небрежно, чуть свысока. Слова его песен, где каждое слово и фраза, произнесенные им, звучали так красиво и изысканно. Я еще никогда не слышала, чтобы столь красиво звучала русская речь, а слова поражали своей богатой интонацией. Я была очарована и захвачена в сладкий плен».

В Шанхае Вертинский начал писать книгу воспоминаний «Четверть века без Родины», которая была опубликована уже после его смерти в журнале «Москва». Лидия Владимировна рассказывала в одном из интервью, что история этой книги началась с дружбы Вертинского с работавшими в Шанхае тассовцами. Они издавали газету и попросили Александра Николаевича, известного своими импровизациями, главками писать для газеты воспоминания. Он начал их с отъезда генерала Слащова из Одессы, справедливо полагая, что у основной массы русских эмигрантов это вызовет самый большой интерес — ведь многие из них прошли этот горький путь скитаний. Разве не могли не отозваться болью в их душах слова: «До сих пор не понимаю, откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного иностранного языка, в двадцать пять лет, будучи капризным избалованным русским артистом… так необдуманно покинуть Родину. Сесть на пароход и уехать в другую страну. Что меня тогда толкнуло на это?»

О Китае в его мемуарах почти ничего не говорится. «В 1935 году я решил уехать в Китай», — дальше какие-то зарисовки отдельных эпизодов, встреч. Никакого связного повествования. Почему? Ответ, хотя, конечно, и во многом гадательный, находим у Наталии Ильиной.

«Покинувшие отечество пианисты, скрипачи и балерины без русской аудитории существовать могли в том грубом смысле, что она не кормила их. Морально тяжело, но материально жить можно. Вертинский же без русского слушателя обойтись не мог ни в каком смысле, ибо искусство его только русским и было нужно… Эмигрантская молодежь Шанхая тридцатых и сороковых годов в большинстве своем выросла в Харбине, оставалась русской и по языку, И по устремлениям. Не эта ли надежда найти более молодую и обширную аудиторию плюс отчаяние И толкнули Вертинского ехать в Шанхай?»

На исходе 1930-х годов жизнь в Шанхае стала труднее. В Китай ринулись новые эмигранты из Европы — в основном это были евреи, бежавшие от нацистов из Германии и Австрии. Конкуренция становилась все более жестокой, найти работу было уке почти невозможно. И хотя прокормить семью было сложно, все-таки людям семейным жилось легче — взрослые и подрастающие дети имели возможность заработать хотя бы по нескольку китайских долларов и сложить их в семейную кассу. Конечно, хватало даже не на все самое необходимое, но все же… Куда сложнее было одиноким — их жалкие гроши не с чем было складывать, надо было как-то существовать на то, что есть в кармане. А в кармане совсем не густо.

Приехавшие в Шанхай из Харбина резко ощущали разницу: после уютного, патриархального Харбина Шанхай казался недоброжелательным к своим новым обитателям. Молодые женщины и девушки, не имевшие профессии (а очень мало кто ее имел!) были счастливы устроиться кельнершами в кафе или ресторан. Многие шли работать в ночные дансинги — барменшами, девушками для танцев… Мало кто смог устроить свою судьбу — большинство спились и печально завершили жизнь…

Впрочем, по-иному складывалась жизнь тех, кому посчастливилось работать на иностранных предприятиях. Лидия Циргвава (будущая жена Вертинского) устроилась секретарем в солидную фирму «Моллерс Лимитед», которая существует по сей день.

Лидии Владимировне с матерью была предоставлена бесплатная служебная двухкомнатная квартира в большом доме при доке, где ремонтировались торговые пароходы Эрика Молл ера. Заботливый хозяин, Моллер заключил договор с медицинской консультацией, снимавшей одно из помещений в здании, где находилась контора, поэтому его работники наблюдались у врачей. На Новый год фирма дарила всем Дорогие подарки, а однажды, заметив, что секретарши всухомятку едят свой завтрак, Моллер распорядился: всех сотрудников кормить бесплатно в находившемся неподалеку роскошном американском «Чоколат кафе» — надо было только расписаться в Счете, заказав что душе угодно, а в конце месяца фирма расплачивалась по счетам…

Всем служащим полагался двухнедельный летний отпуск, который можно было бесплатно провести на пароходе, принадлежащем фирме. И, хотя пароходы были в основном торговыми, грузовыми, на каждом существовало несколько комфортабельных кают именно на такие случаи.

Забота Моллера о своих работниках, конечно, многое говорит о его личных человеческих качествах, но и свидетельствует о тех чертах колониального капитализма, которые окрашивали особой краской общую картину повседневной жизни «русского» Китая.

Многие русские в Шанхае жили буквально впроголодь, ели один раз в день — за обедом. Завтрак и ужин состояли из чая и хлеба с маслом, причем масло в рационе оказывалось тоже не всегда. Нередко делили один обед на двоих — об этом вспоминает Ольга Ильина-Лаиль: из экономии ее мать, Екатерина Дмитриевна, заказывала порой одну порцию обеда для них обеих. Помогала соседка по пансиону, Валя. У ее мужа была постоянная работа в Муниципалитете концессии, Валя сама готовила на свою небольшую семью (у них с мужем был маленький сын) и частенько забегала к Ильиным, чтобы угостить их на ужин макаронами или кусочком торта собственного приготовления.

Это было уже в другом пансионе, не в том, куда Ольга приехала из Пекина, в более дешевом, который пришлось подыскивать, когда тот, на авеню Жоффр, стал не по карману из-за инфляции. Новый пансион был скромнее, в нем жили семейные русские, девушек из бара, европейцев здесь не было. Пансион принадлежал князю Ухтомскому, работавшему во французском консульстве. Все дела вела его жена — она была «из простых», поэтому ничего зазорного не видела в том, чтобы заниматься жильцами и кухней…

В пансионе князя Ухтомского жила старая графиня, занимавшая самую маленькую и самую дешевую комнатку. Она приехала в Шанхай из Парижа, куда занесли ее вихри революции. Там, в Париже, графиня познала тяготы эмигрантского существования — вынужденная заниматься черной работой, служить на кухне, эта женщина не утратила ни своего достоинства, ни стремления выжить и, быть может, когда-то вернуться на свою несчастную Родину. В Шанхае она давала уроки французского языка, все менее и менее потребные с каждым годом, и гадала на картах.

После того как Япония вышла из Лиги Наций в 1933 году, отношения ее с Китаем начали принимать все более напряженный характер. Уже в 1934-м Токио объявил Китай сферой японских интересов, а два года спустя, в 1936-м, Япония подписала с Германией так называемый антикоминтерновский пакт.

В 1937 году разразилась война между Японией и Китаем. 7 июля японская гарнизонная армия (часть Квантунской армии, продвинувшейся на юго-запад Китая после заключения Версальского мира, согласно которому японцы вынуждены были вернуть Китаю захваченные ими в 1915 году немецкую и австрийскую концессии в Шаньдуне) недосчиталась одного из своих солдат на перекличке. Между японскими и китайскими солдатами возникли перестрелки. Подобный случай уже был в истории отношений двух стран в 1931 году, когда результатом стала оккупация Японией Мукдена, Харбина, а затем и всей Маньчжурии.

На этот раз к 28 июля 1937 года оккупированным оказался Пекин. В результате военных действий японцев пострадали и другие китайские города. В частности, Шанхай.

Почти полностью разрушенным оказался район Хонкью, самый бедный из районов города, построенный из простого серого кирпича. Улицы были соединены своеобразными пассажами, которых хватало для проезда одной грузовой машины. Часть Домов и пассажей сохранилась, часть превратилась в живописные руины, проросшие полевыми цветами и травами. В этом традиционно китайском районе начали селиться самые несостоятельные из русских — к началу 1940-х годов их было здесь уже Достаточно много.

Виктор Смольников, после женитьбы поселившийся в Хонкью, оставил описание своего квартала: «На улицу выходили китайские лавчонки. На углу были ворота, ведущие в пассаж. Весь квартал состоял из четырех рядов домов. От ворот до последнего ряда шла главная улочка, от которой перпендикулярно отходили еще три. Каждый ряд представлял собой одно длинное строение, разделенное на десять-двенадцать домов стенами. К каждому такому дому примыкал садик, отгороженный от переулка стеной высотой в два этажа с деревянными двухстворчатыми воротами. Наш садик был вымощен кирпичом, покрытым зеленой плесенью от вечной сырости. Там ничего не росло».

Почти наверняка такие кварталы остались в Шанхае и сегодня, несмотря на бурный рост города-порта. В другом восточном портовом городе, в современном японском Кобэ, мне довелось видеть почти такой же пассаж с лавочками, воротами, перпендикулярно главной отходящими тесными улочками… Только садиков не было видно — то ли их нет сегодня, то ли они надежно скрыты за высокими стенами. В вечерние часы в этом квартале поражает безлюдье — только маленькие кафе заполнены, на улицах же тишина и ощущение нежилого, необитаемого пространства.

Впрочем, бедным был далеко не весь Хонкью — была у него и богатая часть, ведь именно этот район стал центром японской колонии в Шанхае. В другой части была совершенно иная архитектура: иначе построенные дома, роскошные магазины, дорогие кафе и рестораны, ателье, аптеки, овощные и фруктовые лавки для богатых. И можно было подумать, что Бог покарал японцев за их амбиции: ведь именно японская колония в Шанхае пострадала сильнее других районов…

Казалось бы, все это мало коснулось русских — беспаспортных и бесправных в чужом мире, в чужой стране. Но тем не менее… Жизнь становилась все труднее, все безрадостнее. Старая русская поговорка «в чужом пиру похмелье», наверное, не раз вспоминалась тем, кто вновь поневоле оказывался между жерновами истории. Только на этот раз совсем не своей, чужой истории.

Во Французской концессии Шанхая было довольно много православных храмов, что неудивительно: ведь русские в основном продолжали селиться именно в этой части города, пытаясь любыми способами найти жилье здесь, где они хотя бы были окружены соотечественниками, более счастливыми, чем они, или такими же несчастливыми.

«На миру и смерть красна», — гласит народная мудрость. О смерти не думалось, думалось о жизни, в которую необходимо было вцепиться изо всех сил, чтобы удержаться, непременно удержаться на поверхности. А это, несомненно, легче было, когда вокруг свои — пусть конкуренты, пусть не слишком доброжелательные или откровенно «не своего круга», но — свои. Чем ближе подступали 1940-е годы, тем больше обострялось в людях это ощущение. Тем более — в церкви, которая объединяла живым чувством общности и ожидания небесного покровительства и защиты.

Самые торжественные службы были в Пасху — далеко-далеко разносился колокольный звон, люди со слезами на глазах христосовались, менялись крашеными яйцами.

Лидия Владимировна Вертинская вспоминает праздники в период своей харбинской ранней юности: «На Рождество и Пасху накрывали стол белоснежной скатертью и ставили разные яства и вина. На Пасху обязательно стоял нарядно украшенный кулич, с сахарным барашком на макушке. Творожные пасхи были сливочные, шоколадные и лимонные; жареный поросенок и ветчина тоже украшали стол, который с Утра накрывали в течение трех дней. Визитеры поздравляли, христосовались троекратным поцелуем и садились за угощение. Гостями были в основном мужчины, поскольку их жены так же принимали визитеров. Интереснейшие разговоры шли о последних городских новостях. Я не помню, чтобы у нас кто-то из этих учтивых гостей оказался пьяным».

То же происходило и в Шанхае, может быть, лишь с одной разницей: в 1930-е и 1940-е годы далеко не все русские семьи могли позволить себе такое роскошество стола… Но потребность богослужения, церемонии, глубоко и искренне пережитой всеми вместе, оставалась незыблемой.

