Как Александр I мог стать старцем Фёдором Кузьмичом (об обстоятельствах смерти Александра I)

В этой статье детально рассматриваются обстоятельства смерти Александра I в Таганроге и приводятся аргументы, что он на самом деле не умер в 1825 г., а ушёл странствовать под именем Фёдора Кузьмича.

Данная статья Якова Евглевского под названием "Слава - нас учили - дым..." впервые была опубликована в газете "Секретные материалы" в номерах 20, 22, 23, 24, 26 за 2016 г. (сентябрь-декабрь). Редакция statehistory.ru не разделяет мнение, высказанное автором в этой статье, что смерть Александра I в 1825 году была инсценировкой. Однако, мы публикуем эту статью, т.к. в ней описываются подробности смерти Александра I и данная статья является образцом качественного построения конспирологической теории по косвенным признакам.

19 ноября (1 декабря) 1825 года на восточном берегу Азовского моря скончался, как поведало официальное сообщение, от многоразличных недугов государь император Александр Павлович. Монарх, процарствовавший над Россией почти четверть века и стяжавший за разгром французских захватчиков почетный титул Благословенного. Но тотчас по смерти знаменитого самодержца поползли удивительные слухи. Шептались, будто Александр I не вознесся на небеса, а, желая покаяться в старых грехах, «ушел в народ». Ушел, распорядившись положить вместо себя в гроб какого-то похожего на него мертвеца, то ли погибшего незадолго до того фельдъегеря, то ли покинувшего сей мир рядового Семеновского полка, который по неким причинам оказался в Таганроге.

Таганрог. Конец 19 - начало 20 вв.
Таганрог. Конец 19 - начало 20 вв.

"ИЗ СВЕТА В СУМРАК ПЕРЕХОД..."



Пущенная в публику веселая частушка-эпиграмма напевала с диссидентским задором:

Всю жизнь провёл в дороге
И умер в Таганроге


А слухи между тем твердили, что повелитель жив и даже намерен встречать свой «труп» на тридцатой версте от Москвы. Для пересудов, скажем прямо, имелись веские основания. Забальзамированное тело августейшего покойника повезли в столицу с юга (куда прошлой осенью государь сопровождал для лечения свою жену, Елизавету Алексеевну) лишь 29 декабря – под Новый, 1826 год. То есть спустя полтора месяца после кончины Александра. За прохождением скорбного кортежа по линии Харьков – Курск – Орел – Тула – Москва – Новгород – Петербург наблюдали генерал-адъютант граф Василий Орлов-Денисов и медицинский специалист доктор Дмитрий Тарасов.

Задача, на первый взгляд элементарная (вспомнить хотя бы восьмидневную блицпереброску весной 1746 года из далеких Холмогор к берегам Невы, в Александро-Невский монастырь, бренных останков злополучной принцессы Анны Леопольдовны!), оказалась на редкость трудоемкой. Над процессией буквально жужжал рой досужих вымыслов (досужих ли и вымыслов ли?) о том, что «царя подменили» и в Петербург везут кого-то другого. Слух этот, по словам вдумчивого дореволюционного исследователя князя Владимира Барятинского, обрел угрожающие размеры: охрана стала всерьез опасаться, что чернь окружит кортеж, потребовав немедленно вскрыть саркофаг. А делать этого не хотели: напутствуя процессию, личный друг Александра I Петр Волконский жестко настаивал, чтобы гроб запаяли в Таганроге и более не вскрывали нигде и ни при каких обстоятельствах.

император Александр I
император Александр I

Поэтому в пути пришлось «наблюдать строгий порядок и военную дисциплину». Можно представить себе, что крылось за этакой чеканной формулировкой в эпоху крепостного права и аракчеевских поселений. Но, видимо, принятые меры дали необходимый результат. Как бы то ни было, 3 (15) февраля 1826-го кортеж целым и невредимым добрался до Москвы. Там пришлось позаботиться о дополнительных предосторожностях. От Подольской заставы власти выстроили солдат с заряженными ружьями. Гроб, установленный под сводами кремлевского Архангельского собора (где в допетровскую эпоху погребали старомосковских великих князей и царей), стал предметом пристального внимания громадной толпы.

И начальство опять-таки пошло на чрезвычайные шаги. Ворота Кремля запирались в 9 часов вечера, а у каждого выхода грозно высились артиллерийские орудия. Вблизи располагалась пехота, а рядом, в экзерциргаузе, - кавалерийская бригада с оседланными лошадьми. По городу маршировали ночные патрули. Затем печальный катафалк двинули дальше, на Северо-Запад. В дороге (тут свидетельства расходятся - но только по цифрам) «ларец» несколько раз вскрывали. Исключительно в сумерках и для высокопоставленных лиц.

28 февраля процессия приблизилась к Царскому Селу, где ее встретили молодой император Николай Павлович, его брат великий князь Михаил, принц Вильгельм Прусский, придворные сановники, высшее духовенство и допущенные на церемонию окрестные мещане. Гроб был поставлен в дворцовой церкви под роскошным балдахином. Члены романовской фамилии собрались, как вспоминал позднее «медико-хирург» Дмитрий Тарасов, «родственно проститься с покойником». Простились! Правда, здесь – в избранном кругу, где сгрудилась элита элиты, - произошёл эпизод, скажем так, несколько смущающего свойства.


О нем с солдатской прямотой доложил потомству генерал фон Герлах, состоявший при особе принца Вильгельма. «Императрица Мария Феодоровна несколько раз поцеловала руку усопшего и говорила (как положено тогда, по-французски. - Я. Е.): «Oui, c'est mon cher fils, mon cher Alexandre! Ah! comme il a maigri!» Трижды она возвращалась к гробу и подходила к телу». Смысл изысканной фразы переводился просто: «Да, это мой дорогой сын, мой милый Александр! Ах, как он похудел!» И так три раза! Для кого, позволительно спросить, разыгрывалась сия сцена, достойная лучших традиций античного театра? Разве могли существовать - даже гипотетически - хоть малейшие сомнения в том, что под крышкой возлежит тело Александра Благословенного? А если могли, то болезнь и смерть монарха на юге, а также транспортировка его праха и пышные похороны являются обманом и буффонадой...

6 (18) марта драгоценные останки были по специальному церемониалу доставлены в Петербург и временно упокоены в кафедральном Казанском храме, где уже около 13 лет спал беспробудным сном спаситель России и Александрова трона светлейший князь фельдмаршал Голенищев-Кутузов- Смоленский. Царский гроб находился в храме на протяжении недели, причём император Николай Павлович, вопреки подсказкам ближайших вельмож, категорически воспретил открывать для обозрения труп венценосного мертвеца. Единственно, как полагает эскулап Тарасов, по нехитрому резону: «Цвет лица покойного государя немного изменился в светло-каштановый, что произошло от покрытия оного в Таганроге уксусно-древесною кислотою, которая, впрочем, нимало не изменила черт лица».

Подобный вывод слегка диссонирует с важным отрывком из письма другого энергичного актора таганрогской драмы князя Петра Волконского в столицу статс-секретарю Григорию Вилламову. Из письма, помеченного декабрем 1825 года, то есть повествующего об анатомических нюансах, которые четко обозначились за три месяца до похорон!

«Ибо, - рапортовал прямо с места события верный генерал-адъютант, - хотя тело и бальзамировано, но от здешнего сырого воздуха лицо все почернело и даже черты лица покойного совсем изменились, через несколько же времени и еще потерпят, почему и думаю, что в Петербурге вскрывать гроб не нужно и в таком случае должно будет совсем отпеть...» Итак, лицо почернело от здешнего сырого воздуха! Этакой скороговоркой, мимоходом характеризовался курортный рай, куда в сентябре 1825-го Александр Павлович повез исцелять от хворей любимую недужную супругу.

13 (25) марта дело наконец подошло к последней точке. «В 11 часов, в сильную метель, - доводит до посвященных и непосвященных маститый официозный историк Николай Шильдер, - погребальное шествие направилось из Казанского собора в Петропавловскую крепость... В тот же день происходили отпевание и погребение. Во втором часу пополудни пушечные залпы возвестили миру, что великий монарх снисшел в землю на вечное успокоение...»

Могила Александра I в Петропавловском соборе
Могила Александра I в Петропавловском соборе

«БЛАГОЕ ВРЕМЯ НАМ ПРИСПЕЛО...»



Через одиннадцать лет вечное успокоение прервалось уймой безответных вопросов. По осени 1836 года к сельской кузнице, гудевшей молотом и наковальней под городом Красноуфимском в Пермской губернии, подъехал некий всадник - пожилой мужчина, который заказал новые подковы для своей ухоженной и холеной лошади. Обслуживавший работы мастеровой начал интересоваться, откуда едет путешественник, куда направляется и кто он таков.

Разъяснения, однако, были скупыми, и уклончивыми, что вызвало недовольство бойкого кузнеца. Собравшаяся понемногу толпа (подозрительная, как и все людские скопища в глухой провинции) изумлённо сравнивала две противоположности загадочного незнакомца - гардеробную (деревенский кафтан) и поведенческую (барские манеры).

Кончилось тем, что незадачливого посетителя довели до города и сдали в полицейский участок. Ну а там господствовали вполне крепостнические представления о правах и обязанностях верноподданных. Добившись от арестанта только той малости, что по имени-отчеству он Федор Кузьмич, а по образу занятий - не помнящий родства бродяга, служилые чины не мудрствовали лукаво. Всыпав своему узнику двадцать плетей, они сослали его в Томскую губернию. Федор Кузьмич прибыл туда (в Боготольскую волость) и расположился при Краснореченском винокуренном заводе, хотя ни к какому труду дирекция («смотритель») его не привлекала.

Спустя пять лет «старцу» позволили перебраться в Белоярскую станицу, где он осел в избе, каковую с нарочитой заботливостью срубил ему местный казак Семен Сидоров. Положение ссыльного нельзя было назвать бедственным: брат гостеприимного старожила, Матвей, рассказывал позднее, что какая-то очень знатная дама, которую звали Марией Федоровной, регулярно присылала Федору Кузьмичу из Петербурга деньги и одежду.

Кто же такая сия доброхотная особа? Императрица Мария Феодоровна, скорбящая мать царственного блудного сына? Но эта государыня отошла в приюты небесные еще осенью 1828-гс, когда Федор Кузьмич таился где-то в нетях и о его местонахождении можно было слагать сладкопевные легенды. Если и допустить материнское участие, то только загробное - по завещанию. Скорее всего, платье и наличность поступали - спустя годы по смерти Марии - от некоей придворной дамы, принявшей в переписке монарший псевдоним, дабы напоминать «старцу» об отчем доме, что в Зимнем дворце...

Гость с Олимпа периодически менял свои «адреса». На исходе 1840-х он перебрался на пасеку богатого крестьянина Ивана Латышева (в двух верстах от известного ему Краснореченского винокуренного завода). Потом, опять-таки при содействии Латышева, пожил в таежной келье. А в 1854-м вернулся на Красную Речку, где неутомимый Иван Гаврилович предоставил ему очередной кров. Поодаль дороги, на обрыве. Сам же Федор Кузьмич, хотя любил уединение, не сидел сложа руки. Иногда бродил по деревням, обучая людей грамоте, истории, географии, азам Священного Писания и давая советы по сельскому хозяйству - прежде всего земледелию. Его тонкости он, наверное, постиг при подготовке Указа о вольных хлебопашцах.

Колоритная личность притягивала к себе окружающих словно мощным магнитом. Из уст в уста передавался рассказ крестьянки Феклы Коробейниковой, слышанный ею от самого Кузьмича еще после полицейского допроса с пристрастием. О показательной порке - надо же случиться - доложили в столицу венценосцу Николаю Павловичу (!). Тот не на шутку прогневался и отрядил в Красноуфимск своего младшего брата Михаила. Между прочим, любимца злополучного Павла I, который частенько восклицал: “Миша – единственный настоящий великий князь, ибо, в отличие от братьев, он родился, когда я уже надел императорскую корону”.

Прибывший со свитой Михаил Павлович якобы приватно в течении двух часов беседовал с Кузьмичом, и, узнав подробности, пришел в дикую ярость. Кричал даже - на разрыв аорты! - что привлечет полицию к суду, что пересажает их всех по острогам, но старец убедил высокого визитера не поднимать шум («Я выбрал эту стезю, и мне не на кого пенять»). Вслед за таким обменом мнениями Федор Кузьмич и отбыл «за Камень» (за Урал) - на сибирскую ширь. Там он не удовольствовался молитвами, бдениями и поучениями, но не брезговал как крепкий здоровый мужчина (ростом 2 аршина и 9-10 вершков - сиречь под 190 сантиметров) простым физическим трудом.

По свидетельству епископа Томского и Барнаульского Макария, ссыльный - а ему было далеко за шестьдесят - обладал немереной силой. Так, метая сено на стог, он вздымал на вилы всю копну, причем не опирал конец вил в землю, как обыкновенно делают на страде для облегчения работы, а сразу подкидывал всю тяжесть, что восхищало многочисленных зрителей. Разумеется, этакими «бурлацкими» забавами - в духе позднейших нравственных рекомендаций Льва Николаевича Толстого - дело не ограничивалось.

Судьба дарила и памятные встречи. Крестьяне пускали по кругу весть, как однажды епископ Иркутский преосвященный Афанасий, заглянув в Краснореченское, пожелал «посекретничать» со старцем Федором. Иван Латышев, опекавший Федора Кузьмича, выкатил из сарая телегу-одноколку, запряг лошадь и послал батрака в келью. Когда вызванный старец подъехал к латышевскому дому и вышел из повозки, церковный иерарх приветствовал его с крыльца. Они взаимно отвесили земные поклоны и, взяв друг у друга правую руку, поцеловали ее, как заведено у священников.

