Глава 15. Четвертый съезд – в зале и за кулисами

Как на Первом, так и на Третьем Всероссийском съезде Советов я был больше участником, чем репортером. На Четвертом съезде я не был ни тем ни другим. И это было хорошо, потому что никогда еще я не чувствовал себя менее репортером, чем тогда. Четвертый Чрезвычайный Всероссийский съезд Советов, открывавшийся в Москве 14 марта, собирался с единственной целью – ратифицировать мирный договор. Не было времени выслушивать приветствия от международного пролетариата, поэтому я был избавлен от смущения, которое могло бы охватить меня, если бы мне пришлось выступать. В тот момент я не испытывал особой гордости за пролетариат.

Теперь, как интернациональный легионер, я по-прежнему сидел на репортерской галерее (для прессы) и смотрел вниз на величественное Дворянское собрание с его знаменитыми хрустальными люстрами и наблюдал, как разыгрывается развязка драмы под названием « Брест-Литовск».

Там было шесть отдельных групп оппозиции, и у каждой имелось собственное решение, и все их ораторы полагали, что ратификация невозможна. На Ленина нападали, ругая его, употребляя едкие слова, сарказм, и вероятно, болезненнее всего для него было услышать обвинения его старого товарища по оружию Мартова. Они с Мартовым были вместе арестованы и некоторое время вместе же работали в первом редакционном совете «Искры». Крупская, писавшая о расколе социал-демократической партии в 1903 году, когда появились большевики (большинство) и меньшевики (меньшинство), говорила: «Его личная привязанность к людям делала эти политические разлады невероятно болезненными. Я помню, каким несчастным чувствовал себя Владимир Ильич во время Второго съезда, когда стало ясно, что разрыв с Аксельродом, Засулич и Мартовым неизбежен. Мы с ним всю ночь просидели, дрожа от озноба. Если бы он не был таким страстным в своих привязанностях, он наверняка прожил бы дольше». Он никогда не переставал любить Мартова. «Когда Владимир Ильич был серьезно болен, он как-то печально сказал мне: «Говорят, Мартов тоже умирает…» – пишет Крупская. – Ив его голосе звучала нотка нежности».

И вот теперь, на Четвертом съезде, Мартов, в своей речи, в которой содержалась резолюция меньшевиков, возражающая против мира в Бресте, в частности, сказал:

– Если договор будет подписан, российский пролетариат вступит в войну с правительством, которое его подписало. Этот договор – первое разделение России; Япония готовится ко второму, а вскоре за этим последует и третий. Этим договором мы обязываем себя не вести пропаганду против правительства четырех союзных стран. Я поздравляю Ленина. С этого момента он под защитой не только Красной гвардии, но и кайзера Вильгельма. Совет народных комиссаров должен уйти в отставку в пользу правительства, способного разорвать этот документ и продолжать войну против империализма.

Борис Камков, произнесший речь от партии левых социалистов-революционеров, поддразнивал Ленина: «Мы должны взять передышку, говорит Ленин. Но кто от этого выиграет? Мы или германцы?.. До тех пор, пока мы стоим на интернационалистской точке зрения, не имеет значения, сколько территории захватит Германия. Раньше или позже международный пролетариат обязан будет прийти нам на помощь. А ратифицируя этот грабительский договор, мы признаем, что мы – предатели, предавшие те части России, которые мы вручили немцам для того, чтобы спасти другие».

С самых отдаленных провинций прибыли делегаты, чтобы решить, будут ли они принимать судьбу людей, расчлененных Германией, или откажутся от договора. Все собрание, которое должно было проголосовать, включало 795 большевиков, 284 левых эсера, 14 анархистов, 3 украинских эсера, 24 максималиста, 29 центристов-эсеров, 11 интернациональных меньшевиков (группа Мартова), 6 объединенных меньшевиков, 21 настоящего меньшевика и 17 беспартийных делегатов.

Дебаты длились три дня. 17 марта нужно было дать ответ германцам, и, если договор не будет ратифицирован, они опять могли начать враждебные действия. Троцкий, теперь военный комиссар, остался в Петрограде, чтобы организовать оборону города; продвижение германцев остановилось недалеко от столицы.