И в другие дни богослужения, пусть не торжественные, самые простые, делали то, что было так остро необходимо людям: соединяли, заставляя снова и снова вслушиваться в знакомые истины и проникаться их простым и великим пафосом, находить утешение и покой. Пусть не навсегда, но на часы, дни… Может быть, недели…

Здесь, в храме, оставляли хотя бы ненадолго самые острые чувства — одиночества и своей ненужности никому. Вокруг шумели чужие города, плескалась желтая чужая вода, синело чужое небо. Россия была близка и недостижима одновременно, а потому особенно важным казалось сохранить в себе красоту и душевную необходимость церковного ритуала, словно напрямую соединявшего с Родиной, с потерянным раем…

Надо было жить и необходимо было вспоминать. А воспоминания все чаще и чаще заставляли думать о возвращении — как бы там ни было, а это Родина, святая земля, к которой так хотелось приникнуть, чтобы вновь ощутить себя полноценным человеком!..

Именно в это время, осенью 1937 года русские эмигранты в Шанхае организовали «Общество за возвращение на Родину». «Возвращенцы», как стали их называть, начали издавать свою газету — «Возвращение на Родину» (в 1940 году она была переименована в «Новую жизнь»). Ее читали с неясными еще самим себе, смутными чувствами, проникаясь патриотическим энтузиазмом, новыми вспышками ностальгии. Над страницами этой газеты было пролито немало слез, и, наверное, немало тяжких дум расшевелила она в обитателях «русского» Шанхая — на то, собственно, и была направлена…

Спустя недолгое время эта газета стала органом советских эмигрантов в Шанхае и выходила до 1952 года. Позже нужда в этом издании отпала сама по себе…

Ко всем тяготам примешивался еще и тяжелый шанхайский климат — постоянная влажность, мешающая дышать полной грудью, изматывающая жара, совсем не такие зимы, как в Харбине (не говоря уже о России!). Чем больше европеизировался Шанхай, чем основательнее чувствовал себя здесь стремительно развивающийся капитализм, тем более чужими ощущали себя здесь русские — даже удачливые предприниматели, даже те, кто имел собственное дело и был спокоен за завтрашний день; они все равно оставались, в сущности, теми же людьми без гражданства, без паспорта. Чужими в чужой стране… А хотелось ощущать себя полноправным гражданином своей страны.

К концу 1930-х годов уже притупилось первоначально такое острое чувство потерянного рая. Наступало относительное «смирение». Доходившие из новой России слухи, с одной стороны, приводили в ужас и отчаяние, с другой же — заставляли задумываться о том, что и там возможно выжить. Если повезет. А чем, в таком случае, отличается жизнь в Шанхае от жизни в любом из российских городов? — и здесь, и там необходима лишь доля везения, так почему не искать ее в местах, где ты будешь ощущать себя своим, где в твоем кармане будет лежать паспорт гражданина?..

И все больше овладевало человеком чувство, которое точно сформулировала в одном из своих стихотворений никогда не бывавшая в Харбине и Шанхае Марина Ивановна Цветаева:

Тоска по Родине!
Давно Разоблаченная морока!
Мне совершенно все равно —
Где совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом, и не знающий, что — мой,
Как госпиталь или казарма.
Мне всё равно, каких среди
Лиц — ощетиниваться пленным
Львом, из какой людской среды
Быть вытесненной — непременно —
В себя, в единоличье чувств.
Камчатским медведем без льдины
Где не ужиться (и не тщусь!).
Где унижаться — мне едино…

И заканчивается это хрестоматийно известное стихотворение — обрывом в пустоту, воспоминанием о рябине, вслед за которым теснятся многие и многие воспоминания, имя которым — тоска по Родине…

«Единоличье чувств», каким бы обостренным оно ни было, приводило к страстному желанию общности, разделенности собственной участи с участью своей страны.

Своей!..

Наталия Ильина вспоминала: «Сильное впечатление, производимое на меня советскими фильмами, не зависело ни от режиссеров, ни от актеров, ни от содержания. Стоило мне услыхать русскую речь, увидеть русские пейзажи — я начинала плакать… К решительному шагу, к переходу в советский лагерь (в Шанхае существовал «Союз возвращенцев»), я готова еще не была… Попав в «Шанхайскую зарю», я очутилась в эпицентре эмигрантской грызни, взаимных обид, раздоров, поношений, подозрений — все это казалось мне мелким, жалким, ничтожным… Один из эмигрантских поэтов говорил, что становится «неразговороспособен», ибо нет на свете более безнадежного и душу опустошающего ремесла, чем профессия эмигрантского литератора, брошенного в чужую стихию, где до него дела никому нет… Этих слов я не знала тогда, но, видимо, нечто подобное ощущала. Хотелось что-то менять, куда-то уйти. Куда — не знала».

Это очень важные для нас слова, чрезвычайно существенное признание. Чувство, постепенно формирующееся в людях на протяжении едва ли не десятилетия (по крайней мере, с начала оккупации японцами Харбина), должно было чем-то внешним взорваться, чем-то разрешиться.

Для многих таким моментом стала война Японии и Китая.

В 1937 году Олег Лундстрем записался на прием в Генеральное консульство, чтобы оформить все необходимые документы для возвращения на Родину.

Консул Никита Григорьевич Ерофеев начал встречу с вопроса: «Какие проблемы?» Олег Леонидович объяснил: хотим на Родину. «Консул нам отказал, — вспоминает Олег Лундстрем. — «Понимаете, — говорит он, — сейчас там каких-то троцкистов поймали, выдача виз временно прекращена». По сути, он нам тогда жизни спас. Хороши бы мы были, если бы в тот год вернулись».

1941 год стал для русской эмиграции (не только в Китае!) моментом истины: все одинаково были потрясены нападением Германии на Россию, но именно это событие развело людей по разные стороны баррикад — кто-то рвался сражаться на стороне немцев за освобождение своей многострадальной Родины (в частности, несколько шанхайских союзов, в числе которых были и фашисты, и «Союз инвалидов», и «Союз монархистов»); кто-то готов был простить России все коммунистические грехи и воевать с поработителями за ее землю, небо, воздух. Правда, Олег Лундстрем в своем интервью это разделение отрицает: «По моему мнению, эмиграция самоупразднилась в день начала Великой Отечественной войны. В тот день всей толпой ринулись в консульство — очередь аж на мосту стояла! Все хотели на фронт, нужно защищать Родину. Мы в первый день всем оркестром подали заявление в консульство — просили всех нас отправить на фронт. Через Два месяца немцы уже были под Смоленском, я опять пришел в консульство. И опять вышел на Ерофеева! Он спросил: «Какие проблемы?» — «Просим всех нас Немедленно отправить на фронт!» — «Ну молодцы, патриоты!.. Передайте вашим музыкантам: с фашистами справятся и без вас. Вы здесь нужнее». Так он снова нас спас… Я лишь спустя годы понял, что он тогда для нас сделал. Ведь наш горячий патриотизм могли иначе истолковать в компетентных органах, тем более что мы выросли за границей…

А что касается многих русских эмигрантов, так они в наш Советский клуб прямо партиями приходили записываться. Тогда перелом в сознании произошел. Все считали, что нужно защищать свою землю от врага».

Перелом в сознании, о котором говорит Олег Леонидович Лундстрем, — точное определение переживаний тех дней и месяцев, когда все обиды оказались забытыми, когда верилось: Родина зовет, она ждет каждого!..

И тем более жадно смотрели советские фильмы.

Наталия Ильина упомянула эти советские фильмы, не назвав их. Но мы-то вольны пофантазировать, представив себе, о чем могла идти речь в ее мемуарах, что это были за ленты и сколько в них было правды о том, чем жила в то время страна.

1930-е годы отмечены в советском кинематографе такими прославившими его далеко за пределами страны фильмами, как «Земля» и «Путевка в жизнь», «Золотые горы» и «Встречный», «Окраина» и «Чапаев», «Веселые ребята» и «Три песни о Ленине», «Юность Максима» и «Мы из Кронштадта», «Возвращение Максима» и «Александр Невский», «Великий гражданин» и «Щорс». Вполне вероятно, что большая часть этих кинолент демонстрировалась и в Китае. Кадр за кадром люди не просто наблюдали — проживали, возвращались в те места, которые мелькали на пленке, вслушивались в язык, всматривались в лица артистов, ощущая свое, родное, неистребимое.

Эмоциональный заряд был сильнейшим: там, на далекой Родине, живут полноценной жизнью, вместе горюют, вместе радуются, борются за общие идеалы, поют веселые, жизнеутверждающие песни. Здесь — почти все порознь, почти все разъединены, каждый ищет возможности выжить в одиночку, а единственное, что соединяет, это неизбывная тоска по Родине.

Нет, конечно же, все они, разные, очень разные люди, понимали: на самом деле там, на Родине, все обстоит совсем не так, но завораживал пафос. Эти киноленты были сняты выдающимися режиссерами, нее они вместе создавали великий советский кинематограф и служили общей идее — идее построения нового государства, нового мира, в котором человеческие взаимоотношения и чувство патриотизма станут принципиально новыми, чистыми, светлыми, искренними.

Они верили в это — Сергей Эйзенштейн и Александр Довженко, Дзига Вертов и Николай Экк, Григорий Козинцев и Леонид Трауберг, — верили, заставляя верить и своих зрителей в России и за ее пределами, на многочисленных островах Рассеяния. Потому и сегодня, когда мы смотрим эти старые фильмы, мы не только умиляемся наивности, не только слегка морщимся от очевидной фальши, но порой и вопреки собственной воле испытываем щемящие чувства грусти.

Это — грусть потери, утраты того, что казалось раем, а оказалось совсем иным…

…После фильмов выходили из кинозалов подавленные, со следами слез на лицах, старались не смотреть друг на друга. Кто-то шел домой, чтобы в тишине и одиночестве еще и еще раз пережить только что увиденное на экране. Кто-то отправлялся в ресторан, чтобы залить водкой или вином пожар растревоженных чувств. Кто-то не мог справиться со смятением и бродил по сырым улицам чужого города, слепо всматриваясь в разноцветные огни рекламы, глухо вслушиваясь в привычный шум порта.

Ощущение было одно, как бы ни пытались скрыть это друг от друга: там — жизнь, здесь — прозябание.

Надо что-то делать.
Надо возвращаться.
Мысли манящие и пугающие одновременно.
Мысли горькие, ночные.

Тем не менее порой они приводили к какой-то сознательной, кажущейся необходимой деятельности. «Харбинская девятка» Олега Лундстрема почти в полном составе поступила в Шанхайский Высший технический институт — музыкантам казалось, что, вернувшись на Родину, они должны уметь делать какое-то очень важное дело: старательно учили французский язык, высшую математику, изучали французскую литературу… Дипломные работы защищали на французском, веря, что этим знанием помогут Родине…

В 1920-х годах русские военные, солдаты и офицеры царской армии, оказавшись в Китае, потеряли все, ради чего они жили и воевали. Позже многие из них перебрались из Харбина в Шанхай, терпели нужду, голод, приспосабливались как могли к эмигрантской жизни, но в глубине души не могли не думать о том, чтобы вернуться на Родину.

Альфонс Юлианович Романовский, офицер Российской армии, участник Первой мировой войны, впоследствии ставший преподавателем Лицея Святого Николая в Харбине, а затем перебравшийся в Шанхай, в своих мемуарах писал: «Всякая политика для нас тогда была чужда. Положа руку на сердце — мы шли и клали свои головы во имя защиты и спасения своей дорогой родины. Так было и так будет всегда при любой власти, у кого любовь к родине превыше всего».

Эти слова — о времени революции и Гражданской войны. Прошли два десятилетия, стерлись боль и обида на вытеснившую из своих пределов Россию, и все острее становилась тоска по ней. И чем ближе подступал момент необходимости новой защиты и нового спасения России — уже не от своих, а от захватчиков, что принципиально важно! — русское воинство стремилось вернуться, чтобы разделить судьбу своей страны.

Впрочем, как уже говорилось, и это движение было отнюдь не однородным. Многие бывшие военные, соединившись в разного рода «союзы», готовы были помочь России избавиться от «коммунистической чумы», готовы были помогать фашистам, только бы вернуть прежнюю Россию.

Насколько искренне верили они в то, что, уничтожив коммунистов, они получат на блюде, словно хлеб-соль, прежнюю, дореволюционную страну? — неизвестно…

Но пафос был, несомненно, искренним и у тех, и у других.

