§ 1. От российского патриотизма к русскому национализму
Приступая к такой злободневной теме, как русский национализм, исследователь сталкивается с двояким соблазном: или слишком поспешно погрузиться в эту злободневность, или начать совсем издалека, скажем, с «Повести временных лет», дабы легче было соблюдать принцип sine ira et studio. Избегая этих крайностей, вспомним, что «Вначале было Слово», а так как «в русском языке слово нация <...> известно с Петровского времени»1, то от него мы и будем отправляться. Это не значит, что мы считаем время Петра I временем рождения русского национализма. Как образ действий он заявил о себе значительно раньше, в продолжительный период «превращения Московского удела в национальное великорусское государство»2, но как образ мыслей, как сознательный национализм, он начал формироваться только в непосредственной связи с реформами Петра Великого.

Связь эта наложила свой отпечаток на всю последующую судьбу русского национализма и во многом определила его основные проблемы. Одна из них выражена в известных словах Н. М. Карамзина: «Мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною Петр»3. Следует, однако, признать, что Карамзин предъявил Петру не совсем справедливое обвинение. Ведь именно при Петре и после него, в течение всего XVIII столетия, русским людям непрерывно напоминали, что они - «россы», «россияне», «сыны Российские», «российские чада», принадлежат к «роду российскому» и т. д. Простое слово русские оказалось практически вытесненным из лексики целой эпохи4. Своего апогея это «вытеснение» достигло у М. В. Ломоносова, который в выступлениях против засилья иностранцев в Академии наук отстаивал особые права русских ученых в качестве «природных россиян». Тем не менее, с точки зрения развития русского самосознания, «российскую» риторику нельзя оценивать однозначно.

С одной стороны, эта риторика отдавала дань самому зримому для современников результату деяний Петра Великого - превращению Московского царства в могущественную европейскую державу, Российскую империю. Причастность к этому могуществу (imperium) каждого русского человека как раз и передавали слова «росс», «россиянин»; причастность не случайную, а «природную», органическую; причастность сына - «сына Отечества», как стали говорить именно в эту эпоху. Правда, человек, осознавший такую причастность, - это скорее патриот, чем националист. Однако чувство своей связи с чем-то более значительным, чем он сам, является элементом, общим для патриота и националиста. Выдвинув на первый план служение Отечеству как важнейшее общее дело всех русских людей, Петр спаял их в единство, притягательное, помимо прочего, и своей новизною. Поэтому совсем не случайно образ Петра как национального героя без труда затмил созданный его противниками образ «антихриста в немецком платье». Национально-героическое восприятие фигуры Петра I только усиливалось после его смерти. И настал день, когда его дочь Елизавета Петровна победоносно взошла на трон с обещанием «править Россией посредством русских людей», что и определило «прочность и популярность нового царствования, объявившего своим лозунгом верность традициям Петра Великого»5. Таким образом, российский патриотизм естественным образом претворялся в русский национализм.

Но существовала и другая сторона «общего дела», состоявшего в самоотверженном служении Отечеству. Постепенно и все отчетливее проступал вопрос: что же является ценностью более высокого порядка: Российское государство или русский народ? Теперь национализм оказывается уже не союзником патриотизма, а скорее его оппонентом, ибо там, где один заявляет - русские для России, другой настаивает - Россия для русских.

Для выдающихся умов, сложившихся под прямым влиянием Петровской эпохи, само собой разумелось первое. В «сохранении и размножении российского народа <...> состоит величество, могущество и богатство всего государства, а не в обширности, тшетиой без обитателей»6, - пишет Ломоносов в ноябре 1761 г. И. И. Шувалову. Отношение между государством и народом явно понимается как отношение собственника к его собственности. Ряд мер, предлагаемых Ломоносовым для сохранения и умножения этой собственности, демонстрирует его поразительное безразличие к русским народным обычаям, традициям, верованиям. Своего пес plus ultra это безразличие достигает в предложении Ломоносова «в России вселенский собор составить», который перенесет Великий пост (а значит, и Светлое Воскресение) с весны на более подходящее (с точки зрения биологических и хозяйственных ритмов) время года. Эту рекомендацию Ломоносов завершает восклицанием: «Российский народ гибок!» Может показаться даже, что Ломоносов иронизирует, но это не так; он просто последователен в своей верности духу петровских преобразований, всецело связанных с созданием могущественного и процветающего государства, обладающего жизнедеятельным населением.

Причем не обязательно русским. Ломоносов предлагает активнее привлекать «к поселению в России» иностранцев, причем речь идет не об отдельных лицах. «Пространное владение великой нашей монархини в состоянии вместить в свое безопасное недро целые народы»7, - торжественно заключает Ломоносов, показывая, насколько буквально он понимал «российский народ» как «богатство», которое может прирастать не только органически, изнутри, но и механически, извне. Гениальный сын великой эпохи, Ломоносов последовательно, ясно и весьма рельефно выразил ее главную идею - идею Российского государства как высшей ценности. В лучах этой идеи другая идея - идея русского народа, и до того не существовавшая в качестве автономной идеи, всецело подчиненная до Петра идее народа «православного», продолжала светить лишь отраженным светом, теперь как идея народа «российского».