Обращая вспять процесс, при котором древняя Россия, или Московия, при прежних царях расширялась, Советская Россия теперь начала сжиматься. Сокращение это началось через несколько дней после Октябрьской революции, когда Декларацией прав народов России было признано равенство всех национальностей и право на выход; в декабре Совнарком признал независимость Финляндии. Теперь немцы под командованием Маннергейма вырезали воинственных финских рабочих, а антибольшевистское правительство с помощью немцев сметало оставшиеся горстки красногвардейцев и финского сопротивления. Финляндия ушла, а Брестский мир требовал признания независимости также Грузии и Украины, а затем – того, чтобы Польша, Литва, Эстония и Латвия были бы переданы в распоряжение Германии и Австро-Венгрии, русская территория значительно сокращалась. Окончательное унижение – требование, чтобы Россия передала Оттоманской империи весь Каре, Ардахан и богатый нефтью Батум. Таким образом, с ратификацией российская территория уменьшилась бы на 1 267 000 квадратных миль, или на 32 процента пахотных земель, лишилась бы 75 процентов угольных и железных шахт. На этих отторгаемых территориях проживали 62 миллиона человек. И как было указано, «это было печальное завершение участия России в войне, в которой погибли 2 миллиона русских солдат, свыше 4 миллионов были ранены и почти 25 миллионов взяты в плен» 70.

Менее чем за две недели после подписания договора в Бресте «германцы захватили Киев и обширные территории Украины, австрийцы вошли в Одессу, а турки – в Трабзон. На Украине оккупационные власти сокрушили Советы и восстановили Раду, но вскоре после этого Рада была вытеснена гетманом Скоропадским, вставшим во главе этого марионеточного правительства» 71.

Генерал Деникин, указывавший, что в середине января 1917 года русская армия удерживала 187 вражеских дивизий, или 49 процентов сил врага, действовавших на европейском и азиатском фронтах, цитировал французские источники, в которых оценивались потери одних только армий, причем убитые исчислялись в миллионах: Россия – 2,5, Германия – 2, Австрия – 1,5, Франция – 1,4, Великобритания – 0,8, Италия – 0,6. «Доля России в мученическом списке всех союзных сил – 40 процентов», – делает вывод генерал.

На Четвертом съезде Ленин воспользовался тем же тоном по отношению к оппонентам – надо сказать, не музыкальными фразами, – который характеризовал его позднюю статью, ту, что начиналась строками из Некрасова. Ни по какому поводу он не критиковал своих товарищей в руководстве, которые стойко боролись против подписания договора.

Главный источник разногласий среди советских партий, сказал Ленин делегатам, «это то, что некоторые люди слишком легко время от времени предаются чувству справедливости и законного негодования по поводу поражения Советской республики империализмом» и дают выход отчаянию и желают решать вопросы тактики революции «на основе их мимолетных чувств».

Ленин говорил о том, как немецкий народ после Тильзитского мира, навязанного ему Наполеоном, и в то время, когда он был слабым и загнанным в тупик, «все же сумел сделать выводы из горьких уроков и подняться». И затем один из его пассажей, как мне показалось, тронул слушателей. «Мы в лучшем положении; мы не просто слабый и забитый народ, мы – народ, который был способен, и не из-за какой-то специальной услуги или исторического предназначения, но из-за определенного совпадения исторических обстоятельств, – который был способен принять честь – поднять знамя международной социалистической революции».

Ленин завершил речь словами о том, что из-за того, что западный пролетариат живет в подполье, ему нелегко подать свой голос. Таким образом, советским войскам «понадобится много времени и терпения, и придется пройти через множество испытаний, прежде чем придет время, и он поможет нам, – а мы воспользуемся также малейшим шансом промедления, ибо время работает на нас». И – они увидят, они смогут совершить «героическое отступление», а потом «подождать, пока интернациональный социалистический пролетариат придет нам на помощь» и революция «распространится с широким размахом».

В первый раз меня словно озарило: Ленин не был уверен, что они выживут.

Все выглядели несчастными. В тот раз даже иностранные репортеры казались угнетенными и озабоченными, подавленными. После замечаний Ленина дебаты разгорелись с новой силой.

Знакомая фигура беспокойно расхаживала туда-сюда на протяжении всех трех дней съезда. Большинство дипломатов союзников и персонал сбились в кучку в далекой Вологде. Здесь присутствовало несколько иностранцев, и Рэймонд Робинс бросался в глаза.