Епископ хотел пропустить Федора вперед, но Кузьмич отказался от подобной чести. Тогда владыка вновь тронул его десницу и ввел гостя в хозяйскую горницу, но сидеть оба не стали, а ходили «как два брата», держась за руки. Ходили, по словам очевидцев, долго, говоря много «даже не по-нашенски, не по-русски и смеялись». Окрестные мужики недоумевали, кто же такой старец Федор, что «ходит так с архиереем и ведет речь не по-нашенски». Не грех добавить, что преосвященный Афанасий неоднократно навещал Федора Кузьмича, вояжируя - зачем бы это? - в Томскую губернию аж из Иркутска. Он останавливался в келье старца, проводя там целые дни кряду. То есть жалкой избушкой на курьих ножках не погнушался - во имя чего? - привыкший к комфорту и чистоте церковный иерарх.

«В РЕЧАХ НЕЯСНЫХ НАМЕКАЛ...»



Пошептаться с Федором Кузьмичом была не прочь и творческая богема, причем высшего уровня! Однажды, приводит князь Владимир Барятинский слова боготольского мужика Булатова, нередко заходившего к старцу и догадывавшегося о неких его «интимностях», в келье появился граф Лев Толстой. «Приехал он к нему утром, просидел до позднего вечера, но о чём они судачили между собою – неведомо».

Нынешний историк Игорь Алборов попытался «смоделировать» ход интереснейшего, по всей видимости, разговора. Внезапное вторжение сиятельного романиста, обдумывавшего как раз контуры «Войны и мира», якобы стало для Федора Кузьмича крайне неприятным сюрпризом. Лев Николаевич, по предположению господина Алборова, чуть не с порога узнал Александра Павловича, отняв у того всякие шансы отпираться и «кутаться» в простонародные псевдонимы.

Беседа-де поражала учтивостью, но была с обеих сторон предельно «точечной». Графу требовалась исчерпывающая информация об эпохе Наполеоновских войн и, естественно, об Александре I, его дворе и его генералах. А «старцу», наоборот, хотелось замять сии колкие темы и повитийствовать о политике, юриспруденции и религии как таковых. Поэтому «диспут» был донельзя оживленным и на улицу сквозь затворенные двери вылетали бурные реплики. Потом любознательный барин «сел в свою карету - и уехал в Питер».

Графское турне незамедлительно попало в окуляры Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии. Спустя какой-то срок, в июле 1862 года, когда литератор отсутствовал в своей тульской усадьбе, туда, в Ясную Поляну, нагрянули жандармы, которые без спешки и щепетильности просмотрели нужные рукописи. На предмет приватной беседы с Федором Кузьмичом! Лев Николаевич тонкий намек на толстые обстоятельства понял и быстро усвоил.

Время было противоречивым: власти только-только упразднили крепостное право, не обеспечив, увы, вчерашних рабов хорошо устроенными и пригодными для обработки земельными наделами. Крестьяне открыто выражали недовольство тяжелыми условиями освобождения, особенно временнообязанным – вплоть до 1881 года - состоянием уже лично вольных мужиков, вынужденных, однако, трудиться на бывших бар. Не удовлетворяли и постоянные взносы так называемых выкупных платежей, коими селяне «гасили» (добрых 49 лет из расчета шести процентов годовых) бог весть откуда взявшуюся задолженность за полученный участок - ту самую мать сыру землицу, которую они в поте лица своего возделывали и лелеяли долгими веками. Деревня взорвалась массовыми беспорядками.

Спору нет, мужику все же стало полегче. Его нельзя было теперь купить-продать, и он мог заниматься самостоятельной хозяйственной деятельностью. А подвижки в экономике повели за собою перемены в политике. Например, резко ослабла цензура, а сочинения свыше 20 печатных листов вообще не подвергались предварительному просмотру и уходили в типографию под личную ответственность автора. Да и на отношение царя Александра II Освободителя (племянника государя-загадки Александра I) к графу Толстому жаловаться не приходилось.

Еще в середине 1850-х, до отмены крепостничества, на пике неудачной Крымской кампании, в некрасовском журнале «Современник» дебютировал своими «Севастопольскими рассказами» начинающий прозаик - фронтовой артиллерист Лев Толстой. Публикация имела громкий успех - и «внизу», и в «вверху». Прочитав очерки, молодой монарх-либерал повелел армейскому начальству «беречь» талантливого писателя. Храброго прапорщика отставили с передовой, а вскоре он уже бродил по ведущим столичным редакциям.

Поэтому о сибирском маршруте (очевидно, раздражавшем Зимний дворец) пришлось помалкивать. Но есть вещи, которые забываются со скрипом. И через сорок лет, на закате своем, Толстой вернулся к туманным сюжетам. Так появились два «опуса» - пьеса «Живой труп» (1900 год) и незавершенные «Посмертные записки старца Федора Кузьмича» (1905-й). Пьеса пронизана мучительным внутрисемейным конфликтом между супругами - мужем, коего зовут Федором, и женой, кою окрестили Лизой. Какая символическая перекличка с августейшей благоверной императора Александра Павловича - Елизаветой Алексеевной!

Федор Протасов ревнует Лизу к сопернику, Виктору Каренину, как когда-то Александр Романов, сам отнюдь не безупречный семьянин, ревновал Елизавету к князю Адаму Чарторыйскому и кавалергарду Алексею Охотникову, погибшему однажды вечером от кинжального лезвия на выходе из театра... Рефлексирующий же Протасов бежит из дома, водит дружбу с цыганами, а жена, думая, что он мертв, вторично вступает в брак. Потом непоседливый спутник жизни приходит к родному порогу и, задавленный дурными вестями, стреляется от избытка негативной информации. А без вины виноватая Лиза заверяет окружающих, что любила именно Федю...

«Я СЛОВО СМЕЛОЕ СКАЗАЛ...»



Жесткая необходимость скрываться и прятаться заставляла Федора Кузьмича (Александра I?) держать себя в строгих конспиративных рамках. Не ради того, конечно, чтобы обмануть жандармских соглядатаев и наушников (их, стреляных воробьев, все равно на мякине не проведешь), а ради того, чтобы избежать навязчивого «участия» дотошных и наивных провинциальных обывателей. Рассказывают, что, молясь в церкви, старец старался вставать поближе к дверям. Это позволяло по окончании службы покидать храм одним из первых, значительно сокращая количество чужих глаз, жадных до скандальных сенсаций.

Когда же случалось общаться с духовными лицами и благородными дворянами, от которых нельзя было «отвертеться» пустой отговоркой, Кузьмич, как правило, не садился на стул или табуретку, а мерил комнату шагами, мешая своим визави разглядеть его черты. Он любил вставать возле окна, поворачиваясь к стеклам спиной. Занятный штрих: точно такую же привычку усвоил где-то правнучатый племянник Александра I горемычный государь Николай II. И он в какие-то минуты приемов и аудиенций останавливался у окна. Но лишь тогда, когда желал прекратить дальнейшую беседу. Секретари заранее предупреждали: если император подойдёт к окну, то вам, господин NN, следует немедленно прервать доклад и раскланяться. Невзирая ни на какие - даже комплиментарные - его ремарки! Что это - житейская мелочь или генетическое сходство?

Однако - так уж устроено земное бытие - нет ничего тайного, что рано или поздно не стало бы явным. Кем бы ни родился Федор Кузьмич - а спорить об этом будут до хрипоты в голосе! - он увидел сей мир как человек. Как смертный из плоти и крови. Со всеми страстями, похотями и людскими пороками. Со всеми слабостями и сомнениями. И импульсивный порыв к общению иногда пересиливал у Кузьмича рассудочную тягу к уединению. Одна из тамошних крестьянок вспоминала, что старец порою выходил по субботам за деревенскую околицу, и, встретив очередную группу пересыльных, торовато одаривал их милостыней. Эти слова вполне перекликаются с толстовскими «Посмертными записками», которые литературный корифей завещал обнародовать лишь после собственной кончины.

«Записки» следовало бы, разумеется, назвать не посмертными (как можно составить их по смерти?), а предсмертными. Посмертным стало только издание. Но... не будем пререкаться по поводу давних стилистических ухищрений. Главное - в ином. Сам опус - если вчитаться и вдуматься в его строки - является, пожалуй, не плодом художественных усилий графа Толстого, а эпистолярным итогом жизненного пути императора Александра Павловича, который решил почесть за честь наречься чужим именем и сгинуть в дальних краях.

Лев Толстой, судя по тексту, наполненному деликатнейшими историческими деталями, чуток подрихтовал рукопись, но не коснулся ее содержательной части. И на страницах Александровых откровений мелькнула фраза, до боли схожая с тем, что сообщала простая баба из села Зерцалы. «Брат Николай, - делился «старец» правдой и истиной, - вступил на престол, сослав в каторгу заговорщиков (офицеров-декабристов. - Я. Е.). Я видал потом в Сибири некоторых из них. Я же пережил ничтожные в сравнении с моими преступлениями страдания и незаслуженные мною величайшие радости...»

О страданиях царственного Гамлета можно даже не спрашивать. Сибирь есть Сибирь, а тесная таежная келья - не просторные дворцовые палаты. А вот о радостях «сфинкса, не разгаданного до гроба», как называл Александра I князь Петр Вяземский, еще предстоит поразмышлять...

«УМЕР ВЧЕРА СЕРОГЛАЗЫЙ КОРОЛЬ?»



В сердцах миллионов верноподданных гнездилась - невзирая на всевозможные слухи и пересуды - глубокая скорбь из-за преждевременной кончины 48-летнего, никогда и ничем не болевшего дотоле венценосца. Рыдали и грустили, казалось бы, все сверху донизу и от мала до велика. В одночасье овдовевшая монархиня Елизавета Алексеевна, не обладая стальной волей своей покойной августейшей тезки Елизаветы Петровны, слала лишь с берегов Азовского моря слезно-трогательные письма голубокровным родственницам. Куда и кому? В Карлсруэ, милой маме, маркграфине Баденской Амалии, и в Петербург, дорогой матушке – могущественной свекрови Марии Феодоровне.

Обе жалостливые депеши были отправлены 19 ноября (1 декабря) 1825-го, в день так называемой смерти Александра I. Они схожи как две капли воды. «Ах, мамочка, я - самое несчастное создание на земле... Хотела сказать вам только то, что еще существую после потери Ангела, который, несмотря на измучивший его недуг, всегда находил для меня благосклонную улыбку или взгляд, даже когда никого не узнавал. О, мамочка, мамочка! Как я несчастна, как вы будете страдать вместе со мною. Боже, какая судьба! Я подавлена горем, я не понимаю саму себя, я не сознаю своей участи. Я очень несчастна...»

Зимний дворец был извещен другим посланием с наглухо впечатанной в историю формулой: «Дорогая матушка! Наш Ангел на небесах, а я - на земле... О, если бы я, несчастнейшее существо из всех тех, кто его оплакивает, могла скоро соединиться с ним! Боже мой! Сие выше сил человеческих, но раз Он (Господь. - Я. Е.) послал, это нужно перенести. Я не понимаю саму себя, не знаю, не сплю ли я. Ничего не могу сообразить, даже понять моего бытия. Вот его волосы, дорогая матушка! Увы, зачем ему довелось так страдать? Но теперь его лицо хранит лишь выражение удовлетворенности и благосклонности, ему свойственных. Кажется, он одобряет все, что происходит вокруг. Ах, дорогая матушка, как мы все несчастны! Пока он останется здесь - и я останусь. А когда он уедет (на вечный покой в Петербург. - Я. Е.), уеду и я, если это найдут возможным. Я последую за ним, пока буду в состоянии следовать. Еще не ведаю, что будет со мною. Дорогая матушка, сохраните ваше доброе отношение ко мне».

Итак, только что овдовевшая императрица не знает (не вправе решить?), когда тело её дражайшего супруга повезут за полторы тысячи верст на берега Невы, в Петропавловский собор. Более того, Елизавета Алексеевна усомнилась (в приватном письме к свекрови!), сможет ли она, благоверная, связанная с венценосцем узами 32-летнего законного брака, сопровождать его прах на далёкий Северо-Запад. Монархиня, оказывается, поедет за гробом только в том случае, «если это найдут возможным». Наверное, любой исследователь заплатил бы много и дорого, чтобы постичь, какая неземная сила способна воспрепятствовать венценосной жене чин чином проводить в последний путь августейшего мужа. Какой необоримый барьер мог не пустить царицу в столицу?

Александр I и Елизавета Алексеевна. Худ. П. Кросси (?). После 1807 года
Александр I и Елизавета Алексеевна. Худ. П. Кросси (?). После 1807 года

«КТО ЖЕ ПОСТАВЛЕН У ВЛАСТИ?»



Чтобы получше понять, кто конкретно ушел в теплые приюты небесные на стыке осени и зимы 1825 года у приплесов Азовского моря и потом, спустя одиннадцать лет, в сентябре-октябре 1836-го, как черт из табакерки, возник в Западной Сибири - сначала под Пермью, а чуть позже в предместьях Томска, надо разобраться с тем, как были обставлены пышные государевы похороны. Для «запева» отметим, что, согласно закону императора Павла Петровича, оглашенному весной 1797-го, в разгар московских коронационных торжеств, и невозбранно действовавшему вплоть до февральских метелей 1917-го, трон переходил - по смерти бездетного суверена - к очередному по старшинству державному брату. То есть на сей раз к великому князю Константину Павловичу, жившему тогда в варшавском Бельведерском дворце и командовавшему армейскими подразделениями царства Польского.

Элита, госаппарат, священство и простонародье воспринимали в качестве будущего повелителя именно Константина, нареченного так по воле блистательной бабушки, которая желала видеть своего второго внука кесарем возрожденной с русской помощью православной Византии. Семирамида Севера намеревалась воцарить Константина в Константинополе. Не удалось, а впоследствии, в бушующих волнах Наполеоновских войн, забылась и сама интрижная идея... Однако известие о смерти императора Александра I было отослано прежде всего в Варшаву - наследнику-цесаревичу. Бумагу доставили вечером 25 ноября, спустя шесть дней по кончине венценосца в Таганроге. А еще через два дня, 27 ноября, официальный документ привезли в Петербург - безутешной матери, Марии Феодоровне, и опечаленному младшему брату, Николаю Павловичу.