Но, достигнув своего апогея, патриотическое сознание начинает обращаться вглубь себя, к своим национальным корням; сын Отечества начинает ощущать себя и сыном своего народа, даже этим последним - в первую очередь. Русское уже не поглощается российским, но и не возвращается в лоно православного, а приобретает самостоятельное значение и достоинство - приобретает в несомненной связи с горячими спорами о выборе верного пути к литературному языку, адекватному новой исторической реальности. Народ, или «язык», обретает субъектность, пусть и не безусловную, в национальном языке.

Следует отметить, что в данном случае мы не шли по какому-то «особому пути». По словам американского исследователя, «формирование национального светского литературного языка, наряду с борьбой против иностранных влияний на него» происходило в период XVI-XVIII вв. в Италии, Франции, Германии, Англии, так что в этом отношении «развитие России вполне сопоставимо с западным» и выражает процесс «созидания культуры, сознающей себя и свое достоинство»8.

В споре о том, каким должен быть русский литературный язык (а шире - язык русской культуры), участвовали, наряду с М. В. Ломоносовым, также В. К. Тредиаковский, А. П. Сумароков и другие выдающиеся писатели XVIII в. Его продолжили уже в XIX в. А. С. Шишков и Н. М. Карамзин, а также многочисленные «шиш-ковисты» и «карамзинисты». «Творчество Пушкина подводит итоги этой полемики»9, в том числе и в плане соотношения между «российским» и «русским». Конечно, Пушкину был чужд ригоризм литературных «направлений»; он безошибочно угадывал, когда уместно использовать архаичный «высокий штиль», вопрошая, например: «Кто устоит в неравном споре: // Кичливый лях иль верный росс?» Но там, где вопрос ставился с особой серьезностью, без тени улыбки, русский человек и русский народ неизменно назывались своим настоящим именем: «Иль русского царя уже бессильно слово? // Иль нам с Европой спорить ново? // Иль русский от побед отвык?» Тот факт, что русский народ и русский человек снова стали - по крайней мере на уровне литературной нормы - русскими, был глубоко важен; он выражал, если угодно, дух времени10. Дух, который становится национальным духом по мере того, как обретает способность видеть в народе реальность, самостоятельную по отношению к государству и даже равноправную с ним. Именно такой взгляд на народ мы находим у ряда мыслящих русских людей эпохи Екатерины Великой, когда в русском языке стало закрепляться понятие нации.

Выразительным памятником того, как русская культурная элита («ап aristocracy of education and intellect», по выражению X. Роггера) усваивала язык и дух национализма, является «Рассуждение о непременных государственных законах» Д. И. Фонвизина, написанное им, по-видимому, в начале 1780-х гг., когда в кругу братьев Паниных «неоднократно вставал вопрос о передаче власти Павлу - законному претенденту на русский престол»11. Но сейчас нас интересует не сиюминутная подоплека «Рассуждения», а его общая идейно-политическая (и в каком-то смысле философская) установка.

Фонвизин отмечает, что «без непременных государственных законов <...> нет того политического тела, которого члены соединялись бы узлом взаимных прав и должностей»12. Это «политическое тело» он в дальнейшем называет нацией, используя это слово не менее десятка раз на страницах своего лаконичного текста. Он решительно подчеркивает право нации на восстание в том случае, когда из-за произвола государя и его «любимцев» она оказывается «в гибельном положении». Право нации «разорвать свои оковы» Фонвизин связывает, вполне в духе времени, с идеей «общественного договора», который понимается им как «первобытный» договор между нацией и монархом. Последний «должен знать, что нация, жертвуя частью естественной своей вольности, вручила свое благо его попечению, его правосудию, его достоинству», и это знание налагает ответственность, связанную с самой сутью монархии.

Акцент на «вольности» нации побуждает современного исследователя утверждать, что под нацией Фонвизин подразумевает не весь народ, а только «корпорацию российского дворянства»13. С этим, однако, нельзя полностью согласиться. Дворянство для Фонвизина -это «почтеннейшее из всех состояний», которое обязано «корпусом своим представлять нацию», именно представлять, а не составлять. В другом месте «Рассуждения» Фонвизин прямо связывает право на восстание против деспотизма и произвола с народом, заявляя: «Тиран, где б он ни был, есть тиран, и право народа спасать бытие свое пребывает вечно и везде непоколебимо»14. Тем самым подчеркивается если не синонимичность, то близость понятий «нация» и «народ».