В то время я не знал ничего существенного о запросе Советов, адресованном Вашингтону через Робинса, – предположительно, предназначенном для самого Вильсона, или о его задержке или сокращении по прибытии, о чем в то время не знал Робинс. Но я знал, как он даже сейчас надеялся, что за ратификацию не проголосуют. Он был достаточно проницателен, чтобы сказать мне в самом начале дебатов по Брест-Литовску, в феврале, что мир непременно будет популярным среди крестьян и что только для мыслящих людей, интеллектуалов, вопрос станет достаточно сложным. И тогда он мне также сказал, что один из тезисов Ленина о мире заключался в том, что невозможно будет заставить старую армию воевать, а революционную армию надо мобилизовать и обучить. Это показывает, сказал он, что Ленин все еще сосредотачивал свое внимание на крестьянах и что в этом он был гораздо реалистичнее Троцкого.

Робинс был американцем, передающим злободневную информацию своему правительству из России в течение, фактически, всего периода после Октябрьской революции. Благодаря упорному труду он добился доверия со стороны Ленина, Троцкого, Радека и остальных. Изначально ему помогали в этой задаче другие, в том числе Джудсон, его «первый обращенный». Описывая ситуацию в России перед тем, как его отозвали, Джудсон в письме своему старому другу, министру почт генералу Альберту С. Берлсону от 10 апреля 1919 года (время, когда на Робинса в прессе обрушились обвинения, а на его публичных выступлениях присутствовали федеральные агенты), в частности, сказал:

«Когда большевики, наконец, победили в ноябре 1917 года, мы – единственные среди всех представителей союзников и агентов делали в тот момент что-то реальное, чтобы помочь большевикам удержаться, признали, что они на самом деле твердо продержались весь жизненно важный период войны. И мы одни, похоже, понимали, что если мирные переговоры, которые в то время были предприняты в Брест-Литовске, были бы сорваны, то было бы необходимо проявить оперативность и мудрость, имея дело с руководителями большевиков. Для этой задачи на редкость удачно подходил Реймонд Робинс, ибо обладал теми самыми качествами, из-за которых, вероятно, он приобрел себе множество врагов и здесь и там. Он – великий идеалист и человек почти слишком широких человеческих симпатий, если вы можете понять, что я имею в виду. (Слишком сочувствует другим людям.) Таким образом, у него возникла сильная привязанность к Ленину и Троцкому, фанатическим лидерам, каковыми они являются. И, несмотря на то что эти лидеры понимали, по их собственному признанию, что Робинс много работал, его деятельность активно поддерживалась миллионами долларов Томпсона и комитетом Брешковской, чтобы лишить их власти… Когда мне было приказано выехать домой, он даже заставил русских и самого себя думать, что меня отправляют к президенту Вильсону, чтобы объяснить ему, как можно лучше помочь большевикам, если они откажутся подписать мир с Германией.

Мое собственное интервью с Троцким, которое было представлено в ложном свете в Америке… сыграло свою роль в укреплении нежелания русских подписывать мир».

«Джудсон был убежден, что Робинс, и некоторое время он сам, «эффективно подбадривали большевиков сопротивляться условиям германцев, кормя их обещаниями, которые, как мы надеялись, были не пустыми». И таким образом мы вносили вклад в затягивание «подписания мира, который едва ли можно было назвать миром». Однако те, кто делал эту работу, которую он рассматривал как ослабление Германии на Западе, «кажется, сейчас почти несправедливо получают одни только оскорбления». Я, как вы знаете, по природе человек веселый, но я не доживу, чтобы увидеть, как эта несправедливость будет исправлена».

В отличие от Локкарта Робинс даже не мог отправить телеграмму правительству. Ему нужно было разыгрывать сцены перед Фрэнсисом, чтобы заставить его послать какие-нибудь телеграммы в Вашингтон. Все они были подписаны Фрэнсисом, который, после отправки рапортов Робинса, часто добавлял свои противоречивые замечания. (Робинс мог телеграфировать только чиновнику Моргана Дэвидсону, своему шефу по Красному Кресту в Нью-Йорке, или посылать донесения через Вильяма Бойса Томпсона.)

