Глава 5. Станция Отпор

Священник Дионисий Поздняев в книге «Православие в Китае» пишет: «В условиях гражданской войны в Китае и сложной политической обстановки русская эмиграция… оказалась перед выбором: вернуться на Родину — в неведомый СССР, или продолжить свое изгнанничество, храня в сердце любовь к той России, которую уже невозможно вернуть. Перед этим же выбором оказалась и Церковь в Китае. Ее голос во многом определял выбор ее паствы… Сотни тысяч эмигрантов в Китае, оторванные от Родины в течение тридцати лет, совсем не представляли, что там происходит. Они продолжали жить памятью о разгроме Церкви и убийстве Царя, политике властей, приведшей к подписанию Брестского мира, в результате которого Россия так и не смогла воспользоваться плодами победы в Первой мировой войне, атеистической идеологии и многом Другом, что заставило людей покинуть Родину. О Сталине мало кто знал что-то определенное. Знали лишь, что Германия повержена, новые земли присоединены, восстановлено Патриаршество, открыты семинарии. В газетах и кинофильмах, которые усиленно распространяли советские консульства, говорились слова о счастливом советском народе, который имеет все свободы. Эмигранты намеренно вводились в заблуждение для того, чтобы склонить их к принятию советского гражданства. Многие наивно полагали, что, как и в прежней Царской Империи, Церковь охраняется и защищается государством. Им казалось естественным, подчинившись Патриарху, принять и советское гражданство».

В конце концов, священнослужители были такими же людьми, как и их паства, с теми же иллюзиями, с теми же надеждами, с тем же горячим стремлением вернуться домой…

Из дня сегодняшнего все это можно понять, логически объяснить, разложить по полочкам. И все равно останется осадок. Разве можно остаться равнодушным к чувствам этих людей? К чувствам старшего поколения, бежавшего от тех трагических событий, что терзали, рвали на части их горячо любимую Родину. К чувствам тех, кто ни от чего и никуда не бежал, родившись здесь, на земле Китая, в семьях служащих КВЖД или уехавших в Харбин, Шанхай, Тяньцзинь задолго до революции, но выросших с сознанием того, что они — дети России, что где-то совсем рядом, на железнодорожном полустанке под названием Отпор начинается эта великая страна, спасшая не только Европу, но и весь мир от фашизма. И юных — всей душой тянущихся туда, где строится новый, справедливый и счастливый мир, и важно, необходимо приложить свои руки, свою душу к этой великой стройке!..

В эмигрантской среде выросли новые поколения. Они были очень разными, эти молодые русские люди. Одни мечтали о своей Родине под впечатлением от советских фильмов и песен. Другие с трудом говорили по-русски, их мысли о будущем были связаны с другими странами, а не с Россией.

В «русском» Китае царило смятение. «Как остановить хруст ломаемой жизни?» — сказал однажды с грустной иронией Владимир Александрович Бородин. Полвека пролетело почти незаметно, вместив в себя так много питавших и в конце концов отравивших ядом несбывшегося иллюзий, надежд, хрупкого ощущения устоявшейся так или иначе жизни, хруст осколков которой слышался теперь в каждом русском доме, словно под ногами было битое стекло.

Принять решение об отъезде было очень трудно.

«Хруст ломаемой жизни» заглушал все остальные звуки…

Вспомним пророческое стихотворение Арсения Несмелова, которому жить оставалось совсем немного:

Мимо нас, что с каждым годом
Все старей, — седеет борода! —
Сколько их прошло неспешным ходом
Лишь затем, чтоб кануть навсегда!
И с песчаной отмели пустынной
Мы следим за ходом этих льдин.
День проходит бесконечно длинный,
Дни идут, и каждый — как один.
Смотрим мы в темнеющие дали, —
Не примчит ли, обагрен в закат,
За людьми, что ждать уже устали,
Белокрылый радостный фрегат?
Где он, где он, голос капитана?
Скоро ль встречи долгожданной час?
Хорошо б уплыть в такие страны,
Где еще не разлюбили нас!
Но враждебна к нам судьба-злодейка,
— Нет фрегата!.. К берегам пустым
Лишь подходит верная ладейка
За тобой, за мною, за другим…

Виктор Смольников вспоминает, как бывший его одноклассник, сын мистера Шампански, встретив его в Шанхае, холодно сказал: «Руки я тебе не подам, я слышал, что у тебя советский паспорт». Незадолго До этого сам мистер Шампански, не в силах больше справляться с тоской по Родине, решил уехать в числе первых репатриантов в СССР и стал там сторожем, будучи уже далеко не молодым человеком.

Харбинская актриса Алла Дворжицкая-Светланова в очерке «В августе сорок пятого», опубликованном в середине 1990-х в новосибирской газете «На сопках Маньчжурии», рассказывала:

«Недолго была в Харбине Советская Армия, но все же достаточно долго, чтобы многие харбипки повыходили замуж за «душек военных». Венчались в церквях. Для харбинцев это были законные браки, для советских воинов — нет. Воинские части уходили. Молодые пары расставались. Надеялись, что на время. Из тех, кого знала — никому не удалось, и подрастали потом славные детишки, которых у нас игриво называли «трофейными». Для некоторых военных были эти браки веселой, приятной шуткой».

Горькой шуткой, разбившей слишком много судеб, которые могли бы сложиться совсем иначе. Мало кто из этих женщин с «трофейными» детишками, вернувшись на Родину, пытался найти своих законных, вепчаных мужей…

Общество китайско-советской дружбы организовало специальную комиссию, которая помогала советским гражданам, покидающим Китай, продавать имущество — автомобили, мотоциклы, мебель. В отличие от тех, кто уезжал на Родину по визе и мог провезти через таможню только ограниченное количество багажа, репатрианты были освобождены от каких бы то ни было ограничений — власти СССР брали на себя доставку имущества на целину, куда ехали многие колонисты.

Впрочем, знали ли они, куда едут?

Некоторые священнослужители убеждали своих прихожан принять советское подданство и вернуться на Родину, кто-то заявлял, что получение гражданства не есть подтверждение патриотических чувств. Именно этим был обусловлен раскол Шанхайской церкви — владыка Иоанн, служа благодарственные молебны о победе русского оружия во Второй мировой войне и собирая пожертвования для России, не уговаривал прихожан принять гражданство и не принял его сам. Шанхайское духовенство по большей части было на стороне своего владыки; в результате пять тысяч русских шанхайцев эмигрировали в Америку и остались живы, а десять тысяч отправились на Родину и в большинстве своем сгинули в сталинских лагерях.

Глава Православной миссии в Китае владыка Виктор в отличие от шанхайского владыки Иоанна одним из первых подал прошение о советском гражданстве, полагая, что в СССР люди по-прежнему открыто посещают храмы. В феврале 1946 года он получил в Шанхае советский паспорт, а вскоре был арестован. Священник Дионисий Поздняев пишет в своей книге, что когда владыку спросили, почему он, антикоммунист, стал гражданином СССР, тот ответил: «Человек честный не может признавать две власти, взаимно исключающие одна другую. В СССР в настоящее время восстанавливаются православные епархии, открываются повсюду храмы, монастыри, духовные школы. Духовенство активно участвует в общем государственном строительстве после Великой Отечественной войны. Общественный строй СССР никак не противоречит учению Св. Православной Церкви. Власти СССР после всех ужасов войны только и думают о том, чтобы наша Родина была великой и славной».

Светлый, чистой души человек, владыка Виктор был убежден, что за годы жестокой войны страна вернулась к Богу. Потому и решил возвратиться на Родину и повел за собой свою паству.

Не зная, что многих из них ведет на верную смерть…

Самому ему посчастливилось выжить.

В декабре 1956 года Александр Николаевич Вертинский писал жене из Краснодара, где был на гастролях: «…Пришли от Епископа Виктора Харбинского владыки, теперь он Епископ Краснодарский, хочет со мной повстречаться. Я уклонился от этой встречи. Устал я очень, и не хочется мне новых людей. Разговаривать? А что говорить, когда язык не поворачивается? Все фальшь. Все демагогия! Надоело!»

Что мы можем прочитать между этих строк? Вряд ли в китайском бытии они были даже просто знакомы, а не то что близки. Кроме того, встреча и беседа с владыкой Краснодарским в атеистической стране могла быть чревата неприятностями, которых Александр Николаевич не хотел.

В том же письме упоминает Вертинский и другую встречу: «…Пришла сестра Леваиа Хаиндрава — Лида, поэтесса харбинская! Помнишь? Постарела. Жалуется, что трудно с ребятами. Параллельно учится на 3-м курсе пединститута. Я рассказал ей о Леване и Алике, которых видел в Тбилиси». И в этом упоминании нет ни теплоты общих воспоминаний, ни радости встречи. Просто сообщение о появлении «частички прошлого» в сегодняшней жизни, в которой все другое, все новое…

Митрополит Нестор, арестованный в 1948 году китайскими коммунистами в Харбине по обвинению в сотрудничестве с японцами, был депортирован в СССР и восемь лет жил на поселении в Мордовской АССР. На самом же деле «вина» митрополита заключалась совсем в другом — это он в 1920 году совершал заупокойные службы над телами алапаевских мучеников.

Светская, государственная власть не в первый и не в последний раз в истории грубо попирала власть церковную…

Но они все равно ехали, возвращались в неведомую страну, которую любили и чтили как старую, славную и великую Россию.

Впрочем, одного решения было мало. Советское правительство далеко не всем желающим давало разрешение на въезд в СССР. В 1947 году семи тысячам русских шанхайцев было отказано в разрешении вернуться на Родину! Но и те, кто это разрешение получал, тоже не сразу могли вернуться.

Е. Таскина пишет, что в Харбине, например, после 1945 победного года еще более десяти лет жили тысячи русских людей, получивших советское гражданство. Причем условия существования для них были созданы довольно сносные. Это было связано с тем, что в 1946–1948 годах Китайско-Восточная железная дорога находилась в совместной советско-китайской эксплуатации.

По свидетельству Л. Чугуевского, «новое руководство КВЖД поручило заместителю Управляющего дорогой инженер-полковнику Ожигову восстановить преподавание на русском языке в Харбинском политехническом институте и открыть двери института для русской и китайской молодежи. Были вновь открыты инженерно-строительный, электромеханический, химический, горный, инженерно-экономический и восточно-экономический факультеты. Учебные программы и планы факультетов были приближены к аналогичным Дальневосточного университета. Для китайской молодежи были открыты двухгодичные подготовительные курсы, дававшие достаточные знания языка и математики для слушания лекций в ХПИ. Здесь преподавали высококвалифицированные преподаватели из числа русских эмигрантов… Обучение в институте было бесплатным».

31 декабря 1952 года советское и китайское правительства подписали заключительный протокол относительно Китайско-Восточной железной дороги. Это событие круто изменило жизнь российских эмигрантов — агония завершилась…

Началось массовое увольнение служащих КВЖД и тех, кто работал на вспомогательных предприятиях. Русские школы и гимназии закрывались, Харбинский политехнический институт был передан китайским властям, на смену русским преподавателям стали приходить китайские. Было объявлено, что скоро преподавание будет вестись только на китайском языке.

Во многих учреждениях Харбина русских увольняли без каких бы то ни было объяснений, их просто постепенно вытесняли, выдавливали из Маньчжурии. Многие уезжать не хотели — ни в Советский Союз, ни куда бы то ни было. Их отъезд был результатом непосильного давления. Так, например, хинганские староверы всей колонией снялись с места и в конце 1949 года уехали в Латинскую Америку, а в начале 1960-х годов перебрались на Аляску, где основами село Никольское…

Впрочем, ощущение того, что скоро надо будет сниматься с насиженного места и куда-то двигаться, у многих русских появилось еще во время войны.

В 1943 году Дмитрий Николаевич Сосновский возглавил группу ходоков, искавшую в Маньчжурии места для русских поселений. Это мероприятие проводилось по инициативе Бюро по делам российских эмигрантов и частично субсидировалось харбинскими коммерсантами. Людьми руководили вполне понятные причины — в городах безработица, с продуктами становилось все труднее, жилье дорогое. Но, наверное, сыграла свою роль и склонность к перемене мест, к освоению новых земель. Ходоки остановили свой выбор на долине реки Тайванхэ, неподалеку от уже обустроенных русских поселков Ново-Алексеевка и Ново-Николаевка.