Нельзя не обратить внимание и на то, что Фонвизин различает формальную и реальную «вольность», выступая с самой резкой критикой Запада. Вот что он пишет о Франции во время своего заграничного путешествия 1777-1778 гг.: «Первое право каждого француза есть вольность; но истинное настоящее его состояние есть рабство, ибо бедный человек не может снискать своего пропитания иначе, как рабскою работою, а если захочет пользоваться драгоценною своею вольностью, то должен будет умереть с голоду. Словом, вольность есть пустое имя и право сильного остается правом превыше всех законов»15. И добавляет в другом письме: «Божество его (француза. - Н. И.) - деньги».

Но, конечно, автора «Рассуждения», даже с учетом его резких выпадов против западной действительности, никак нельзя считать «предшественником славянофилов»; нельзя, прежде всего, потому, что он признает за нацией право на политическое действие, причем самое радикальное, по сути революционное. И делает это еще до первых раскатов Французской революции. Опознанный Фонвизиным - чисто теоретически, еще без «подсказки истории» - революционный потенциал национализма стал впоследствии одной из главных причин недоверия, которое русское правительство нередко проявляло к национализму как таковому.

Влияние на Д. И. Фонвизина целого комплекса западноевропейских идей несомненно. И потому в словах о том, что «поиск национальной идентичности был одним из аспектов вестернизации русского общества»16, есть несомненная доля истины, но далеко не вся истина. Национализм каждой нации коренится в ней самой. «Европейские влияния только пробудили те струны и силы, которые уже хранились в русских душах», - писал впоследствии Н. Н. Страхов в статье «Ход нашей литературы, начиная от Ломоносова», где отмечал также: «Век Екатерины был временем удивительного примирения двух противоположных начал, под действием которых развивалась Россия, - наплыва Европейского просвещения и ревнивого охранения своей самобытности, своей государственной силы, своих народных интересов»17.

Именно взаимодействие этих «противоположных начал» определило творческий путь целого ряда выдающихся русских людей, среди которых Страхов в первую очередь выделяет Николая Михайловича Карамзина (1766-1826). Сначала он находился во власти космополитических убеждений, откровенно выраженных, например, в письме из Парижа в 1790 г.: «Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не Славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для Русских; и что Англичане или Немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!»18 Но спустя 12 лет, в начале царствования Александра I, Карамзин размышляет на ту же тему уже в совершенно ином ключе. В статье «О любви к отечеству и народной гордости» (1802) он пишет: «Я не смею думать, чтобы у нас в России было не много патриотов; но мне кажется, что мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве, а смирение в политике вредно Кто самого себя не уважает, того, без сомнения, и другие уважать не будут. Не говорю, чтобы любовь к отечеству долженствовала ослеплять нас и уверять, что мы всех и во всем лучше; но русский должен знать цену свою»19.

А вот его важнейшее замечание на тему, которую можно назвать - несколько забегая вперед - темой нашей «всемирной отзывчивости»: «Мы никогда не будем умны чужим умом и славны чужою славою: французские, английские авторы могут обойтись без нашей похвалы; но русским нужно по крайней мере внимание русских». Внимание русских к русским для Карамзина важнее, чем внимание к чужому. Внимание последнего рода он не отвергает, он ценит в русском человеке качество переимчивости, но при этом подчеркивает: «Есть всему предел и мера: как человек, так и народ начинает всегда подражанием: но должен со временем быть сам собою, чтобы сказать: я существую нравственной!20

На протяжении всей статьи Карамзин то и дело сопоставляет народ и человека, а еще точнее - народ и отдельную личность. При этом он отчетливо видит именно в личности первоисточник «общественных» чувств: «любовь к собственному благу производит в нас любовь к отечеству, а личное самолюбие - гордость народную, которая служит опорою патриотизма»21. Как и для Фонвизина, для Карамзина чувства личного и национального достоинства нераздельны, причем первое является предпосылкой второго. С таким взглядом согласятся впоследствии далеко не все, но и персоналистический взгляд, намеченный Карамзиным (пусть еще в достаточно наивной форме), найдет своих сторонников и получит более точное выражение и весомое философское обоснование.

Тот факт, что поворот к национализму сопровождался поворотом к человеку, в немалой степени объясняется тем, что для мыслящего националиста особый интерес представляет национальная психология. В связи с этим необходимо отметить размышления Петра Алексеевича Плавилыцикова (1760-1812), талантливого актера, драматурга и публициста. В 1792 г. в журнале «Зритель» появилась его статья с выразительным названием «Нечто о врожденном свойстве душ Русских». На деле автор говорит о целом комплексе свойств, отмечая, например, русское гостеприимство (которое позволяет иностранцам «жить весело за счет Российского добродушия и над ним насмехаться»). Но дело не ограничивается подобными, пусть и не лишенными остроумиями, банальностями. Среди всех свойств «душ Русских» Плавильщиков выделяет «свойство, которое ни один народ не имеет; оно состоит в непостижимой удобности все понимать». При этом автор сразу подчеркивает: понимать - это совсем не то же, что перенимать, то есть «схватить только поверхность». «Понимать же значит проникать мыслями во внутренность дела, доходить до основания и ясно постигнуть умом его существо: в таком случае человек сам бывает творцом и может превзойти своего учителя»22.