Судьба рапортов Робинса, когда они, наконец, достигали Вашингтона, – это уже другой вопрос. Некоторое время спустя вашингтонский корреспондент газеты, издаваемой в Филадельфии, Линкольн Колкорд, отправил Робинсу некоторые отрывки из его личного дневника от 18 марта, чтобы показать ему, что Государственный департамент и другие официальные лица, которые должны были что-то знать, на деле ничего не знали о вопросе Ленина-Троцкого.

Колкорд добавляет: «Первые новости, которые мы узнали об этом, поступили к нам в начале лета, когда вы прибыли в Вашингтон. Из всего этого я полагаю, будет справедливо предположить, что Польк [на то время, когда Вильсон отправлял послание на съезд Советов, Франц Польк был действующим государственным секретарем] ничего не знал об этих переговорах, и я всегда буду полагать, что президент не знал об этом. Я думаю, это дошло до [государственного секретаря] Лансинга, и он сунул дело в долгий ящик. Как вы знаете, полковник Хаус признался мне 9 августа, через неделю после интервенции, что он никогда раньше не видел и не слышал об этих контактах» 72.

Помимо того факта, что Робинс верил, что послание достигло Вашингтона, и Англия, и Соединенные Штаты имели множество возможностей предложить помощь с этим посланием или без оного. Джудсон еще в январе предполагал некоторого рода сотрудничество, а записки, которые он сделал по пути в Америку, буквально дышат ощущением необходимости того, что ужасный Брест-Литовский договор должен найти поддержку из Америки и что это его последний шанс помочь России, а Россия, в свою очередь, поможет ему. Он даже отметил в своем дневнике, что Соединенные Штаты должны послать пропагандистов разного калибра (очевидно, имея в виду Сиссона), которые смогут понять революцию, и сухо предложил, что в порядке вещей должен быть честный подход.

Покидая Христианию 7 февраля, Джудсон 12 февраля написал: «Новости по беспроводному телеграфу таковы, что русские отказались подписать мирный договор, но заявили, что мир существует на всех фронтах, и армии приказано демобилизоваться. Это правда? Не могли бы мы воспрепятствовать этому?» А 17 февраля он писал: «Из Лонг-Айленда – должно быть в Нью-Йорке завтра утром. Наша пропаганда в России паршивая. Смотрите покровительственный фильм о дядюшке Сэме, который опекает Ивана, которого наши рабочие из Христианского союза молодых людей (YMCA) считают омерзительным. Настоящий Иван не такой уж простой, как думают люди, – нам нужны настоящие радикалы в России для пропагандистской работы, чтобы работать с большевиками против наших врагов, – вдоль линии, где честные цели радикалов будут идти параллельно с целями нашего правительства».

Большинство историков изображают Робинса односторонним человеком, чересчур упрощают его, за исключением профессора Вильямса. Порой, и это правда, он производил впечатление приверженца большевизма, партизана. Но потом возникали сомнения. Злой на революцию, злой на Ленина, когда Брест-Литовский мир был окончательно одобрен на Чрезвычайном Совете в Петрограде, он ругал меня, словно я лично был за это ответствен. «Вы можете сделать правильные выводы из этой капитуляции», – закричал он; его собственные выводы уже были таковы, что все достойные сожаления вещи он мог приписать безбожию большевиков. Но и в этом случае он не таил обиды (разве что на Сиссона, но на то имелись веские причины).

В отличие от других мне довелось на родине узнать, кто был задействован в революции, когда она совершала ошибки, и кто принимал их лично на свой счет. (Не то чтобы Робинс был приписан к революции, как таковой, и в будущем, вернувшись в Америку, когда он говорил то на одном, то на другом побережье о признании России, он избегал, как чумы, аудитории, находящейся под покровительством людей или групп, которых подозревали в том, что они – радикалы.) У него было чувство собственника по отношению к Советам, и он испытывал почти личное оскорбление, его приводило в ярость, когда Красная армия отступила под натиском войск Деникина, двигавшихся на Москву. Я заходил к Робинсу на Бродвей в Нью-Йорке. Он держал пари, что Красная армия выстоит, так он мне сказал. Красная армия не так подвела его, как это сделала Россия.

Как личность, Робинс всегда интриговал Радека. Я слышал, как Радек говорил: «Робинс не похож на кого-либо другого. Он религиозный человек, который молится и каждый день читает Библию, однако числом больше шести триумфов революции сломят власть ортодоксальной церкви».