В декабре 1943 года первая группа переселенцев (30 человек) с большими трудностями добралась в эти места и, пожалуй, им пришлось ничуть не легче, чем репатриантам, оказавшимся на целинных землях СССР. Строили дома из сырого дерева, сырыми же дровами топили. К весне 1944-го была готова часовня. Приехавший из Харбина священник отслужил в ней пасхальную службу. Позже на месте часовни был выстроен храм, в котором венчались многие поселенцы. Со временем в этих местах появились новые поселки — Ново-Покровка и Воскресенка. Однако в конце 1940-х годов русские, преодолевшие столько трудностей, чтобы освоить эти земли, решили вернуться на Родину.

Последней китайской станцией была Маньчжурия.

Здесь зимой 1917 года в гостинице «Никитинское подворье» формировались штабы атамана Семенова и генерала Унгерна. Здесь же в 1920-м, после разгрома, семеновцы нашли свое последнее убежище. Эта станция была заложена в 1900 году, в начале строительства КВЖД, среди сопок — Сахарная, Офицерская, Синие горы, на самой границе с Китаем.

В этой точке на карте сошлись экономические интересы монгольской Барги, китайской Маньчжурии и русского Забайкалья. За короткое время здесь были построены русская, татарская, еврейская и китайская школы, католический костел, синагога, мечеть, китайский храм, Свято-Иннокентьевский собор, Свято-Серафимовская церковь… В 1908 году станция получила статус города. Здесь стали издаваться газеты, открылись русское, японское и германское консульства, таможни…

В 1920-е годы сюда хлынули эмигранты из России. Благодаря их предприимчивости здесь появились рестораны, кондитерские, гостиницы, постоялые дворы. А потом Маньчжурия превратилась в пограничный город, последнюю китайскую станцию по пути в Советский Союз.

Первой советской станцией была станция Отпор.

Символичное название!..

История этой станции такова. 10 февраля 1901 года на строящуюся Китайско-Восточную железную дорогу из России прошел первый состав. Он следовал от российской станции Мациевская до китайской станции Маньчжурия. Спустя два года КВЖД была пущена в эксплуатацию. Этот маленький разъезд на границе между двумя государствами сначала был безымянным и числился в документах просто под номером: 86. Здесь находилась пограничная застава.

В 1929 году возник вооруженный конфликт, о котором шла речь в предыдущих главах. 27 мая маньчжурские войска разгромили советское консульство в Харбине, а 10 июля захватили КВЖД и организовали целый ряд провокаций на границе. Это обстоятельство вынудило советское правительство разорвать дипломатические отношения с гоминьдановским Китаем и принять необходимые меры по укреплению государственной границы. Была организована Особая Дальневосточная армия под командованием В. К. Блюхера. В ночь с 16 на 17 ноября 1929 года китайские войска при поддержке артиллерии начали наступление на разъезд 86. Наступление было отбито, и для пресечения дальнейших провокаций наши войска перешли границу, окружили китайские группировки под Маньчжурией и Чжалайнором и разбили врага, после чего отошли на свою территорию.

Именно этому событию посвящена известная песня:

Стоим на страже всегда, всегда,
Но если скажет страна труда:
«Винтовку в руки! В карьер! В упор!
Товарищ Блюхер, даешь отпор!..»

Это слово — «отпор» — было тогда у всех на слуху. Именно так была названа Забайкальская газета. Так была названа и станция, пограничный разъезд 86.

Его описал в своей книге «Знакомство с Китаем и китайцами» член-корреспондент Академии наук СССР М. И. Сладковский. Он служил пограничником на Отпоре в 1932–1933 годах.

«Утром по пути в столовую мы увидели все «улицы и проспекты» города Отпор, всего девять зданий — жилых и административных. Эти здания и вокзал размещены по левую (в направлении границы) сторону железнодорожной линии… С правой стороны железной дороги на многие километры простирались степные долины. Никаких строений здесь не было, но предполагалось сооружение небольшой электростанции и водокачки. Вдали, примерно в километре от станции на восток, возвышалась пограничная арка, проходя под которой паровоз давал пограничный гудок».

Спустя несколько лет здесь действительно были построены не только электростанция и гидроколонки, но и пакгауз, хлебозавод, несколько жилых домов, клуб, столовые. Пограничье обживалось, постепенно обрастая железнодорожными линиями, запасными путями. После провозглашения Китайской Народной Республики здесь появилось красивое здание железнодорожного вокзала.

В 1958 году по просьбе китайского правительства станция была переименована — слишком много неприятных ассоциаций было связано с этим названием, в том числе и у русских, пересекавших в этом месте границу при возвращении домой.

Теперь станция Отпор называется Забайкальем.

Репатриантов ждали не Москва, не Ленинград, не города, с которыми была связана корневая память, а неосвоенные целинные земли, названия которых звучали для уха почти так же, как китайские. И жизнь там надо было начинать с нуля.

«…В пятьдесят четвертом открылась такая и только такая дверь на Родину», — пишет Л. Кравченко. Иначе попасть в Советский Союз было невозможно.

Поезд приближался к распаханной широкой полосе земли — государственной границе между Китаем и СССР, двумя дружественными странами победившей революции, под все более громко слышимый хруст…

Хруст ломаемой жизни…

На полустанке Отпор всех пересаживали в теплушки — вот и пригодились в этой новой реальности китайские шерстяные ковры ручной работы: их пришлось расстилать на голых досках вагонов, чтобы согреться. Ехать предстояло еще долго: кому в Оренбургскую область, кому в Узбекистан или Казахстан. Там их ждали «каторжный труд, непролазная грязь, безвыходность советских будней и неоплаченные трудодни». «Меня с четырехлетней дочерью привезли в бескрайнюю, ковыльную степь Джезказгана, — пишет Ксения Волкова, — в затерявшийся, как пуговица, аул в десятка два глинобитных мазанок, поселив в конторке, отгородив в ней угол занавеской, где поставили топчан для спанья. Потом было бегство из аула».

Из воспоминаний Геннадия Литвинцева:

«Летом 1954 года через приграничную станцию Маньчжурия в глубь СССР один за другим потянулись эшелоны с необычными пассажирами. В товарных вагонах, наспех переделанных для перевозки людей, возвращались на Родину сотни тысяч русских эмигрантов, нашедших после революции и Гражданской войны убежище в Китае.

Процесс переселения, инициированный советскими властями, продолжался около трех лет. О нем тогда ничего не сообщалось в газетах и по радио. А Между тем происходило действительно историческое событие: с репатриацией миллионной китайской диаспоры страна подводила черту под эпохой усобицы и братоубийства, отказывалась от идеологии классовой ненависти и революционного террора, расколовшей страну на «красных» и «белых». Разделенный народ воссоединялся. Одновременно заканчивалась история русской Маньчжурии, на протяжении полувека хранившей в изгнании традиции и культуру дооктябрьской России.

Мы не знали, где конечная остановка, на которой предстоит сойти и начинать жить заново. Вот собрались в Союз на жительство, а что там и как — и сами взрослые знали не намного больше нашего. На границе нам дали «подъемные» — по три тысячи на семью. Зато отняли все неположенное — иконы, книги, граммофонные пластинки. Так и ехали со страхом и неопределенными ожиданиями».

«Разделенный народ воссоединялся» не естественным путем, а почти насильпым. Ведь отправляли людей не в родные места, а на неосвоенные земли. Так что ни о каком воссоединении не могло быть речи, как не могло ее быть и о том, что «страна подводила черту под эпохой усобицы и братоубийства» — «красные» и «белые» все еще существовали в воспаленном мозгу тех, кто страной руководил, кто болел шпиономанией. Они готовы были загнать в лагеря всех, пересекавших границу на станции Отпор.

Бородины ехали в Чимкент, куда выписали их старые шанхайские знакомые. Везли с собой рояль, кожаный диван и кресла, столовую, спальню. На станции Отпор всей семьей вышли из поезда в ожидании пересадки, побродили по перрону, потом по улице — вдыхали воздух другой земли, всматривались в окружающее.

Алексей Бородин вспоминает, как его сестры вдруг заметили лежащего на дороге человека: ««Мама, мама, смотри! Больной дядя лежит — надо ему помочь!» — зовут мои сестры, впервые увидев пьяного.

В магазине — ничего для нас и родителей, и широкий ассортимент товаров для того дяди с перрона — папиросы и спиртное в большом количестве.

Еще одно открытие — табличка, сообщающая о наличии в человеческом сознании понятия «банный день» — мужской и женский.

Полустанок «Отпор» сразу дал полный отпор многим иллюзиям и ожиданиям родителей. В тот момент они никак не проявили свое первое впечатление от «чудного приволья», которое мы увидели. Как и потом — никогда не сокрушались о принятом решении.

Семь дней мы ехали до Чимкента.

Конец лета. Пыль в городе — по колено».

Не только для семьи Бородиных встреча с Родиной оказывалась шоковой. Как бы старательно и долго ни готовили себя люди, десятилетия прожившие в Китае, к тому, что едут в страну, еще не оправившуюся от страшной войны с фашизмом; в страну, где существуют совершенно иные идеалы и ценности, чем те, к которым привыкли они в Китае, иные порядки и законы, — такого, конечно, не ожидали.

Примечательно одно из воспоминаний Наталии Ильиной, покинувшей Китай семью годами раньше:

«На пути мы встречали лишь замотанных платками баб, выходивших к эшелону с кусками замерзшего молока и кастрюлями вареной картошки. Глядели на нас изумленно: одеты мы были престранно… Летом 1947 года в Шанхае по дешевке распродавалось американское военное обмундирование — полушубки, грубые рыжие полуботинки, брюки защитного цвета, а также зеленые армейские одеяла и полотенца. На многих из нас были удобные в пути, теплые легкие полушубки, внутри мех, сверху брезент, а на спине намалеваны черные несмываемые буквы: U.S.N. (Юнайтед Стейтс Нейви — флот США). Женщины в брюках, невиданная обувь, эти буквы на спинах — было от чего прийти в изумление. Старушка, у которой я покупала однажды молоко (ах, чудесная старушка, морщины, выцветшие голубые глаза, а под вязаным платком еще и белый!), прошамкала: «Милые ж вы мои! Вы кто ж будете? Не французы?» — «Какие французы? Русские мы, бабушка, русские!» — твердила я, с наслаждением повторяя слово «русские» и едва удерживаясь, чтобы не обнять старушку. «Откуда путь держите?» — «Из Китая». — «Ишь ты! А хлеб белый там есть?» — «Есть, бабушка». — «Чего ж уехали?» — «Но… Но мы в России хотим жить!» — я тут несколько сникла, меркантильность собеседницы огорчила меня — разве хлебом единым? «Так, так», — неопределенно пробормотала отсталая старушка…»

В сущности, за семь лет между двумя потоками возвращенцев из Китая ничего не изменилось в Отечестве. Разве что карточки отменили (о чем с таким энтузиазмом сообщала Ильина в одном из писем к матери, словно знала по опыту, что это такое — получать самые необходимые продукты по карточкам!) да постепенно разбирались руины, последствия бомбежек и кровопролитных боев. Наталия Ильина и ее товарищи, вместе с которыми она приехала в Казань, достаточно настрадались на чужбине и были настроены только на хорошее, доброе, созидательное. Им нечего было оставлять там, поэтому с радостью и оптимизмом они воспринимали здесь равенство бедности. «Какая должна быть здоровая экономика, чтобы после такой войны так скоро, так ощутимо облегчить жизнь людей! — писала Наталия Иосифовна матери в Шанхай. — Магазины Свердловска завалены продуктами: сыр, масло, варенье, конфеты, хлеб, мясо… Итак, обилие — это первое, что нас радостно поразило. Второе — истинная свобода и демократия. Мы, репатрианты, полноправные граждане нашей страны и можем свободно разъезжать по всему Советскому Союзу. Мы как все, мама! Не будет больше комплекса неполноценности, который нас мучил в Шанхае, где мы были «граждане без национальности», «белые второго сорта»… Третье, от чего я в восторге, это доступность образования, поощрение культуры. Знаешь, даже в небольших селах — прекрасные библиотеки, журналы, все, что хочешь. А уж в Свердловске — трудно описать, как здорово! Мы походили по библиотекам, посидели в читальном зале. Сколько людей учится! Платить за учение не надо, наоборот, учащимся платят стипендии»…

Эйфория!..

Однако вскоре она начала потихоньку проходить. У кого-то прошла раньше, у кого-то позже. Но разочарование люди друг от друга тщательно скрывали: ведь случилось в их судьбе самое главное — они сделали свой выбор.