Пытаясь анализировать эту ситуацию, Ольга Ильина-Лаиль пишет в книге «Восточная нить»: «Внезапно мы узнали, что 22 июня Германия напала на СССР. Это было как гром среди ясного неба для всех русских белоэмигрантов, которые оказались перед дилеммой, и тут все сразу же разделились на пораженцев и оборонцев, одни считали, что таким образом большевистская гидра будет поражена и Россия наконец станет свободной, а другие, большинство, в основном молодежь, не знавшая мук революции, проявляли новый патриотизм: не важно, коммунистическая или нет, но святая Русь подверглась нападению!»

В начале 1940-х годов русское население Шанхая по разным данным составляло от 50 до 70 тысяч человек. Выражение ««русский» Шанхай» при таком населении представляется абсолютно правомерным — маленькое государство внутри большого интернационального государства, со своими обычаями, привычками, законами, с одной стороны, органично вписанное в те обычаи, привычки и законы, которые предлагались внешним миром, с другой же — все-таки обособленное, все-таки живущее по своим внутренним нравственным ценностям и ориентирам, которые не уничтожились, не размылись Десятилетиями существования в эмиграции, в Китае.

Если положить перед собой карту Китая, обвести на ней города, где русская эмиграция была представлена наиболее широко, и попытаться провести между ними линии, перед нами предстанет «русский путь»: извилистая, трудная дорога, что вела людей из Харбина в Тяпьцзипь, Пекин, Шаньдун, Нанкин, Шанхай — все глубже и глубже, все дальше от России. Но главный парадокс заключается в том, Что обратно пропорционально этому расстоянию сокращалось внутреннее, душевное расстояние. Это было самое начало того процесса, который через несколько лет полыхнет настоящим костром.

Алексей Владимирович Бородин пишет в «Семейных хрониках» о конце 1940-х годов: «Светская жизнь родителей, как и некоторых из русской шанхайской колонии, частично проходит в Советском клубе. Там — рауты, ужины, концерты…

Там — книжный киоск с изданиями советских авторов и русской классики. Киоск «ведет» на общественных началах семья Митаревских — Владимир Андреевич и Елена Яковлевна. Конечно, там же куплена и книга «Рядовой Александр Матросов». От переполняющих меня чувств после ее прочтения я рыдаю на мамином плече и вешаю в своей комнате купленные в том же киоске плакаты «Утро нашей Родины» (Сталин на фоне родины) и «Мальчик останавливает поезд красным галстуком».

В Советском клубе — премьеры новых советских фильмов: «Свинарка и пастух», «Падение Берлина»… Фильм «Суворовцы» производит на меня такое впечатление, что я категорически отказываюсь ехать домой на рикше и гордо преодолеваю весь довольно длинный путь пешком. На шанхайской премьере «Кубанских казаков» зал переполнен… Эти книги и фильмы не насаждают образ Родины, а создают для нас ощущение причастности к далекой и прекрасной стране. Как некий Солнечный город, Советская сторона маячит в отдалении, зовет, манит. Она бросает свои лучи на почву доверчивого и все более глубокого желания к ней приблизиться, назвать эту страну своей».

Это очень важное признание человека следующего поколения, у которого из всего того, что смутно бродило в ощущениях и представлениях людей предыдущих поколений, сформировалось собственное представление о Родине.

Мысли, ощущения могли формироваться, крепнуть в человеке постепенно, очень медленно, долго» по раньше или позже наступал момент, когда все они выливались в решение. Нужно было еще какое-то время для того, чтобы решение это окончательно созрело.

Как уже говорилось, для этой сложной химической реакции был необходим катализатор — им стала Вторая мировая война.

Но это произойдет немного позже. А пока, в середине и конце 1930-х годов, русские шанхайцы живут своими проблемами, слушают в ресторанах Александра Вертинского, смотрят в кинотеатрах советские фильмы, наслаждаются спектаклями Русского балета, ощущают сгущающуюся в Европе атмосферу и — еще не думают о возвращении…

В 1937 году весь мир готовился отметить 100-летие со дня гибели А. С. Пушкина. Задолго до этой даты русские шанхайцы начали собирать средства на памятник поэту. Бронзовый бюст был заказан известному скульптору Подгурскому.

В общую копилку собирались доллары, фунты стерлингов, франки, китайские серебряные юани. Те, у кого не было денег, принимали участие в специальных аукционах по продаже предметов искусства — полученные суммы тоже шли на памятник. Когда проект монумента был готов, деньги были собраны, русские шанхайцы обратились в муниципалитет Французской концессии с просьбой выделить место для памятника великому русскому поэту, потому что именно на территории Французской концессии проживало большинство выходцев из России. И, возможно, у тех, кто подписывал прошения, возникла тайная мысль о том, что убийцей Пушкина был выходец из Франции, и, таким образом, страна выразила бы перед Россией свое раскаяние. Этого мы не знаем и никогда не узнаем, но почему бы не предположить, что наивным нашим соотечественником не приходила в головы и такая мысль?..

Место на рю Пишон казалось очень удачным — в тени развесистых платанов, благоухающих магнолий, вечнозеленых кустарников. И главное — совсем близи от центра Шанхая, но в стороне от магистралей. Горожане любили гулять по рю Пишон; сюда бонны и «амочки» вывозили в колясках и выводили за ручку гулять детей из богатых семей; здесь поблизости находился особняк вдовы президента Китая Сунь Ятсена — порой ее можно было видеть прогуливающейся по рю Пишон…

10 февраля 1937 года при большом стечении народа, в присутствии потомков А. С. Пушкина, приехавших в Шанхай на торжества из Европы, был открыт памятник — бронзовый бюст на пьедестале из темно-серого гранита. Это было лишь началом большой юбилейной программы, в которую входили балетные спектакли театра «Лайсеум» «Золотой Петушок» и «Сказка о царе Салтане», издание пушкинских шедевров, а также книжечки, вскоре ставшей библиографической редкостью — «Пушкинские дни в Шанхае» (1937).

Русские шанхайцы гордились тем, что столь торжественно отметили печальную в истории культуры дату. Гордились еще и тем, что на азиатском континенте это был в ту пору единственный монумент великому русскому поэту! Рю Пишон вскоре стала одним из заветных уголков Шанхая, чужого города, где можно было предаваться воспоминаниям, погружаться памятью в далекие времена счастливого детства, отрочества, юности, прошедших на Родине.

Такой далекой.

Такой близкой.

История памятника А. С. Пушкину представляет собой отдельный сюжет в истории «русского» Китая. Спустя пять лет, в 1942 году, Шанхай был взбудоражен неординарным событием — бронзовый бюст поэта исчез! Даже и сегодня, спустя столько лет, не выяснены причины этого акта вандализма, но, думается, правы те, кто одной из первопричин увидел острейший дефицит цветных металлов, очень высоко ценившихся на рынке в военную пору.

Так или иначе, по памятник исчез. И только через пять лет он был воссоздан. В 1947 году члены клуба Общества граждан СССР в Шанхае собрали деньги И заказали бюст в Москве. По железной дороге бюст был доставлен во Владивосток, затем его погрузили на пароход «Смольный» и привезли в Шанхай.

До торжественного момента водружения на положенное место (пьедестал так и простоял все пять лет на рю Пишон) бюст хранили в редакции советской газеты «Новая жизнь» на рю Лортон. Здесь его могли видеть те, кто уже готовился к отъезду в Россию. Вскоре бюст вернулся на место — снова были торжества, собралась пока еще многочисленная русская колония, на церемонии присутствовал мэр Шанхая, сын Чан Кайши, Чан Ципго…

Но вернемся немного назад.

Виктор Смольников вспоминал, что перед началом войны вообще трудно было найти хоть какие-то сведения о новой России. Запад постоянно обвинял СССР в том, что он отгораживается от цивилизованного мира «железным занавесом», но, как точно отмечает мемуарист, у каждого занавеса есть две стороны, и «заговор замалчивания» порой бывает куда эффективнее «заговора клеветы».

В частных библиотеках Шанхая — довольно богатых — можно было обнаружить русскую классику, дореволюционные издания на самые разные темы, а вот советской литературы не было вообще. Правда, существовал в Шанхае книжный магазин некоего Флита — самого Флита давно уже не было, владел им Карукес, торговавший советскими изданиями. Только войти в этот магазин (что называется — без последствий) мог далеко не каждый — для «несоветских» людей это была совершенно немыслимая акция!

Скудные сведения о жизни в СССР содержались в газете «Младоросская искра». Ее издавала Младоросская партия — довольно странная организация, провозглашавшая своей целью создание советской монархии. В роли будущего монарха видели великого Князя Кирилла Владимировича, который жил на севере Франции, в местечке Сен-Бриак. Кое-кто утверждал, что младороссы представляют собой филиал КПСС и содержатся на деньги коммунистов, однако сложно представить, что Сталин и его окружение поддерживали организацию, которая мечтала поставить во главе советской системы царя.

Впрочем, кто знает…

Наступило лето — жаркое, влажное, тяжелое. В Шанхае оно было невыносимым: одежда прилипала к телу, все вокруг было пропитано тяжелыми испарениями большого промышленного города-порта, где не спасала даже близкая вода. Те, у кого находились деньги, уезжали ненадолго внутрь страны, туда, где посуше; ездили отдыхать в Корею, где можно было снять на лето домик. А некоторые состоятельные люди имели там собственные домики.

День, когда в Шанхае узнали о нападении Гитлера на СССР, выдался особенно жарким. Духота давила, липкий пот струился по лицам. Люди использовали любую возможность, чтобы покинуть помещение и укрыться где-нибудь в тени на улице.

Виктор Смольников вспоминает, что после обеда они с женой пошли прогуляться и были поражены необычным скоплением народа: «Все были возбуждены, разговаривали, жестикулировали, некоторые кричали, похоже было, что ссорились. Встретив знакомого, я спросил, что случилось (радио у нас дома не было, а газет я не выписывал — не было денег). «Как, вы не знаете?! — вскричал он. — Германия напала на Россию, и ее победоносные войска успешно продвигаются вперед к матушке-Москве. Красная армия бежит!» Меня это ошеломило: на Россию напали немцы!»

Так буквально в первый день люди резко разделились во мнениях по отношению к войне: кто-то жаждал спасения старой России, кто-то был потрясен тем, что она оказалась в опасности. С той поры, можно даже сказать, с той самой минуты, жизнь русского Китая получила иное наполнение, иное содержание. Кончились смутные ностальгические переживания, отвлеченная тоска по Родине — люди жадно ловили любое известие оттуда, стремились узнать хоть какие-то подробности, многие подали прошения о возвращении в СССР — они хотели сражаться за Россию, за единственную в мире свою страну…

К этому времени в Шанхае уже существовали разного рода общественные объединения — «Союз возвращения на Родину», в частности. Бывшие служащие КВЖД, из тех, кто не уехал в 1935 году домой, получив немалые по тому времени деньги за выслугу лет, перебрались из Харбина в Шанхай. Здесь они открывали собственные предприятия, а те, кому недоставало на это средств, становились совладельцами различных фирм, магазинов. Дорожа советскими паспортами, которыми они успели обзавестись, эти люди и, соответственно, их предприятия находились под защитой советского флага и на собственные средства содержали «Клуб граждан СССР». С первых же дней войны Клуб начал издавать ежедневную газету «Новая жизнь».

База для этого издания уже была — в «Новую жизнь» преобразовалась газета «Родина», издававшаяся с 1930-х годов на средства «Союза возвращенцев». Разумеется, подбор материалов был специфическим, но «Новая жизнь» объективно являлась единственным изданием, из которого «русский» Китай узнавал о том, что происходило на войне.

После того как закрылась газета «Шанхайский базар», Наталия Ильина поступила на работу в редакцию газеты «Новая жизнь». «Однажды в телеграмме ТАСС я прочитала о Вертинском, — вспоминала она в книге «Судьбы». — Цитировалась только что им написанная песня, из которой до сегодня уцелела в памяти одна строфа: «О родина моя! В своей простой шинели, в пудовых сапогах, детей своих любя, ты поднялась сквозь бури и метели, спасая мир, не верящий в тебя!».