Читая слова «чего Русский не поймет, то будет навсегда сокрыто от всех племен земнородных», трудно, конечно, удержаться от улыбки. Но в данном случае преувеличение служит важной практической цели. Плавильщиков категорически возражает на основании сказанного против моды приглашать иностранцев в качестве воспитателей и наставников русского юношества. Возражает не только потому, что они склонны «вливать в Россиян ненависть и презрение к России». Даже если речь идет об иностранных учителях, свободных от этой склонности, они все равно будут воспитывать только подражателей, а не творцов, а «где нет творческого духа, там нет и произведения»23. Русское юношество должны воспитывать и обучать русские же наставники, и это необходимо не только с нравственной точки зрения, но и с точки зрения самостоятельного культурного творчества.

Тема воспитания и образования русского человека в национальном духе постепенно выходит на первый план. Подобная тема является одной из важнейших для любой культуры, а в России она получила исключительное значение в силу того, что наша государственная мощь, очевидная уже к концу XVIII в., парадоксальным образом сочеталась с явным господством западных идей в области воспитания и образования дворянской и аристократической молодежи. И не только иноземных идей, но и самих иноземцев; говоря о царствовании Екатерины II, В. О. Ключевский отмечает «педагогическую монополию» французских гувернеров, которые по большей части внушали своим воспитанникам радикально «республиканские» принципы24.

Не внес существенных перемен и приток эмигрантов из той же Франции по мере усиления в ней революционного террора. Здесь уместно отметить, что во время Французской революции (как и много позже во время революции 1917 г. в России) немалая часть дворянства и даже аристократии упорно придерживалась не только либеральных, но и прямо «якобинских» убеждений. А там, где происходил отказ от этих убеждений, им на смену приходили взгляды столь же сомнительные. Ярким примером может служить знаменитый граф Жозеф де Местр (1753-1821), который ходил в якобинцах еще в 1795 г., когда ужасы революционного террора уже стали фактом истории25. Но и превратившись в ультрароялиста, он продолжал оправдывать и даже восхвалять «революционное правительство» за то, что оно «закалило душу Французов в крови» и отстояло «целостность самого прекрасного царствия после Царствия Небесного»26.

Однако с началом XIX в. ситуация в русском обществе начинает постепенно меняться. Хотя в деле воспитания молодых дворян продолжают доминировать иноземные учителя и иноземные идеи, растет число образованных русских людей, призывающих «коренным образом перестроить всю жизнь и все обычаи дворянского общества, чтобы обратить его к русской оригинальности, от которой мы удаляемся ежедневно»27. Выделенные слова принадлежат, как сообщает Н. И. Казаков, рано умершему поэту Андрею Ивановичу Тургеневу (1778-1801). Свой голос в защиту «русской оригинальности» подают А. Ф. Мерзляков, А. С. Кайсаров (автор труда «Мифология славянская и российская»), А. Ф. Воейков (предметом сатиры для которого служит «воспитанный французами дурак»). О том, что принятый в дворянской среде стандарт воспитания не способствует формированию достойных сынов Отечества, много писал и Федор Васильевич Ростопчин, будущий московский генерал-губернатор, в сочинениях которого, по-видимому, впервые прозвучал (еще в 1807 г.) призыв «стоять за веру, за царя и за отечество»28.

В публицистике начала XIX в. то и дело встречаются произведения практически забытых сегодня авторов, отмеченные глубиной мысли в сочетании с сильным национальным чувством. Такова, например, статья Якова Андреевича Галинковского (1776-1816) «Мнение о характере Русских». Выражая свое намерение говорить «об общем свойстве целой Нации», Галинковский уточняет: «Тысячи бесхарактерных, испорченных Россиян не составляют еще целого народа; и когда мы знаем, что, может быть, два миллиона только преобразились в иноплеменных, не своих, то можем ли сомневаться, чтоб двадцать не было настоящих Русских: сохранивших нерушимо свой коренной характер»29.