Маргарита Таут в 1954-м закончила в Харбине среднюю школу и еще шесть лет прожила в Китае. Лишь в 1960 году по индивидуальному разрешению она выехала с бабушкой и дедушкой в Ташкент. Спустя несколько десятилетий Маргарита Таут написала стихотворение «Рубеж», в котором выразила чувства, испытываемые не одной лишь ею:

Бежало солнце рыжим псом
За окнами вагона…
Там позади остался дом,
Где не были мы дома.
Пульсировал разбег колес,
И сердце билось птицей:
Нас в наше завтра поезд нес
В ОТЕЧЕСТВО, к границе.
Со мной в купе задумчив дед,
В плену воспоминаний:
Нева, блистанье эполет,
Война, Октябрь, изгнанье,
И сорок эмифантеких лет»
Надежд и испытаний.
У бабушки остывший чай,
И мысли все о детях:
Как сын, покинувший Китай
Давно, родных приветит,
И доведется ли когда
Увидеть дочь, что в Штатах,
Как внучек сложится судьба
При жизни небогатой.
Сама я выбрала свой путь
На Родину учиться,
Но прошлое не зачеркнуть —
Душа рвалась молиться:
Великий Боже, научи
В стране с безбожной властью
Все искушения пройти.
Дай мужества и счастья.
И кинолентой за окном
Маньчжурия мелькает.
РУБЕЖ…
Прощай, наш бывший дом.
Пусть завтра наступает.

Вот так все и сходилось, как в этом незатейливом лирическом осмыслении рубежа, начинавшегося совсем близко от Маньчжурии, на станции Отпор. За окном поезда все тот же пейзаж, все то же небо, сопки, заросшие багульником, солнце, словно продолжение привычной жизни, а «внутренний пейзаж» сменяется сразу — как будто отперли дверь в иную реальность…

Семья композитора Григория Гоберника возвращалась в СССР в 1961 году. Ехали в Новосибирск, где жил старинный приятель его отца, Якова Григорьевича. Дети закончили среднюю школу, надо было думать о высшем образовании — это было, пожалуй, главной причиной, по которой Гоберники уезжали из Китая, охваченного «культурной революцией».

Вот рассказ Григория Яковлевича о встрече с Родиной родителей:

«Я ехал в Советский Союз в 17 лет, когда личность уже сформировалась, просто мне было страшно интересно. Мы в 1960-м приезжали сюда как интуристы, папа хотел сначала посмотреть страну, куда собрался перевезти семью. Читинские родственники по папиной линии остались в России, и после революции они перемещались в сторону Ленинграда, и двоюродный папин брат по фамилии Блюменкранц закончил летное училище, командовал эскадрильей и брал с войсками Мукден. Он знал, что его брат в Харбине, и прилетел повидаться с ним. Естественно, тогда это было небезопасно.

Когда мы приехали в качестве туристов, мы виделись с дядей и он дал нам гарант, без которого мы попали бы на целинные земли. А так мы рассчитывали оказаться в Ленинграде. После нашей туристической поездки мы вернулись в Харбин, потому что мне надо было заканчивать десятый класс, а зимой папин брат умер и пришлось срочно искать другой гарант. В Новосибирске у папы был старинный друг, нот так мы получили гарант и попали в Новосибирск, приобретя сразу весь набор провинциальных проблем. Те, кто по гаранту попадал в Москву, Ленинград, Ригу, в соответствии с межгосударственными соглашениями получали жилье, в провинции же все обстояло иначе.

Папе сказали: перстенек уберите, обручальные кольца у мужчин у нас тоже не приняты, а вот мозоли на руках мы уважаем. Постановление принимать эмигрантов есть, а квартир для вас пока нет…

Поэтому папа стал все продавать и купил полдома.

И все равно мы ехали в СССР с иллюзиями, что возвращаемся домой, где все будет по-другому. Ведь мы успели в Китае пережить все «прелести» «культурной революции». Тогда, во время нашей турпоездки, мы были в Москве, Ленинграде, Одессе, Челябинске, Новосибирске… Заехали и в Караганду, там жил мамин брат, родившийся еще под Винницей, с которым дед и бабушка приехали в Маньчжурию. Это уже потом, в Харбине, родились мама и другие дети. А этот старший брат был истово верующий коммунист и в 1955 году поехал добровольно осваивать целинные земли.

Привыкать было очень трудно едва ли не в первую очередь потому, что мои родители и мы с сестрой, еще совсем молодые, не понимали безответственного отношения к работе, которое было в Советском Союзе. Люди могли относиться к работе ответственно не из совести, а, скорее, из страха. В Китае все было иначе, чувство ответственности было очень высоким, поэтому, наверное, те, кто из Китая вернулся на родину, в основном многого добились благодаря своему трудолюбию и работоспособности.

Мы ехали в Советский Союз, потому что папа думал в первую очередь о детях, которым, по его мнению, было необходимо высшее образование. Здесь, вместе со мной, папа очень тяжело переживал все мои проблемы, связанные с антисемитизмом и говорил: если я решу эмигрировать, он это поймет и поддержит.

Несмотря на знание двух языков, о МГИМО я даже и подумать не мог, как человек с «пятым пунктом». Поступил в технический ВУЗ, а музыка потом перетащила к себе, хотя отец мой был против. Он считал, что у мужчины должна быть мужская профессия, а музыке в Китае учили нас всех, это входило в то классическое образование, которое во всех интеллигентных семьях давали детям.

Как-то в первый год, когда было особенно тяжело, я в сердцах сказал: «Папа, ну зачем ты привез нас сюда?» — а он ответил: «Потому что мы — люди русской культуры». Сейчас я это очень хорошо понимаю, когда конфессионные отличия ничего, в сущности, не значат, а важна та культура, те традиции, в которых ты родился и сформировался. Я благодарен родителям за то, что они приобщали меня к религиозным традициям, но не слишком жестко. Поэтому я могу погружаться в атмосферу любого храма, будь то костел или синагога, просто я не очень принимаю посредников. У нас в школе преподавали Закон Божий, несмотря на то, что в нашем классе были ученики одиннадцати национальностей, и это было очень правильно, потому что это — история мировой культуры и основы нравственности…»

Вспомним еще раз строки из стихотворения Маргариты Таут:

Великий Боже, научи
В стране с безбожной властью
Все искушения пройти.
Дай мужества и счастья…

Уезжая на Родину, они уже понимали: рано или поздно непременно даст знать о себе отсутствие религиозного, нравственного начала, отрицание тех основ нравственности, в которых они были воспитаны.

Воспоминаний о станции Отпор сохранилось довольно много, но все они какие-то обрывочно-сумбурные; видимо, действительно шок, испытанный при пересечении границы, оставил очень глубокий след — изъятие на границе «неположенных» вещей, в том числе икон, книг и граммофонных пластинок; пьяные, мирно спящие на перроне или в чахлом привокзальном скверике; пыль, ощущение неухоженности; скудный ассортимент товаров в магазинах; теплушки вместо комфортабельных купе, мгновенно возникающее чувство слишком тесной общности, где все у всех на глазах. То самое чувство, которое на долгие-долгие годы станет определяющим в жизни на Родине.

Так обыденное, совсем неромантическое название Отпор начинало звучать какой-то зловещей нотой — здесь новая жизнь не начиналась, а обрушивалась на тебя со всей силой…

«На приграничной станции Отпор, — вспоминает Г. Литвинцев, — эшелоны встречали «покупатели» живой силы из целинных хозяйств Сибири и Казахстана. Они ходили по вагонам и выбирали работников покрепче и помоложе. Наш вагон в числе десяти прочих достался Глубокинскому совхозу Курганской области. После двух недель пути нас высадили на станции Шумиха и на разбитых грузовичках повезли в глухомань, куда и сейчас, спустя полвека, нелегко добраться из-за бездорожья.

У плоских длинных бараков, похожих на китайские фанзы, нас плотно обступили женщины и дети. Они смотрели во все глаза и угрюмо молчали. Позже местные простодушно признались, что ожидали увидеть настоящих китайцев, вероятно, в шелковых халатах, с косичками, с веерами и зонтиками в руках. Наш будничный, слишком обычный вид их удивил и разочаровал».

Кто бы ни пересекал границу, на станции Отпор испытывал шок, резкий слом психологического состояния. Николай Владимирович Каннинберг был ребенком, когда 13 апреля 1954 года они с матерью пересекали китайско-советскую границу. На последней китайской станции, когда мать пошла дооформлять какие-то документы, он остался один на открытой передвижной платформе для угля. Внезапно состав тронулся и поехал в сторону границы. «Чем ближе становилась граница, тем больше меркло солнце, так мне тогда показалось», — вспоминает сегодня Николай Владимирович свои первые ощущения от встречи с Родиной. Впереди появились очертания строений станции Отпор, ее огромная арка и ряды колючей проволоки, за которой начиналась нейтральная полоса, изборожденная трактором. Весь этот пейзаж наводил ужас и менее всего напоминал такие привычные слова, как «Родина», «святая Россия»… Когда платформа остановилась, мальчика окружили угрюмые люди в темных шинелях и начали допытываться: кто, откуда, зачем, куда, где документы?..

К счастью, мать догнала поезд, нашелся потерянный багаж, все как-то успокоилось.

Но ощущение первого прикосновения к Родине осталось надолго…

Впрочем, есть и воспоминания, окрашенные из дня сегодняшнего совсем иным, неугнетающим, чувством.

Иван Григорьевич Войлошников вспоминает, как в 1954 году отправился на целину с первым эшелоном: «На станции Отпор нас встречал представитель Министерства сельского хозяйства Новиков, а также представители хозяйств, куда нас должны были направить. Там же нам вручили подъемные. В один из дней, что пришлись на отдых, морячки с Дальнего Востока, которые тоже куда-то ехали, устроили пляску под аккордеон. Я при звуках плясовой никак не могу усидеть, а тут — тем более при необычной обстановке. И тоже вместе с ними пустился в пляс… На станции Отпор познакомился с капитаном И. Ф. Болдыревым. Он водил поезда с целинниками из Китая. У него при трехдневной стоянке на Отпоре брал для сына молоко… Нас направили в Качугский район, село Анга (Иркутской области). Очень красивое село, посредине его река Анга. Приехали мы сюда в Троицын день. И на удивление всем в селе шел общесельский праздник, отмечали Троицын день.

Встретили нас прекрасно. Всем были в день приезда предоставлены дома для проживания. Здесь я преподавал сразу же с сентября химию в 10 классе и биологию в 5–9 классах».

Несколько лет назад был опубликован роман Е. Орлова «Дым Отечества», сплетенный из мемуаристики и вымысла. Речь в нем идет о семье Соколовых, глава которой, много лет прослуживший машинистом локомобиля электростанции поселка Яомынь, находившегося к югу от Харбина, в 1945 году был арестован органами НКВД — его обвинили в том, что он работал на японцев. Так семья оказалась разделенной: Иван Соколов, прообразом которого стал отец писателя, — заключенный советских лагерей, его жена и два сына — жители северо-восточной части Китая. Парадокс заключается в том, что отец заключен в лагерь, а сын его грезит о великой и прекрасной Родине. Ситуация отнюдь не придуманная. Может быть, потому так пронзительно звучит финал романа: «Прощай, добрый и гостеприимный Китай! Мы будем помнить тебя всегда… Здравствуй, Родина! Прими нас к себе. Мы разные — красные и белые, а паши дети — розовые. Но все мы русские, и еще мы тебя горячо любим…»

В этих незамысловатых словах прощания и ожидания встречи сошлись совершенно разные чувства: и радость обретения Родины, и тревога, и грусть от потери. Чего? Чего именно, если они с каждым днем все острее ощущали себя здесь иностранцами, лишенными каких бы то ни было прав, беззащитными перед лицом грозных революций и войн, в которых сражаются граждане не своей, чужой страны?..

Конечно, слухи о репрессиях в Советском Союзе до них доходили. Вероятно, вспоминались знакомые или родственники, уехавшие несколько лет назад и с той поры не подававшие о себе никаких вестей. Но те, кто решился последовать их примеру, старались об этом не думать. Почему? Наверное, потому, что очень хотели верить в лучшее, жили надеждами, бережно выращенными, выпестованными в душе.

И пока слухи только доходили — это была одна история.

Вторая происходила на глазах, по крайней мере, после 1945 года, когда освободительная Советская армия вошла в Китай. В Харбин армия вступила в праздник, вдень Преображения Господня.

Вот что рассказывает об этом событии И. А. Дьяков: «Тогда малейшая мысль о дорогой стране, каждая мысленно нарисованная картина о ней казалась далекой прекрасной сказкой. Если бы в то страшное время кто-нибудь мне сказал, что скоро я увижу соотечественников и что получу право называть себя ее гражданином, — я не поверил бы, так как реально чувствовать себя сыном России мне казалось невероятным. Но, о чудо. Мне вернули любимую, родную Отчизну.