На этом, по словам князя Владимира Барятинского, дело заглохло, и главный распорядитель таганрогских церемоний генерал-адъютант Петр Волконский, друг Александра I, долго не решался взять в толк, по какому алгоритму ему, собственно, налаживать похоронные процессии. Из Бельведерских палат пришла дружеская «секретка» Константина, в коей он просил не беспокоить его впредь никакой нагрузочной информацией, а распоряжения всех уровней ждать исключительно из Петербурга. Но имперский парадиз почему-то - почему бы? - безмолвствовал. Лишь 3(15) декабря государыня-мать Мария Феодоровна и великий князь (пока еще - так скромно!) Николай Павлович письменно попросили недоумевавшего Волконского обращаться за инструкциями к той даме, которая жила по соседству, - императрице Елизавете Алексеевне.

генерал-адъютант Петр Волконский
генерал-адъютант Петр Волконский. худ. Т.Райт (?)

Впрочем, через день, 5(17) декабря, в Зимнем дворце, видимо, усовестились. Николай вновь черкнул князю Петру Михайловичу несколько строк - милостивых и даже любезных. Он сообщил, что «с разрешения матушки все флигель-адъютанты государя, не находящиеся при войсках, и генерал- адъютант Василий Трубецкой, как один здесь без должности находящийся, получили повеление отправиться и явиться к вам для нахождения при теле нашего Ангела... Известия ваши о здоровье Елизаветы Алексеевны нас крайне беспокоят, хотя ее величество и изволила сама писать к матушке рукою, кажущейся тверже последнего письма. Оборони нас Боже от второго несчастия. Здоровье матушки хорошо, важность обстоятельств развлекает полезным образом ее мысли и не дает предаваться совершенно одному горю. Бог милостив. Прощайте, да хранит вас Бог. И молите Его, чтоб Вскоре, однако, об эпистолярных загадках пришлось подзабыть. 4 января Волконский пожаловался Николаю Павловичу - уже не его высочеству, а его величеству! - что «по неприбытии сюда никого из Петербурга» государыня Елизавета Алексеевна вынужденно поручила генерал-адъютанту графу Василию Орлову-Денисову сопровождать августейший прах в столицу, назначив его главным смотрителем сей скорбной процессии. Вместо так и не приехавшего князя Василия Трубецкого.

«ВОТ ВАМ СОФА - РАСКИНЬТЕСЬ НА ПОКОЙ!»



Сам факт «неприбытия» высокопоставленных воинов на юг - вопреки четкому приказу Николая Павловича - вызвал немалое удивление «всех, кому ведать сие надлежало». Придворные служаки, надо думать, объявили общий бойкот царскому самодержавию - вроде той забастовки, которую почти век спустя устроили старорежимные бюрократы победившим ленинцам сразу после октябрьского переворота! Ничем иным отсутствие господ адъютантов в течение доброго месяца, с 5 декабря по 4 января, объяснить невозможно. Настоящий шляхетский рокош против ясновельможного пана круля! И если бабушка Александра I и Николая I Екатерина Алексеевна, прочитав радищевский опус «Путешествие из Петербурга в Москву», изволила заметить, что автор – бунтовщик хуже Пугачева, то ее внук Николай Павлович был вправе, наверное, назвать своих зафрондировавших адъютантов бунтовщиками хуже Радищева.

Только вот почему-то не назвал. Воздержался! Более того, князя Василия Трубецкого, коего прочили в погребальные обер-церемониймейстеры, без всяких опал отрядили - уже в декабре - в Берлин с вестью о тронном «взлете» Николая Павловича, а в августе 1826-го, в дни коронации, царедворец стал генералом от кавалерии. Так наказали ведущего «неслуха»! Но если к этому дивному эпизоду добавить еще один - таганрогский, каковой произошел значительно раньше, чем неприезд к Азовскому морю заблудившейся дворцовой «челяди», то обнажатся некие контуры некоего многоцветного полотна.

Утром 21 ноября 1825-го, на третьи сутки по кончине царя, особый
кабинет, где медики осуществляли бальзамирование августейшего тела, посетил, согласно приказу барона Дибича, один из офицеров Главного штаба по квартирмейстерской части. Он оставил нам характерные зарисовки представших его взору священно-действий. Обо всем, понятно, сказать нельзя, но один, весьма колоритный штрих конем не объедешь. Ни с какой стороны! «Доктора, - пишет невольный очевидец, - жаловались, что ночью все (то есть личная прислуга умершего государя. - Я. Е.) разбежались и что они (эскулапы. - Я. Е.) не могут добиться чистых простыней и полотенец. Это меня ужасно раздосадовало. Давно ли мерзавцы трепетали от одного взгляда, а теперь забыли и страх и благодеяния. Я тотчас же пошел к Волконскому, который принял меня в постели. Я рассказал, в каком положении находится тело государя. И тот (Волконский. - Я. Е.), вскочив, послал фельдъегеря за камердинерами. Через четверть часа они явились и принесли белье...»

Вчитываясь в строки о том, как препарировали и бальзамировали останки Александра Павловича, не устаешь поражаться, что же творилось с людьми, хлопотавшими вокруг покойного императора. Вокруг того, кто разгромил на полях сражений грозного, могучего супостата, отстоял русскую национальную независимость и вывел Россию в разряд первостепенных мировых держав, - аж жандарма Европы, как эмоционально восклицал Карл Маркс. Какое помрачение нашло на вчерашних верноподданных? Лакеи разбежались, адъютанты разминулись, а лучший доброприятель Петр Волконский, который - по библейскому речению, «для тебя аки душа твоя» - не только не присутствовал хотя бы урывками при вскрытии трупа и составлении архиважного протокола, но, выбрав софу помягче, раскинулся на покой. Мол, обойдутся и без него. Нет, все эти большие и малые люди не вели бы себя столь странным образом, если бы в мир иной отошел сам царь, а не царский «манекен».

Думается, что существовала жесткая – причем не косвенная, а прямая - связь между поведением комнатной прислуги и таинственной на первый взгляд «пропажей» адъютантов, якобы выехавших из Зимнего дворца. Скорее всего - а и в ту легендарную пору скорость «стука» превосходила скорость звука, - кто-то из таганрогских обитателей черкнул (знакомому ли, родственнику ли, мужчине ли, женщине ли) несколько фраз с «предположением», а то и с явными фактами. А учитывая множественность семейных уз, пронизывавших тогдашние дворянские гнезда, можно без натяжек утверждать, что деликатные сведения быстро достигли царских чертогов.

Этим и объясняется «растворение» адъютантской группы на бескрайних просторах Российской империи. Ибо если 5 декабря великий князь Николай Павлович мог еще воспринимать всерьез слезливые сказки о смерти старшего брата, то через день-два, как говаривали поэтично настроенные люди, туман рассеялся и победило солнце. Августейшая мать и голубокровный сын (ее любимец!) ощутили на губах азовскую соль горькой и неприглядной правды. И громкий приказ об отъезде адьютантов был отменен втихую, без лишней помпы. Сей пересмотр невозможно психологически «утопить» даже в восстании гвардейских полков 14 декабря. К этой дате дворцовые золотопогонники, покинь они Петербург без проволочек, должны были подъезжать к Таганрогу или въезжать в него. Однако... князь Волконский сетовал, что никого нет, а вокруг - пустота, холод и «здешний сырой воздух».

«ТЫ ЖДЕШЬ, ЛИЗАВЕТА, ОТ ДРУГА ПРИВЕТА...»



Стремительные перемены побудили императрицу Елизавету Алексеевну распоряжаться подчиненными по своему усмотрению. Так под Новый, 1826 год на авансцену вышел генерал-адъютант Василий Орлов-Денисов, «отодвинувший» генерал-адъютанта Василия Трубецкого, и грустный кортеж повел на север не князь Василий Сергеевич, а граф Василий Васильевич. Официальный Петербург не возражал ни против назначенного сановника, ни против избранного маршрута. Сама порфироносная вдова в столицу отчего-то не поехала. Очевидно, подтвердились ее прежние опасения, что возникнет нечто, могущее помешать ей вернуться домой («уеду, если это найдут возможным»). Не нашли…

Похороны в Петропавловском соборе 13 (25) марта 1826-го состоялись без скорбящей государыни. Сама она провела в Таганроге еще четыре месяца. Елизавета чувствовала себя сравнительно неплохо, но смерть (вернее, исчезновение) мужа не лучшим образом повлияла на ее здоровье. Почему столь сильно загрустила ставшая русской монархиней маркграфиня Баденская Луиза Мария Августа - отдельный разговор. Напомним лишь: почти ничто не связывало ее с благоверным, и их брак держался, пожалуй, на почтении к внешним приличиям и обрядам аристократической Европы. Каждый из супругов жил на свой манер, не отравляя быт «партнера». На этой стезе у обоих попадались радости и встречались горести: он заводил фавориток, она - фаворитов.

А под конец жизни сверкнула подернутая ночной дымкой звезда Таганрога. Туда они отправились вместе - как будто ради лечения хворавшей многими недугами Елизаветы Алексеевны. Но, судя по дальнейшему ходу событий, курортный вояж был удобным предлогом для Александра Павловича оказаться в южной глухомани, откуда не представляло труда - при содействии надежных соратников - бежать на все четыре стороны от опостылевшей ему короны. Императрица волей-неволей играла здесь роль трамплина, который давал шанс утомленному душой и телом венценосцу взлететь на крыльях и растаять в небесной выси. Елизавета, разумеется, сознавала свое истинное - так сказать, «служебное» - предназначение в заключительном акте великой престольной драмы. Но что было делать?

Главное для государыни - лично для ее величества - произошло, по всей вероятности, еще 11 (23) ноября, более чем за неделю до «смерти» державного супруга. В бюллетене князя Волконского помечено кратко и емко: «Государь проводил ночь спокойно и поутру чувствовал себя лучше. Приказал позвать императрицу, которая оставалась у его величества до самого обеда». В дневнике Елизаветы о сем говорится с не меньшим лаконизмом: Около пяти часов я послала за Виллие (лейб-медиком. - Я. Е.) и спросила его, как обстоит дело. Виллие был весел и сказал, что у государя жар, но что я должна войти, ибо он не в таком состоянии, как накануне».
Бытовые, казалось бы, мелочи, обычные рутинные подробности из жизни не ко времени занедужившего человека. Да вот... именно на этой бесхитростной ремарке все ежедневные пометки Елизаветы Алексеевны внезапно обрываются. Дальше - чистые, как снег, листы. «Ни слова, о друг мой, ни вздоха!» Зато тем же вечером монархиня пододвигает к себе чернильницу и отправляет матери, Амалии Баденской, письмо с каким-то мрачным подтекстом. «Где убежище в этой жизни? - вопрошает императрица у своей немецкой родительницы, которая, дотянув до семидесяти восьми, переживет любимую дочь на целых шесть лет. - Когда вы грезите, что все устроили к лучшему и можете вкусить его, является неожиданное испытание, отнимающее у вас возможность наслаждаться окружающим...»

Грустные, тоскливые ноты! Речь определенно идет не о болезни суженого - таковая длится пока неполную неделю, и оснований для расстройства, а уж тем паче для паники нет ни малейших. Тут подразумевается нечто иное, о чём нельзя написать – особливо во враждебную Европу – открытым текстом, а можно изъясняться лишь изощренным эзоповым языком. Вероятно, когда баронет Яков Виллие пригласил Елизавету в комнату к мужу, она услышала от благоверного не повесть о первой любви, а новеллу о последнем свидании - о будущем спуске императора Александра Павловича с горних высот ради шествия по земной юдоли. Услышала как дело окончательно и бесповоротно решенное. Ошибиться завтрашняя соломенная вдова не могла: разговор был долгим и содержательным (государь, напомним ремарку князя Волконского, «приказал позвать императрицу, которая оставалась у него до обеда»). Стало быть, просидела в будуаре до 3-4 часов дня, когда августейшая чета обычно приступала к обеденной трапезе. Наговорились, видимо, всласть.

«ОФЕЛИЯ ГИБЛА И ПЕЛА...»



Итак, 11 ноября - за восемь суток до горького финала Александра - его царственная половина почему-то прекратила вести интимный дневник. Правда, туг же отправила сверхинтимное письмо матери в Карлсруэ. Но что произошло с ежедневником? Какой демон вырвал из рук государыни отточенное гусиное перо? Грусть-тоска из-за мужнего нездоровья? Печалиться до такой степени еще не было резона. Ошеломленность тем, что она услышала из уст самодержца? Может быть... Но не исключено, что крамольные листы, испещренные после 11-го (а особенно после 19-го) ноября, были второпях уничтожены молодым императором Николаем Павловичем, ревниво оберегавшим честь фамилии и славу династии.

Да, не исключено, ибо, как свидетельствует князь Барятинский со слов некоего солидного адресата, хмурый венценосец любил уничтожать многое, касавшееся брата Александра, «и, между прочим, весь дневник императрицы Марии Феодоровны». Избегая щекотливого вопроса, зачем повелителю понадобилась сия внутрисемейная драконовская цензура, - чай, не просто так марал он свои августейшие длани! - ограничимся элементарным выводом: если самодержец бестрепетно рвал и бросал в камин откровения родной матушки, то уж записи старшей невестки никаких сантиментов породить не могли. И, сделав неотложное дело, Николай Павлович успокоил сердечный трепет и занялся проблемами своей громадной империи.

Поэтому весною 1826-го овдовевшая Елизавета Алексеевна была предоставлена самой себе. Принц на белом коне навсегда покинул ее, и теперь она тоже покидала те роковые места. 21 апреля (3 мая) монархиня выехала из Таганрога, направившись через Харьков к Калуге. Под калужским небом ее предполагала встретить свекровь, императрица-мать Мария Феодоровна, заблаговременно поспешившая навстречу милой невестке. Дамский тет-а-тет не обещал быть радостным: как полагает дореволюционный историк Г. Василич (таков псевдоним Григория Васильевича Балицкого) - кстати, ярый противник отождествления Александра I с сибирским старцем Федором Кузьмичом, - физическая слабость Елизаветы увеличивалась день ото дня, дойдя до того, что она почти не шевелила языком.