Теперь Робинс казался отстраненным, словно что-то обдумывал. У меня было некоторое представление о том, что поглощало его, когда я услышал, как он публично читал телеграмму, направленную президентом Вильямсом съезду, которую Робинс заранее вручил Ленину.

Разумеется, для любого из союзных правительств могло быть трудно обратиться к советскому правительству и при этом делать вид, что его не существует, однако к этому времени президент Вильсон был единственным из глав союзных государств, кто направил послания русскому народу. Другие разговаривали друг с другом или обращались к собственным парламентам. Лорд Бальфур в своем покровительственном усердии довел до парламента свое мнение 14 марта, в день открытия съезда в Москве, и через девять дней после длинной телеграммы Локкарта в британское министерство иностранных дел, в котором предлагал помощь и сотрудничество, после его разговора с Троцким. Лорд Бальфур в жалких словах обрисовал беспомощность России перед лицом проникновения в страну немцев. «Союзники – Америка, Британия, Франция, Италия и Япония – должны делать все, что могут в данный момент, чтобы помочь России». И что это было? Поддерживать Японию в ее планах вторгнуться на Востоке, отказаться от тенденции считать, что Японией движут «эгоистичные и бесчестные мотивы». Помощь состояла в том, что должны вторгнуться все, ради блага России.

По крайней мере, Бальфур имел приличие не обращаться с этими замечаниями к Всероссийскому съезду. Вильсон обладал бесчувственностью, свойственной иногда мессианским натурам, и безрассудностью, чтобы обратиться непосредственно к русским людям, через чрезвычайный съезд, созванный их правительством, съезд, который был высшим советом их правительства.

Это было не длинное послание, но там было одно предложение, которое имело значение для всех делегатов, и они моментально ухватились за него: «…правительство Соединенных Штатов, к сожалению, сейчас находится в таком положении, что не может оказать прямую и эффективную помощь, какую оно хотело бы оказать…» Все фразы Вильсона о том, что в конечном счете России помогут восстановить «ее великую роль» среди наций и так далее, оставили их совершенно равнодушными.

У Ленина был готов проект ответа, который быстро зачитал председатель Свердлов. Он сказал, что, по его мнению, последующие аплодисменты (а они были продолжительными) означали, что они согласились на ответ, который должен был быть послан со съезда. (Съезд проигнорировал неприемлемое обращение от Самуила Гомперса, сделанное им «во имя всемирной свободы».) Ответ президенту Вильсону:

«Съезд выражает свою благодарность американскому народу, и прежде всего рабочему и эксплуатируемому классу Соединенных Штатов Америки, за его сочувствие русскому народу, выраженное президентом Вильсоном через Съезд Советов в дни, когда Советская Социалистическая республика России проходит через суровые испытания.

Русская Советская республика, став нейтральной страной, пользуется преимуществом послания, направленного президентом Вильсоном, чтобы выразить всем людям, погибающим и страдающим от ужасов империалистической войны, свое глубокое сочувствие, симпатию и твердое убеждение, что не за горами счастливые времена, когда рабочий народ всех стран сбросит ярмо капитала и установит социалистическую систему общества. Единственную систему, которая способна обеспечить длительный и справедливый мир, культуру и благосостояние для всего рабочего народа».

Когда с этим делом было покончено, съезд быстро перешел к тому, что послужило причиной для его проведения, – к дебатам по мирным переговорам.

Голосование состоялось поздно ночью 16 марта. За «грабительский мир», как его часто описывал Ленин, было 782; против – 261, воздержались 115. В числе воздержавшихся были Бухарин и его последователи, выступавшие за революционную войну.

Во время дебатов Ленин, казалось, остался совсем один; результаты были более чем два к одному при обстоятельствах, обеспечивших победу Ленину и миру. «Необходимая передышка», долгая или короткая, была именно тем, что так было нужно людям. И опять же подтвердился гений Ленина, умевший читать их чаяния.

Я не слышал никаких злобных замечаний о Вильсоне или Соединенных Штатах, сделанных Лениным на Четвертом съезде. На самом деле, проведенное исследование речей Ленина того периода показывает, что он избегал называть по имени страну, на которую нападал.

Для этого были основания, и не только потому, что ему нравился Робине. Следует вспомнить, что Соединенные Штаты не были «большим братом» в то время для Британской империи; Соединенные Штаты были младшим партнером империализма. Более того, у США имелись причины бояться мощи Японии на Тихом океане, и у Ленина были все основания полагать, что это будет последняя страна Антанты, которая согласится на японскую интервенцию, как таковую.