С какой искренней любовью мы встречали Красную армию в Харбине! Да, именно с любовью, как родных, любимых братьев, героев и освободителей. С какой радостью мы бросали цветы под ноги бойцов и офицеров!

Помню молебен в соборе 19 августа 1945 года. Под сильным ливнем стояли люди в одних платьях, в праздничных костюмах и не расходились: ждали (многие с цветами) прихода частей Красной армии… (кто-то пустил слух, что встреча состоится на Соборной площади). Наконец, к собору быстро подходит автомобиль и выходит… офицер, настоящий русский офицер с золотыми погонами. Трудно забыть это первое «ура» по адресу этого первого русского офицера. Из глубины сердца исстрадавшейся души вырвалось это радостное всенародное «ура». Многие плакали. Совершенно незнакомые люди поздравляли друг друга. Ждали отряд — приехал к нам один, но этот один заменил собой всю армию. Его хватали за руки, каждому хотелось прикоснуться к нему. Какими словами могли мы тогда выразить свою радость! К нам, угнетенным, отверженным, потерявшим свою Родину и оторванным от родного народа, приехал он, наш родной, любимый… В соборе в это время совершался торжественный благодарственный молебен по случаю освобождения нас от японского ига. Служили три архиерея во главе с архиепископом Нестором, и когда бывшие в храме услыхали это громкое «ура», хлынул и к выходу, но… офицер, сняв фотографию, уехал… Тех, кто его видел, считали счастливцами.

А незабываемые сцены на пристани, на берегу реки Сунгари. Мы часами стояли и смотрели на «них», родных, любимых… А дети — они забыли обед, да и взрослые тоже. Мы поздравляли друг друга и целовались, как на Пасху. Наше духовенство, начиная с архиереев, служило благодарственные молебны под целодневный звон церковных колоколов; многие священники говорили проповеди о Родине, о присоединении нас к Матери-Церкви, о принятии нас в свои отцовские объятия Святейшим Патриархом Алексием, собирали пожертвования… Родители говорили детям о спасителях наших — о Красной армии, нашей гордости, о нашем отце Святейшем Патриархе… Дивные радостные дни. Никогда нам их не забыть. Мы вновь приобрели потерянную Родину, и это не сказка, а самая настоящая реальность. Ежедневно мы видим доказательства, убеждаемся, что это не сон».

Очень трудно было прерывать эту цитату — ведь в словах вспоминающего сошлось так много всего! Разве не напоминает нарисованная им картина знакомую по кинохронике и мемуарам встречу победителей в разрушенных войной столицах союзных республик, Европы, парад на Красной площади, когда под проливным дождем победители бросали к подножию мавзолея знамена поверженных врагов… Эти кадры до сих пор невозможно смотреть, не ощущая комок в горле и чувство какой-то невероятной гордости за свою страну.

Разве что только колокольный звон не слышится в старых кинохрониках, заботливо удаленный от слуха цензорами, — а ведь звонили, звонили уцелевшие колокола в чудом уцелевших маленьких храмах, прославляя великое российское воинство, спасшеe мир!..

С волнением и воодушевлением трудно было сладить, даже самые отъявленные скептики испытывали в эти дни чувство гордости за свою страну и желание немедленно вернуться на Родину, чтобы строить вместе со своими соотечественниками светлое будущее. Общее для всех…

Алла Дворжицкая-Светланова вспоминает те дни в своем уже цитированном выше очерке «В августе сорок пятого».

В это время театр, в котором она служила, гастролировал по станциям Восточной линии. Артисты находились под присмотром японца, уполномоченного от Харбинского симфонического общества. И вот во время поездки пришла весть: Советский Союз объявил войну Японии.

«Какие тут гастроли! Еле добрался наш пустевший поезд до Харбина. Наш японец куда-то исчез. Мы вышвыривали вещи, прыгали из вагона, боялись, что сметет нас шквал. Японские солдаты с ходу занимали вагоны. На вокзале метались японцы, японки с детьми. Одни бежали к поездам, другие непонятно куда. Все было как во сне: непонятно, зыбко, тревожно.

…Что могут сделать японские власти с нами, русскими? Да все, что захотят! Мы, люди без гражданства, чужие везде — перелетные птицы, случайно зацепившиеся за этот бугорок. Говорят, что арестовывают мужчин, советских граждан. Мужа подружки моей, известного врача, арестовали. Слухи ползут, как струйки дыма, из дома в дом: а вы слышали?..

Капитуляция Японии свалилась на харбинцев всех национальностей опять же с ошеломляющей неожиданностью. Пошла я, ничего не ведая, в японский банк, где работал кассиром мой добрый знакомый армянин. Зашла в здание и оторопела. Весь большой зал был наполнен японцами. Все стояли на коленях. Застыла на месте. Услышала красивый, низкий скорбный голос, что-то говоривший по-японски медленно и торжественно. Японцы слушали в полном молчании. У многих по лицам катились слезы. Они их не утирали. Опомнилась, тихо вышла. На улице услышала, что это говорит японский император. Оповещает о капитуляции Японии.

События завертелись, как карусель. Сюда придут советские войска. Что они сделают с нами? Как отнесутся? Свои мы для них или ненавистные чужаки-эмигранты, враги?»

Вопросов было множество. От Родины ждали не только приюта, но и кары. И тем не менее радостно бросались навстречу советским войскам, взволнованно вслушивались в новую русскую речь, всматривались в черты лиц. Это была первая встреча с Родиной, от нее зависело окончательное решение…

«Наконец пришел и долгожданный день, — продолжает Алла Дворжицкая-Светланова, — в город начали входить части Красной армии… Новые слухи: вошли… идут… нас не трогают. Можно подойти, даже поговорить! Хлынули харбинцы на улицы, начали заговаривать с военными, знакомиться, звать их в гости.

Прибежала ко мне подружка Валя — взбалмошная, «без царя в голове» и затормошила: пойдем на улицу! Скорее! Там так интересно! Вышли на Китайскую. Я огляделась — все какое-то другое. Даже воздух. Исчезли хмурые лица. Будто светлый праздник с небес спустился. Сердце затрепетало! Увидела первых советских солдатиков! Пилотки, тяжелые кирзовые сапоги. Глаза голубые, серые, карие. Смотрят вокруг с интересом. Идут с чувством собственного достоинства. Да! Сразу почувствовали! Эти крепенькие, молодые, невысокого роста парни — солдаты победоносной армии…

Стояли с Валей на обочине, и вдруг остановилась рядом красивая большая черная легковая машина невиданной марки. Открылась дверца: «Девчата, хотите покататься?»

— Хотим! — заверещала Валя, прыгнула в машину, и я за ней. Вот они, первые знакомые. Их было двое. Сказали, что машина эта вывезена из Германии. Принадлежала самому Гитлеру. Разве вспомнишь, о чем говорили! Кажется, о городе расспрашивали. Мы были как наэлектризованные. Свои они нам? А мы им? Говорим на одном языке, а слова у нас разные. Мы привыкли к обращению: господин, госпожа, а их это смешит и удивляет. У них «товарищ». И к женщине относится, и к мужчине. Мы скажем — чиновник, а они — сотрудник. Мы — скамейка, а они — лавочка. У нас в лавочках торгуют, а не сидят. Ни имен, ни лиц, ни званий их не запомнила. Покатали нас, потом извинились, сказали, что им в часть пора».

И в этот же день произошла вторая встреча, которую в каком-то смысле можно назвать судьбоносной, потому что — кто знает? — неизвестно, что могло бы случиться с семьей Дворжицких, если бы не кинооператор Алексей Борисович.

Он отвез девушек домой и с тех пор стал иногда бывать у Аллы Дворжицкой-Светлановой. Однажды Алексей Борисович заметил в столовой на этажерке кипу журналов «Рубеж». Семья очень любила это харбинское издание, поэтому мать Аллы, практикующий врач, держала журналы именно в столовой, где пациенты обычно ждали приема. «Стал их листать и Алексей Борисович, — пишет Дворжицкая-Светланова, — и пришел в ужас. Мы совершенно забыли, что во время Второй мировой да и после нее в журнале постоянно появлялись карикатуры на Сталина. И лежали эти журналы на виду, как бомба замедленного действия.

«Что вы делаете, — почти кричал на нас Алексей Борисович. — Зайдет к врачу на прием наш солдат или офицер, увидит такую карикатуру! Да он перестрелять вас тут же может! И его оправдают! Уничтожьте сейчас же!»

Мы вырвали из журналов все опасные рисунки. Возможно, что уберег нас, непуганых и беспечных, от большой беды Алексей Борисович. Мы с ним встречались и дружили до его отъезда домой в Советский Союз».

Но доехал ли он до дома — неизвестно. Спустя несколько лет Алла Дворжицкая-Светланова, отправляясь на гастроли, встретила в поезде знакомого, который сообщил, что Алексей Борисович бесследно исчез в 1947 или 1948 году.

Этот небольшой рассказ актриса подтверждает важным свидетельством: с харбинцами советские солдаты и офицеры были гораздо доверительнее, чем между собой. Они говорили о многих вещах свободнее, откровеннее; охотно расширяли круг знакомств, вместе, большими компаниями ходили в китайские рестораны, на спектакли Харбинского драматического театра…

Сразу после того как Красная армия вошла в Харбин, была учреждена военная комендатура. Бюро по делам русских эмигрантов деятельно включилось в работу, помогая советским властям разобраться в обстановке. Руководителям бюро поручили составить для военного коменданта Харбина список тех, кто возглавлял какие-либо общественные организации. К работе над составлением списка подошли очень ответственно: не дай бог забыть кого-то!..

В один прекрасный августовский день все, чьи имена были в списке, получили приглашение на прием в шикарный японский Ямато-отель, расположенный на Вокзальном проспекте, в самом центре Харбина. Принаряженные, в приподнятом настроении, гости собрались в Ямато-отеле в ожидании чего-то очень хорошего.

А дальше… Дальше вспоминает известный харбинский журналист Михаил Шмейссер: «На первом этаже Ямато-отеля нас встретил дежурный офицер со списком на столике, отмечал прибывших и вежливо предлагал пройти на второй этаж и подождать там, пока соберутся для дальнейшего представления военному коменданту. Таким образом, здесь собрался весь «цвет российской эмиграции» — руководители разных рангов, всего несколько десятков человек. Однако время шло, а собравшихся никуда не приглашали. У некоторых появилось легкое беспокойство, кое-кто даже намеревался выйти из отеля, но было уже поздно: внизу стояли солдаты с оружием и никого не выпускали. Затем в холле появился тот же офицер со списком и опять-таки вежливо пояснил, что комендант изменил место приема и просит пройти наискосок, в здание бывшего японского консульства… Вот мы вышли и уже под конвоем кильватерной колонной потянулись к зданию японского консульства, благо, что нужно было перейти только через дорогу. Там нас без лишних церемоний провели в подвал и разместили в клетках-камерах. Вот так и закончилось наше «представление коменданту». Далее были вызовы к следователям, а еще через несколько дней перевели в тюрьму, оттуда — этапом на территорию СССР в разные места».

Почти комично звучит в этом контексте рассказ Дмитрия Петровича Жемчужина, секретаря харбинского Общества домовладельцев. Его «эпопею» приводит в своих воспоминаниях И. Пасынков:

«Иду я теплым августовским днем по улице и вдруг вижу — едет на извозчике Владимир Николаевич Жернаков, председатель Общества домовладельцев. «Вы куда?» — спрашиваю я его. «Представляться коменданту», — отвечает тот. «А я как же? Мне же неудобно не представиться!» — «Ну, садитесь, поехали вместе», — согласился он. И вот мы вместе приехали в Ямато-отель. Фамилию Жернакова офицер сразу в списке отметил, а мою не нашел: «Вас нет в списке», — пояснил он. «Но как же, мне неудобно не представиться как секретарю Общества домовладельцев!» — «Ладно, я припишу вас», — ответил офицер и предложил обоим пройти наверх. Вот так я и приехал «представляться», только не военному коменданту, а начальнику лагеря на Урал в январе 1946 года…»

И еще одно наблюдение Аллы Дворжицкой-Светлановой, еще один штрих в психологической атмосфере Харбина 1945 года:

«Многие военные попали на эту «быструю» войну сразу после Отечественной. У некоторых нервы были жестоко расшатаны, они перестали ценить жизнь как свою, так и чужую. Чуть что, хватались за оружие. Однажды начался наш спектакль. Я была на сцене. Только успела сказать первую фразу, как услышала выстрел. Мне показалось, что стреляли по сцене, по мне. Уставилась в публику с немым вопросом: за что? В полутьме зрительного зала увидела, что через барьер верхней ложи напротив сцены перевесился вниз головой человек. Безвольно висели руки. Казалось, что сейчас он выпадет из ложи. Около него возникшумок, возня… Занавес закрыли. Через несколько минут мы начали спектакль сначала и доиграли без происшествий. Узнали, что в ложе один офицер застрелил другого за то, что тот сел на его место и не хотел его освободить».