Заботливый генерал-адъютант Волконский, ехавший в свите своей августейшей подопечной, уведомлял статс-секретаря Григория Вилламова, сопровождавшего царицу-мать, что состояние соломенной вдовы незавидно и вызывает тревогу. «Оно так худо, что ее величество (Мария Феодоровна. - Я. Е.) найдет ужаснейшую перемену. Не могу описать вам, милостивый государь, всех беспокойств моих насчет здоровья ее императорского величества во время путешествия и беспрестанно молю Бога, чтобы сподобил благополучно доехать до Калуги». До сего града, увы, не добрались.

3 (15) мая пришлось заночевать под Тулой в уездном Белёве, в доме купца Дорофеева. Тут Елизавете стало не на шутку плохо, и ей уже не хватало сил продолжать путь. Извещенная князем Волконским, Мария Феодоровна немедленно устремилась из Калуги, где ждала Елизавету, в тихий Белёв. Да вот посекретничать обеим путешественницам - а было о чем! - Господь не судил. В шестом часу утра одна из камер-юнгфер, заглянув за ширму, обнаружила Елизавету без признаков жизни. Свекровь успела лишь к десяти утра, попав «в аккурат» на панихиду по умершей снохе.

Врачи под руководством лейб-медика Конрада Стофрегена произвели вскрытие и выявили сердечную недостаточность. Гроб был запаян и перевозился на берега Невы через Торжок, Вышний Волочек и Чудово. Елизавета Алексеевна нашла успокоение в Петропавловском храме близ бутафорской могилы ее неверного мужа. Она не сочинила никакого завещания, вздыхая всегда, что не привезла в Россию из Бадена ровным счетом ничего, а поэтому не вправе ничем распоряжаться и требовать каких-либо благ.

Когда-то юный Пушкин, любуясь императрицей Елизаветой, искренне декламировал: «На лире скромной, благородной земных богов я не хвалил...» И не зря! Монархиня угасла, словно по велению двух всемогущих сред - небесных иерархий и сильных мира сего.

С таинственным исчезновением Александра исчезла и тронная «потребность» в Елизавете. Томиться бессрочно под солнцем Таганрога ей было не с руки - поползли бы слухи о некоей пожизненной ссылке. Приезжать в Петербург было небезопасно: она, больная и слишком много знавшая, стала бы легкой добычей великосветских сплетниц. Оставалось умереть на полдороге. И она умерла...


Смерти обоих венценосных супругов (одна, надуманная, мастерски разыгранная - императора Александра Павловича и вторая, истинная, настоящая - императрицы Елизаветы Алексеевны) были разделены очень коротким промежутком, всего пятью с половиной месяцами. Государь «умер» поздней осенью, 19 ноября (1 декабря) 1825-го, а государыня - в разгар весны, 4 (16) мая 1826-го. Он ушел из жизни на берегу Азовского моря, в Таганроге, она - по пути домой, в Тульской губернии, в уездном городе Белёве, что на приплесах Оки, в 105 верстах от Калуги, где и намечали встретиться овдовевшая невестка Елизавета Алексеевна и опечаленная свекровь Мария Феодоровна...

«ЦАРИЛО МНОГО ЛИЦ...»



В русской истории - во всяком случае, начиная с ее царского этапа (престоловенчания Ивана IV Грозного в январе 1547-го) и заканчивая ее имперским периодом (отречением от власти Николая II в марте 1917-го) - это был весьма редкий эпизод. Редкий в том смысле, что правящая августейшая чета завершила земные дни не в своих собственных покоях, а вдалеке от блестящей столицы. Спору нет, нечто подобное можно отыскать в наших летописях и сказаниях, но лишь в отношении тех повелителей и их благородных супруг, которые в тот момент уже не держали в руках величественный монарший скипетр.

Не грех вспомнить старика Василия Шуйского (инока Варлаама), вывезенного в Смуту панскими захватчиками на территорию Польши и умершего там жалким пленником под сводами варшавского Гостынского замка осенью 1612 года. Нельзя забыть, разумеется, «правительницу» Анну Леопольдовну, смежившую очи весной 1746-го, в архангелогородском селе Холмогоры, в стенах бывшего Архиерейского дома. Пеплом Клааса стучит в сердце судьба ее сына, несчастного юноши - «императора» Ивана VI Антоновича, заколотого шпагами стражников по тайному приказу Екатерины II в мрачном шлиссельбургском каземате 5 (16) июля 1764 года. Не лучшая доля выпала и легкомысленному мужу Екатерины Алексеевны Петру III Феодоровичу. Смерть нашла его чуть раньше, летом 1762-го, - видимо, от рук Алексея Орлова и Федора Барятинского - в пригородной Ропше, где так любила охотиться русская знать. И естественно, отдельной строкой нужно помянуть последнего отечественного самодержца Николая II, расстрелянного вместе с семьей в Екатеринбурге, в хмуром подвале Ипатьевского дома в ночь с 16 на 17 июля 1918 года.

Все эти особы погибли - именно погибли! - вдали от столичных центров, хотя души Петра III и Ивана VI отлетели на небеса, говоря по совести, в двух шагах от Северной Пальмиры - соответственно в Ропше и Шлиссельбурге. Прах же самодержцев, сгинувших за тысячи верст от милых сердцу отеческих «гнездовий», - Василия Ивановича Шуйского и Николая Александровича Романова - впоследствии все-таки вернули, выражаясь по-современному, на историческую родину. Василия IV погребли в московском Архангельском храме в 1634 году, при царе Михаиле Романове, а Николая II вместе с женой Александрой Федоровной и детьми – в петербургском Петропавловском соборе (в 1998-м, при президенте Борисе Ельцине).

Но упомянутые суверены умирали уже не правителями, а как бы част-ными лицами, лишенными своих престольных прав или, подобно Ивану VI, вообще не допущенными до таковых. Причем Иван VI, как и его куда более взрослый товарищ по несчастью Петр III, даже не успели положенным образом надеть на себя корону в кремлевском Успенском соборе. Один - по малолетству, второй - по беспечности. Оттого в печальный миг вся перечисленная королевская рать в полном смысле относилась к бывшим, ныне всеми покинутым и всеми отринутым людям. Сиречь к политическим теням...

И тем не менее император-загадка Александр I Павлович имел - вот еще одно изъятие из правил! - системного «двойника». Настоящего, не свергнутого суверена! В октябре 1894 года, спустя 69 лет после легендарных таганрогских приключений, под небом солнечной Ливадии предстал перед Богом угнетенный тяжелой почечной болезнью внучатый племянник Александра Павловича - государь Александр III Александрович по прозвищу Миротворец, родной отец бедолажного Николая II. Тело крымского страдальца перебросили по железной дороге в северные края и торжественно упокоили согласно классическим канонам в Петропавловской крепости. То было финальное монаршее погребение самодержавной эпохи.

Ну а жену Александра III, государыню Марию Феодоровну (в девичестве принцессу Дагмару Датскую), ждала иная стезя. Ее долго, в течение 23 лет, вплоть до февральских мятежей, именовали вдовствующей императрицей, как, впрочем, и её давно умершую полню тёзку, тоже Марию Федоровну, супругу бедного Павла и мать двух его венценосных сыновей Александра и Николая Павловичей. Правда, та первая Мария Феодоровна звалась вдовствующей монархиней чуть больше - около 27 лет. Но звалась до самой смерти в октябре 1828-го в возрасте 69 лет, тогда как вторая Мария, жена Александра III (правнука первой Марии), бежала от большевистского переворота из Крыма на британском броненосце «Мальборо» в только-только затихшую после мировой брани Европу.

Бежала в Англию, а потом - в родную Данию. Здесь, дома и одновременно в эмиграции, Мария-Дагмар провела немало времени, завершив свой земной путь не в Зимнем дворце, а в изящном коттедже в копенгагенском пригороде Видере ровно через сто лет после первой Марии Феодоровны - в октябре 1928-го, в солидном возрасте 81 года. Ее по-хоронили с королевскими почестями в монаршем некрополе Роскилльского собора под Копенгагеном. А гораздо позднее, осенью 2006-го, когда в России уже рухнула советская власть, останки последней истинной императрицы были привезены на датском корабле «Эсберн Снаре» в Петербург и помещены рядом с её обожаемым супругом Александром Миротворцем.

Так что в отечественной истории два Александра – двоюродный дед и внучатый племянник - за пределами имперской столицы. Но второй - явно, без проблем и вопросов, а первый - окруженный слухами, пересудами и подозрительными перешептываниями. Зато судьба его вдовы, горемычной Елизаветы Алексеевны, коей Небеса отмерили по смерти мужа всего пять с небольшим месяцев земного пути, ничуть не походила на участь обеих венценосных Марий.

«УСТАЛ Я ГРЕТЬСЯ У ЧУЖОГО ОГНЯ...»



Долгий путь человечества, включая его тысячелетний русский маршрут, наполнен многими неясностями и недоговоренностями. Они касаются в основном сильных мира сего - царей, вождей, вельмож, полководцев, а житейская фигура маленького человека - от Акакия Акакиевича до Оливера Твиста и Гавроша - не слишком волнует специалистов и читателей. Поэтому повышенный интерес к обросшей гипотезами и мифами персоне государя императора Александра I Благословенного вполне оправдан и объясним. Зато плохо объяснимы и едва ли оправданны, особенно с позиций высокой морали, некоторые его мысли, шаги и поступки. Не нам судить их - то миссия Господня. Но нам, историкам, позволено постигать и оценивать все связанное с его именем и его деяниями...

Прежде чем углубиться в биографические детали сибирского старца Федора Кузьмича, кого нередко считают перевоплощенным повелителем Александром Павловичем, целесообразно, наверное, установить две простые истины. Во-первых, желал ли всерьез сей помазанник Божий - хотя бы по временам - покинуть царский трон и превратиться в ведущего рутинную жизнь заурядного обывателя? А во-вторых, если желал и осуществил таковую заветную мечту, искусно сымитировав в Таганроге болезнь и смерть, то кого могли забальзамировать, а затем похоронить в Петропавловском соборе при гробовом – возле гроба! - молчании всей августейшей фамилии?

…Когда-то, весною 1796 года, в бытность великим князем (ещё при жизни бабушки, Екатерины Алексеевны), 19-летний Александр черкнул своему личному и политическому другу Виктору Кочубею: «Повторяю снова: мое положение меня вовсе не удовлетворяет. Оно слишком блистательно для моего характера, коему нравятся тишина и спокойствие. Придворная жизнь не для меня создана... Я сознаю, что не рожден для того сана (великокняжеского. - Я. Е.), который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем (императорского. - Я. Е.), от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом... Мой план состоит в том, чтобы, по отречении от этого неприглядного поприща (я не могу еще положительно назначить срок сего отречения), поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая счастье в обществе друзей и изучении природы...»
Позднее в письме своему либерально-республиканскому наставнику Фредерику Лагарпу, оказавшему на него в детстве столь глубокое, но, увы, не всегда благотворное и уместное влияние, Александр настроился на трогательно-лирический лад. «Мне думалось, - поверял он любимому учителю сокровенные думы, - что если когда-нибудь наступит и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя я сделаю несравненно лучше, посвятив жизнь важной задаче даровать стране свободу и тем не допустить ее сделаться в будущем игрушкой в руках оголтелых безумцев (очевидно, Ангел ощущал неким монаршим шестым чувством грядущие суховеи большевистской революции. - Я. Е.).

Когда же придет моя очередь, нужно будет стараться - само собой разумеется, постепенно - образовать народное представительство, каковое, должным образом руководимое, приняло бы свободную конституцию. После чего моя власть совершенно прекратилась бы и я... удалился бы в какой-нибудь уголок и жил бы там счастливый и довольный, видя процветание своего Отечества и наслаждаясь оным...»

Но все это говорилось в молодости, когда человек - хоть царь, хоть раб - вправе погрезить о завтрашнем незакатном благоденствии. Потом вроде положено повзрослеть. Однако и годы спустя, когда кануло в Лету «дней Александровых прекрасное начало» и юношескому бреду надлежало, казалось бы, раствориться в суровой житейской прозе, могучий сокрушитель самого Бонапарта продолжал, к удивлению опытных окруженцев, свои странные речи. Так, в сентябре 1817-го, гостя в Киеве, за трапезой, где развернулась дискуссия о гражданских обязанностях людей, принадлежащих к различным сословиям, венценосец вдруг ошарашил родовитых слушателей неожиданной и смелой тирадой.

«Когда кто-нибудь, - при этом, по свидетельству «близкого к телу» флигель-адъютанта Александра Ивановича Михайловского-Данилевского, «на устах государя явилась улыбка выразительная», - имеет честь находиться во главе такого народа, как наш, он призван в минуту опасности первым идти ей навстречу. Вместе с тем он должен оставаться на посту только до тех пор, пока позволят физические силы. По прошествии же сего срока ему следует уйти (passe се temps, il faut qu'il se retire)».

Впрочем, император еще не торопился: «Что касается меня, - добавил он успокаивающим тоном, - я пока чувствую себя хорошо, но лет через десять или пятнадцать, когда мне минет пятьдесят…» Самодержец замолчал, а присутствующие стали наперебой уверять его, что и в шестьдесят он будет здоров и свеж. Судя по дальнейшим событиям, можно предположить, что хор придворно-застольных лизоблюдов прозвучал не слишком убедительно.

Спустя месяц, уже в Москве, участвуя в закладке первого (неудачного) варианта храма Христа Спасителя на Воробьевых горах, венценосец со вздохом посетовал зодчему Карлу Витбергу: «Я не могу, конечно, надеяться увидеть что-либо при себе». Но почему же? Трудно не согласиться с князем Владимиром Барятинским, отметившим, что Александру Павловичу было в ту минуту «под сорок» (он даже не разменял тогда четвертого десятка). Император обладал отменным здоровьем и без труда протянул бы еще 25-30 лет, если не больше. Он мог поэтому рассчитывать на то, что увидит энный архитектурный шедевр. Однако настраивал себя на нечто иное.