Но в чем суть этого характера? Перечислив, подобно Плавильщикову, ряд «добрых свойств» русского человека, Галинковский доходит до главного: «Вообще Русский, сколько может один отвечать за всю Нацию, есть совершенный Еврипидов человек, он таков, как есть, не таков, как должен быть»30. Чтобы понять настоящий смысл этих слов, надо вспомнить, что здесь имеется в виду следующее место в «Поэтике» Аристотеля: «Софокл говорил, что сочиняет людей такими, как они должны быть, а Еврипид - как они есть»31. В этом споре Галинковский принимает сторону Еврипида. Если Софокл изображает человека с точки зрения его соответствия некой идеальной норме, то для Еврипида важнее всего подлинность человеческого существования, право и способность человека быть самим собою. По мнению Галинковского, у русского человека стремление к самобытности проявляется особенно сильно, даже составляет условие sine qua non его общественного и личного бытия. Поэтому для русских совсем не естественно подражание, которое, тем не менее, «превратилось у нас в совершенную язву» под влиянием «нынешнего нашего воспитания». В то же время автор призывает не преувеличивать глубину этой «язвы» и подчеркивает то сопротивление, которое национальная природа русского человека оказывает ложному космополитическому воспитанию: «Одна наружность погибла; коренные мнения и свойства остались те же»32.

Как уже отмечалось, тогда же, в самом начале XIX столетия, распрощался с идеями космополитизма Н. М. Карамзин - и приступил к систематическим занятиям русской историей, создав в итоге «Историю государства Российского» - «первый цельный взгляд на русское историческое прошлое»33. Значение этого произведения как «катализатора» роста русского национализма огромно; впрочем, и в этом случае на русской почве проявилась общеевропейская тенденция, ибо «историография играла важнейшую роль в формировании национального сознания и национальных чаяний по крайней мере еще с эпохи Ренессанса»34. Конечно, у Карамзина был ряд предшественников среди которых необходимо отметить немецких ученых, посвятивших себя изучению русской истории. Сохранилось немало свидетельств того интереса и сочувствия, с которым их деятельность воспринималась видными представителями русской культуры. Так, В. А. Жуковский, назвавший Карамзина «воскресителем прошедших веков бытия нашего народа», сообщал в 1810 г. о том, что «прочитал с жадностью» первую часть сочинения Августа Шлецера «Нестор» и собирается теперь изучать русские летописи, чтобы при этом «особенно следовать за образованием русского характера». В том же письме Жуковский резюмирует взгляд на историю, сложившийся у него при чтении «Нестора»: «Политические происшествия можно назвать воспитанием того отвлеченного существа, которое называют нациею»35.

В спорах о русской истории особое место занял вопрос о так называемом призвании варягов, который по существу заключал в себе два вопроса: вопрос об этнической принадлежности первых князей и вопрос о том уровне цивилизации, на котором находились тогда восточные славяне. Ломоносов эти моменты не различал и был убежден, что допускать «призвание» значит считать, что «до призвания князей русские не знали цивилизации и ею обязаны германскому элементу»36. Но уже современник Ломоносова Василий Никитич Татищев (1686—1750) отчетливо разделял эти моменты. Поэтому он, с одной стороны, включил в свою «Историю Российскую с самых древнейших времен» текст работы основоположника «норманнской теории» Г. С. Байера «О варягах», но с другой - отстаивал древность славянской культуры, ссылаясь на античных и византийских авторов.

Другой видный предшественник Карамзина, Иван Никитич Болтин (1735-1792), стал автором двух обширных трудов по русской истории, написанных после того, как француз Леклерк (LeClerc), осыпанный милостями при дворе Екатерины II, выпустил многотомный трактат, «со страниц которого Россия представала последним оплотом невежества и деспотизма в Европе»37. Возражая Леклерку, Болтин развивает «первую в России философию истории»38, в которой нетрудно заметить влияние идей Просвещения, поставленных, так сказать, на службу Отечеству. Особенно энергично Болтин подчеркивает тезис о неизменной, всегда и везде одинаковой природе человека. «Добродетели и пороки суть всех веков и всех народов. Видим мы образцы редкие добродетели в самых грубых, и самые ужасные злодеяний примеры в наипросвещеннейших народах, и едва ли в сих не чаще»39. Различия между народами Болтин связывает исключительно с природно-географическими факторами. Таким образом, ссылка на единство нравственной природы людей позволяет Болтину отвергнуть принципиальное отличие России от Европы, показывая, что «для каждого явления русской истории можно найти параллель в истории Запада»40. Одновременно, с учетом разницы в природных условиях, теряют силу главные обвинения в адрес России, например, обвинение в стремлении непрерывно расширять свои границы. По этому поводу Болтин замечает: «О России судить, применяясь к другим государствам Европы, есть то же, что сшить на рослого человека платье по мерке, снятой с карлы»41.

Нетрудно заметить основное различие между философско-историческими взглядами Болтина и Карамзина. У Болтина все нравственное, все духовное в человеке - общечеловечно, не имеет отношения к его национальности, которая рассматривается как чисто биофизический фактор. В этом отношении Болтин - прямой предшественник «западников». Совершенно иначе у Карамзина. В основе его «философии истории» лежит убеждение в том, что «дух народный составляет нравственное могущество государств, подобно физическому, нужное для их твердости»42. Карамзина нередко обвиняли в том, что он написал историю государства, а не историю народа. Но основанием государственного могущества был для Карамзина именно дух народа, сознание своего национального достоинства и способность его отстаивать перед врагом; об этом свидетельствует множество страниц его «Истории». Характерно, что представитель позднейшего либерального славянофильства Орест Миллер, категорически отрицая национализм своих учителей - классических славянофилов, утверждал, что именно «Карамзин подходил к тому, что называется теперь националом <...>. Наши теперешние “националы” -это лже-славянофилы. Они скорее ново-карамзинисты a la Bismark»43.