В 1940 году в Шанхае состоялся концерт Александра Николаевича Вертинского. Зал «Лайсеума» был Переполнен — концерты Вертинского были очень Редки, а цены на билеты очень высоки. Когда Александр Николаевич спел свою песню «О нас и о Родине», зал словно разорвался пополам: кто-то бешено аплодировал, не скрывая слез, кто-то улюлюкал.

Раздавались крики: «Большевикам продался!», «Браво», «Ура!». Вертинский тогда уже знал, что при первой же возможности уедет в Россию, как знал и то, что здесь, в этом зале, присутствуют те, кто не в силах простить Родине всех перенесенных из-за нее мук и от этого страдает еще сильнее. Но здесь же были и люди другого поколения — молодежь, так же страстно, как и он, мечтавшая о возвращении на Родину. Это их выкрики: «Браво!» и «Ура!» — заглушали для Вертинского обвинения в продажности…

После концерта молодежь провожала артиста — не из поклонения, а для безопасности. Они охраняли его от возможных оскорблений, от возможного нападения, от всего того, от чего еще можно было охранить русского человека в «чужих городах», в эмиграции, в ощущении горького и трагического одиночества.

Обратимся вновь к воспоминаниям Наталии Иосифовны Ильиной, оставившей нам скупое, но трогательное свидетельство о венчании Вертинского. Свидетельство, по всей вероятности, настолько правдивое, что Лидия Владимировна Вертинская привела в своей книге именно его.

«Православный собор на узкой улочке Поль-Анри полон народу… На этот раз тут меньше, чем обычно, темных платков богомольных старушек и седых обнаженных голов бывших бойцов белых армий… Мексиканские и испанские танцоры, норвежские акробатки, музыканты, цыгане, жонглеры, молодые люди неясных профессий, — словом, все Вертинского обожающие бродяги и артисты явились сегодня сюда… И чуть не в полном составе, «ин-корпоре», присутствуют Вертинским воспетые дансинг-герлс и бар-герлс. Их сегодня узнать трудно, так скромно они одеты, такое растроганно-торжественное выражение на их почти лишенных косметики лицах.

Нет, не только кораблям необходима пристань. Понадобилась она и Вертинскому, на склоне лет серьезно полюбившему молодую девушку, не принадлежавшую к легкомысленному братству актеров-бродяг. Была она тогда скромной служащей иностранной конторы.

Появляется жених с веточкой флер д'оранжа в петлице — одобрительный шелест в толпе: элегантен, прекрасно держится. Наверху, под куполом, звучат голоса хора, приветствующие появление невесты («Гряди, гряди, голубице!»), и снова шелест, теперь восхищенный, — хороша собой невеста. Шелест возобновляется, когда венчающиеся идут к атласному коврику: кто первый ступит? (Примета: ступивший первым будет главенствовать в семье.) Торжественный момент: красавцы шаферы Левка и Гига (давние приятели Александра Николаевича, молодые люди без определенных занятий. — Н. С.) поднимают венцы над головой Вертинского и тем воздушно-белым, что украшает головку невесты. И вот молодые (а шаферы с венцами следом) идут вокруг аналоя, и я с трудом узнаю Левку и Гигу — так суровы, горды, исполнены сознанием своей ответственности их обычно легкомысленно-веселые физиономии. На улице день, а мог быть и вечер, дневной свет едва проникает сквозь цветные стекла окон, к тому же церковь ярко освещена сотнями колеблющихся огоньков свечей… Тепло, душно от человеческого дыхания, от запахов воска, ладана, кадильного курения, и рядом с собою я слышу всхлипывание — молодая женщина в темном шелковом платочке на голове. Кажется, кто-то из «дансинг-герлс»… «Вы в гимназии, церковь, суббота, хор так ласково, нежно поет…» Она сама мечтала о таком дне, чтобы фата и белое платье, и рядом Он, и благословляющая рука священника, и атласный коврик, и венцы, и ничего этого нет и не будет.

Свадебный прием был устроен в «Шехеразаде», там в то время пел Вертинский. Разносились коктейли и сендвичи, хлопали пробки шампанского, цыгане пели заздравную, и народу столько, что к молодым не проберешься».

Вероятно, в воспоминания Наталии Иосифовны вкралась какая-то ошибка. Она пишет о «Шехеразаде», в то время как Лидия Владимировна называет «Мексикану», где пел в то время Александр Николаевич. О «Шехеразаде» же жена Вертинского повествует как о его очередном «проекте» (видимо, после неудачи с «Гарденией»), цитируя два письма Александра Николаевича, в которых он рассказывает о предстоящем приеме для прессы и о том, что на открытии «Шехеразады» был весь Шанхай. Самая шикарная публика. «Человек 500 у меня были. Менялись. Уходили — приходили. Вся улица была заставлена машинами от Albert до Douma. Было много красивых женщин и весь французский клуб. Всем понравилось, я получил много комплиментов, цветов, улыбок и подарков… Вы увидите мою «Шехеразаду». О ней говорит сейчас весь город. Она удалась на славу. Очень уютно и шикарно, и по-европейски».

Что же касается свадьбы, закончилась она довольно комично: Лидия Владимировна вспоминает, что Шанхай буквально засыпал их подарками, все время подъезжали посыльные и привозили красиво упакованные коробки, а Вертинский все отправлял их к стойке бара, где их принимала и складывала жена хозяина ресторана. После поздно закончившегося приема Александр Николаевич решил оставить подарки до утра, а утром молодожены услышали от хозяйки, что китаец, работавший в баре, украл все ночью и бесследно исчез…

Вскоре хозяева «Мексиканы» уехали в Америку и открыли новое дело в Сан-Франциско. Видимо, дорогие свадебные подарки немало способствовали их процветанию!.. Бедные же молодожены вынуждены были на вопросы, как понравились им подарки, отвечать благодарностью без подробностей…

В 1943 году Вертинский написал письмо В. М. Молотову с прошением простить его и позволить вернуться на Родину:

«Глубокоуважаемый Вячеслав Михайлович!

Я знаю, какую смелость беру на себя, обращаясь к Вам в такой момент, когда на Вас возложена такая непомерная тяжесть — такая огромная и ответственная работа, в момент, когда наша Родина напрягает все свои силы в борьбе. Но я верю, что в Вашем сердце большого государственного человека и друга народа найдется место всякому горю и, может быть, моему тоже.

Двадцать лет я живу без Родины. Эмиграция — большое и тяжелое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние. Под конец эта каторга становится невыносимой. Жить вдали от Родины теперь, когда она обливается кровью, и быть бессильным ей помочь — самое ужасное.

Советские патриоты жертвуют свой упорный сверхчеловеческий труд, свои жизни и свои последние сбережения.

Я же прошу Вас, Вячеслав Михайлович, позволить мне пожертвовать свои силы, которых у меня еще достаточно, и, если нужно, свою жизнь — моей Родине.

Разрешите мне вернуться домой. Я — советский гражданин. Я работаю, кроме своей профессии, в советской газете Шанхая «Новая жизнь» — пишу мемуары о своих встречах в эмиграции. Книга почти готова. ТАСС хочет ее издать.

Пустите нас домой.

Я еще буду полезен Родине. Помогите мне, Вячеслав Михайлович. Я пишу из Китая. Мой адрес знают в посольстве в Токио и в консульстве в Шанхае.

Заранее глубоко благодарю Вас.

Надеюсь на Ваш ответ.

Шанхай. 7 марта 1943 г.

А. Вертинский».

Через два месяца были получены положительный ответ из Москвы и визы.

Изгнание кончилось.

Началось возвращение.

Мучительный и долгий процесс…

К этому времени, к середине 1940-х годов, все драматически запуталось в жизни; если раньше русские в Китае делились на строителей и служащих КВЖД, тех, кто остался в Китае с советскими паспортами; тех, кто приехал сюда в эмиграцию после революции; тех, кто бежал в 1930-е годы из Европы от фашизма; тех, кто пытался отсюда, из далекого Шанхая, бороться за старую добрую Россию, — то теперь, перед лицом Второй мировой войны, все смешалось.

Кто сказал, что эмиграция — это лишь поступок? Нет, как и возвращение, это мучительный, нередко разочаровывающий процесс. Порой он затягивается на десятилетия, порой не кончается никогда. Они ощущали себя очень по-разному, обитатели русского Китая, но жили одним чувством — необходимостью считаться со всеми теми многочисленными обстоятельствами, с которыми не должны были считаться, которых могли просто не замечать, если бы жили в своей стране, если бы чувствовали себя дома. Дело не в богатстве и бедности, возможности трудиться или отсутствии этой возможности. Дело в таком эфемерном, необъяснимом, но естественном чувстве своей земли, своей страны, своего дома. И обманчивая близость России — уже неизвестной, уже пугающей, потому что совершенно другой страны — одинаково действовала на мысли и чувства жителей «русского» Китая: кто-то мог вернуться со своим советским паспортом, но куда? Кто-то подавал прошения о возвращении, но куда?

Страны, с которой все они были связаны образом мыслей, языком, традициями, давно не существовало. Надо было отдавать себе в этом отчет. А это было, пожалуй, самым трудным.

Невозможным…

На рубеже 1930—1940-х годов Николай Щеголев написал стихотворение «Маскарад» — трагическое видение, в котором тесно переплетены мысли и чувства, наверное, очень многих:

Однажды средь ночи привиделся мне маскарад.
Ом с жизнью моею был плотно, как карты, стасован…
Какая-то комната. Люди. Все враз говорят.
А в комнате тесно. А двери в латунных засовах.
В очках а-ля Ибсен возник предо мною старик.
Надулись — вот лопнут от смеха — патлатые щеки…
И все засмеялись, и смех этот вылился в крик.
Гремели ладони, и дробно трещали трещот ки.
В железном оконце всплывала большая луна —
Бессмысленный лик, рябоватый, больной, бледно-желтый.
И все неестественно пели: «Как весело нам»,
А я им кричал обличительно: «Лжете вы, лжете!»
Туг все завертелось… И кто-то ударил меня
Большой колбасой из узорной и вздутой резины.
И кто-то грозил мне. И кто-то меня догонял, —
Запомнились злобные глазки и лоб шимпанзиный…
Все было, как в жизни… Не верилось, право, что сплю…
Всем вдруг захотелось казаться умней и красивей…
Один бормотал: «Я с пеленок искусство люблю…»
Другой тараторил: «Структура грядущей России…»
И мне показалось: я сам лицемерю и лгу,
Когда я прижался к стене и с лицом неподкупным
Сказал: «О, какое проклятье быть в вашем кругу!..
— Россия ж, как боль, мне близка, но, как даль, недоступна!»

Какое страшное и какое честное стихотворение!.. В нем, как в маленьком зеркальце, отражается жизнь «русского» Китая во всех противоречиях, во всех оттенках, в тех горестных раздумьях о возвращении, в которых, пожалуй, больше сомнений, чем уверенности в правильности выбранного пути…

Но Николай Щеголев смог преодолеть в себе эту сумятицу чувств и вернулся в Россию, где и умер в 1975 году. Жизнь его сложилась непросто, но кто может сказать, как сложилась бы она, останься он в Китае или выбери иную страну?.. По крайней мере, умер Щеголев на Родине, в своей стране, в холодном городе Свердловске.