Очень скоро русским пришлось привыкнуть к зловещей для слуха аббревиатуре — СМЕРШ.

В августе-сентябре 1945 года, сразу вслед за армией, в Харбин вошли смершевцы. Началась охота на людей. Сначала арестовывали и бросали в тюрьмы, затем развозили по многочисленным островам «архипелага ГУЛАГ», а спустя несколько лет раздавали сроки наказания и статьи, хотя, в сущности, вина на всех была одна: родились и выросли за границей…

В одном из номеров газеты «На сопках Маньчжурии» мне попался страшный документ — очерк под названием «50 лет молчания» с посвящением:»… тем девчонкам и мальчишкам, которые, как и я, попали в застенки СМЕРШа». Он подписан латинскими буквами N.N. и сопровожден рисунком: юная девушка с обликом героинь Лидии Чарской опустила чуть повернутое вбок лицо на кисти рук и смотрит куда-то далеко-далеко. И во взгляде ее — неизбывная пустота.

Этот очерк нельзя дробить, делить на цитаты, поэтому я привожу его почти полностью, с незначительными сокращениями:

«Чтение страниц газеты «На сопках Маньчжурии»… всколыхнуло во мне тяжелые воспоминания, те, которые гнетут меня вот уже 50 лет, и то, что произошло со мной в сентябре 1945 года в Харбине, городе нашей юности. А было мне тогда 18 лет…

Восемнадцать, девятнадцать,
Черт возьми, замечательных лет.
Только в эти года можно, как никогда,
И смеяться, и петь, и любить.

Было и у меня в те годы то, что написано в этих строках. Увлечение спортом, засунгарийские площадки с игрой в колечко, волейбол, катание на яхте, песни под вечер и все то, что было присуще в эти славные юные годы.

Была и любовь, начавшаяся со знакомства в трамвае, затем дружба, со временем перешедшая в большое чувство первой чистой любви.

Пела я и в хоре в одной из пристанских церквей, состояла в кружке «Русские девушки» при Русском клубе на Диагональной улице, от которого мы жили в минутах ходьбы. Занимались там рукоделием, шитьем, а бывшая ученица Смольного института учила нас этике и манерам, как себя держать в обществе, как сидеть, как обращаться с ножом и вилкой и многое из того, что не преподавалось в школе.

Был в моей жизни и Белый бал после получения аттестата зрелости, когда соученики с горящими глазами поздравляли друг друга, а милая добренькая мама говорила: «Все у тебя впереди, доченька, ты теперь у меня взрослая».

Были и мечты о высшем образовании, но не получила я его — злой рок постиг меня.

По сей день помню август 1945 года, когда мы, молоденькие девчонки, будущие студентки, бегали встречать «освободителей», бросали цветы, улыбались, радовались — ведь пришли же русские, свои. Победа!

Вскоре по городу прошел слух, что идут аресты как молодых, так и пожилых. В одну из сентябрьских ночей 45-го к нам в дверь сильно постучали. Когда открыли дверь, то перед нами стояли военные. На наш вопрос: «Что нужно?» — спросили: «Здесь живет такая-то?» Назвали мое имя и фамилию.

— Одевайся, ты арестована!

— За что? — спросила мама.

— Разберемся! — был ответ.

Я стала выходить. Оглянувшись, увидела маму со слезами и ужасом в глазах.

Посадив меня в машину, увезли в здание японского консульства. Провели внутрь, вниз по лестнице, втолкнули в одну из комнат-камер. На потолке горела еле-еле светящаяся лампочка. Кое-как я примостилась на полу у стенки.

На следующий день поздно вечером меня увели на допрос. Поднявшись на этаж выше, ввели в комнату. Увидела стол, чуть подальше стул, около стены топчан-диван, небольшой умывальник и парашу. В комнате находилось двое военных. Один — невысокого роста, полный, с покатыми плечами и чуть сгорбленной спиной. Широченные галифе на полном животе. Лет ему было за сорок. Не русского типа, с темными курчавыми волосами и горбатым носом. Неприятный тип с бесформенными толстыми губами. Другой — выше среднего роста, блондин, худощавый.

Посадив меня на стул, направили настольную лампу мне в лицо. Начали допрос: фамилия, имя, отчество, возраст и далее — в какой диверсионной группе состояла, какие террористические акты готовила и вела против СССР? Весь допрос они сопровождали ужасными, грязнейшими ругательствами. Требовали, чтобы на кого-нибудь указала, назвала имена и фамилии. Допрашивали оба, по очереди, что-то писали на листах бумаги.

Так продолжалось несколько часов. Затем заставили подписать, но я отказалась, сказав, что хочу прочитать, но в ответ — опять грубейшая брань. Мне было уже все равно, лишь бы скорее это кончилось, и я подписала несколько листов.

Отложив их в сторону, старший по возрасту приказал мне раздеться. Сняла платье, но он заорал:

— Все снимай! Все! Останься, в чем мать родила!

Я медлила, на что опять был окрик:

— Давай, поторапливайся!

Раздетая, нагая, я, сгорбившись, старалась прикрыться руками, но для этого рук не хватало. Я чувствовала жуткий стыд, щеки и лицо горели, голова кружилась.

— Стань прямо! Руки опусти! — с грязной руганью снова заорал старший.

Оба они смотрели на меня мутными похотливыми глазами, между собой обсуждая строение моего тела, кожу и тому подобное. А затем один из них промолвил:

— А интересно знать, девка она или уже баба?

— Ничего, — ответил другой, — скоро узнаем, что и как.

Стали играть в карты. Я стояла в той же позе, и рой мыслей проносился у меня в голове. Не сон ли это? Не брежу ли я? Как могло случиться, что в нашем благородном, интеллигентном Харбине происходит такое безобразие, такая наглость, такой ужас?! За что? За какие грехи покарал нас Господь? Что я плохого сделала за свою 18-летнюю жизнь, в чем я виновата? Но не находила ответа. Вспомнилась милая мама и ее последний взгляд со слезами на глазах.

За стеной раздался душераздирающий крик:

— Не виноват! Не виноват я ни в чем!..

Слышался какой-то шум, кого-то били, мучили…

По телу пробежали мурашки. Кто он? Может быть, знакомый?..

Наконец, игравшие в карты встали со стульев, и молодой сказал:

— Ты выиграл, ты и начинай.

Схватив меня за руки, они потащили меня к топчану. Я вырывалась, истошно кричала, но справиться с ними не могла… Уже на ложе потеряла сознание.

На какой-то момент очнулась. Перед лицом увидела рожу с дикими глазами и полуоткрытым ртом, из которого исходил тошнотворный запах водки, табака и нечищеных зубов. Я опять провалилась в беспамятство…

Целую ночь они глумились надо мной, не помню, были ли еще другие. Только под утро заставили одеться, затем меня в полусознательном состоянии увели в камеру, в подвал. Весь день я не вставала, лежала на голом полу, все тело болело, и тяжелые мысли не покидали меня: «Что будет завтра?»

А завтра было то же самое. Ночью опять меня увели наверх. Опять допрашивали: «Укажи, кого знаешь! Кто замешан в вашей белобандитской террористической организации? Назови фамилии!..» Опять тащили на топчан, опять терзали меня и глумились. Так продолжалось три ночи подряд.

Как-то утром повели наверх. Привели в другую, уже большую комнату. У стены стоял стол в виде подковы, за которым сидело более полудюжины военных с золотыми погонами. У меня зарябило в глазах при виде этого золота — целая линия погон, меж которых торчали головы.

Погоны — символ чести, гордости, совести защитников Отечества… Имели ли они право, эти изверги, насильники и убийцы, носить их на своих плечах? Помню, что сидящий слева вскрикнул:

— Ну, ты! Будешь ли говорить или продолжать молчать?

И я молчала… Мне было все равно.

— Мы тебя сгноим! Мы заставим тебя говорить!

Помолчав, я ответила: «Делайте, что хотите. Вы уже во мне все убили…»

Целый день они по очереди задавали мне одни и те же вопросы. Кто-то из них выходил, опять приходил. Целый день я слышала грубость, но ни на что не реагировала — напало какое-то оцепенение и безразличие.

Уже под вечер сидящий посредине, видимо, старший по чину, сказал:

— Ну, что с тобой делать, девка, я не знаю.

Потом, помолчав, приказал меня увести в камеру.

Ночью опять повели наверх. Заставили подписать бумагу о «неразглашении тайны», затем вывели меня во двор и посадили в грузовик с опущенной шторкой позади. Подошел один из насильников и сказал: «Кому-нибудь расскажешь — то смотри! От нас не уйдешь, везде найдем!»

В грузовик село двое часовых, и мы поехали.

Выехав на улицу, повернули направо. Почувствовала, что взбираемся на подъем. Поняла, что едем к Собору. Затем стали его объезжать. Перекрестилась и стала молиться: «Господи, прости меня грешную и сохрани!

Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя…»

Потом уже ехали вниз, в сторону Модягоу. Через какое-то время грузовик остановился. Двое охранников, сидящих со мной, приказали мне слезть. Затем, схватив меня, швырнули, и я, ударившись о забор, навалилась на него. Невольно подумала, что сейчас застрелят, но сильнее загудел мотор, и они уехали.

Постояв некоторое время, стала присматриваться и пошла в сторону Собора… Дошла до Лицея Св. Николая, постучалась, по никто не открывал. Пошатываясь, добрела до Дома Милосердия… Долго стучалась, и наконец мне открыла дверь монашка. На вопрос: «Что надо?» — ответила, что заблудилась. Монашка завела меня в здание. Помню коридор и скамью сбоку. Принесли мне подстилку. Расстелив ее на скамье, легла и мгновенно уснула.

На рассвете проснулась. Монашка принесла мне что-то поесть, но я отказалась — меня подташнивало. Попросила у нее денег, она дала мне немного, что хватило на трамвайный билет. Доехала до своей остановки на Пристани.

Не буду описывать встречу с мамой. Хочу сказать, что с перерывами спала неделю. Даже ей я не рассказала о том, что делали со мной, как надругались, убили во мне все, искалечили мою душу и тело. Будь они прокляты!

Мучила меня и мысль о встрече с любимым другом. Где он — я не знала. Думала, что его тоже арестовали, так как за год до событий он был призван в отряд Асано…

Лежа в кровати, я все думала, думала, думала… Что делать? Иногда вечером я выходила на улицу, шла в одну из пристанских церквей и в темном, по возможности, углумолилась. При встречах с прохожими мне казалось, что все на меня смотрят, как бы с неприязнью, осуждая.

Прошло более года, когда к нам в дверь постучали. Открыв дверь, увидела его. Я обомлела, не знала, как на него смотреть, потом отошла, сдержалась, мы обнялись. По сей день помню, как сидели мы вместе с ним, пили чай, а он рассказывал мне, как скрывался у знакомых на одной из станций КВЖД. Повезло ему, что не забрали, так как перед событиями уехал на побывку к родителям, у которых была заимка на Восточной линии.

Он пригласил меня поехать к ним. Месяц, проведенный там, был прекрасен. Чудные, милые и добрые его родители не знали, куда меня усадить, чем угодить. Кроме добра и внимания, я от них ничего не видела. А он, кого я любила, смотрел мне в глаза, называя ласково — снежинкой, пушинкой и белкой — был предельно внимателен.

Душа разрывалась… В голове все время одна и та же мысль, один и тот же вопрос — что делать? Могу ли я его обидеть, как примет он все то, что со мной сделали, простит ли меня? А если простит, не будет ли это снисхождением и просто жалостью? Перед отходом поезда он сделал мне предложение — соединить на всю жизнь нашу судьбу.

Я смотрела на него, на его горящие, ожидающие ответа глаза и ответила:

— Прости! Богом прости, но я люблю другого.

Не оглядываясь, вбежала в вагон, повалилась на сиденье и разрыдалась. Было потеряно все — девичья честь, большая, первая и чистая любовь.

Прожив неделю в Харбине, я уехала в один из городов Китая и никогда больше в Харбин не возвращалась.

Вот и бреду все 50 лет — с убитой душой — по жизни, потеряв любимого человека».

Нужны ли здесь какие-либо комментарии?..