Вместе с тем очевидно, что в своей «Записке о древней и новой России», составленной накануне наполеоновского нашествия, Карамзин выразил ряд идей, впоследствии развитых славянофилами. Основное настроение автора «Записки» - это резкое, даже беспощадное осуждение «правительства» за унаследованную от Петра I «излишнюю любовь его к государственным преобразованиям», проводимым по европейским образцам. Если молодой Карамзин считал, что нападки на Петра - это «жалкие Иеремиады», которые «происходят от недостатка в основательном размышлении»44, Карамзин зрелый находит в деяниях преобразователя России только «блестящие ошибки». Впрочем, «действия нынешнего царствования», с точки зрения Карамзина, ничуть не лучше; с особой энергией он обрушивается на М. М. Сперанского (не называя его по имени) за намерение изменить русское законодательство в духе «Кодекса» Наполеона. Но почти сразу выясняется, что Карамзин считает ненужным законотворчество как таковое: «Для старого народа не надобно новых законов». И наконец, доводя свою мысль до логического завершения, он произносит знаменательные слова: «Главная ошибка законодателей сего царствования состоит в излишнем уважении форм государственной деятельности <.„> Последуем иному правилу и скажем, что не формы, а люди важны»45. Здесь впервые отчетливо звучит мысль о несовместимости «русского духа» с правовым «формализмом». Высшим воплощением принципа, согласно которому «не бумаги, а люди правят», Карамзин считает личность российского монарха: «В России государь есть живой закон <...> В монархе российском соединяются все власти: наше правление есть отеческое, патриархальное»46. Отголоски этих слов мы будем неоднократно слышать в дальнейшем.

Целый ряд положений «Записки» Карамзина не позволяет, однако, считать ее ни «преамбулой» к славянофильству, ни выражением последовательного национализма, который ясно намечался в его статье «О любви к отечеству и народной гордости». В национализме есть тот динамизм, то сочетание традиции и творчества, то сознание ценности развития, перехода в новое качество бытия, которого явно не хватает чистому (если не сказать - стерильно чистому) консерватизму «Записки». А самое важное отличие от славянофильства состоит в том, что в «Записке» практически отсутствует религиозный момент; Карамзин лишь мимоходом отмечает значение «веры христианской», но никак его не акцентирует. В этом, конечно, снова проявилась связь русских писателей XVIII и начала XIX столетия с западноевропейским Просвещением; ведь то же самое можно сказать и об авторах, рассмотренных нами ранее. Правда, упоминает о вере граф Ростопчин, но его боевые тирады слишком поверхностны, чтобы делать из них далеко идущие выводы.

В этом отношении показателен текст, в котором связь патриотических чувств с религией подчеркивается, на первый взгляд, весьма решительно: речь под названием «Рассуждение о любви к Отечеству», произнесенная Александром Семеновичем Шишковым (1754-1841) в декабре 1811 г.47 Шишков стремится включить любовь к Отечеству прямо в число христианских ценностей, но делает это не слишком удачно. По его мнению, ради этой любви - и только «в сем едином случае» - Бог позволяет нарушать заповедь любви к врагам и «повелевает нам проливать свою и чужую кровь»48. Шишков считает даже, что религия поддерживает «надежду на бессмертие» с той главной целью, чтобы «христолюбивые воины» бесстрашно шли на смерть «за Церковь, за Царя, за Отечество». Пройдет время, и именно подобное «военизированное» христианство станет легкой добычей для Льва Толстого.

Впрочем, у веры есть соратник - язык: «Народ Российский всегда крепок был языком и верою; язык делал его единомысленным, вера единодушным»49. Мы узнаем соотечественника по языку, и воин «посреди лютой брани» не поражает врага, услышав от него мольбу о пощаде на «отечественном языке». Язык оказывается, таким образом, великодушнее веры. От языка прямо зависит и успех воспитания, ибо «ученый чужестранец <...> не может вложить в душу нашу огня народной гордости», даже если захочет; он просто не найдет нужных слов, которые должны «пламенною рекою литься из души моего учителя»50. В общем и целом любовь к отечественному языку засвидетельствована у Шишкова убедительней, чем «пристрастие» к отечественной вере.

Между тем на горизонте уже ясно виднелось грозовое облако «третьей, весьма опасной войны с Наполеоном», как отмечал Карамзин. Отмечал, еще надеясь, что это облако минует Россию, «хотя бы с утратой многих выгод т. н. чести, которая есть только роскошь сильных государств и не равняется с первым их благом или целостью бытия»51.