Шла война. Вести, которые доходили до «русского» Китая, были все более и более тревожными. Теперь Россия воспринималась иначе: это не была уже, Га новая, пугающая страна, которая воздвиглась на Руинах старой и противопоставляла старым ценностям, старому укладу жизни — новое. Это была страдающая, истекающая кровью Родина, Отчизна, участь которой вызывала боль и отчаяние. Ей так хотелось помочь — отдать свои силы, свою любовь…

Олег Лундстрем и его товарищи днем учились в Шанхайском Высшем техническом центре, а вечером работали, но теперь не для себя — для Родины. На свои деньги оркестр начал издавать газету «На Родину!», сборы от концертов передавал в фонд Красной Армии…

Многие русские эмигранты стали обращаться в Советское посольство с просьбой разрешить им вернуться в Россию — они хотели разделить с ней ее судьбу. Но посольство с разрешением не торопилось — с подозрением относилось к стремлению русских домой. Сталинщина приучила видеть во всем потаенный смысл — те, кто рвались на Родину, могли оказаться шпионами: немецкими, японскими, американскими. Эмигранты — потенциальные шпионы…

Еще 21 января 1927 года по предложению Шанхайского муниципального совета на основе Дальневосточной казачьей группы генерала Ф. Л. Гпебова, пришедшей в Шанхай в 1923 году, был сформирован Шанхайский Русский полк. Поначалу это была русская часть волонтерского полка, охранявшего иностранные концессии, затем отряд был реорганизован в Русскую волонтерскую роту, а с 1932 года это военизированное формирование получило название Шанхайского Русского полка, насчитывающего 19 офицеров и 438 солдат.

Шанхайский Русский полк, сформированный в основном из эмигрантской молодежи, до войны выполнял полицейские функции на территории Французской концессии, поэтому в 1941 году его переименовали в Русский вспомогательный отряд Шанхайской муниципальной полиции, но в 1942 году часть этого полка, не желая мириться со своей участью и одержимая желанием помочь своей стране, пешком отправилась из Шанхая в Чунцин, где находилось тогда правительство Китая. Проделав этот очень длинный путь, солдаты и офицеры обратились в советское посольство с прошением позволить им встать в ряды защитников Отечества. Посол А. С. Панюшкин принял молодых людей, оценил их порыв, помог получить визы. 12 человек были направлены самолетом в Алма-Ату. Прямо в аэропорту они были арестованы сотрудниками НКВД и без суда и следствия получили по 10 лет лагерей за переход государственной границы и шпионаж.

Владимир Петрович Волегов, бывший русский шанхаец, приводит в своей статье, опубликованной в екатеринбургской газете «Русские в Китае», некоторые имена: Г. Тихонов, Г. Илюшин, В. Шуйский, К. Стогней, Б. Минасенко, Гавелов, Шанин, Беляков, Ручьев… Вот и все, что осталось от этих людей. Их дальнейшая судьба неизвестна за малым исключением…

Много уже сказано на этих страницах о том, что не только те, кто состояли в Шанхайском Русском полку, стремились на защиту Отечества: многие горели желанием вернуться в свою страну, разделить с ней все беды, помочь ей выстоять в борьбе с захватчиками. Но совсем рядом в «русском» Китае, в Шанхае, шла и другая жизнь.

П. Балакшин в своей книге «Финал в Китае» рассказывает о некоем общественном деятеле казаке М. Н. Третьякове: поселившись в Шанхае в 1931 году, он установил связь с японскими властями и Антикоминтерном. «Политическая деятельность вскружила голову Третьякову. Он совершенно свободно начинал говорить от лица всего русского Шанхая и считал себя связующим звеном между ним и японскими властями. Его тон стал еще более заносчивым и бесцеремонным. За вымогательство он был арестован на территории Международного сеттлмента и приговорен к тюремному заключению, но через месяц под давлением японских властей был освобожден. С обострением политической жизни русской колонии Шанхая и усилением давления со стороны японских властей уточнилась и роль Третьякова как политического деятеля. К этому времени он близко сошелся с «Русским отделом» при японской газете «Дальневосточное время» и его японскими и эмигрантскими руководителями по самому бесцеремонному вмешательству в жизнь тридцати с лишним тысячной русской колонии».

Владимир Петрович Волегов упоминает о раскрытии в Шанхае в октябре 1942 года советской интернациональной разведывательной группы, весьма эффективно действовавшей здесь еще с довоенного времени.

«Одним из активных участников этой группы был выпускник Харбинского Политехнического института 1934 года Колотозашвили Ираклий Васильевич, с двумя детьми которого я учился в годы войны в советской школе при Советском клубе на авеню Фош, — пишет Волегов. — О нем, других членах этой разведгруппы, прочих событиях, связанных с разведкой в Шанхае, возможно, и будет повествование позднее, в других «откровениях»… Советское государство оценило помощь патриотов и в одном из номеров «Правды», в конце 1941 года, уже после разгрома противника под Москвой, Совет Министров СССР и ВКП(б) выразили общую благодарность россиянам и особую признательность «шанхайцам»…»

В чем конкретно выражалась деятельность разведгруппы на территории Китая? Что могли делать эти люди, кроме того что информировали «центр» о настроениях эмиграции, о желании многих примкнуть к действующей армии и уничтожать врага или о стремлениях некоторых присоединиться к гитлеровской армии и избавить Родину от коммунизма? Каким образом была разоблачена эта группа?

Может быть, когда-нибудь мы узнаем ответы на эти вопросы.

Одно бесспорно — в то время в Шанхае появилось немало авантюристов. Например, В. М. Хованс, считавшийся агентом сразу нескольких разведок, или Н. Т. Савин, объявлявший себя то корнетом Савиным, то графом де Тулуз Лотреком, то экс-королем Болгарским… Кем он был на самом деле — непонятно, но и его занесло какими-то ветрами в политику.

Так или иначе, но поведение русских в Китае по-своему влияло на политику японцев по отношению к Дальнему Востоку: они стали осторожнее со своими соседями, старались не допускать «крайних мер», подобных нанкинской резне в 1930-х годах. Тогда в Нанкине, на берегу реки Янцзы-дзяп, состоялась массовая показательная казнь, во время которой японцы убили от 250 тысяч до 300 тысяч человек. Им вспарывали животы, отрубали самурайскими мечами головы, тела сталкивали в реку. За что? — да только за то, что они были китайцами, а не японцами. Простыми людьми со своими простыми мыслями и желаниями. Это злодеяние потрясло весь Китай.

На русских японцы открыто не нападали — скорее, просто вытесняли, выдавливали их отовсюду. С началом Второй мировой войны они заняли выжидательную политику.

Информацию о Советской России, о ситуации на фронтах жители Шанхая и других городов могли почерпнуть из газет и радиопередач — на английском, французском, китайском и японском языках. Правда, японцы глушили радиопередачи других государств.

В 1941 году японцы оккупировали Шанхай. Город был взят за одну ночь, ночь на 7 декабря. Уже утром на всех мостах через каналы стояли японские часовые, солдаты морской пехоты. Многим, наконец, стало ясно, почему еще за несколько лет до войны японцы построили в своей части Международного сеттлмента железобетонные казармы протяженностью в несколько кварталов и крепость: оказалось, что в ней до поры до времени скрывалось вполне достаточное количество вооруженных солдат, чтобы захватить шестимиллионный город за одну ночь.

«Шанхай не военный город, — пишет Виктор Смольников, — и в этом смысле совершенно беззащитен. Японцы оккупировали его, но военных действий в нем никогда не вели. В этом городе жили лица вражеской национальности», но не было вражеской армии, поэтому и воевать там японцам было Не с кем. Японская армия держала в своих руках город, по его жителей не трогала. Интернированием в концлагеря занималось японское генеральное консульство».

В первые же дни после оккупации у всех «лиц вражеской национальности» были конфискованы фотоаппараты и радиоприемники, но с гражданами нейтральных стран японцы ничего сделать не могли — а Советский Союз еще сохранял нейтралитет, война Японии была объявлена после окончания войны с Германией. Советские войска вошли в оккупированную японцами Маньчжурию 9 августа 1945 года, после бомбардировки американцами Хиросимы и Нагасаки.

Благодаря нейтралитету СССР, советские граждане могли ежедневно собираться в Обществе граждан СССР, чтобы слушать по радио передачи из Москвы и быть в курсе всех военных событий. Японцы этому не могли помешать — сквозь все «заглушки» неслись голоса России…

Между тем жизнь сильно изменилась. «Шанхай превратился в грязный и запущенный город, — писал Н. Лидин. — Некоторые улицы, и не на окраинах, а в центре города превратились в настоящую клоаку, место для свалки нечистот. В центральных, людных районах города на панелях расположились мелкие китайские торговцы. Безданно и беспошлинно вели они свои коммерческие операции. Из муниципалитетов и связанных с ними разных городских предприятий начали выбрасываться на улицу европейцы с долголетним служебным стажем и знанием дела. Освободившиеся вакансии заполнялись японцами и китайцами. Штаты служащих пухли, разбухали, а развал городского хозяйства и благоустройства был все заметнее. Время от времени в местной прессе (японской и китайской) появлялись статьи и заметки, вскрывающие развал городского благоустройства и злоупотребления, порою вопиющие, в муниципалитетах. Власть на это реагировала обещанием расследования, устранения непорядка и злоупотреблений, наказания виновных. Но все оставалось по-старому. Разные хлопоты и наведение справок в муниципальных учреждениях порою были настоящим хождением по мукам. Зато пышные всходы дала японская обработка китайских масс в духе ксенофобии и разжигания ненависти ко всем белым безотносительно их национальности».

Это очень важная констатация. Ведь на протяжении многих десятилетий жизни русских в Китае отношения с коренным населением складывались вполне доброжелательно, теперь же начался раскол…

Во время оккупации в Шанхае выходила всего лишь одна английская газета, «Чайна Пресс». Ее редактор, англичанин, перешел на службу к японцам, поэтому газета отличалась прояпонскими настроениями. Такими же были и две оставшиеся русские эмигрантские газеты. Вправе ли мы осуждать сегодня этих англичанина и русских, сумевших приноровиться, пристроиться к «предлагаемым обстоятельствам», чтобы дать возможность выжить своим изданиям? Да, они не могли публиковать ни слова правды, они откровенно обслуживали своих новых хозяев, но, кто знает, может быть, жили надеждой, что кто-то прочтет между строк?..

В глубь страны японцы не стремились — посадив своего марионеточного правителя Ван Цзин-вея в качестве президента несуществующего государства (как в 1930-х годах Генри Пу И был императором несуществующей империи), они жестко контролировали лишь железнодорожные линии. И, как справедливо отмечает Виктор Смольников, вовсе не оттого, что боялись; «трусами их не назовешь. Просто не хватало сил на такую огромную территорию, как Китай, тем более что они уже захватили и пытались контролировать Филиппины, Малайю и Индонезию. Эта мегаломания дорого обошлась Японии, и нельзя сказать, что она этого не заслужила».

В Шанхае, этой благословенном краю изобилия, были введены карточки на сахар, однако выдаваемой населению продукт менее всего напоминал сахар, это был перемешанный с соломой какой-то коричневатый порошок.

За время оккупации было построено пять концлагерей: четыре для гражданских лиц, пятый — для военнопленных. Из русских в лагеря попадали, как правило, русские женщины, вышедшие замуж за американцев, главных врагов…

Всех жителей Шанхая заставили выращивать в своих садиках и на пустых участках касторку — касторовое масло, как говорили, заменяет в самолетных двигателях какое-то другое, более дефицитное масло. «Участок покрывается этими гигантскими, в два раза выше человеческого роста, растениями с большими листьями очень быстро, — пишет Виктор Смольников. — Если они густо посажены, то получается непроницаемая живая изгородь. Однако о том, чтобы японцы убирали урожай касторки, я что-то не слышал, и, наверное, ни один японский самолет с шанхайской касторкой не взлетел».

А вот американские самолеты периодически совершали налеты на Шанхай и бомбили стратегически важные объекты, в основном заводы на окраине города.

Летом 1942 года в Шанхае наблюдалось солнечное затмение. Многие увидели в этом природном явлении знамение. Правда, расценивали его по-разному: один — как предвестие гибели России, другие — как знак возрождения своего Отечества. В общем, каждый видел то, чего желал всей душой.

Между тем в Китае, в ходе упорного сопротивления японским захватчикам, постепенно назревали события, которые в конечном итоге приведут к революции 1949 года и провозглашению Китайской Народной Республики. Власть возьмут коммунисты во главе с Мао Цзэдуном. Национальная освободительная армия Китая войдет в Шанхай, и самые прозорливые из оставшихся русских поспешат получить визы и уехать в СССР — в конце концов, своя революция покажется в сравнении с китайской не такой жестокой.