«О БОЖЕ МОЙ, КТО БУДЕТ НАМИ ПРАВИТЬ?»



Тяга повелителя к домашнему покою и тихому уюту не была, очевидно, случайной и эпизодической. В этом смысле весьма показательна лаконичная фраза маститого дореволюционного исследователя профессора Сергея Платонова (умершего, кстати, глубоким стариком в январе 1933-го в сталинской ссылке под Самарой). Говоря о взаимоотношениях двух августейших братьев - венценосца Александра Павловича и великого князя Николая Павловича, - ученый муж упомянул одну любопытную деталь.

«Лет за шесть до своей кончины, - сообщал в 1910 году сей официальный монархический историк, просвещавший, между прочим, младшую сестру Николая II Ольгу Александровну и никогда не касавшийся сюжета о возможном «преображении» русского самодержца в сибирского поселенца, - император Александр в первый раз намекнул Николаю и его супруге (Александре Феодоровне. - Я. Е.), что в будущем их ожидает высокий государственный жребий.
Николай не вполне понял, что разумел в своих словах Александр, однако стал готовить себя к управлению государством. Он сам пополнял чтением недостатки своего первоначального образования и обрел много новых знаний. Но все-таки надлежащей подготовки и навыка в делах не получил до самого своего воцарения, так как Александр не приобщал его к текущим делам управления и держал по-прежнему далеко от себя...»

Гораздо подробнее (но по-французски!) передает царский спич великая княгиня, а впоследствии монархиня – Александра Феодоровна, жена Николая. Знаменательно-занимательный разговор состоялся летом 1819 года в Красном Селе на обеде после августейшего смотра двух бригад Первой гвардейской пехотной дивизии, коей командовал младший брат самодержца. «Это было, - бесхитростно повествует ослепительная германская красавица, прозванная за свой шарм Белой розой, - в Красном Селе... когда однажды император Александр пообедал у нас, сел между нами двумя и, беседуя интимно, внезапно переменил тон. Стал очень серьезным, начав приблизительно в следующих выражениях высказывать нам, что доволен, как утром брат справился с порученным ему командованием.

Он вдвойне рад тому, что Николай (всего 23 лет от роду. - Я. Е.) хорошо исполняет свои обязанности, ибо на него когда-нибудь ляжет большая ответственность. Венценосец видит в нем своего преемника, и это случится раньше, чем можно предполагать. Такое произойдет еще при его, Александра, жизни. Мы сидели как два изваяния - с раскрытыми глазами и замкнутыми устами. Император продолжил: вы, смотрю, удивлены, но знайте, что брат Константин, который и ранее не интересовался престолом, решил тверже, чем когда-либо, отказаться от него юридически, передав свои права Николаю и его потомству...

Что касается меня, то я сложу с себя мои тронные полномочия и удалюсь от мира. Сегодняшняя Европа остро нуждается в монархах молодых, энергичных и в расцвете сил. Ну а я уже не тот, каким был, и считаю долгом уйти вовремя. Заметив, что мы готовы разрыдаться, - откровенничала Белая роза, - он старался утешить нас и повторял, что все это произойдет не сейчас, а пролетят еще годы, пока он осуществит свой замысел...»

Сей поразительный эпизод приведен и в записках самого Николая Павловича, и таковые цитирует придворный историк Модест Корф. В изложении верноподданного барона данная фраза звучит возвышенно и даже волнующе: «Миг переворота, столь вас устрашившего, сказал тогда государь, еще не наступил. До него, может быть, пройдет лет десять, а моя цель была теперь только та, чтобы вы (Николай. - Я. Е.) заблаговременно приучили себя к мысли о непреложно и неизбежно ожидающей вас участи».

Впрочем, и на этом эмоциональные порывы не прекратились. Осенью того же 1819 года, приоткрывает тайны мадридского двора флигель- адъютант Михайловский-Данилевский, монарх, приехав в Варшаву, к брату Константину Павловичу, надзиравшему там за польскими войсками, поговорил с родственником накоротке. «Я должен сказать тебе, брат, - не чинясь, изложил он свой взгляд на вещи, - что хочу абдикировать (этот латинский термин означает отречение от престола. - Я. Е.). Я устал и не в силах сносить тягость правительства (точнее, правления. - Я. Е). Я предупреждаю тебя, чтобы ты подумал, как надлежит поступить в подобном случае».
Константин, тогда наследник-цесаревич, отреагировал мгновенно, если не молниеносно: «Я буду просить у вас место второго камердинера вашего. Буду служить вам и, ежели нужно, чистить сапоги. Когда бы я ныне это сделал, то почли бы подлостью, но когда вы покинете престол, я докажу преданность мою вам как благодетелю моему». Услышав сии слова, поделился Константин с господином Михайловским, «государь поцеловал меня так крепко, как никогда ещё за 45 лет жизни не целовал». И, облобызав, промолвил: «Когда придет час абдикировать, я дам тебе знать, а ты соображения свои напиши матушке (Марии Феодоровне. - Я. Е.)».

«И ТАИ И МЫСЛИ, И ДЕЛА СВОИ...»



Рассуждая о добровольном отречении, Благословенный отлично сознавал, что шапку Мономаха примет не Константин. Брат Александра (и второй сын Павла Петровича) царствовать принципиально не желал, предпочитая петербургскому высшему обществу палаты варшавского Бельведерского дворца, где его неизменно встречали нежные объятия «худородной», по строгим монархическим оценкам, графини Жанетты Грудзинской. Покинуть ее престолонаследник не смел даже в думах: «Прекрасна, как польская панна, а значит - прекрасней всего!»

И в январе 1822-го в Северную Пальмиру пришла приватная весточка из Варшавы. «Не чувствуя в себе, - признавался Константин Александру, - ни тех дарований, ни тех сил, ни того духа, чтоб быть когда бы то ни было возведенному на то достоинство, к которому по рождению моему могу иметь право, осмеливаюсь просить Вашего Императорского Величества (так в тексте. - Я. Е.) передать сие право тому, кому оно принадлежит после меня и тем самым утвердить навсегда непоколебимое положение нашего государства».

Александр, по всей вероятности, долго размышлял над этим опусом. Лишь спустя три недели, в феврале, он соизволил ответить - кратко и емко. «Любезнейший брат! С должным вниманием читал я письмо ваше. Умев всегда ценить возвышенные чувства вашей доброй души, сие письмо меня не удивило (стиль! - Я. Е.). Оно дало мне новое доказательство искренней любви вашей к государству и попечения о непоколебимом спокойствии оного. По вашему желанию предъявил я письмо сие любезнейшей родительнице нашей (вдовствующей императрице Марии Феодоровне; показательно, что монарх «не предъявил» его своей супруге - царствующей государыне Елизавете Алексеевне. - Я. Е.).

Великий князь Константин Павлович
Великий князь Константин Павлович

Она читала его с тем же, как и я, чувством признательности к почтенным побуждениям, вами руководившим. Нам обоим остается, уважив причины, вами изъявленные, дать полную свободу вам следовать непоколебимому решению вашему, прося Всемогущего Бога, дабы Он благословил последствия столь чистейших намерений». Присланная Константином депеша совершенно удовлетворила самодержца, успокоив его относительно общих державных перспектив.
Но к очередным шагам по водворению будущего престольного порядка Александр обратился еще через полтора года, в августе 1823-го, за пару лет до своей роковой поездки в Таганрог.
Официозный исследователь Николай Шильдер (под размашистым пером Льва Толстого - «историк царствования Александра I, ученый Шильдер») поведал, что венценосец, пригласив к себе митрополита Московского Филарета, поручил святому отцу составить сообразный обстоятельствам высочайший манифест (то есть документ, передающий бразды по непререкаемой воле помазанника Божия второму брату Александра и третьему сыну «бедного Павла», великому князю Николаю Павловичу). Начертанные умелой рукой листы царь самолично запечатал в конверт, написав поверх: «Хранить в Успенском соборе (Кремля. - Я. Е.) с государственными актами до востребования моего, а в случае моей кончины открыть московскому епархиальному архиерею и московскому генерал-губернатору в Успенском соборе прежде всякого другого действия».

Отдав манифест Филарету, монарх потребовал положить его «без какой-либо огласки» в особый храмовый ковчег. Церковный иерарх изумленно вопросил, отчего указ, касающийся восшествия на престол, которое совершается в петербургском Зимнем дворце, должен тайно храниться в московском Успенском соборе, где происходит традиционная коронация, отстоящая, как правило, от реального воцарения на несколько долгих, наполненных хлопотами месяцев. Александр Павлович признал сей довод справедливым и обоснованным.

Точные копии манифеста были под усиленным конвоем отосланы на берега Невы и спрятаны в Государственном совете (размещавшемся тогда в царском дворце), а также в Сенате и Синоде, чьи роскошные корпуса работы Карла Ивановича Росси, разделенные полукруглой аркой, не высились еще по левую руку Медного всадника. Ближе к воде стоял довольно допотопный, многократно перестроенный дом сенатского присутствия. А Святейший синод располагался на Васильевском острове, в здании Двенадцати коллегий.

В трех этих точках и «схоронили» ценнейшие бумаги. Нынешнее же архитектурное великолепие возникло позже, в николаевскую эпоху, на стыке 1820-1830-х годов. По мнению всех допущенных к секрету высших сановников, поступки Александра Благословенного плохо поддавались рациональному восприятию...

К 1820-м годам в высших кругах русского общества сложилась своеобразная, если не сказать оригинальная, ситуация. Судя по многим документам, властвовавший с весны 1801-го государь император Александр I Павлович явно переутомился от монарших трудов праведных и все чаще подумывал об оставлении престола. Однажды он даже сравнил себя с солдатом, который, отслужив четверть века в армии, вправе уйти в отставку. Суверен (видимо, по причине чересчур либерального воспитания в отроческом возрасте) запамятовал, что на рядового, офицера, генерала, фельдмаршала возложена долгом и присягой имеющая определенную длительность ратная служба. А на венценосца, помазанника Божия - не знающий земных сроков и обрывающийся лишь со смертью священный обет царского служения.

«ВЛАДЫКА СЕВЕРА ОДИН В СВОЕМ ЧЕРТОГЕ...»



25-летие Александрова правления должно было, кстати, «грянуть» в начале марта 1826 года - как раз тогда, когда прах «покойного» повелителя торжественно, хотя и не без странных промедлений, доставили в столицу и на протяжении целой недели хранили под сводами Казанского собора, дабы перевезти потом в Петропавловскую крепость. До громкого юбилея усталый и разочарованный жизнью вождь тихо не дотянул. Правда, Благословенный заранее озаботился преемством трона, решив по семейным обстоятельствам передать скипетр не следующему брату, Константину, а младшему, Николаю.

Манифест об этом, подписанный 16 (28) августа 1823-го, за два с не большим года до «смерти» Александра Павловича, был полусекретно положен в четырех местах - Успенском храме Московского Кремля, а равно в Государственном совете, Правительствующем сенате и Святейшем синоде, расположенных на берегах Невы. Текст тайной бумаги отличался необычными для актов такого рода сюжетными поворотами.


«Объявляем всем Нашим верным подданным. С самого вступления Нашего на Всероссийский Престол непрестанно Мы чувствуем себя обязанными перед Вседержителем Богом, чтобы не только во дни Наши охранять и возвышать благоденствие возлюбленного Нами Отечества и народа, а также предуготовить и обеспечить их спокойствие и благосостояние после Нас чрез ясное и точное указание преемника Нашего сообразно с правами Нашего Императорского Дома и с пользами Империи.

Мы не могли, подобно Предшественникам Нашим, рано провозгласить Его по имени, оставаясь в ожидании, будет ли благоугодно неведомым судьбам Божиим даровать Нам Наследника Престола в прямой линии. Но чем далее протекают дни Наши, тем более поспешаем Мы поставить Престол Наш в такое положение, чтобы он ни на мгновение не мог оставаться праздным. Между тем как Мы носили в сердце Нашем сию священную заботу, Возлюбленный Брат Наш Цесаревич и Великий Князь Константин Павлович, по собственному внутреннему побуждению, принес Нам просьбу, чтобы право на то достоинство, на которое он мог, бы некогда быть возведён по рождению своему, предано было тому, кому оное принадлежит после Него. Он изъяснил при сем намерение, чтобы таким образом дать новую силу дополнительному акту о наследовании Престола, постановленному Нами в 1820 году, и Им, поколику то до Него касается, непринужденно и торжественно признанному.

Глубоко тронуты Мы сею жертвою, которую Наш Возлюбленный Брат с таким забвением своей личности решился принести для утверждения родовых постановлений Нашего Императорского Дома и для непоколебимого спокойствия Всероссийской Империи. Призвав Бога в помощь, размыслив зрело о предмете, столь близком Нашему сердцу и столь важном для государства, и находя, что существующие постановления о порядке наследования Престола у имеющих на Него право, не отъемлют свободы отрешить от сего права в таких обстоятельствах, когда за сим не предстоит никакого затруднения в дальнейшем наследовании Престола - с согласия Августейшей Родительницы Нашей (Марии Феодоровны. - Я. Е.), по дошедшему до Нас наследственно Верховному праву Главы Императорской Фамилии и по врученной Нам от Бога Самодержавной Власти, Мы определили. Во-первых, свободному отречению первого Брата Нашего Цесаревича и Великого Князя Константина Павловича от права на Всероссийский Престол быть твердым и неизменным... Во-вторых, вследствие того, на точном основании акта о Наследовании Престола наследником Нашим быть второму Брату Нашему Великому Князю Николаю Павловичу.

После сего мы остаемся в спокойном уповании, что в день, когда Царь Царствующих, по общему для земнородных закону, воззовет нас от сего временного Царствия в вечность, государственные сословия, которым настоящая непреложная воля Наша и сие законное постановление Наше в надлежащее время по распоряжению Нашему должны быть известны, немедленно принесут верноподданническую преданность свою назначенному Нами Наследственному Императору единого нераздельного Престола Всероссийской Империи, Царства Польского и Княжества Финляндского. О Нас же просим всех верноподданных Наших: да они с тою любовью, по которой Мы в попечении об их непоколебимом благосостоянии полагали Высочайшее на земле благо, принесли сердечные мольбы к Господу и Спасителю Нашему Иисусу Христу о принятии души Нашей, по неизреченному Его милосердию, в Царствие Его Вечное».