И если кто-либо считал, что ответ съезда на послание президента Вильсона, переданный Лениным, был дерзким в том, что он адресовался, прежде всего, эксплуатируемым классам Америки, газета «Известия» отнюдь не считала его упреком Вильсону. В большой редакторской передовице, опубликованной на следующий день, говорилось, что Америка из-за своих интересов может когда-нибудь «дать нам деньга, оружие, двигатели, машины, инструкторов, инженеров и так далее, чтобы помочь нам преодолеть экономическую разруху и создать новую и сильную армию». В статье утверждалось, что Россия в настоящий момент стояла перед лицом «двух империалистических стран, одна из которых схватила нас за горло (Япония), в то время как другая, в свете своего соперничества с Германией и Японией, не может позволить России попасть под владычество одной из этих стран». И, во многом следуя Ленину, статья делает такой вывод: «Мы убеждены, что самая постоянная социалистическая политика может быть усмирена суровым реализмом и самой здравомыслящей практичностью».

К сожалению, та же передовица намекала, что «государственное значение русской революции» было предметом нерешительности президента Вильсона. Не то чтобы его держали в неведении. Он намеренно исключал советы и информацию от всех, кого считал на стороне большевиков или подозревал в сотрудничестве с ними.

Характерно, что как только съезд и ратификация были закончены, Робинс не стал тратить время, чтобы дуться или чувствовать свою бесполезность. В его записках можно прочитать, что он каждый день слал телеграммы Фрэнсису, побуждая его больше прилагать усилий, чтобы предотвратить вторжение японцев в Сибирь, о встречах с Троцким и выработке совместно с Лениным другого плана экономической помощи. 19 марта он начал делать более оптимистичные записи: «Американский посол на проводе, а сибирский вопрос отодвигается…» 3 апреля, за два дня до того, как Советы выразили яростные протесты против высадки японских и британских войск во Владивостоке, пассажи Робинса отражают его пессимистическую реакцию на некоторые неназванные известия, которые он получил: «Нет ответа на то, чтобы сорвать общее сотрудничество, кроме контроля над Германией».

В течение всего этого времени Робинс терпеливо информировал Фрэнсиса обо всех событиях и делал все, что мог, чтобы предотвратить решение об интервенции Вашингтоном, все, разумеется, должно было пройти через руки Фрэнсиса. 3 апреля он признавался Уордвеллу:

«Между послом и мною существует добрая воля, но никакого сотрудничества, наши отношения – это мир по необходимости (вынужденный мир), похожий на русско-германские дела в Бресте. Он еще использует меня для всяческих отношений между обоими правительствами, и он каждый день принимает меня для конфиденциальных переговоров. И все равно я понимаю, что если бы он держал меня над пропастью и мог бы позволить сорваться вниз, то он сделал бы это со вздохом настоящего облегчения».

И 8 апреля он дал выход своей усталости и отвращению: «Что за отчаянные времена наступили в мире, что нам приходится терпеть такого болвана».

18 апреля он признал, что план Ленина-Робинса об экономической помощи не материализуется: «План правительства по экономической помощи Америки – не стоит в программе».

В этот период, который глубоко раздражал Робинса, он тем не менее находил время побеспокоиться о незаконных бандах, анархистах и преступных элементах, которые заселили лучшие дома в Москве, собирали арсеналы из пулеметов и винтовок, грабили, воровали и терроризировали. Он выражал протесты Ленину, а также Троцкому, и в конце концов Троцкий приказал провести одновременные рейды на известные гнезда анархистов, а также прикрыть незаконные кабаре на окраинах города.

Робинса заботила собственная безопасность гораздо меньше, чем безопасность Ленина, и я непреднамеренно добавил ему беспокойства, когда рассказал о простом инциденте, которому стал свидетелем в конце марта или в начале апреля. Поработав над своими записками в своей комнате примерно до полуночи в отеле «Националь», я вышел, чтобы немного прогуляться и глотнуть свежего воздуха. Ночь была теплая, по сезону, но небо затянуто облаками. В нескольких сотнях ярдов от отеля, на тускло освещенной Моховой, я услышал шаги, и вскоре вырисовались фигуры Ленина и Крупской, которые гуляли, взявшись за руки.