«Хоть похоже на Россию, только все же не Россия…»

В конце ноября 1943 года в Каире состоялась встреча глав трех держав: Китая, США и Великобритании. Чан Кайши, Рузвельт и Черчилль обсуждали на ней вопросы о возвращении Китаю захваченных японцами территорий (в частности, острова Тайвань), об упразднении права экстерриториальности для иностранцев и о ликвидации иностранных концессий в Китае.

Так была решена судьба Шанхая…

Жизнь резко изменилась. Международного сеатлмента и Французской концессии больше не существовало, не стало их и в других городах — Тяньцзине, Ханькоу. Иностранцы оказались безработными, в том числе и русские. «У меня нет точных данных, — пишет Виктор Смольников, — по, наверное, это означало для русских потерю более пяти тысяч рабочих мест, для англичан — около десяти тысяч. Более сорока тысяч иностранцев оказались безработными». Что это значит? Это значит, что более сорока тысяч семей остались без средств к существованию.

Эта безработица явилась одной из главных причин возвращения русских на Родину. Многим, особенно молодым людям, казалось, что здесь, в Китае, у них нет будущего.

В конце войны в Шанхае возникла антисоветская организация «ПРО», Международная организация помощи беженцам. Ее целью было уговорить русских уезжать куда угодно, только не в СССР — их не только уговаривали, им весьма деятельно помогали, и значительная часть русских эмигрантов поддалась на эти посулы. Их перевозили на остров Самар, на Филиппины, где какое-то время они жили в специальном лагере в ожидании визы в США, Австралию или Канаду.

Надо же было такому случиться, что именно в это время, когда на острове собралось множество людей, /(ожидавшихся визы, на Самар обрушился тайфун! Как будто мало было этим несчастным испытаний… Но, кажется, к счастью, обошлось без человеческих Жертв, а вот лагерь пришлось восстанавливать, он был просто сметен разбушевавшимся ветром…

Японцы понимали, что их власти приходит конец. Они уже не так зверствовали, а порой наказывали «провинившихся» чисто формально. Смольников вспоминает день, когда Советский Союз объявил войну Японии: «Во двор Общества граждан СССР въехал японский военный грузовик. Навстречу ему вышел секретарь Общества Виктор Рублев, прекрасно говоривший ио-китайски и ио-японски. Из машины выскочил японский лейтенант и сказал, что генерал такой-то любезно прислал перевязочные материалы и медикаменты для советских граждан, так как японцы Шанхая никогда не сдадут. Шанхай будет вторым Сталинградом. Рублев, проживший всю жизнь в Китае и привыкший к китайским церемониям и японской вежливости, всегда говорил спокойным, мягким голосом. Он вежливо спросил, знает ли уважаемый господин лейтенант, что СССР объявил войну Японии и наши войска уже в Маньчжурии. Лейтенант обалдело посмотрел на Рублева, вскочил в грузовик и быстро уехал вместе с подарками.

Некоторые хозяйственники говорили, что Рублев поступил неправильно. Надо было весь перевязочный материал принять, а о войне лейтенант мог бы узнать и у себя в казарме. Впрочем, у хозяйственников другой точки зрения не могло и быть. Но, скорее всего, все кончилось бы тем, что вслед за лейтенантом приехали бы японские солдаты, чтобы расстрелять Рублева, забрать свои вещи и разрушить Советский клуб».

Второго Сталинграда не получилось. Но в историю этой страшной войны вошли еще два города, судьба которых потрясла мир. 6 августа 1945 года американцы сбросили атомную бомбу на Хиросиму, а 9 августа — на Нагасаки. В результате бомбардировки погибли сотни тысяч мирных жителей. Япония испытала шок…

8 августа Советский Союз объявил Японии войну — 9 августа Красная армия вторглась в Маньчжурию.

10 августа по радио выступил император Хирохито. Японцы едва ли не впервые услышали голос Сына Бога, как привыкли они воспринимать своего императора. Этот глуховатый, негромкий голос, прорывавшийся через радиопомехи, приказал всем своим соотечественникам, где бы они ни находились в этот момент, прекратить любые военные действия, прекратить всяческое сопротивление, потому что великая Страна Восходящего Солнца капитулирует…

Для многих японских военных это была настоящая трагедия, и они покончили жизнь самоубийством. Для мирного населения это была пусть призрачная, но все же надежда на то, что ужасы бомбардировки больше не повторятся.

Так разрушился вековой миф о непобедимом, неуязвимом для врагов божественном императоре.

Итак, Шанхай узнал об окончании войны. «Русская колония буквально сошла с ума», — записал в своем дневнике Виктор Смольников 12 августа. В общем, было отчего. Завершилась очень долгая, очень жестокая война, из которой Советская Россия вышла победительницей.

Вторжение Красной армии в Китай означало, что в судьбе русских шанхайцев грядут перемены…

О том, как власти Советского Союза относились к русским колонистам, свидетельствует участь харбинцев, вернувшихся на Родину. 30 сентября 1937 года (по некоторым источникам — 20 сентября) генеральный комиссар госбезопасности СССР Ежов подписал приказ № 00593:

«Органами НКВД учтено до 25000 человек, так называемых «харбинцев» (бывшие служащие Китайской Восточной железной дороги и реэмигранты из Маньчжоу-Го), осевших на железнодорожном транспорте и в промышленности Союза. Учетные агентурно-оперативные материалы показывают, что выехавшие в СССР харбинцы в подавляющем большинстве состоят из бывших белых офицеров, полицейских, Жандармов, участников различных эмигрантских Шпионско-фашистских организаций и т. п. В подавляющем большинстве они являются агентурой японской разведки, которая на протяжении ряда лет направляла их в Советский Союз для террористической, Диверсионной и шпионской деятельности.

Доказательством этому могут служить также и следственные материалы. Например, на железнодорожном транспорте и промышленности за последний год репрессировано за активную террористическую и диверсионно-шпионскую деятельность до 4500 харбинцев. Следствие по их делам вскрывает тщательно подготовленную и планомерно выполнявшуюся работу японской разведки по организации на территории Советского Союза диверсионно-шпионских баз из числа харбинцев…

Приказываю:

С 1 октября 1937 года приступить к широкой операции по ликвидации диверсионно-шпионских и террористических кадров харбинцев на транспорте и в промышленности.

Аресту подлежат все харбинцы: а) изобличенные и подозреваемые в террористической, диверсионной, шпионской и вредительской деятельности; б) бывшие белые, реэмигранты, как эмигрировавшие в годы Гражданской войны, так и военнослужащие разных белых формирований; в) бывшие члены антисоветских политических партий (эсеры, меньшевики и др.)… л) принимавшие китайское подданство, а затем переходившие в советское гражданство.

Аресты произвести в две очереди: а) в первую очередь арестовать всех харбинцев, работающих в НКВД, служащих в Красной Армии, на железнодорожном и водном транспорте, в гражданском и воздушном флоте, на военных заводах, в оборонных цехах всех других заводов, в электросиловом хозяйстве всех промпредприятий, на газовых и нефтеперегонных заводах, в химической промышленности; б) во вторую очередь — всех остальных харбинцев, работающих в советских учреждениях, совхозах, колхозах и проч.

Следствие по делам арестованных харбинцев развернуть с таким расчетом, чтобы в кратчайший срок полностью разоблачить всех участников диверсионно-шпионских и террористических организаций и групп.

Выявляемую в процессе следствия харбинцев новую сеть шпионов, вредителей и диверсантов немедленно арестовывать.

Операцию закончить к 25 декабря 1937 года…»

Читаешь — и ощущение такое, что попал в кошмарный сон. Шпиономания, развившаяся до настоящей психической болезни. Приказ Ежова состоит из тринадцати пунктов, в каждом из которых казенным языком сформулирована история трагической болезни страны. Люди, после долгих мук и сомнений вернувшиеся на Родину, о которой десятилетиями грезили в чужой стране, объявлялись диверсантами, террористами, шпионами японской разведки и сотнями, тысячами погибали в лагерях строгого режима.

За что?

За любовь к своей стране, за желание служить ей верой и правдой до самого конца жизни.

Просто никто из них не мог и предположить, что конец этот окажется настолько близким…

Относительно Шанхая таких четких директив, вероятно, не было. Но для всего пространства, именуемого «русский» Китай, для этого острова Рассеяния, который на протяжении десятилетий казался таким непоколебимо-спокойным, наступили поистине роковые дни.

Трагедия заключалась в том, что люди настолько истосковались по Родине, настолько рвались туда, где они перестанут быть людьми второго сорта, что предпочитали не воспринимать всерьез даже достоверных слухов. Они как будто не хотели замечать того, что соотечественники воспринимают их как врагов, вредителей, что для солдат и офицеров Красной армии все они, попавшие в Китай в разное время, в силу разных обстоятельств (а многие ведь родились здесь!), представляют собой некую однородную массу — врагов, эмигрантов, предавших Родину, бежавших от нее вместе с белой армией.

К. Волкова в серии очерков «Люди и судьбы», опубликованных в газете «Русские в Китае», рассказывает историю юноши по имени Кирилл. Ему было 25 лет.

Утром 7 июня 1948 года Кирилла остановили по дороге на работу на оживленной харбинской улице два китайца и на чистом русском языке пригласили сесть в машину. «Его привезли в китайский полицейский участок, а через неделю без всяких объяснений надели наручники, посадили в поезд… и трое суток без воды и пищи везли к границе СССР. Затем передали его советским властям.

Потом была Читинская тюрьма, одиночная камера, и днем и ночью допрос за допросом… Три месяца длились допросы. Потом был суд, на котором Кириллу так и не сказали, в чем он обвиняется». Военный трибунал Забайкальского военного округа приговорил «шпиона» к 25 годам лишения свободы.

К счастью, через семь лет, в 1955-м, он был освобожден за недоказанностью улик.

В Шанхае все было немного иначе. Японские войска покидали город без инцидентов. Они шли через город молча, без оружия.

Власть перешла к гоминьдановскому правительству, вскоре на улицах появилось много американских солдат и полицейских. Открытого преследования русских (во всяком случае, такого, как в Харбине) не было, но предоставлять работу русским китайцы перестали, в первую очередь потому, что русские, как правило, не знали китайского языка.

Что касается русских предпринимателей, то в послевоенном Шанхае их положение не изменилось.

Так, в 1945 (или в 1946) году Владимир Александрович Бородин приобрел в западной части Французской концессии, на Линг Сен Роуд, красивый каменный особняк. Вот как описывает его Мария Бородина.

«Въезд на территорию вел через высокие ворота мимо дома к большому, на три автомобиля, гаражу. Там всегда хранился большой запас бензина, так как со времен войны бензин был по карточкам, и норма по ним все время снижалась.

К гаражу примыкал домик садовника. Старик-китаец жил с женой, иногда к ним приезжала дочь с маленькой девочкой. Сестра Наташа убегала в этот домик при первой же возможности — чудесный вкус китайской еды привлекал ее больше домашнего обеда. И полакомиться сахарным тростником можно было только там.

Большую часть сада в центре покрывал газон, на котором происходили наши детские игры, устраивались приемы гостей, праздновались дни рождения.

На открытой террасе под колоннами стояла плетеная мебель, солнце туда не заходило, и тропическая жара не так донимала. Внутри дома от жары защищали толстые каменные стены. От входной двери из прихожей вел длинный коридор. Слева — папин кабинет, туда лишний раз заходить не разрешалось. Справа — лестница на второй этаж. А дальше по левой стороне большая гостиная, переходящая в столовую, из которой можно было выйти на террасу. На первом же этаже — кухня, из нее выход в прачечную комнату и на улицу. Из прачечной комнаты узенькая лестница вела наверх, в комнату, где, кажется, жил повар. Тот самый, которого мы, дети, обожали, за которым бегали хвостиком. Впрочем, обожание было взаимным, его торты ко дню рождения каждого из детей отличались чем-то особенным. Бабушкина комната на втором этаже находилась между Алешиной и нашей с сестрами детской. Напротив через коридор — ванная комната, где бабушка Наталья Николаевна жарким шанхайским летом каждый день принимала ванну со льдом.