В этих словах «любовь к отечеству» входит в ощутимое противоречие с «народной гордостью», патриотизм - с национализмом.

Гроза, однако, пришла, и Россия выдержала ее, ни в чем не поступившись своей честью. Вот первый, самый очевидный факт: испытание с честью выдержали и правительство, и дворянство, и народ в целом52. При этом особое значение получило именно общее всем сословиям «чувство оскорбленной народной гордости», которое гениально передал Л. Н. Толстой в «Войне и мире». Для сравнения: если эпохальная победа над Карлом XII была военно-политической победой Петра I, создавшего русскую армию нового типа, то победа над Наполеоном I была именно народной победой - и не только потому, что простой народ активно участвовал в борьбе с захватчиками. В этой борьбе решалась судьба самой идеи народа - вот суть дела. В 1869 г., в первой статье, посвященной «Войне и миру», Страхов напишет об этом так: «Французы явились как представители космополитической идеи, - способной, во имя общих начал, прибегать к насилию, к убийству народов; русские явились представителями идеи народной, - с любовью охраняющей дух и строй самобытной, органически сложившейся жизни. Вопрос о национальностях был поставлен на Бородинском поле, и русские решили его здесь в первый раз в пользу национальностей»53. В этих словах нет никакого преувеличения. Историю XIX в. как века национальностей в немалой степени определил русский народ: при ином исходе его борьбы с захватчиком космополитическая идея «мирового порядка» утвердилась бы значительно раньше.

Так что же? Получается, что и мрачные предчувствия Н. М. Карамзина, и размышления в стихах и прозе об «испорченных россиянах» оказались «жалкими Иеремиадами», не имевшими под собою серьезных оснований? На первый взгляд дело обстояло именно так. Однако уже ближайшие годы обнаружили недостаточность стихийного, инстинктивного национального чувства без ясного национального самосознания.

Прежде всего, русское правительство поставило выше русских национальных интересов обязанность «внести в политическую жизнь умиротворенной Европы начала христианской любви и правды»54. Но «попытка подчинить право и политику велениям морали и религии», продолжает историк, привела лишь к тому, что под эгидой «Священного союза» происходило «подавление всякого национального движения», а «стоявший во главе Союза Александр, казалось, стал и во главе европейской реакции». Тем самым был искажен основной смысл победы над Наполеоном; искажен, поскольку неверно понят, связан с идеей легитимности, а не с идеей национальности. Политический «имидж» России был серьезно подпорчен, чем не преминули воспользоваться уже в следующем царствовании ее исторические противники с Англией во главе.

Еще более опасный для внутренне жизни России процесс стал стремительно развиваться в дворянской среде, где недостаток ясного, прошедшего испытание серьезной рефлексией, национального самосознания привел к неестественному симбиозу стихийного национального чувства с космополитическим образом мыслей. Продуктом этого симбиоза стал «декабризм».

Подводя итоги, необходимо подчеркнуть: рассмотренный период истории русской мысли, в начале которого стоит мощная фигура М. В. Ломоносова, а в конце - столь же внушительная фигура Н. М. Карамзина, был периодом зарождения практически всех основных проблем и ключевых вопросов национального самосознания. Рядом с освященной веками «идеологией» православия начинается независимый рост идеологии патриотизма, а вместе с нею пробиваются первые ростки идеологии национализма; там же, где есть национализм, непременно заявит о себе и космополитизм. Размежевания и сплетения этих идеологий неотделимы от вопросов об отношениях нации и личности, нации и государства, нации и отдельных сословий. Но первым вопросом, который был ясно осознан в рассмотренный период, был вопрос о воспитании и образовании русского человека. Важнейший шаг к углублению этого вопроса на следующем этапе русской истории совершила верховная власть в лице Николая I и его ближайшего соратника графа С. С. Уварова. Но сначала новому русскому императору пришлось выдержать испытание, которое в глазах многих историков определило теневые стороны его царствования, но без которого, возможно, не вышла бы так стремительно на первый план ключевая идея русского национализма - идея народности.