С заключительными строками сего эпохального акта вышла некоторая заминка. Александру Павловичу не понравились четыре варианта (!), написанные рукой митрополита Филарета. Он даже, как сообщает историк Г. Василич (Григорий Балицкий), подчеркнул фразу «чаем непреемственного Царствия на Небесах», чем поставил святого отца в неловкое положение. Поэтому судьбоносный финал («по неизреченному Его милосердию - в Царствие Его Вечное») родился под пером обер-прокурора Синода князя Александра Голицына.

Серьезные дореволюционные исследователи иногда спорили между собою на предмет того, знал ли содержание эпохальной бумаги «виновник торжества» - великий князь Николай Павлович, второй брат впавшего в тяжелую меланхолию государя. Педантичный Николай Шильдер утверждает, что молодой августейший баловень судьбы догадывался о завещании только со слов матери, которая упоминала о том иногда, вскользь, как бы мимолетом.

Оппонент Шильдера, голубокровный историк великий князь Николай Михайлович, внук императора Николая I и внучатый племянник императора Александра I (расстрелянный, увы, по приговору большевистского трибунала в январе 1919-го у внутренней стены Петропавловской крепости), напротив, полагал, что его дед был своевременно осведомлен - неважно, из каких информационных источников, - о необычной престольной коллизии. Осведомлен наряду с митрополитом Филаретом, князем Александром Голицыным, графом Алексеем Аракчеевым и обеими императрицами - вдовствующей, Марией Феодоровной, и царствующей, Елизаветой Алексеевной.

Вероятно, по-своему безошибочны оба маститых ученых мужа. Но думается тем не менее, что новый наследник ведал правду-истину в усеченном виде. Глядя на дальнейший ход событий, мы замечаем, что ставший в одночасье официальным тронопреемником Николай Павлович не всегда воспринимал сей документ всерьез. Иначе как объяснить, что по «смерти» Александра Благословенного цесаревич не взял скипетр, а немедленно присягнул на верность старшему брату, нежившемуся в объятиях игриво-сладострастной варшавской гурии?

«ЯМЩИК, НЕ ГОНИ ЛОШАДЕЙ!»



Мы уже задавались как-то двумя ключевыми вопросами. Во-первых, собирался ли победитель Наполеона снимать с себя корону и уходить в народ; во-вторых, если собирался и умело осуществил оный трюк в далеком Таганроге, то кого препарировали-бальзамировали, а потом после долгих проволочек погребали как усопшего монарха в столичном соборе? Одну проблему, представляется, мы решили. Теперь предстоит погрузиться в «смежную» загадку...

Доехав в середине сентября 1825-го до азовского побережья и дней через десять встретив и разместив там в доме, заботливо отделанном по эскизу архитектора Иосифа Шарлеманя, недужную супругу, император, по обыкновению, не сидел у камелька, а отправился путешествовать. Понятно, с инспекционными целями! Он, по словам князя Владимира Барятинского, капитально познакомился с областью Всевеликого войска Донского и волшебной природой Крымского полуострова. Здесь, в Тавриде, монарха приветствовал дорогой его сердцу новороссийский генерал-губернатор граф (впоследствии - светлейший князь) Михаил Воронцов, который командовал в 1815— 1818 годах Русским оккупационным корпусом на территории поверженной Франции. Наши войска были выведены оттуда (из города Мобежа у голландской границы), когда в Зимнем дворце сочли, что Париж, слава Богу, крепко оседлан вернувшимися из эмиграции Бурбонами.

В Крыму властелин посетил Симферополь, Гурзуф, Никитский ботанический сад и реку Молочную, на чьих приплесах вольготно раскинулись колонии менонитов - сектантов-анабаптистов, проповедующих беспрекословное исполнение библейских канонов, повиновение земным властям и отказ от какой бы то ни было борьбы против угнетателей. Не забыл Александр Павлович и живописную усадьбу Ореанду, купленную им за 50 тысяч рублей у графа Александра Кушелева-Безбородко. Крым произвел на усталого повелителя громадное впечатление. «Скоро переселюсь сюда, - мечтательно произнес монарх, по свидетельству Николая Шильдера, - и буду жить тут частным человеком». А чуть погодя он бросил Петру Волконскому: «И ты выйдешь в отставку и будешь у меня библиотекарем!»



Видимо, предвкушая тот счастливый миг, суверен побывал в Алупке (во дворце у графа Воронцова, где 120 лет спустя, во время международного Ялтинского саммита, жил наш лучший друг Уинстон Черчилль), Байдарах, Севастополе, Балаклаве, Бахчисарае, Гурзуф-Кале, ночевал в Евпатории, где изволил осматривать храмы, мечети, синагоги, казармы и карантины. 2 (14) ноября он остановился в легендарном - как раньше, так и позднее - Перекопе. Затем самодержец двинулся назад, к восточной оконечности Азовского моря, или Меотийского озера, как звали сей водный бассейн древние эллины. К загрустившей жене!

3 (15) ноября после обеда перед станцией Орехово коляска, в которой ехал Александр Павлович, «наткнулась» на коляску фельдъегеря Николая Маскова, который вручил государю важные бумаги из Петербурга и Таганрога. Властелин принял запечатанный пакет и почему-то приказал курьеру сопровождать его в Таганрог. Казалось бы, миссия гонца исчерпывающе выполнена, он больше не нужен и вправе отправляться восвояси, к милому северу. Масков мог ожидать разве что некоего презента в кошельке, который позволил бы ему вкусно угоститься и сладко отоспаться на ближайшем постоялом дворе. Не говоря уже о моральном удовлетворении от личного контакта с самим венценосцем. Но его внезапно задержали и «повлекли» к монаршим походным чертогам. Зачем сей простолюдин- исполнитель вдруг понадобился хозяину половины Вселенной? Не иначе как для того, чтобы, пригласив его к царскому столу, отблагодарить за честную, беспорочную службу...

Однако до роскошной трапезы Николай Масков не добрался. По дороге извозчик, везший фельдъегеря беспричинно и безудержно погнал лошадей вскачь и, наехав у поворота к мосту на глинистый выступ, уронил седока на землю. Пассажир с размаху ударился головой о кочку и остался неподвижно лежать на мосту. Император, услышав позади шум, обернулся, остановил свою карету и повелел оказать пострадавшему оперативную медицинскую помощь. Сам он, разумеется, тронулся в путь, а врачебное содействие пало на плечи доктора Дмитрия Тарасова, безуспешно хлопотавшего над бездыханным телом допоздна, а затем, махнув рукой, заторопившегося на станцию Орехово.

«МНЕ НЕКУДА БОЛЬШЕ СПЕШИТЬ!»



К удивлению эскулапа, в особняке его ожидал бодрствовавший, несмотря на полночь, барон Иван Дибич. Сей генерал-адъютант потребовал немедленно пройти в опочивальню монарха, который тоже не спал, а, сидя напротив камина «в шинели в рукава», пролистывал полученную у горемычного курьера свежую почту. Обошлось без дежурных любезностей. «В каком положении Масков?» - отрывисто, по воспоминаниям Тарасова, спросил августейший собеседник. «Он, - отвечал придворный лекарь, - получил, падая, смертельный удар в голову - с сильным сотрясением мозга и большой трещиной в самом основании черепа. Я нашел его уже без дыхания, и всякое врачебное пособие оказалось тщетным».

Выслушав краткий доклад, самодержец поднялся с кресла и в слезах воскликнул: «Какое несчастье, как жаль человека!» И, взяв со стола колокольчик, позвонил. «А я, - добавляет «медико-хирург», - вышел. При этом я не мог не заметить в государе необыкновенного выражения в чертах его лица, хорошо изученного мною в продолжение многих лет. Оно представляло что-то тревожное и вместе болезненное, выражающее чувство лихорадочного озноба». Любопытно, что данный фрагмент тарасовских откровений вообще был явлен суду читающей публики, невзирая на инквизиторскую цензуру, коснувшуюся практически всего, что затрагивало мемуарный блок о последних днях Ангела.

Есть немало резонов усомниться в подлинности тех записок Дмитрия Климентьевича Тарасова, которые сошли с типографского станка. Некто В. Г. (кто таков?) - человек, вероятно, солидный, ибо его статья была напечатана в девятой книжке весьма респектабельного журнала «Исторический вестник» за 1914 год, - утверждал, что не стоит слепо доверять брошюре сего надворного советника от медицины. «Мы имеем данные, которыми не считаем себя вправе поделиться с читателями, - откровенничал скрывшийся за двубуквенной «изгородью» правдоискатель, - заподозрить эту подлинность и предположить, что воспоминания подверглись исправлению. Когда и в каком духе – нам неизвестно…»

Примерно так же - хотя по другому поводу – рассуждает и князь Владимир Барятинский. Он указывает на странное обстоятельство, обнаруженное «по смерти» государя в Таганроге. Скорбный протокол завизировали девять эскулапов, среди коих значилась и фамилия Дмитрия Тарасова. Но сам врач мемуарно отрицает наличие подписи: он-де не скреплял своим именем протокольные листы, хотя - парадокс! - признает, что составил (под начальственным нажимом?) весь необходимый текст. Составил, да не подписал! Мотивировка трогательна: отказ «приложить руку» объясняется принципиальным неучастием «медико-хирурга» в бальзамировании августейших останков. А сия пассивность вызвана «сыновним чувством и благоговением к императору». Без минорных прилагательных «умершему» или «усопшему». Просто императору! Отцу родному...

Тем не менее тарасовское «граффити» красуется под отчетом о вскрытии царского тела, причем в середине списка, на пятой строке - между придворным врачом коллежским асессором Добертом и штаб-лекарем надворным советником Александровичем. Прямо-таки дух захватывает! Как это позднейшие фальсификаторы, трудившиеся под неусыпным приглядом молодого государя Николая Павловича, не придали значения двум ярким отрывкам из «мемуара» Дмитрия Тарасова? Его словам о шокирующей реакции Александра I на гибель скромного фельдъегеря Маскова и отказу врача-профессионала подписать протокол о «кончине» Благословенного 19 ноября.

Плохая, неряшливая работа заметателей следов! Сродни аналогичной халтуре - уже в постреволюционную эпоху, в 1920-х, - двух партийно- советских назначенцев, романиста Алексея Толстого и литературоведа Павла Щеголева, состряпавших так называемый дневник фрейлины Анны Вырубовой. Стоит сравнить эту фантастическую писанину с истинными воспоминаниями бедолажной хромоножки, подруги последней российской императрицы, каковые публиковались в Хельсинки, под небом которого Анна Александровна (инокиня Мария) коротала невеселые дни, чтобы без лишней суеты постичь, где Вырубова-Танеева, а где заказчики из ЦК и ЧК. Но кремлевские агитпроповцы не чинясь скармливали малосъедобную дневниковую кашу своей непритязательной пролетаризированной интеллигенции. Да, подвижные технологии меняются, а традиционные методики остаются неизменными!

«И УМЕР БЕДНЫЙ РАБ У НОГ НЕПОБЕДИМОГО ВЛАДЫКИ»



Иногда кажется, что фельдъегеря Николая Маскова ожидали на юге не только с нетерпением, но, пожалуй, с трепетом. По прибытии к Орехову вокруг курьера в полном смысле «закружились бесы разны, будто листья в ноябре». В ноябре... Сперва гонца заставили «влачиться» за монархом, а затем «вывалили» из кибитки на неприметном повороте, разбив в кровь, насмерть. Но и тут злоключения не закончились. Отцы-командиры почему-то засуетились с похоронами. Причем лихорадочными темпами. 3 (15) ноября честный порученец отдал богу душу, а уже 4 (16) ноября его опустили в землю «в сем же означенном селении при фельдшере Вельше, который был послан по приказанию начальника штаба его высокопревосходительства генерал-адъютанта Дибича из города Орехова», как проинформировали спустя пару дней шефа фельдъегерского корпуса майора Васильева депешей, отправленной в Петербург. Чтобы там не волновались понапрасну и не готовили для отличного службиста новых ответственных заданий...

Сия поспешность нелегко объясняется и тяжело понимается. Тем паче учитывая то «ничтожное» обстоятельство, что погребение произошло в вопиющем противоречии с обрядами Русской православной церкви, предусматривающей более длительное и деликатное прощание с усопшими. Кроме того, в докладной записке на берега Невы даже не упоминается священник, а говорится лишь о каком-то фельдшере от барона Дибича. Но «медбрат» потребен, как правило, на этапе земного лечения, а на похоронах он не нужен - здесь распоряжаются, связывая покойного с Небесами, духовные лица. Да вот произносили ли они молитвы над могилой фельдъегеря, в рапорте не отражено.

Картина вырисовывается четкой и логичной, хотя далеко не все штрихи и мазки бесспорны и доказаны. И все же... Почему страшный перст судьбы выбрал именно малозаметную персону Николая Маскова? Не случайно ли? Увы! У астральных сил случайностей не бывает. В книге знающего многие подробности дореволюционного исследователя Константина Михайлова, горячего приверженца чудесной метаморфозы венценосца Александра в старца Федора (что делало сего историка твердым союзником князя Барятинского, не мешая им, впрочем, иногда перебраниваться друг с другом), есть толика доводов, становящихся, наверное, лучом света в темном царстве.

Фельдъегерь Масков, на беду свою и горе, весьма напоминал лицом и фигурой государя Александра Павловича. Он даже брился и стригся a la Благословенный, по всей вероятности гордясь этим совпадением, как впоследствии Николай I гордился «художественным» сходством с Петром Преобразователем, порою усиливая таковое перед будуарным зеркалом. Мы не знаем, правда, имел ли Масков присущую Александру залысину. Но и того, чем он обладал от природы, видимо, хватило с избытком для тех, кто, не щадя живота своего, денно и нощно подыскивал подходящий натурный экстерьер.