На этих страницах уже упоминался бывший харбинец И. Пасынков, оказавшийся в одной камере с умирающим поэтом Арсением Несмеловым. Его путь в лагерь Гродеково был обыденным для тех времен: Пасынкова схватили смершевцы в Харбине в 1945 году, потом его отправили в Гродеково, а в декабре того же 1945-го вместе с маньчжурцами разных национальностей (среди них были и японцы, и корейцы, и китайцы) этапировали в глубь России, на Урал, в специально приспособленных пульмановских вагонах.

«В вагоне были нары в два ряда, и спали мы тесно прижавшись друг к другу, так что ночью приходилось переворачиваться на другой бок одновременно всем, — пишет И. Пасынков. — В вагоне теснота, зловоние, холод. На редких остановках забрасывали в вагон каменный уголь (стояли две печки-буржуйки), мерзлый хлеб и редко — подобие жидкой горячей пищи, а также воду для питья. Ее катастрофически не хватало. Приходилось от жажды слизывать испарения со стенок вагона, все завшивели так, что тело представляло собой сплошные расчесы с кровоподтеками.

О такой «роскоши», как медицинская помощь, и думать было нечего. В нашем вагоне было три смерти, и я отчетливо запомнил этих людей: Иноземцев, начальник электростанции на ст. Имяньпо (умер от астматического состояния на куче угля около печки), Отланов Иван Николаевич (умер от сердечно-сосудистой недостаточности, сильно отек, задыхался) и третий — присяжный поверенный Дандуров, уже престарелый человек, у него были психические нарушения, стал заговариваться и однажды утром не проснулся. Трупы подолгу лежали на полу, примерзали к полу, и ночью мы спотыкались о них. На каких-то станциях их снимали и где-то хоронили, но как? Никто об этом не знает и даже не узнает, где похоронены эти мученики…

Вот в таком состоянии мы ехали 29 суток через Сибирь с ее морозами. У многих к концу этапа развились авитаминозы… Привезли нас 17 января 1946 года на ст. Азанка Свердловской области, выпустили в лагерь, который показался нам раем после такого этапа, хотя не был приспособлен для приема, так как пустовал долгое время».

И для очень и очень многих двери на Родину отпирались именно таким образом. Никто из них не успел проститься со своими близкими — увозили ночью, тайно, и ни о какой весточке домой, как, впрочем, и ни о каком официальном уведомлении семьям, не было и речи. По словам И. Пасынкова, ответственные работники советского консульства на все запросы отвечали неопределенно, а примерно в 1948 году начали говорить: «Не ждите…»

Лишь в 1956 году, уже при Н. С. Хрущеве, начали освобождать маньчжурцев. Тех, кому удалось выжить в нечеловеческих условиях.

А вот еще одна история — бывшего харбинца Иннокентия Филиппова. Во время Гражданской войны его отец, мировой судья Иркутска, бежал от красных в город Хэйхэ (Сахалян). Вслед за ним тот же путь должны были проделать его жена и сын. Филиппов вспоминает: «И вот Благовещенск-на-Амуре. На берегу реки — Сад туристов. Летний солнечный день, время — послеобеденное. Недалеко в кустах лодка с китайцем-контрабандистом. Мама в теплом синем костюме, никаких сумок и вещей. Я тоже одет потеплее, в руках у меня большая белая эмалированная кружка. Садимся в лодку, китаец быстро гребет. Все спокойно до странности… Но вот, когда лодка выходит уже на середину Амура, на русском берегу вдруг появляется пограничник на лошади, за плечами винтовка, смотрит в бинокль в нашу сторону… Запомнилось мертвенно-бледное лицо матери, стоны и усиленная гребля перевозчика. Помню, мама стала молиться, а я, испугавшись, судорожно вцепился в белую свою кружку.

Почему чекист-пограничник не сделал даже предупредительного выстрела — навсегда осталось для меня тайной. Может быть, в последний момент пожалел ребенка и женщину, хотя и рисковал своей карьерой, а может, и жизнью?..

Лодка причалила где-то в протоке, среди зарослей, уже на китайском берегу, нас встретили и повели среди топей к Сахаляну, где мы наконец оказались на квартире у наших старых друзей Чернышовых, ранее перешедших на китайскую сторону.

Трудно описать слезы радости родителей и благодарность Богу за это чудесное спасение».

А потом семья, так счастливо соединившаяся, переехала в Харбин, где родители Иннокентия Филиппова нашли свой вечный покой, жизнь как-то сладилась, сложилась, постепенно стали забываться страшные минуты, пережитые подростком в лодке.

Но 8 сентября 1945 года Филиппов в числе многих других был ночью арестован дома и брошен в подвал бывшего японского консульства. Дальнейшая история Филиппова почти дословно повторяет историю И. Пасынкова — та же дорога в наспех оборудованном вагоне в Гродеково вместе с русскими, японцами, китайцами, корейцами; камера на 40 человек, двадцатидевятидневный путь через Сибирь на Урал… Судя по совпадению мельчайших деталей и имен, Пасынков и Филиппов ехали на станцию Азанка в одном вагоне, и будущее у них, по крайней мере на следующие десять лет, тоже было одинаковым.

Тем неожиданнее звучат заключительные строки воспоминаний Иннокентия Филиппова: «Как ни парадоксально и ни кощунственно, может быть, прозвучит, но пребывание в течение многих лет в советских лагерях в какой-то степени обогатило духовно многих: лагеря были средоточием интеллигенции «высшей пробы», которую свозили из всех стран, куда входили советские войска. В свое время мне пришлось общаться с крупными литераторами, учеными, медиками и другими специалистами, и такое общение поддерживало дух политзэков. Размышляя о прожитом и пережитом, приходится только удивляться, до чего же «живучее существо» человек.

В 1956 году я был досрочно освобожден со снятием судимости, а впоследствии — реабилитирован. Имею три образования: ориентальное — по Харбину, медицинское — по СССР и высочайшее «академическое» — по «академии Сталина — Берии»».

Они (во всяком случае, большинство из них) не озлобились, не замкнулись в себе, испив переполненную чашу несправедливости и горя. Они рвались на Родину и получили ее такой, какой она была, — без плакатных прикрас, без пафосных восклицаний. Вместо пафоса воззваний они слышали с первых дней мат: по дороге в лагерь «с лязгом открывались большие широкие двери, и в вагон, вместе с зимним морозом, вваливалась ватага солдат во главе с начальником конвоя — низкорослым кривоногим косоглазым человечком в коротком черном полушубке. В руках у него был огромный деревянный молоток с длинной ручкой. Пронзительным визгливым голосом он кричал: «Все на одну сторону!», сопровождая команду семиэтажным матом, а затем истошно вопил: «Первая!.. Вторая!..» и т. д., перегоняя людей по одному на другую сторону вагона. Если кто мешкался, получал сильный удар молотком по спине».

Это была долгожданная встреча с Родиной…

…Старшим воспитателем мальчиков детского приюта имени Тихона Задонского был граф Борис Григорьевич Уваров, штабс-капитан, бывший адъютант атамана Семенова. В июне 1941 года он собрал после всенощной своих воспитанников и обратился к ним со словами: «На нашу Родину, Матушку Россию напал враг. Нам следует молиться за спасение России! Какой бы она ни была!» После поражения Японии граф Уваров, возглавлявший русскую диаспору, с хлебом-солью встречал Советскую армию в Харбине, а вскоре был арестован, отправлен в СССР и после долгих допросов осужден как враг народа на 15 лет. Он отбыл свой срок, как говорится, «от звонка до звонка», последние годы разделяя камеру с рецидивистами. Но, наверное, и в эту жестокую годину продолжал про себя молиться за спасение Родины.

Какой бы она ни была!..

…Иван Тихонович Щелоков оказался в Маньчжурии в 1900 году. 22-летний солдат прибыл с отрядом генерала Орлова в состав Охранной стражи КВЖД, по через год отряд был расформирован, а Иван Щелоков переведен на службу в Харбинскую телеграфную контору на чиновничью должность. Карьера его удалась — уже через четыре года он, награжденный двумя Георгиевскими крестами, оставил службу и открыл свой писчебумажный магазин. Дело пошло и превосходно шло до 1921 года, но почти сразу после Февральской революции в России Иван Тихонович перестал интересоваться магазином, его увлекла политика.

Он одним из первых вступил в конституционно-монархическую партию и возглавил ее вместе с генерал-майором Рихтером и известным пароходовладельцем Федором Михайловичем Власовым. Целью партии были объединение русского населения, проживающего в полосе отчуждения КВЖД, и установление монархического строя в России через Учредительное собрание.

В конце 1918 года конституционно-монархическая партия выпустила воззвание «К гражданам Великой России». Издание распространялось среди русского населения Маньчжурии, а оплачено было в основном удачливым купцом и энергичным политиком Щелоковым.

Приобретая все больше влияния и авторитета, Иван Тихонович Щелоков занимал посты в 33 различных обществах, комитетах, банках. Он был невероятно активен: вступил в Русское патриотическое общество, в Лигу борьбы с Третьим интернационалом, позже, уже в 1930-х годах, занимал пост вице-председателя Общества русских эмигрантов…

Его дальнейшая судьба мало чем отличалась от судеб менее уважаемых и менее удачливых соотечественников. В сентябре 1945 года Иван Щелоков был задержан в Уссурийске, как и многие бывшие российские граждане, и отправлен в Востокураллаг. Следственное дело Ивана Тихоновича, в котором содержится множество документов, фотографий, изъятых писем, хранится в Государственном архиве административных органов Свердловской области, и, судя по нему, более всего следователей интересовали тесное общение Щелокова с лидером монархического движения в Маньчжурии Василием Ивановым, близость с атаманом Семеновым и тот факт, что в 1919–1920 годах на харбинской квартире Щелокова останавливался судебный следователь по особо важным делам Соколов, автор книги «Покинутая царская семья».

Следствие было выстроено многоступенчато, обвинений было предъявлено более чем достаточно, однако, не успев толком начаться, этот отлаженный процесс прекратился: Иван Тихонович Щелоков скончался 6 февраля 1947 года в лазарете Восток-ураллага…

Многими замечено, что русские выходцы из Китая в своих воспоминаниях о последних годах жизни там и первых — здесь нередко рисуют действительность одной краской. Но ведь и в Харбине, Шанхае, Тяньцзине не все было прекрасно и радужно, и в СССР не все было ужасающе… Однако в этом нет ничего удивительного. У воспоминаний с дистанции, все более и более увеличивающейся с годами и десятилетиями, другая логика. Человеку свойственно романтизировать и всячески приукрашивать все то, что связывает его с далекой юностью, счастливыми временами, когда и бедность, и богатство переживаются легче, когда ты окружен близкими, любящими людьми, а впереди вся жизнь и существует иллюзия выбора собственной судьбы. И совсем иное — когда совершенный тобою выбор не оправдывает себя, безжалостно крушит надежды. С годами ощущение несправедливо обошедшейся с тобой судьбы усугубляется, доводит до отчаяния.

Может быть, в ком-то это чувство продолжает жить и сегодня. И невозможно судить за него тех, кто спустя полвека задумывается порой о том, что совсем иначе могла сложиться жизнь, если бы не станция Отпор…

В «Архипелаге ГУЛАГ» А. И. Солженицын доказал, что «отцу народов» требовалась рабочая сила для великих строек коммунизма, а какая рабочая сила могла быть лучше, чем миллионы рабов-заключенных? И на эту роль особенно хорошо подходили русские эмигранты, люди, ослепленные желанием вернуться на свою Родину и быть ей полезными.

Как уже говорилось, когда Советская армия вступила в Харбин, почти сразу же начались аресты, в которые никто не хотел верить, потому что генеральное консульство СССР убеждало население: ввиду великих побед и перемены условий жизни в СССР никому ничего не надо бояться! Тем, кто хочет вернуться на Родину, дорога открыта. Тем, кто хочет остаться в Маньчжурии, опасаться нечего — особенно тем, кто был вывезен сюда в раннем возрасте или родился в Китае. «И все искрение в это поверили, — пишет И. Пасынков, — воспитанные в иных моральных параметрах, эмигранты не предполагали, что могут быть обман и провокации в государственном масштабе. (В скобках заметим, что все же отдельные россияне предупреждали — «не верьте, уезжайте!» — таким, например, оказался майор маньчжурской армии Коссов, уехавший заблаговременно из Харбина.).