Ленин сразу же узнал меня, и на мой обычный вопрос «Как дела, товарищ Ленин?» – ответил:

– Немного устал сегодня, должен признаться. Слишком длинное совещание! Слишком много выступающих!

– И, – добавила Крупская, – слишком много разговоров после собрания и пожимания рук с товарищами.

Тем не менее он был в своем привычном настроении. Я прошел с ними до отеля, а Ленин тем временем спрашивал меня о здоровье и самочувствии. Несмотря на то что я немного нервничал, пока мы не дошли до освещенных окон гостиницы, я все же сумел рассказать какой-то смешной эпизод, и Ильич затрясся от смеха. Он спросил меня, хочу ли я войти, однако я оставил их у дверей и пошел по коридору к своей комнате. На несколько минут я ощутил, что должны испытывать телохранители Ленина, тем более что большевики постоянно убеждали его, что ему необходимо иметь охранника. Какая бы страшная ответственность пала на этого человека!

Встретившись с Робинсом на следующий день, или около этого, я рассказал ему о ночной встрече на улице. И затем он честно пытался заставить меня гулять с Лениным, чтобы не позволять ему ходить одному. Я убедил его, что я не так уж сильно влияю на Ленина, и оставил его задумавшимся над таким положением вещей. Позднее он обсудил это с Петерсом, который спросил меня, может ли Робинс быть на самом деле «таким искренним». Я заверил его, что, может, так оно и есть.

Робинс был человеком скрупулезным, и, проанализировав множество отрывочных сведений, он пришел к выводу, что многие могли плести заговор, чтобы убить Ленина.

Теоретически большевики понимали это. Но очевидно, никто из них, включая Петерса, который так напрасно опасался Робинса, не пытался убедить Ленина, что безопасность революции требует безопасности ее вождей. Никто не сказал ему, что ходить повсюду без охраны неразумно.

Ленин всегда вел опасную жизнь. Когда в апреле 1917 года он вернулся в Россию, он не ожидал увидеть там полную энтузиазма толпу, встречавшую его; он думал, что по прибытии его могут посадить в тюрьму. В этом он совершенно отличался от большинства революционеров, возвращавшихся из изгнания и считавших, что наступил конец их бедам. Они достаточно хлебнули тягот, неприятностей в жизни, и их нельзя винить за то, что они хотели немного передохнуть, обналичить свое революционное прошлое. Поэтому они спускали паруса и могли довольствоваться Февральской революцией, которую сделал народ без их участия.

У Ленина все было наоборот. Он понимал, что его программа во многом неприемлема для общества в апреле, или для других партий, или даже для его собственной, и он прекрасно понимал, какая опасность этой программе угрожает. Он придерживался ее, хотя и не был слишком твердолобым; в Ленине не было бравады. Когда в июле ему грозила опасность, он отправился в укрытие, хотя и с неохотой (он прятался в подполье и в 1905 году). Ленин и в опасности мог быть спокойным – тогда он написал «Государство и революция», пока не почувствовал, что пришло время действовать.

Но теперь им предстояло сделать очень многое, и это давило на него больше, чем мысли о собственной безопасности, а большевики не приняли мер – это был трагический недогляд. Что же касается Ленина, изоляция от людей могла быть для него болезненной. Он желал знать, что хотят люди, услышать их жалобы, получить их петиции.

Он не смог отказаться и поехал к рабочим, которые хотели послушать его 30 августа, хотя его сестра Мария и Бухарин умоляли его не идти туда. Они только что узнали, что в тот день был убит М. Урицкий, глава Петроградской ЧК; а Володарский был убит на улице Петрограда 21 июня. В тот день у Ленина было запланировано два выступления. Первое прошло без происшествий. Затем он выступал перед рабочими на заводе Михельсона. После своей речи он задержался, чтобы ответить на вопросы рабочих, которые вышли вместе с ним. Когда он повернулся, чтобы сесть в машину, выбежала девушка, державшая в руках лист бумаги, якобы собираясь подать прощение. Ленин протянул руку, чтобы взять его, и в этот момент другая девушка, Фанни Каплан, выпустила в него три пули. В Ленина попали две. Он так и не поправился после раны в шее, куда попала одна из пуль.



<< Назад   Вперёд>>