В конце коридора — спальня родителей, очень большая, с отдельной ванной. В спальню обычно ставилась и колыбель новорожденного, пока мама кормила, потом детей перемещали в детскую комнату… На втором этаже находилась и комната для гостей».

Не знаю, насколько я права, но почему-то кажется, что тогда, в 1945-м, Владимир Александрович Бородин еще не задумывался об отъезде на Родину. Он налаживал быт своей семьи так, словно в этом особняке предстояло жить нескольким поколениям его потомков.

После войны Стални обратился к соотечественникам, оказавшимся за рубежом, с призывом вернуться на Родину, которая готова простить им чу минутную слабость, что заставила их некогда свою страну покинуть. И, конечно, этот призыв нашел горячий отклик в душах тех, кто десятилетиями жил без гражданства, ощущая себя чужаком.

Олег Лундстрем пишет, что его оркестр сразу после этого призыва стал собираться в Советский Союз: «Тогда авторитет СССР в мире был очень высок, мы гордились своей страной. Авторитету Сталина мог позавидовать любой государственный деятель. Вот мы и рвались домой. Рассуждали так: раз в России разруха, стране не до джаза и надо дома строить, будем строить дома. Весь оркестр, между прочим, готов был идти в строители… Для нас было совершенно ясно: жить нужно в своей стране и поднимать ее из разрухи… Из Шанхая оркестр уезжал в полном составе. На пароходе «Гоголь» 21 октября 1947 года третья партия репатриантов, в которой были и мы, отбыла на Родину».

А перед этим лундстремовцы бесплатно играли на концертах для возвращавшихся в Советский Союз. Играли и мечтали о том дне, когда и они сядут на пароход, чтобы отплыть на Родину…

Создание в Шанхае Советского клуба должно было, с одной стороны, призыв Сталина как-то морально обеспечить, с другой же — дать возможность улечься эмоциям. В клуб ведь далеко не каждый мог приходить. Даже будучи горячим патриотом, человек, пожелавший вступить в Советский клуб, должен был платить взнос, а взнос был довольно высоким, не всем по карману. Уже в этом, наверное, самые прозорливые из обитателей «русского» Китая должны были усмотреть подвох. Клуб предназначался для состоятельных русских, а что могло ждать их в Советском Союзе? Но об этом, кажется, мало кто задумывался… Тем более что уехать в Советский Союз было значительно проще, чем в любую другую страну, — советское правительство предоставляло визы, гражданство, обеспечивало беспошлинный ввоз любого количества багажа, а также бесплатный проезд для тех, кто готов был ехать осваивать целинные земли.

Советский клуб располагался на территории Французской концессии, в трехэтажном особняке на авеню Фош. Здесь устраивались вечера с танцами, концерты, при клубе были ресторан, библиотека, волейбольная площадка, а позже летний театр. В саду устраивались шахматные турниры…

Бурная жизнь кипела и в Советском спортивном клубе, построенном на пустыре на авеню Петен совместными усилиями членов Советского клуба — в самом начале деятельности клуба им руководил Игорь Лундстрем.

Об истории создания этого клуба рассказывает В. Смольников.

«Для строительства клуба Обществу граждан СССР понадобились деньги. Решено было поступить по принципу Робин Гуда: ограбить богатых. Генеральный консул СССР пригласил группу наиболее состоятельных лиц советской колонии в консульство на просмотр фильма «Сказание о земле Сибирской», еще не вышедшего на шанхайские экраны. Сначала показали фильм. Эффект от него был ошеломляющим. Потом был ужин, тоже ошеломляющий: тогда еще подавали красную икру. За кофе консул встал и произнес небольшую речь. Он сказал, что Обществу граждан СССР нужны деньги на постройку спортивного клуба. Туг же все полезли за чековыми книжками. Моя соседка по столу сняла свои золотые часы с массивным золотым браслетом. Короче, деньги нашлись сразу».

И использованы эти средства были с размахом и, надо отдать должное, по назначению. Оборудовали футбольное поле, несколько кортов, возвели двухэтажный павильон, в котором располагались сцена и ресторан. Здесь тоже часто собирались обитатели острова Рассеяния и, наверное, обсуждали самый главный для себя вопрос — возвращение на Родину, взвешивали все «за» и «против», общались с консулами и атташе, пытаясь в «непрямых» разговорах с ними понять: стоит ли все-таки ехать в страну, которая уже почти ни в чем не напоминает ту Россию, которую они покидали когда-то?..

По случаю победы над Германией русские шанхайцы устроили бал в лучшем боллруме города — «Парамаунте».

А в 1947 году был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР о репатриации советских граждан в СССР. Начался массовый исход из Шанхая — первые тысячи потянулись на Родину, не зная и не особенно еще задумываясь о том, что их ждет. По словам В. Смольникова, треть русских шанхайцев решилась на отъезд.

Репатриация взбудоражила атмосферу в Шанхае, в прессе началась бурная полемика. Эмигрантские антисоветские издания поливали грязью не только СССР, но и решившихся на отъезд. В эту кампанию включились и английская, и американская пресса. Обстановка накалялась, людям все труднее было сделать выбор… Но неожиданно произошел казус, разрядивший ситуацию.

«У английской прессы есть замечательная традиция — систематически публиковать письма читателей на имя главного редактора, для чего существует самостоятельный отдел газеты, — пишет В. Смольников. — Письма могут быть на любые темы… Поэтому раздел всегда интересен и злободневен.

В полемике, опубликованной в газете «Норд Чайна Дейли Ньюс», приняли участие и англичане, и советские граждане, и белые эмигранты. Газетная баталия длилась несколько недель. Писали зло, часто остроумно, иногда просто глупо, но читать было очень интересно. Единственным условием для опубликования письма было приложение к нему визитной карточки с указанием домашнего или рабочего адреса… Бумажная битва закончилась совершенно неожиданным образом… Утром я приехал на работу и прошел в кабинет к секретарю, чтобы просмотреть свежую газету. Среди писем редактору мне попалось совершенно блестящее письмо, написанное то ли советским гражданином, то ли русским, симпатизирующим Советскому Союзу. Письмо заканчивалось стандартной формулой вежливости: «Сэр, я остаюсь вашим покорным слугой…», — и внизу стояла подпись. Фамилия мне показалась странной — двойная через тире и какая-то непонятная. Я внимательно ее прочел еще раз и буквально обалдел. Английскими буквами было написано такое русское трехэтажное ругательство, о существовании которого я не подозревал и которое позже в СССР никогда в применении не слышал.

В то утро сначала хохотали все русские шанхайцы — и советские, и эмигранты, а чуть позже, после объяснения иностранцам всех тонкостей русского юмора, потешался уже и весь иностранный Шанхай. Не смеялся только Пейтон-Гриффин, редактор газеты: он был взбешен.

На другой день в отделе писем газеты было напечатано следующее извещение, вполне обычное и принятое, когда полемика длится очень долго: «Ввиду того, что всем сторонам была дана полная возможность высказаться по поводу советской репатриации, дальнейшая полемика по этому вопросу прекращается. Редактор»».

Судя по всему, обстановку вокруг тех, кто собирался вернуться домой, нагнетали сознательно.

«В один из ноябрьских праздников, когда советское генеральное консульство пригласило иностранный дипломатический корпус и советских граждан на прием, была организована антисоветская демонстрация, — рассказывает В. Смольников. — Сотни китайцев дефилировали перед окнами консульства и выкрикивали антисоветские лозунги, однако всех гостей, шедших в консульство на прием, любезно пропускали. Советский военный атташе, стоявший у окна со своим американским коллегой, спросил: «Что, дорого обошлась вам эта антисоветская демонстрация?» Американец улыбнулся и ответил: «Ну что вы, принимая во внимание курс американского доллара на сегодня, она стоила очень дешево»».

30 ноября 1947 года уехала из Шанхая Наталия Ильина. Ее мать, Екатерина Дмитриевна, еще на семь лет оставшаяся в Китае, сохранила восторженные письма дочери с дороги: «У меня светлые надежды на будущее. Ведь я еду в страну, где от энергии, активности и труда человека зависит все!», «Морально чувствую себя прекрасно. Верю в социализм. Верю в себя», «Каждый день благодарю Бога, что я поехала, что я в России»…

Энтузиазм был невымышленный, он зажигал, звал, давал веру в будущее. Ведь они возвращались в свое Отечество.

В 1949 году в Китае произошла революция, к власти пришли коммунисты во главе с Мао Цзэдуном. Была провозглашена Китайская Народная Республика — национальная освободительная армия Китая с боями вошла в Шанхай. Для многих русских это событие стало решающим моментом в их колебаниях и сомнениях. Из этой страны, повторившей путь России, надо было уезжать. Куда угодно. Куда проще было уехать — для многих, измученных неопределенностью, это обстоятельство стало главным.

В стране установился другой режим, это ощущалось во всем. Постепенно прекращали свою деятельность иностранные концессии, исчезали перспективы капиталовложений, иностранцы начали покидать эту новую страну, с новыми правилами и законами, не дожидаясь, когда официально объявят национализацию. Уезжали и многие состоятельные китайцы — за бесценок продавали дома, фирмы, стремились в Гонконг и Макао. В первые же дни после революции, как и во всех странах, в Китае началась спекуляция товарами первой необходимости и продуктами. Со спекулянтами коммунисты справились быстро — они стали их расстреливать, а на дверях лавочек и магазинов вывешивать списки расстрелянных. По улицам шли колонны грузовиков, в которых стояли на коленях китайцы в белых (цвет траура) одеждах с завязанными за спиной руками — их везли через весь город к месту казни, на расстрел.

Вскоре в Шанхае появились советские военные — коммунисты во главе с Мао Цзэдуном обратились к СССР за помощью. Начались массовые демонстрации по поводу и без повода, в которых каждый должен был нести в руках цветок; публичные покаяния фабрикантов; самоубийства отчаявшихся; инфляция… Иностранные фирмы отзывали своих служащих. Город постепенно пустел.

На 1949 год пришлась следующая волна репатриации. Уезжали в Америку, Канаду, Австралию. И — в Советский Союз.

«У детей должна быть Родина. Как и для большинства, этот аргумент — главный и для наших родителей в их размышлениях о том, что делать дальше, — вспоминает Алексей Владимирович Бородин. — Они не спешат. Мои сестры еще маленькие, да и советские консульские, бывавшие в нашем доме, родителей отговаривают — не отговаривают, но советуют: не торопитесь, пусть дети подрастут. Дипломаты знают больше нашего, но ничего не говорят напрямую.

Мы провожаем пароход с репатриантами в СССР — счастливчиками, возвращавшимися на родину. Сердце щемит, ведь мы остаемся на берегу.

Никто из тех, кто был на этом пароходе, не дает о себе знать, благополучно ли добрались они до места назначения… А те, кто остаются, так и не знают о том, что многие репатрианты 1949 года, благополучно добравшись тогда до исторической Родины, с тех пор сидят в недрах ее, в лагерях».

В самом начале 1951 года возникла у кого-то странная идея: отправить в Советский Союз сначала Детей, а потом уже их родителей. Трудно разобраться, кто ее высказал впервые, но можно понять, каким образом она сформировалась. На протяжении шести лег существования Советского клуба и советской школы выросло поколение подростков, страстно мечтавших о своей стране: мысленно, эмоционально они проходили трудный путь до Победы вместе с Советским Союзом, со Сталиным. В своих грезах они видели себя строителями, созидателями, полноправными гражданами страны, говорящей на одном с ними языке, поющей одни с ними песни, живущей одними с ними мечтами.

Но чем большими патриотами по духу были эти подростки, тем более мягкой, податливой глиной они должны были стать в руках тех, кто привычно манипулировал людьми, чистыми и светлыми убеждениями. Родители непременно последовали бы за своими детьми, став заложниками своей родительской любви.