А методы ГПУ-НКВД за границей оставались прежними: людей в Харбине выкрадывали из квартир по ночам или же задерживали прямо на улице, вывозили с работы. Меня лично увезли из дома ночью 8 сентября (меньше чем через месяц после того, как харбинцы с цветами и слезами встречали освободителей, собираясь на молебны, выстаивая на берегу Сунгари, чтобы увидеть российских офицеров. — Н. С). При этом обычно успокаивали: нужно кое-что выяснить и через несколько дней вернетесь обратно. Но для большинства это было «началом конца». Для меня же эти «несколько дней» превратились почти в одиннадцать лет «великого сидения», как иронически называли политзаключенные свое пребывание за колючей проволокой».

Вместе с И. Пасынковым был арестован директор английской школы в Харбине, полковник гвардейского полка Иллиодор Григорьевич Круглик — его и до этого арестовывали несколько раз, но затем отпускали, поэтому Круглик был возмущен, но не особенно встревожен. Здесь же, в одних с ними клетках, установленных в здании бывшего японского консульства на Вокзальном проспекте, содержались Николай Кипкаев, представитель фашистской партии, Всеволод Новиков, сотрудник Бюро по делам русских эмигрантов, руководитель отдела бюро Михаил Матковский. В годы войны Матковский возглавлял группу «Отчизна», имевшую подпольную радиостанцию и передававшую в эфир сводки о разгроме японских войск. Японцы так и не сумели запеленговать эту радиостанцию, так как она была оборудована в автомобиле, который все время разъезжал по городу.

Были среди арестованных и активист фашистской партии инженер Дюков, и многие, многие другие… Контингент был разнообразным, но все же можно проследить какую-то общую линию — вероятно, самыми первыми брали тех, кто принадлежал к фашистской партии и БРЭМ (Бюро по делам русских эмигрантов. — Н. С). Эти люди казались особенно опасными, их нельзя было оставлять на свободе, но и расстрелять на месте тоже было невозможно.

Сотрудники бюро были ценным источником информации — ведь они знали о людях всю подноготную, могли дать характеристику каждому, а эти сведения должны были пригодиться не только для следствия, но и для «послелагерной» жизни (если кому повезет выжить!).

Фашисты свою роль выполнили. Они сослужили японцам хорошую службу и теперь наравне с недавними оккупантами стали «врагами номер один», полностью уравнявшись в правах с былыми хозяевами. С ними можно было не церемониться. Однако нередко те, кто верой и правдой готов был служить (или служил) новой советской идеологии, разделяли их участь.

Хаос и смута, страх и тревога поселились в «русском» Китае. И обусловлены они были не только победой над японцами, решением вернуться на Родину или ехать еще дальше от нее. Условия жизни начали диктовать события, происходящие в китайской политике.

Часть русских семей оказалась по разные стороны границ Гражданской войны.

Ольга Константиновна Войнюш, дочь сотрудника БРЭМ Константина Михайловича Александрова, обвиненного в сентябре 1945-го в шпионаже в пользу Японии (во время войны японцы обвиняли Александрова в шпионаже в пользу Советского Союза и даже устроили обыск в его квартире) и вывезенного в числе других арестованных в СССР, в лагерь «Озерный» Иркутской области, — оказалась разъединенной с мужем, инженером, работавшим на Фушуньских копях. Она оставалась в Харбине, служила корректором в типографии при Доме милосердия до той поры, пока не подвернулась возможность переехать на юг к мужу.

Собралось человек двадцать женщин с детьми, хотевших соединиться со своими мужьями, отрезанными от семей Гражданской войной. Китайцы помогли организовать группы, давали подводы, чтобы перейти границу в наиболее безопасном месте. Вещей брали минимум, деньги заплатили вперед…

Вот как рассказывает эту историю со слов Ольги Константиновны И. Мясникова: «…ехали с детьми — ее сыну было тогда год с небольшим. Их повезли сначала до станции Шуаньченпу, где и заночевали в какой-то фанзе. Ночью вдруг нагрянула китайская полиция, их всех поволокли к поезду, посадили в вагон и повезли в Харбин, в тюрьму. Детей, слава Богу, удалось передать родственникам. Посадили по камерам. Народу в камере было много, кроме них были и уголовницы. Ни коек, ни лежанок не было. Разрешили взять только пальто, чтобы можно было на нем спать. Отсидели там дней 10, а может, и все две недели. В китайской тюрьме было немыслимое количество всяких насекомых: три сорта вшей, блохи, мокрицы. Водили на допросы, где на все ответ был один: «Ваша — посиди, наша — подумай». В конечном счете им объявили, что Советское консульство берет их на поруки, и их освободили. Ольга Константиновна вспоминает: «Когда мы оттуда вышли и взглянули друг на друга, то пришли в страшенный ужас. У одной из дам — от укусов блох и каких-то там тварей ноги раздулись до слоновых столбов, все было покрыто пятнами. У всех обнаружились вши. Дома потом долго отскребались и очищались».

Выйдя из тюрьмы, Ольга Константиновна устроилась на работу в одно из отделений акционерного общества «Чурин и К», и вскоре ей было предложено место в Цицикаре. Работы было много, рабочий день длился с 9 часов утра до 9 часов вечера — к концу дня думалось только одно: добраться бы до дома и свалиться в постель!.. Но все же была одна отдушина.

Из Харбина приехал бывший полковник военной миссии (впоследствии оказавшийся советским разведчиком) Гурген Нагален. Он стал здесь директором кинотеатра, в котором показывали в основном советские фильмы, и часто приглашал работников Чуринской фирмы на просмотры новых лент, еще не переведенных на китайский язык. Ольга Константиновна вспоминала, что приходили они туда по вечерам, после работы, «когда кинотеатр был уже закрыт, и контролерши сгребали метлами горы семечек, оставшихся после китайских зрителей. Этими семечками потом зимой топили кинотеатр».

Этот кинотеатр был настоящей отдушиной для «русского» Китая, состоявшего не только из русских — грузины, армяне, татары, евреи, выходцы из многонациональной России, считали себя русскими и одинаково тянулись сюда, чтобы прикоснуться душой к своей Родине хотя бы с помощью экрана, чтобы что-то понять о своей и не своей стране, чтобы принять окончательное решение…

Тем временем мужу Ольги Константиновны удалось вернуться пешком, окружным путем из Мукдена в Харбин, все стало понемногу образовываться: в 1949 году Ольга Константиновна приняла предложение преподавать русский языкдля китайцев в Харбинском институте иностранных языков, а в 1954-м семья решила вернуться на Родину, работать на целине.

Списки отъезжающих были составлены консульством заранее, но оповещались люди о предстоящем отъезде за несколько дней — в спешке продавались дома, не успевали оформить необходимые Документы, собирались впопыхах… Однако тех, кто преподавал в китайских учебных заведениях, китайская администрация попросила отсрочить отъезд на год.

Семья Войнюш уезжала в Советский Союз в 1955 году. Они ехали на целину и везли в своем багаже пианино, комоды, шкафы, не говоря уже о большом количестве книг, пластинок. До станции Маньчжурия ехали в комфортабельных спальных вагонах. На станции Отпор пересели в теплушки.

Здесь, на первой советской станции, выдавались деньги на устройство: 3 тысячи рублей на главу и по 600 рублей на остальных членов семьи. Семья Ольги Константиновны ехала в Акмолинскую область; от станции на подводах и грузовиках добирались до Чулаксандыкского совхоза Есильского района, где поселились в здании бывшей школы на самом берегу реки Ишим. Чтобы попасть в ближайший магазин, надо было переходить Ишим вброд…

На работу ездили поездом в Акмолинск, потому что такое количество людей использовать в совхозе просто не могли. Ольге Константиновне повезло — однажды в поезде она познакомилась с человеком, оказавшимся старшим инженером управления совхозов Акмолинского района, предложившим похлопотать о ее устройстве на работу — корректором в газету «Правда» в Акмолинске. В этой газете Ольга Войнюш и работала до тех пор, пока не переехала в Гатчину, ближе к Ленинграду, куда так стремилась все годы…

Когда думаешь о событиях 1954 года, о русских, покидающих Китай, возникает двойственное ощущение, которое, вероятно, испытывали и многие из этих людей. Какими бы скудными ни были доходившие до них сведения, они не могли не знать о том, что случилось в Ямато-отеле в 1945 году; не могли не понимать, что отнюдь не случайно уехавшие в конце 1940-х годов родные и знакомые не подают о себе никаких вестей; не могли, в конце концов, не видеть, как время от времени днем на улицах Харбина, Шанхая, Тяньцзиня останавливают людей и увозят куда-то, как по ночам то из одного, то из другого дома исчезают мужчины и женщины…

А ведь с той поры прошло почти девять лет…

С одной стороны, оставалась иллюзия: главное — как можно скорее уехать! Там, на Родине, все будет иначе, исчезнут тревога, страх, вокруг будут свои. С другой… страх и тревога нагнетались все больше и больше — ехали ведь на неосвоенные земли, фактически, в неведомое, неизвестное. Можно ли там чувствовать себя в безопасности, на своем месте, в своем доме?..

Ответа на эти вопросы не было, как не было уверенности в правильности выбранного пути.

Дорога в СССР оставалась дорогой в никуда.

И лишь маленький полустанок, носивший имя Отпор, ставил последнюю точку в размышлениях, потому что размышлять было уже не о чем.

Контраст был тем разительнее, что на последней китайской станции Маньчжурия, несмотря на события, потрясшие Китай, все еще оставалось (по крайней мере, внешне) по-прежнему. Пришлое из разных мест России население было воспитано в духе глубокой религиозности. Епископ Иона (Покровский), служивший здесь в конце 1920-х — начале 1930-х годов, создал на станции приют, низшее и высшее начальные училища с бесплатным обучением, бесплатную столовую, амбулаторию и библиотеку для духовного просвещения местного населения. Следы этих начинаний все еще ощущались на станции Маньчжурия и в начале 1950-х годов, когда последние русские покидали Китай.

Распаханная широкая полоса земли между Маньчжурией и Отпором стала границей, разделившей два мира, разделившей не Китай Мао Цзэдуна и Советский Союз Сталина, а старую Россию и новую.

Вот одно из свидетельств тому.

В 1943 году на станции Маньчжурия вынужден был задержаться Александр Николаевич Вертинский, возвращавшийся с семьей в Советский Союз. Японцы придрались к багажу Вертинских, и им пришлось прожить две педели в консульстве. Время было военное, японцы еще чувствовали себя полными хозяевами, поэтому ждать их разрешения на провоз багажа приходилось долго. Советский консул и его жена окружили известного артиста заботой, старались во всем помочь. Наконец, багаж был получен. Но оказалось, что «он перерыт, стиральным порошком из вскрытой коробки засыпаны все вещи, — пишет Лидия Владимировна Вертинская. — Не возвратили и одну главу из воспоминаний Вертинского о Германии, опубликованную в шанхайской газете «Новая жизнь», и еще некоторые документы и бумаги».

Но это — повторим! — было военное время и чужие, враждебно настроенные к русским японские военные. На станции же Отпор, на Родине, к Вертинскому подошел пограничник и строго спросил, сколько он везет костюмов. «Александр Николаевич ответил, что у него их три, — вспоминает Лидия Владимировна, — один на нем, а еще — концертный фрак и смокинг. Выслушав ответ, пограничник неодобрительно покачал головой, а у Вертинского было виноватое и сконфуженное лицо». Как понятны в этой небольшой сценке обе психологии! Как внятен для каждого читателя конфуз Вертинского, искренне верящего, что в Советском Союзе да еще и во время войны просто стыдно иметь что-то, помимо того, что надето на тебе…

Небольшое отступление — оно необходимо, чтобы внести легкую юмористическую ноту в это тяжелое повествование.

В книге Лидии Владимировны Вертинской «Синяя птица любви» есть рассказ, относящийся ко времени, когда Вертинские собирались в СССР и наконец прибыли в Читу. Во время сборов мать Лидии Владимировны выразила обеспокоенность тем, что ключи от кофров и чемоданов были утеряны. Александр Николаевич возмутился: «Лидия Павловна, о чем вы беспокоитесь?! Мы едем в страну, где живут люди как чистые, наивные дети! Они даже слово «украсть» не знают! Кому нужны наши чемоданы? Стыдитесь даже думать о каких-то ключах!»

А перед самым отъездом из Читы произошла такая история. «Поезд в Москву отходил в десять часов вечера, — вспоминает Лидия Владимировна. — Легковую машину на вокзал предоставила филармония, а грузовик для багажа мы нашли сами, договорившись с шофером заплатить 550 рублей. Меня с дочкой посадили к нему в кабину и поставили в ноги самое драгоценное — корзинку с коробками сухого американского молочного порошка, детскими кашами, со специальными бутылочками с сосками и пеленками. Когда мы ехали, бутылочки позвякивали, и шофер, видимо, решил, что это бутылки с вином или водкой.