Великий князь Николай Михайлович - царский родственник среди интеллектуалов и интеллектуал среди царских родственников - приводит фрагмент из своей содержательной беседы с почтенным историком Николаем Шильдером. Николай Карлович поведал Николаю Михайловичу, что ему довелось выйти на некоего Аполлона Курбатова, профессора химии в столичном Технологическом институте, а «по совместительству» внука курьера Маскова со стороны матери, Александры Николаевны Масковой. Чуть погодя с профессором пообщался и сам великий князь. Господин Курбатов открыл, что у них в роду сложилось не то убеждение, не то предположение, будто в приделе апостола Павла Петропавловского собора вместо императора Александра I спит вечным сном их дед, ненароком убившийся под южным небом поздней осенью 1825 года.


По признанию химика-технолога, эта легенда передавалась в семье шепотом из уст в уста, хранилась в глубокой тайне и не оглашалась в разговорах с посторонними людьми. Однако фамильная сага возникла не на пустом месте. Князь Владимир Барятинский, ссылаясь на архивный формуляр, пишет, что Александр I - в «последние» дни монаршей жизни - оставил осиротевшим домочадцам Маскова пенсию в размере денежного оклада их кормильца. Позднее уже государь Николай Павлович несколько раз гасил набегавшие долги вдовы и детей покойного фельдъегеря, а его младшую дочь, Сашеньку (в будущем - мать профессора Курбатова), определил на казенный кошт в мещанское училище благородных девиц. И все это - Боже правый! - в память рядового служаки, чья официальная заслуга состояла единственно в том, что он рутинным образом привез императору сообщения и донесения из Зимнего дворца?

Если все вышеприведенное - чистая правда, которую можно оповестить городу и миру под присягой на Библии, то мы вновь вынужденно озадачиваемся - на сей раз вопросом: как удалось «сберечь» бесценное тело Николая Маскова, погибшего 4 ноября, до «смерти» Александра I 19 ноября? Две недели в этаких случаях - срок критический. Труп «увянет», как цветок без воды. Что ж, здесь целесообразно опять вспомнить о крайне сомнительной редактуре врачебных воспоминаний Дмитрия Тарасова. Что реально узрел «медико-хирург» на глинистом холмике, ставшем конечной точкой опоры для фельдъегеря Николая Маскова? Гонец послушно ехал вслед за государем - с тою же скоростью, с какой кучер Илья Байков катил своего венценосного седока. Обгонять в дороге монарха воспрещалось категорически под страхом всяких кар. Как-то раз, например, в Петербурге скульптор Петр Клодт, страстный обожатель лошадей, лихо обошел на Невском проспекте сани Николая Павловича. Разъяренный повелитель, встав во весь свой высокий рост, публично погрозил «Петьке» могучим кулаком.

И под Ореховом повозка Маскова «плелась» за каретой Александра I. Скорость бега не могла превышать норму, не могла быть чрезмерной. Венценосец благополучно обогнул опасную зону, а курьер споткнулся на кочке, и, вылетев из коляски, убился насмерть.

В считаные секунды подбежал врач, а больной уж не дышит... Ой ли? Свежо предание, да верится с трудом. Любой мертвец не нуждается в особой заботе - ему «показан» вечный покой. Опытному врачу достаточно пощупать пульс, дотронуться до холодеющих «членов», оценить цвет зрачков, потянуть язык - и садиться за написание лаконичного протокола. Причем не как патологоанатому, произведшему общее вскрытие, а как заурядному травматологу, анализирующему «участок удара», его силу и последствия. Все это заняло бы максимум полтора-два часа.

Но доктор Тарасов провозился с обеда дотемна, добравшись до Орехова за полночь. Почему так затянулся процесс осмотра? Или перед лекарем был не умерший, а все-таки пациент? Скорее живой, чем мертвый, - какой и нужен был хозяевам положения в ту роковую минуту, пока не «угас» августейший двойник фельдъегеря, царь? А если маскарад с Масковым закончился - вопреки дьявольскому умыслу - там, на путевой кочке, то покойник попался неспокойный. Непослушный-непоседливый. Не отпускал от себя! Думается, однако, что Дмитрий Климентьевич, повинуясь инструкции, отправил впавшего в кому курьера не к порогу морга, а к дверям госпиталя, где обреченный и пробыл до 20-21 ноября - того самого момента, когда пришла пора забальзамировать тело «умершего» императора. Отсрочка была технически оправданной: не пристало Александру Павловичу «почить в бозе» сразу по возвращении из путешествия назад, в Таганрог! Следовало немного похворать - как говаривали в старину, «для прилику»...

Часть 5

«ВЕСЬ ГОРОД БЫЛ СВИДЕТЕЛЬ ЗЛОДЕЯНЬЯ...»



Обследование мертвого тела, как помним, чрезвычайно затянулось: начавшись после обеда, оно почему- то было завершено лишь поздно вечером, и «медико-хирург» приехал в Орехово, где его ожидал сам монарх, около полуночи. Что делал эскулап в течение долгого времени возле бездыханного трупа, сказать сложно. Удивительно и то, что венценосец, получив неприятную информацию, не спросил Дмитрия Климентьевича о причинах столь длительной задержки. Едва ли властелин допускал, например, что многоопытный придворный лекарь, проникшись чувством сострадания, добровольно взял на себя функцию индийского факира, воскрешавшего усопших игрой на дудочке, или безутешной античной плакальщицы и предавался таковому гуманитарному занятию несколько часов кряду. Сдается нам, Ангел правду - увы, не ангельскую - знал, да «медико-хирургу» не поведал.

Дмитрий Тарасов, отвезя, как уверен автор этих строк, разбившегося гонца в ближайший госпиталь, где бедолагу постарались продержать в анабиозе добрых две недели, пока не «созреет» для смерти уставший от шапки Мономаха помазанник Божий, заторопился в Орехово - к высочайшему докладу. Что говорил он обожаемому монарху - тайна за семью печатями, ибо едва ли стоит доверять сфальсифицированным воспоминаниям честного врачевателя. Но тот факт, что позднее (как следует из уцелевшей оригинальной части тарасовских мемуаров) он отказался препарировать-бальзамировать останки повелителя, а затем не пожелал подписать протокол о вскрытии, свидетельствует о некоей важной внутренней перемене в душе надворного советника - и прозрении, и раскаянии...

Обнаружив на столе в одной из комнат таганрогской резиденции знакомый прах Николая Маскова, приготовленный к упокоению под видом царского тела, Тарасов понял - яснее ясного, «до дна», - что и ради чего произошло днем 3 ноября возле станции Орехово. Осознал и то, какую роль довелось сыграть во всей этой истории ему, человеку, профессионально призванному лечить и спасать людей. И психологически - без внешних проявлений гнева и пристрастия – взорвался и взбунтовался. Тихо и сдержанно. Кричать в голос не мог: врач-то он врач, да и чиновник тоже. Седьмой класс по петровской Табели о рангах! Сиречь подполковник, на военно-сухопутный лад, или капитан II ранга – по флотскому ранжиру. Шуметь не пристало: долг службы. Иных резонов чудного отказа от прямых медицинских обязанностей не найти днем с огнем.

Сомнений больше не было: несчастного, ничего не подозревавшего Маскова, не мудрствуя лукаво, выбросили из повозки, когда та «ненароком» наехала на кочку у моста. Смотрелась авария как будто правдоподобно. Ну, всякое бывает... А совершил оную «процедуру», скорее всего, хорошо оплаченный и надлежаще нацеленный мускулистый кучер. Рискнем, впрочем, предположить - естественно, без железных доказательств, - что в карете находился, для вящей подстраховки, еще кто-то третий. Допустим, конвойный, стерегущий секретную документацию. Также не обиженный щедрыми деньгами и милостивой начальственной беседой. Зачем убивать курьера Маскова? Да болтает Колька без меры, несёт всякую чушь. Забыл, подлец, кому служит. Вредный человек! А ваше, ребята, дело маленькое: выбросить на обочину и концы в воду. Да поменьше вопросов - язык на замок. Мы прикроем - комар носа не подточит...
Обошлось и впрямь гладко. Не только на бумаге, но и в овраге. Методика была достаточно отработанной: свыше шестидесяти лет назад, в июле 1764 года, на острове Ореховец, под сводами Шлиссельбургской крепости, произошел (по чьей инициативе?) бунт во имя освобождения из каземата вечного узника - «императора» Ивана VI Антоновича. Мятеж, само собой, с треском провалился, а стража, воспользовавшись оглушительной пальбой и руководствуясь душегубной инструкцией, заколола безоружного арестанта шпагами. Участники заговора отправились за решетку, а кое-кто на плаху. Ну а образцовых конвоиров - капитана Данилу Власьева и поручика Луку Пекина - распоряжением Екатерины II наградили крупной премией по 7 тысяч рублей каждому и уволили в «полную отставку». Чуть погодя герои двинулись в какую-то богом забытую глухомань. Возможно, нечто подобное - тайна сия велика есть - произошло и с теми, кто колдовал возле фельдъегеря Николая Маскова. Их судьбу определили Небеса. Остров Ореховец и станция Орехово - вот она, ирония судьбы...

Проведенная на другое утро скромная похоронная церемония носила - хоть к попу не ходи! - показной, бутафорский характер. Гроб, очевидно, закопали пустым, тогда как «покойника» (пациента!) пользовали в отдельной госпитальной палате всеми мыслимыми и немыслимыми средствами, дабы сохранить его в кондиционном состоянии до дня X. До 19 ноября! И поэтому довольно курьезно звучит аргументация князя Владимира Барятинского, оспаривавшего кандидатуру убиенного курьера как человека, который заменил в могиле растворившегося на бескрайних русских просторах государя императора.

Княжеский довод убийственно весом и потрясающе логичен: в протоколе о вскрытии не отмечено «повреждение черепных и иных костей». Значит, погребли не Маскова, а кого-то другого. Что тут сказать? Плакать или смеяться? Его сиятельство, наверное, перегрузил свой ум обилием аналитического материала и слегка оторвался от грешной земли. Забыл, что медицина - это медицина, а политика - это политика. Как в официальную бумагу о кончине богопомазанного монарха внесли бы пункт о «смертельном ударе в голову, сильном сотрясении мозга и большой трещине в самом основании черепа»? Да даже простонародье взволновалось бы тем, что Россией, надо ж статься, управлял самодержец с травмированной головной полостью. Есть вещи, о коих уместно промолчать для оздоровления общественной психологии. Меньше знают - крепче спят!
А вообще эти княжеские литературные экзерсисы напоминают (скорее, предваряют) чем-то веселый анекдот позднесоветской поры. Праздношатающийся полупьяный субъект, выйдя на Красную площадь и приблизившись к Кремлевской стене, громогласно возопил: «Брежнев - придурок!» Будучи арестован и судим - на основе самых справедливых в мире законов! - отщепенец получил по приговору: 15 суток за мелкое хулиганство и 10 лет - за разглашение государственной тайны. Не лучше, пожалуй, пришлось бы и медикам, подмахнувшим протокол о проломленном монаршем черепе: за такое заключение новый император Николай Павлович оперативно пристроил бы их всех в заключение. Скажем, в Трубецкой бастион Петропавловской крепости - по стылым следам горемычного царевича Алексея.

«И БРАТСКУЮ КЛЯТВУ ОНИ ПРИНЕСЛИ НА СОЛИ И КИСЛЫХ ХЛЕБАХ...»


Интересен и еще один момент, о котором исследователи пишут вскользь и скороговоркой. Речь идет о некоем штаб-лекаре, то есть главном местном военвраче, надворном советнике Александровиче, впервые появившемся в таганрогском дворце 18 ноября, накануне царской «кончины», - под предлогом подачи лечебной помощи. Впрочем, «обозначился» он не в одиночку. К пятерым столичным светилам зачем-то присоединили троих (помимо господина Александровича) профессионалов-провинциалов – Дмитриевского вотчинного «гошпиталя» младшего лекаря Яковлева, лейб-гвардии Казачьего полка штаб-лекаря Васильева и Таганрогского карантина старшего медицинского чиновника доктора Лакиера. Но начальствовал над сей периферийной бригадой, вероятно, Александрович - единственный среди этой публики надворный советник. Как и Дмитрий Тарасов, чин табельного седьмого класса, а на золотопогонный пересчет - подполковник.

Князь Барятинский полагает, что возникновение фигуры штаб-лекаря Александровича обусловлено важным субъективным фактором: его, городского «меднадзирающего», возможно, нагрузили сомнительным поручением «подыскать в одном из госпиталей нужного покойника». Но мы, признаться, думаем, что уважаемый историк не совсем прав. «Нужного покойника» искать было ни к чему: его, не надеясь на провинциальные случайности, присмотрели-приберегли загодя, еще в столице, и под благовидным предлогом отправили на заклание в южную тмутаракань. И теперь, спустя две недели после прискорбного дорожно-транспортного происшествия, обремененный «гисторической» миссией доктор Александрович приехал во дворец, дабы проинформировать всех, кому ведать сие надлежало, что обреченный человек «созрел» для великого действа: тело стало трупом. А посему - время поспешать...

Прах злосчастного фельдъегеря тайно, под покровом ночи, перенесли из больницы ближе к месту театрально-трагедийного представления. Не то в отремонтированные зодчим Шарлеманем царские палаты, не то в снятый на берегу моря для скорбящей императрицы Елизаветы Алексеевны просторный частный дом господ Шихматовых (кого нынешний исследователь Игорь Алборов упорно именует Шихлинскими). Под гостеприимным шихматовским «кровом» и провела полторы недели, с 20 по 29 ноября, убитая горем монархиня. А затем вернулась в осиротевший дворец. Ну а там все шло по намеченному плану. 18-го в апартаментах возник - очевидно, с отрадной вестью - доктор Александрович, а 19-го утром, или, как высокопарно гласит «Акт о кончине императора Александра Павловича» (предшествовавший протоколу о вскрытии царского тела), «по полуночи в 10 часов и 50 минут государь император отошел из сей жизни в вечную».