1 Черных П. Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. М., 1993. Т. I. С. 562.
2 Платонов С. Ф. Полный курс лекций по русской истории. М., 2006. С. 195.
3 Карамзин II. М. О древней и новой истории. Избранная проза и публицистика. М., 2002. С. 389.
4 Крестова Л. В. Отражение формирования русской нации в русской литературе и публицистике первой половины XVIII в. // Вопросы формирования русской народности и нации. Л., 1958. С. 253-296.
5 Платонов С. Ф. Полный курс лекций по русской истории. С. 539-540.
6 Ломоносов М. В. Полн. собр. соч.: В 11 т. М.; Л., 1962. Т. 6. С. 384.
7 Там же. С. 402.
8 RoggerH. National Consciousness in Eighteenth-Century Russia. Harvard University Press, 1969. P. 85.
9 Успенский Б. А. Краткий очерк истории русского литературного языка (XI-XIX вв.). М., 1994. С. 184.
10 Характерно, что В. И. Даль сообщает с оттенком упрека, что «россиянами» нас прозвали поляки, «а мы переняли это» и стали даже слово «русский» писать с двумя «с» вместо одного, как «встарь». См. статью: Руский (русский) в «Толковом словаре живого великорусского языка».
11 Фонвизин Д. И. Собр. соч.: В 2 т. М.: Л., 1959. Т. 2. С. 680.
12 Там же. С. 255.
13 Миллер А. И. История понятия нация в России // Понятия о России К исторической семантике имперского периода. В 2 т. М., 2012. Т. II. С. 12.
14 Фонвизин Д. И. Собр. соч. Т. 2. С. 263.
15 Фонвизин Д. И. Собр. соч. Т. 2. С. 460.
16 Rugger И. National Consciousness in Eighteenth-Century Russia. P. 277.
17 Страхов Н. H. Борьба с Западом u пашей литературе. Книжка вторая. СПб., 1883. С. 17,39.
18 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Л., 1987. С. 254. В примечаниях указано, что в первом издании «Писем» вместо ««podwoe стояло национальное. Отмечу также, что этноним «русские» написан у Карамзина с одним «с».
19 Карамзин Н. М. Избранные статьи и письма. М., 1982. С. 94. Курсив мой. // Н. И.
20 Там же. С. 96-97.
21 Там же. С. 93-94.
22 Зритель. Ежемесячный журнал. Апрель. 1792. С. 168-169.
23 Зритель. Февраль 1792. С. 10.
24 Ключевский В. О. Курс русской истории. Пг., 1922. Т. V. С. 129-130.
25 Фагэ Э. Политические мыслители и моралисты первой трети XIX века. М., 1900. С. 1. Напомню, что сильное влияние идей де Местра испытал П. Я. Чаадаев.
26 Местр Ж. Рассуждения о Франции. М., 1997. С. 24. Нетрудно заметить практически полное смысловое совпадение этих заявлений с доводами «национал-большевиков».
27 Казаков Н. И. Об одной идеологической формуле николаевской эпохи // Контекст. Литературно-теоретические исследования. М., 1989. С. 24.
28 Ростопчин Ф. В. Ох, французы. М., 1992. С. 149.
29 Корифей, или ключ литературы. СПб., 1802. Ч. I. С. 159-160
30 Там же. С. 165.
31 Аристотель. Соч.: В 4 т. М., 1983. Т. 4. С. 676-677.
32 Корифей, или ключ литературы. С. 174.
33 Платонов С. Ф. Полный курс лекций по русской истории. С. 22.
34 RoggerH. National Consciousness in Eighteenth-Century Russia. P. 186.
35 Жуковский В. А. Собр. соч.: В 4 т. М.; Л., 1960. Т. 4. С. 468-469.
36 Коялович М. О. История русского самосознания по историческим памятникам и научным сочинениям. Мн., 1997. С. 161.
37 Rogger Н. National Consciousness in Eighteenth-Century Russia. P. 228. Примером может служить абсурдное утверждение Леклерка, что в России «функции правительства узурпированы духовенством».
38 Там же. Р. 230.
39 Болтин Н. И. Критические примечания на второй том Истории князя Щербатова. СПб., 1794. С. 82.
40 RoggerH. National Consciousness in Eighteenth-Century Russia. P. 233.
41 Болтин H. И. Примечания на историю древней и нынешней России г. Леклерка. СПб., 1788. Т. II. С. 152.
42 Карамзин Н. М. О древней и новой России. С. 388.
43 Миллер О Основы учения первоначальных славянофилов // Русская мысль. Март 1880. Раздел «Русская жизнь». С. 43.
44 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. С. 254.
45 Карамзин Н. М. О древней и новой России. С. 427.
46 Там же. С. 430.
47 Именно к А. С. Шишкову было впервые применено слово «славянофил» поэтом К. Н. Батюшковым в стихотворении «Видение на берегах Леты» (1809).
48 Чтение в Беседе любителей Русского слова. СПб., 1812. Кн. 5. С. 38.
49 Там же. С. 20.
50 Там же. С. 44.
51 Карамзин Н. М. О древней и новой России. С. 434.
52 Слово «народ» стало «сравнительно широко распространяться в русской печати лишь с Отечественной войны 1812 г.», причем под народом понималась «совокупность всех сословий страны, то есть дворян, духовенства, купцов, мещан и крестьян», см.: Казаков Н. И. Об одной идеологической формуле николаевской эпохи. С. 23.
53 Страхов И. Н. Литературная критика. М., 1984. С. 285-286.
54 Платонов С. Ф. Полный курс лекций по русской истории. С. 649.

<< Назад   Вперёд>>