Бесчеловечная, по какая понятная для нашей страны идея!.. Великий Инквизитор, сочиненный Ф. М. Достоевским, мог бы склонить перед ней голову…

К счастью, она каким-то образом рассосалась сама по себе, эта «великая идея», по патриоты-пионеры, в числе которых был и юный Алексей Бородин, написали всем классом петицию в советское консульство — они выразили желание ехать в СССР без родителей. «В эту ночь у меня появились первые седые волосы», — призналась позже своему сыну Зинаида Яковлевна Бородина.

Бородины уехали позже, все вместе, в 1954-м, когда уже почти никого в Шанхае из русских не оставалось. Младшее поколение Бородиных было одержимо теми же чувствами, которое испытывала и харбинка Екатерина Ершова (Бибикова), написавшая стихотворение «Возвращение» в том же 1954 году, когда и она возвращалась на Родину с матерью, мужем и детьми:

Лиловые сопки Маньчжурии,
Последний чужбины причал.
Теперь уж, наверно, никак не смогу я
Забыть полумрачный вокзал.
Не надо ни плача, ни мудрости,
Я вновь все вокруг огляжу
И в сторону детства и юности
Я низкий поклон положу.
В теплушках с трудом разместились мы.
Нас поезд к границе помчал,
И хоть терпеливо дождалися тьмы,
Никто абсолютно не спал.
И каждому дню приближения
Был каждый мучительно рад.
И вдруг промелькнуло видение…
То первый советский солдат. Леса появились приветные,
И сердце заныло в груди.
Прими же нас, Родина светлая,
Мы дети родные твои.

В этих безыскусных строках живет искреннее, светлое волнение не юной девушки, но жены и матери, так давно настроенной на встречу с Родиной, что для нее уже ничего не имело никакого значения, кроме счастья встречи с лесами, первым солдатом, ночным звездным небом.

Небом Отчизны…

В 1952-м Советский Союз безвозмездно передал права на управление Китайско-Восточной железной дорогой правительству КНР. История свершила свой круг, хроника жизни «русского» Китая подходила к концу. Харбин уже перестал быть русским городом.

Пришла очередь Шанхая.

В 1954-м уйдут на Родину последние эшелоны с репатриантами, от многотысячной русской колонии в Шанхае останется лишь около двухсот человек, так и не рискнувших круто изменить свою судьбу, чтобы (в любом случае!) начать жизнь с нуля. Часть из них решится на это через семь лет, в 1961 году, когда уже никаких иллюзий не останется. Но пока… пока они остаются в Китае. На то, чтобы начать все сначала, с чистого листа, нужны были не только средства, но и Душевные силы, которых уже почти не осталось.

Между тем те, кто уезжали в СССР, стремились не в столицу, не в те города, с которыми была связана Жизнь их предков, — они готовы были осваивать целинные земли, строить по-настоящему новую жизнь вместе со своей страной.

И, наверное, Юстина Крузенштерн-Петерец, уехавшая из Шанхая в Соединенные Штаты, выразила в этом коротком стихотворении то настроение, в котором пребывали многие русские колонисты:

Проклинали… Плакали… Вопили…
Декламировали: — Наша мать —
В кабаках за возрожденье пили,
Чтоб опять на утро проклинать.
А потом вдруг поняли. Прозрели.
За голову взялись:
— Неужели? Китеж! Воскресающий без нас!
Так-таки великан! Подите ж!
А она действительно, как Китеж,
Проплывает мимо глаз.

Большинство не могло смириться с тем, что «проплывает мимо глаз». Хотелось отдать все силы для того, чтобы помочь этому великому Китежу подняться со дна и утвердиться, и засиять, и ослепить врагов своими огнями.

Надо было решиться.

Слишком сложно было решиться начать новую, совершенно новую жизнь.

Вот всего лишь несколько свидетельств, всего лишь несколько рассказов о том, как это происходило.

Виктор Смольников: «Приготовления длились более трех месяцев. Так, наверное, было рассчитано в Москве, чтобы мы приехали на месго еще летом. Дважды с отъезжающими беседовал генеральный консул Шестериков, отвечал на многие вопросы, часто неожиданные, а иногда просто глупые… 16 июля нас посадили в вагоны второго класса, и мы поехали на запад, в сторону Нанкина… В Тяньцзине стояли дня два, чтобы дать время сесть в поезд «целинникам»-тяньцзиньцам. Многие пошли смотреть город. Я не пошел. В Тяньцзине я прожил около тринадцати лет, для меня это были счастливые годы, и мне не хотелось портить впечатления юности.

В Харбине два дня к нам присоединяли вагоны с «советскими» харбинцами. Здесь я родился и хорошо помнил небольшие районы города, где жил в детстве. Но вспоминать прошлое я не захотел, тем более что в годы моего детства Харбин был совершенно русским городом.

Шанхай.
Набережная Банд.
Михаил Александрович Бородин.
Юрий Бородин.
Мария Николаевна Бородина с дочерью Ириной.
Семья Бородиных. Шанхай. 1946 г.
Владимир Александрович и Зинаида Яковлевна Бородины в окрестностях Шанхая.
Наташа Бородина с Амой.
Маша, Таня и Наташа Бородины на костюмированном празднике.
Дом Бородиных в Шанхае. Конец 1940-х гг.
3. Я. и В. Л. Бородины с сыном Алешей.
Вход на завод «Олма кемикалс».
Охота в окрестностях Шанхая. 1940-е гг.
Виктор Прокофьевич Смольников. 1947 г.
Василий Георгиевич Мелихов.
Памятник А. С. Пушкину в Шанхае.
Шанхайский Кафедральный собор в честь иконы Божией Матери — Споручницы Грешных.
Советский детский сад в Шанхае.
Парад школьников в советском спортивном клубе. Шанхай
Александр Вертинский.
Буби и Александр Вертинский в ночном клубе «Гардения». Шанхай.
Лидия Циргвава.
Бракосочетание Александра Вертинского и Лидии Циргвава.
Шанхай. 26 апреля 1942
Наталья Иосифовна Ильина.
Ольга Иосифовна Ильина.
Екатерина Дмитриевна Воейкова, мать Натальи и Ольги.
Ежегодный русский бал в отеле «Мажестик» в Шанхae.
Олег Лундстрем. 1935 г.
Свадьба Елены Жемчужной и Эйба Биховскн.
Тяньцзинь. 1937 г.
Зинаида, Александр и Нина Жемчужные мать, отец и сестра Елены Якобсон.
Один из последних вечеров в Советском клубе.
Шанхай. 1954 г.
Детский праздник в Советском клубе. 1950 г.
Храм Святых мучеников в Пекине.
Духовенство и миряне в Свято-Никольском храме в Тяньцзине.

По всей Маньчжурии, вплоть до советской границы, мы останавливались на самых крупных станциях, чтобы собирать «целинников». Была остановка в Хайларе, это уже недалеко от границы. Я вышел из вагона и узнал знакомый с детства запах цветов и трав. На юге Китая трава и цветы так не пахнут.

Потом была станция Маньчжурия — последняя станция китайской земли. По перрону ходили советские железнодорожники в форме, мы их видели впервые в жизни. Здесь предстояла пересадка в советские вагоны. Целая бригада китайских носильщиков переносила наши вещи, а мы в это время пошли на базар, который был устроен тут же, около железнодорожных путей. Нам было сказано, что все китайские деньги мы должны истратить на месте. Моих денег хватило на дюжину бутылок маньчжурского вина.

Наконец состав тронулся. Мы договорились, что вино выпьем на государственной границе. Как только показалась вспаханная пограничная полоса, мы наполнили стаканы вином. Все пассажиры вагона встали и выпили за приезд на Родину.

Начиналась новая жизнь».

Алексей Бородин: «Когда мне сообщают о положительном решении нашего вопроса — душа моя разрывается от счастья. Меня просят сохранить это в секрете (папе надо еще решать деловые вопросы), но я проговариваюсь в школе. Потом случайно слышу мамины слова из разговора родителей: «Это можно понять, он не мог сдержаться…»

Устроен вечер в честь получения визы. Мама в Длинном красном платье. Приезжает известный советский кинодокументалист Варламов. Я читаю стихи «Жили три друга-товарища».

Дядя Коля Попович поет:

Вижу чудное приволье,
Вижу нивы и поля.
Это русская сторонка,
Это родина моя.

Папа начинает заниматься ликвидацией завода и другими делами…

Едем мы, друзья, в дальние края,
Станем новоселами и ты, и я —

поет советское радио. Мы ликуем».

Дети ликовали, взрослые тщательно скрывали от них свои сомнения. Ехали… ехали…

История «русского» Шанхая завершилась.

Уже давно считается библиографической редкостью одно издание — альбом «Русские в Шанхае». Мне не довелось его видеть, но по многочисленным описаниям я хорошо представляю себе этот труд штабс-капитана Владимира Даниловича Жиганова, которому он отдал пять лет своей жизни.

Судя по всему, в этом уникальном историческом документе так или иначе отражена жизнь русских эмигрантов в Шанхае в 1920-е и 1930-е годы.

Выходец из Хабаровска, Владимир Данилович Жиганов попал в Шанхай в конце 1920-х годов. В 1928-м организовал Общество медицинской взаимопомощи, которым руководил до 1931 года, а с 1931 по 1936-й занимался исключительно сбором материалов и изданием альбома, который и появился в апреле 1936 года.

Позже Жиганов писал: «Представьте себе, мне пришлось посетить за время работы не менее 2000 человек. При этом… у четверти из них я побывал по 3–4 раза, а у остальных за эти 5 лет побывал в среднем не менее 10 раз… всего мною было сделано не менее 16 500 визитов. Из помещенных в альбоме 1600 фотографий половина сделана специально для альбома, и около 500 из них произведены в моем присутствии и под моим руководством… среди них — группы, всевозможные торжества и т. д.».

Альбом состоял не только из фотографий. Каждой семье был посвящен подробный очерк, каждую персональную фотографию сопровождала биографическая справка… Поместить в альбоме свою фотографию мог любой человек, причисляющий себя к русским шанхайцам независимо от национальности, происхождения, рода занятий. Диапазон тем в этом издании был необычайно широк: деятельность Русской православной церкви и Шанхайского Русского полка, конкурсы, спортивные состязания, учебные заведения, пресса, коммерческие предприятия… Поистине — энциклопедия жизни «русского» Китая.

«Я преследовал цель создания исторического памятника жизни и творчества русских, пребывавших в Шанхае в годы коммунистического режима в России, — писал Жиганов в предисловии к альбому. — Мои желания… — дать наиболее точное и беспристрастное описание и изображение всех отраслей жизни и деятельности русских в Шанхае, которые, несмотря на непреодолимые препятствия, своим трудолюбием и настойчивостью преодолевали их и твердо шли к намеченной цели и тем самым закрепляли за собой право и место среди многомиллионного и космополитичного города. На страницах своего альбома я старался запечатлеть те качественные проявления, которые высказала русская белая эмиграция за годы своего изгнания, а именно: неугасимую любовь к своей Родине, веру в Бога, Преданность Святой Православной Церкви, не сломленные тяжелыми годами скитальчества по чужой земле творчество, предприимчивость, организаторские способности, умение правильно понимать и учитывать окружающую обстановку, выносливость и, вообще, все те положительные свойства, обладая коими, русские бесправные эмигранты сумели в течение сравнительно короткого периода времени завоевать влияние и добиться некоторого авторитета в жизни многомиллионного международного города».

К своему альбому «Русские в Шанхае» В. Д. Жиганова предпослал эпиграф — строки из приведенного ранее стихотворения Алексея Ачаира:

Не сломила судьба нас, не выгнула,
Хоть пригнула до самой земли,
А за то, что нас Родина выгнала,
Мы по свету ее разнесли.

В 1977 году Владимир Данилович Жиганов умер в Австралии, куда уехал из Китая. Далеко от России занесла его судьба, но этот человек создал подлинный памятник своей эпохе и «разнес по свету» свою великую, бесконечно любимую и виноватую перед ним Родину…



<< Назад   Вперёд>>