Авторы постарались соблюсти необходимый календарный декор. «Писано и подписано в Екатеринославской губернии (сейчас - Днепропетровская область на Украине. - Я. Е.) в городе Таганроге (ныне - российский Краснодарский край. - Я. Е.) ноября в 19-й день 1825 года». Бумагу завизировали четыре ответственных лица: два члена Государственного совета (оба - генерал-адъютанты) - князь Петр Волконский и барон Иван Дибич, а также двое лейб-медиков - Яков Виллие и Конрад Стоффреген. Все - свои люди! Облеченные высочайшим доверием... С этой минуты Александр Благословенный, растворясь в светлых приютах - земных или небесных – обрел по давней мечте своей полную свободу действий.

Итак, искомое отыскали, а вершившееся свершилось. Но мог ли на протяжении 15-16 дней прожить – даже ради запредельных целей – находившийся в анабиозе Николай Масков? Вопрос, на наш взгляд, труден, но всё-таки разрешим, причём в положительном смысле. Когда-то, около четверти тысячелетия до бурь и громов 1825 года, в ноябре 1581-го, свирепый венценосец Иван Грозный убил в пылу спора сына-престолонаследника, царевича Ивана Ивановича, оставив русский трон без надежного перспективного обеспечения. Не скажем, как именно погубил Иван IV гипотетического Ивана V - стальным жезлом или иным способом.

Помню, как много-много лет назад крупнейший отечественный специалист по проблемам опричнины и Смуты профессор Скрынников втолковывал мне, мальчишке-студенту: «Никакого посоха, Яков, не было, как не было и пробитого виска. Полотно Репина прекрасно и живописно, но это - гениальный художественный вымысел. Тиран, скорее всего, ударил старшего отпрыска кулаком по голове, и тот умер от нервной горячки, от расстройства и стресса! На пятые сутки. При всхлипах и скрежете зубовном кающегося отца...» Эту фразу почтенного Руслана Григорьевича я усвоил раз и навсегда. И, вникая сегодня в материалы о превратностях судьбы, бушевавших под небом далекого Таганрога, подумал, что курьер Николай Масков (о чьем истинном состоянии мы ничего не знаем), не был окружен, конечно, в условиях постельного режима такой заботой, как царевич Иван из рода Рюриковичей. Но мог худо-бедно протянуть пару недель до требуемых начальству сроков. Выручили, наверное, регулярные инъекции морфия. Ведь врачебное искусство XIX века - это не лекарские потуги XVI столетия. Прогресс налицо...

«КУДА ТЫ СКАЧЕШЬ, ГОРДЫЙ КОНЬ...»


Итак, утром 19 ноября (1 декабря) произошло то, что ветреные итальянцы называют finite la comedia - правда, в данном случае (не забудем горькую участь столичного фельдъегеря!) с элементами трагедии. Да, небольшой партии заговорщиков, трудившихся не покладая рук на благо уходившего на покой самодержца, удалось провернуть дело почти без сучка без задоринки. С явной уголовной составляющей - да ведь жизнь простого, даже свободного, человека в ту рабскую пору, увы, мало что значила! И князь Владимир Барятинский справедливо подытоживает, что при мало-мальской осмотрительности и осторожности эту мистическую драму на краю света можно было разыграть с истинным блеском, не вызывая ни у кого даже робкого сомнения.

Но! «Но по-видимому, резюмирует дотошный аристократ, - разыграна она была не особенно удачно: кто-то или не справился со своей задачей, или проговорился, или что-то пошло не совсем гладко. Возникли подозрения, и тревожный слух сразу разнесся по всей России». Верно! Однако шепоток, как мы уверены, потянулся не из ближнего придворного круга, а из лакейской среды. От тех, кто, увидев на смертном одре не тело государя, а останки какого-то двойника, в панике разбрелись по углам. Разбежались, не принеся врачам-бальзамировщикам чистые простыни и полотенца. И оттуда, из сего кипящего котла, скандальная весть поползла в Петербург - прямо к ступеням Зимнего дворца.
И вот уже генерал-адъютант князь Василий Трубецкой, высочайше назначенный руководить похоронной процессией с юга на север, вдруг резко, с полоборота, меняет свой маршрут, устремляя резвые стопы на Запад, в туманную Германию. В строгий Берлин, ко двору прусского короля Фридриха Вильгельма III, отца Белой розы, с пьянящей душу вестью о том, что его, Вильгельма, голубокровный зять, великий князь Николай Павлович (вопреки всем формальным канонам генеалогического первородства!), взошел на всероссийский прародительский престол. А значит, его дочь, Фредерика Луиза Шарлотта Вильгельмина, да просто на славянский лад Александра Феодоровна, стала богопомазанной матушкой огромного русского народа.
И обижаться ли овдовевшей государыне Елизавете Алексеевне и верному слуге цареву князю Петру Михайловичу Волконскому на то, что за целый месяц никто из придворных адъютантов не удосужился посетить азовские берега? Ведь «таганрогцы» не поведали «петербуржцам» об истинной картине случившегося, а кормили августейших соловьев дешевыми баснями, предоставив им узнавать правду по крупицам из случайных источников. И «соловьи» ответили тем же - без громких песен обрекли таганрогскую сановную братию выкручиваться, как ей будет угодно. Вот почему вместо князя Василия Трубецкого траурную колесницу запрягал - по просьбе Елизаветы - граф Василий Орлов-Денисов, а похороны непомерно затянулись: властелина, «умершего» в ноябре, погребли под сводами Петропавловского собора спустя четыре месяца без одной недели - в середине марта. Что посеешь, то и пожнешь!

Самое страшное сверкнуло позади. Ярко и бесповоротно. Но все упомянутое коснулось людей, оставшихся, после «ухода» Ангела, по эту сторону света и тьмы. А что же творилось по другую, неведомую и запредельную грань? Упорные слухи твердили, будто 18 ноября, вслед за появлением в таганрогском «палаццо» штаб-лекаря Александровича, в глухую темную ночь Александр Павлович изволил верхом скрыться из города в неизвестном направлении. Дореволюционный историк Константин Михайлов добавляет, что венценосца сопровождали двое, тоже в седле: начальник Главного штаба генерал-адъютант Иван Дибич и обер-вагенмейстер (шеф транспортной службы) полковник Афанасий Соломка. Царедворцы ехали по бокам.

На изрядном расстоянии от Таганрога, когда на горизонте замаячила холмистая гряда, повелитель, пребывавший в глубоком раздумье и хранивший гробовое молчание, обнял своих спутников и, попрощавшись с теми, кто честно служил ему в радости и горести, «дал лошади шпоры». А затем быстро скрылся в темноте южной зимней ночи – пасмурной и ненастной. Позднее в великосветском бомонде шептались, что оную версию можно считать доказанной.
Сам Афанасий Данилович («моя золотая соломка», как частенько шутил Александр I), мастерски умевший держать язык за зубами, якобы решил спустя солидное время, по прошествии надлежащих сроков давности, нарушить обет молчания. Сделал это он осторожно и тактично в эпоху великих освободительных реформ Александра II, племянника Александра I, когда общественное и властно-политическое восприятие сей болезненной темы слегка смягчилось.
И ей-богу, делились друг с другом завсегдатаи блестящих салонов, генерал Соломка - живая легенда двора! - не единожды проговаривался: в роковую ночь с 18 на 19 ноября («и сейчас в глазах стоит») он вместе с бароном Дибичем провожал утомленного короной венценосца в державное небытие. Так что в роскошной могиле на петербургском Заячьем острове похоронен-де не царь Александр, а его приблизительная анатомическая копия. Такой человек, как вагенмейстер Соломка, слов на ветер не бросал...


Граф Василий Орлов-Денисов, генерал-адъютант Александра I (1775-1843). Сопровождал царский гроб в Петербург

«И ГДЕ ОПУСТИШЬ ТЫ КОПЫТА?..»



Естественной загадкой, пытающей ум как писателей, так и читателей, вслед за мистифицированным уходом императора в жизнь вечную, иде же несть ни болезни, ни печали, ни воздыхания является простой, бесхитростный вопрос: куда обратил свой взор его величество глухой ноябрьской ночью 1825 года? Мнений может быть множество, но решение, как всегда в бытовых ситуациях, элементарно и однозначно. Нельзя, разумеется, разделить предположение упоминавшегося нами В. Г., который утверждал на страницах «Исторического вестника», будто беглый венценосец, отряся прах мирских забот, переправился через Азовское море и скрылся в пределах разноплеменной Кубанской области.

Сами аргументы эмоционального сочинителя вызывают недоумение. Кубань, оказывается, могла привлечь царя тем, что смотрелась тогда «страною дикою, неустроенною, почти без городов и без дорог, и куда... всего охотнее направлялись беглецы из России - арестанты, провинившиеся солдаты из военных поселений, крепостные крестьяне, - благо в равнинах Кавказского предгорья и в горах Кавказа никто не был бы в состоянии их отыскать». Лихо! Итак, вчерашний суверен великой России подался в дикую, неустроенную страну без городов и дорог, безбоязненно (и бездумно!) погрузившись с головой - в качестве кого? - в буйные ватаги тамошних удалых абреков. И превратившись - не исключено! - в воплощенного Владимира Дубровского, но на сей раз с казацким говорком или кавказским акцентом. Наверное, оспаривать такие доводы тяжело и неподъемно - да и ни к чему...

Гораздо ближе к истине размышления князя Владимира Барятинского и его духовного коллеги Константина Михайлова. Сиятельный историк убежден, что экс-государь скитался по разным монастырям, особенно на юге России. Единомышленник ученого аристократа, более скромный по происхождению господин Михайлов, поддерживая эту версию в принципе, старается, по свойству своего характера, максимально детализировать её. Александр Благословенный, повествует кропотливый исследователь, направил стопы в Киево-Печерскую лавру, где в дальнем скиту ожидал его известный схимонах старец Вассиан.

Добавим от себя: разделяя в целом сию гипотезу, мы думаем, что путь Александра Павловича от Таганрога до стольного Киева, матери градов русских, как выражался некогда Вещий Олег, был, понятно, неблизким. Свыше 700 километров! И потому пролегал через сеть заранее подготовленных конно-почтовых станций и постоялых дворов, причем одним из сих пунктов была крымская усадьба Ореанда, не напрасно купленная царем у молодого графа Кушелева- Безбородко. Там он переоделся в обыденное платье и перевел дух. А уже в Киево-Печерской лавре, которую так любили посещать и осыпать милостями все русские монархи, поведал старцу Вассиану, с кем его связывало давнее сердечное знакомство, о своем намерении скрыться от мира, облечься власяницей и обучиться священным обрядам православного старчества. То есть выйти из величавого царского образа и принять черты смиренного инока!

Это было нелегко, для этого требовались долгие годы напряженного труда. В памяти невольно вставал лик легендарного пращура Александра Павловича - Петра Преобразователя. Больше века назад, в эпоху свирепых стрелецких мятежей, когда Петр Алексеевич рубил непокорные выи, а заодно окно в Европу, он скрытно в составе Великого посольства отправился на Запад - постигать науки, осваивать ремесла и обогащаться утонченной культурой. Но... как и следовало ожидать, тайна монаршего пребывания в заграничной миссии под псевдонимом урядника Преображенского полка Петра Михайлова мгновенно стала секретом Полишинеля. О ней ведали при дворах, о ней толковали в салонах, о ней посмеивались в порту, где русский богатырь мастерил корабли, о ней кричали на рынках и площадях, о ней хихикали публичные девки в кабаках.

Самодержца выдавала неукротимая натура повелителя - порывистость в движениях, нетерпеливость в поступках и приказах, резкость в разговорах с окружающими, желание любой ценой добиться своего, причем в искрометные сроки. Такой «постав» бросался в глаза и позволял без труда угадывать, кто перед тобой: бравый урядник-порученец или государь всея Руси, принявший «для близиру» фамилию Михайлов - в честь своего благородного деда Михаила Феодоровича, основателя романовской династии. Как дед вывел страну из Смуты, так внук выводил ее из отсталости и недоразвития. О концепции, методах и результатах тактично умолчим…

Эпилог



Александр Павлович понимал, что нужно преодолеть себя, не выдавая ни той фантасмагории, которая была за плечами, ни тех бенгальских огней, которые озаряли прежнюю стезю, ни того костистого скелета, который таился в пропыленном шкафу. Киево-Печерская лавра была, по сути, идеальным местом, где душа и плоть освобождались от старого бремени и греховного груза. А с таким наставником, как схимонах Вассиан, всякая задача представлялась доступной и посильной. Согласно церковно-аскетическим нормам для прохождения «круга искуса» человек должен стоять на пороге своего пятидесятилетия. Царю-Ангелу через три недели после ночной отлучки (12 декабря) исполнялось сорок восемь. И он вошел в новый для себя мир - мир, где предстояло переплавить царскую гордость в мирскую покорность. Вошел через неприглядные поступки, но ради идеальной цели...


В 1984 году старец Фёдор Кузьмич был канонизирован Русской православной церковью как праведный Феодор Томский в составе Собора Сибирских святых.

Историк Владимир Барятинский как-то перелистнул занятную страницу в толстой книге таганрогских приключений Александра Благословенного. Выяснилось, что в охране императора служил некий камер-казак Федор Кузьмич Овчаров, сопровождавший суверена по всем городам и весям - как русским, так и зарубежным. Незадолго до «кончины» Александра Павловича могутный удалец отпросился в краткосрочный отпуск домой, на берега Тихого Дона. Вернулся он из родной станицы уже «по смерти» венценосца и, само собой, хотел, как преданный слуга, по-христиански проститься с боготворимым господином. Однако... князь Петр Волконский и лейб-медик Яков Виллие не допустили Овчарова в комнату, где лежало забальзамированное тело...


Просмотров: 686

Источник: Яков Евглевский. "Слава - нас учили - дым..." // газета "Секретные материалы", N20, 22, 23, 24, 26 за 2016 г. (сентябрь-декабрь)



statehistory.ru в ЖЖ:
Комментарии | всего 0
Внимание: комментарии, содержащие мат, а также оскорбления по национальному, религиозному и иным признакам, будут удаляться.
Комментарий:
X