На вокзале начали выгружать вещи, мне велели не выходить из кабины на мороз. Закончив разгрузку, к кабине подошел Александр Николаевич, держа в руках обещанные шоферу 550 рублей. Мне помогли спуститься с высокого сиденья наружу, и Александр Николаевич протянул деньги водителю. Но тот неожиданно захлопнул дверь, нажал на газ и мгновенно исчез во тьме, увозя корзинку!»

Кормить грудного ребенка оказалось нечем. Вертинские впали в отчаяние, Александр Николаевич послал десять телеграмм на ближайшие станции с просьбой вынести бутылку молока для ребенка. Никто на станциях с молоком к поезду не выходил; купить молоко было можно, но только обменяв на пустую бутылку. Это был дефицит!

И вот на очередной станции Вертинский решительно вышел на перрон.

«Мы с мамой и дочкой наблюдали за ним из окна, — пишет Лидия Владимировна. — Александр Николаевич подошел к продававшей в бутылках молоко женщине, сунул ей 400 рублей, вырвал бутылку и побежал к поезду! Растрепанный, огромный, он бежал, прижимая бутылку к сердцу. Прыгнул на подножку нагона, и поезд тут же тронулся. Весь перрон, все бабы-молочницы кричали в один голос: «Держи-и вора, держи-и!».

Вот так и голодный ребенок был накормлен, и бутылка на обмен нашлась. И все это произошло в первые же дни в стране, где люди «как чистые, наивные дети! Они даже слово «украсть» не знают»…

Слишком резкая психологическая перестройка на коротком отрезке железнодорожного пути!.. Она не просто давалась тем, кто должен был приготовить себя к новой жизни в повой стране. Шок девочек Бородиных при виде мирно спящего на перроне пьяного — это ведь совсем не только анекдот, по и перелом в неокрепшем детском сознании, которому предстояло развиваться и формироваться в других, непривычных условиях.

И не этими ли смешанными, сложными, разнородными чувствами отчасти продиктовано стихотворение Лидии Хаиндровой «Мечта», написанное незадолго до возвращения поэтессы в Россию?

Не в первый рал поверили мы слепо В твою любовь, в объятия твои. Мы падаем! Как больно падать с неба: Не только руки, — и душа в крови! Да, мы в плену. Но жаворонком в поле Душа взвилась и новое ноег: Для тех, кто крылья вырастил в неволе. Падение бывает как полет.

Ощущение полета — в самом широком смысле этого понятия! — оставалось. В нем сходились счастье и ужас парения над землей, ожидание смертельного падения и все более и более призрачная надежда на плавное приземление, чувство расправленных крыльев и страх того, что их непременно обрежут — грубо, жестоко и несправедливо…

Пересекая границу, отсекали от себя прежнюю жизнь.

Старшее поколение — сразу две прежние жизни: ту, что когда-то была в России и памятью о которой жили десятилетиями, и ту, что была в Китае и уже казалась привычной, своей, устоявшейся.

Но события, происходившие в Китае, победа демократии и приход к власти Мао Цзэдуна, заставляли их, подобно листьям, подхваченным ветром, нестись куда-то дальше, дальше. Ветер истории вновь подхватил тех же самых людей и их детей, внуков, чтобы вновь испытать на прочность.

В мемуарной книге Наталии Ильиной «Дороги» есть небольшой эпизод, связанный с шанхайской газетой «Новая жизнь» и ее редактором журналистом Николаем Петерецем. Он умер рано, не дожив до сорока лет и так и не дождавшись встречи с Родиной. Одинокий и слабый человек, Петерец в 1920-е годы относился к Советской власти резко отрицательно, а в 1930-е отношение его изменилось; погрузившись в изучение классиков марксизма-ленинизма, он искренне поверил в то, что «капитализм обречен, должен исчезнуть, а с ним исчезнут эксплуататоры, и крупные акулы, и мелкие гады… И главное знал Петерец: социализм не утопия, не мечта человечества, а реальность. Социализм есть, существует, победил!» И потому столь сильна была его тяга в страну победившего социализма, воспринимавшуюся как земля обетованная.

Но, как пишет Наталия Ильина, таких фанатов было в середине 1930-х годов совсем немного: «Люди просто хотели домой. Давно хотели, но — боялись».

Однако желание вернуться туда, где были исторические и психологические корни, где все неизвестное, новое все равно взросло на старом, знакомом, дорогом, заглушало страх. Люди читали советские книги, смотрели художественные и документальные фильмы, слушали песни и — верили, верили, что все так и есть на самом деле.

А если и не до конца верили, убеждали себя в том, что на родной земле будет значительно проще хотя бы от одного ощущения своей кровной связи. Не будет постыдного ощущения «беспаспортности», не будет чувства колониального бытия (уже невозможного в стране победившей революции!), не будет ностальгии — слишком тяжелой, неизлечимой болезни…

А. Пушкарева, главный специалист Государственного архива общественно-политической документации Курганской области, обнаружила в архивах документы, свидетельствующие о настроении переселенцев, прибывших из Китая на целинные земли.

В 1954–1955 годах в Курганскую область прибыло 565 семей. Значительную часть переселенцев составляли инженерно-технические работники, которым в сельской местности делать было решительно нечего; почти сразу после прибытия сюда они начинали искать возможности перебраться в города. Связывались с родственниками и знакомыми по почте, не думая о том, что письма тщательно просматриваются и из них делаются выписки для архива КГБ…

«Сюда мы поехали потому, что поверили агитации, что хорошая жизнь, а на самом деле здесь ужас, одно горе, собачья жизнь. Если бы нас отпустили обратно, то мы не остались бы ни одного часа здесь».

«…если бы можно было обратно, то я убежала бы в Китай бегом и раздетая, так вот как нас встретила мать-Родина».

«Муки у нас ни за какие деньги не купишь… вообще у нас сейчас еда — хлеб да вода, вот все наше питание».

«…хлеб вообще не едим, а если и едим и то раз в неделю».

«Как Вам известно, мы попали в совхоз и там думали, что сдохнем с голоду».

«Все похудели, отец на себя не похож, не наедается. Он любит мясное, а его нет… Хлеб жуткий, сырой и темный».

«…живем не одни, толпимся, как в курятнике».

«Здесь женщины плохо выглядят, все худые, бледные… Ездила недавно на кладбище, какое убогое, нищих много сидит около ворот, поют молитвы, отпевают покойников. Очереди очень надоедают, за всем стоят, да еще ругаются, даже дерутся…»

«…вообще здесь дома плохие, покосившиеся, так что видна разруха. На бумаге одно, а в действительности — другое».

«Я страшно похудела и поседела, плачу каждый день и скучаю, просто нет моих сил все это пережить…»

«Кабы не Колька (сын. — Н. С.), я бы давно покончила с собой».

Родственников и близких знакомых, остававшихся еще в Китае, предупреждали: ни в коем случае не приезжайте сюда!..

Да, шок от столкновения с новой жизнью был слишком сильным. Конечно, надо отдать справедливость местным властям — они пытались что-то делать, организовывали мастерские для трудоустройства приезжих, старались помочь репатриантам наладить быт, но этого было мало. К тому же «сверху» партийных работников призывали не столько улучшать бытовые условия, сколько вести массово-политическую работу среди граждан, прибывших из Китая.

Репатриантам не доверяли. «В повседневной жизни они продолжали подвергаться явной или завуалированной дискриминации, — пишет А. Пушкарева, — в частности, при выдвижении на руководящие должности, при приеме в партию и комсомол, при поступлении в высшие учебные заведения и др.

Пламенные призывы «Родина вас зовет — Родина вас ждет — Родина вам все прощает» оказались ловушкой для многих семей, поверивших в то, что дома их ждут. Но только дома их ждали разве что в качестве дешевой рабочей силы. Жизнь в Китае, на чужбине, теперь многие вспоминали с ностальгией. Там они были хоть и чужие, но свободные. Хлеб Родины оказался горек. Возвращение для иных обернулось тюремным заключением, ссылкой. Родина не прощала ничего и прошлого никогда не забывала. Отдели с подозрением на тех, кто много лет жил по-другому и в другой стране».

Да, предстояло пройти тяжелейшую адаптацию прежде, чем ощутишь себя дома, среди своих. Надо было принять совершенно новые условия жизни, надо было осознать свою нужность здесь, на незнакомой и, в сущности, чужой земле; надо было, по словам Г. Литвипцева, «кровно соединить… свою долю с общей судьбой, не остаться навсегда посторонними. Тогда только могло состояться настоящее возвращение, обретение Родины. А давалось это не просто…»

Владимир Иванович Никонов, сын богатого купца, Добровольцем пошел в белую армию. С отступавшими отрядами попал в Китай. Здесь он перепробовал множество занятий: работал в филиалах крупных европейских фирм, завел собственную закусочную, трудился в русских эмигрантских общественных организациях, таких, как «Русский эмигрантский комитет», «Русское общественное собрание», заведовал библиотекой «Русское дело» генерала Н. М. Щербакова в Шанхае, руководил театральной секцией «Союз русской молодежи»… В 1947 году вернулся на Родину, попал в Курган, где не нашлось для Никонова лучшего дела, чем кладовщик городского пищекомбината. Но и на этой более чем скромной должности Владимир Иванович доверия не вызывал — в 1950 году он был арестован — его обвинили в том, что он член контрреволюционной белогвардейской организации…

«Почему родители поехали в Советский Союз, а не отправились из Китая, как многие «русские шанхайцы», в Австралию или Америку? — задается вопросом Мария Бородина полвека спустя. — Этот вопрос мы никогда не задавали, когда были живы родители. Теперь ответ можно найти только в самих фактах их жизни. Отец прожил большую часть жизни, не имея никакого гражданства, что было, наверное, в этом мире нелегко. Когда после 2-ой мировой войны возникла возможность принять советское гражданство и восстановить связь с родиной, отец не мог от нее отказаться. Но в Советском Союзе родители никогда не жили, возвращение было не в государство, о котором они мало что знали, а в страну, на языке и культуре которой они были воспитаны и воспитывали своих детей».

Чтобы вернуться в пространство своего языка и своей культуры, приходилось пройти через многие испытания.

Испытания, выпавшие на долю семьи Бородиных, не сравнить с опытом тех, кто прошел сталинские лагеря. Но и они были острыми, драматичными и по-своему горькими. С одной стороны, кому-то может показаться: ничего нет страшного в том, что, приехав в Чимкент, Бородины поселились у друзей. «Рядом — глухая глинобитная стена, перед ней арык с мутно поблескивающей водой, глубокая и нежная, как пудра, пыль, — вспоминает Мария Бородина в очерке «Возвращение». — Стена окружала огромный пустынный двор местного театра оперетты… Маленькая полутемная комната, в которую нас поместили, кажется мне заколдованной избушкой. Все здесь так таинственно и странно, даже спать кладут по-особому — «валетом». Через двор — вход в другой фантастический мир, мир опереточного театра».

Действительно, ничего трагичного в этом нет: в тесноте, как известно, не в обиде, пыль нежна, словно пудра, а совсем рядом, по соседству, волшебная страна театра. Но ведь это — не привычный, обжитой мир, это первая пристань после станции Отпор, навсегда отрезавшей от дома-особняка, где все ощущают себя уютно, где есть потаенные уголки, чтобы насладиться одиночеством, где есть простор для игр.

Потом был куплен деревянный двухэтажный дом под Москвой, в Пушкине (зимний, теплый первый этаж, летний, неотапливаемый второй), жизнь начала кое-как налаживаться, нередко приходилось расставаться с привезенными из Шанхая коллекциями японского и китайского фарфора, предметами утвари, но не это оказалось главным. Каково было Владимиру Александровичу, выйдя на пенсию, делать технические переводы под именем соседа, потому что пенсионерам запрещено было зарабатывать интеллектуальным трудом? Оказалось, что он теперь не имеет права делать то, чем занимался всю жизнь, и честно зарабатывать свой хлеб.

Подобные драмы тоже были хорошо знакомы вернувшимся из Китая на Родину.

Виктор Смольников, известный врач-анестезиолог, автор книги «Простой эфирный наркоз», приехав на целину, стал работать столяром в совхозе, затем устроился на должность сельского врача в Новосибирской области и только несколько лет спустя получил приглашение в Москву в НИИ грудной хирургии Академии наук СССР. Свою книгу «Записки шанхайского врача» Смольников не мог издать на протяжении долгого времени, ни в 1970-х, ни в 1980-х годах, — в советских издательствах ее находили «аполитичной»…

Вынужденные отказаться от своей профессии, от тех знаний и умений, что могли и должны были помочь наконец-то обретенной Родине в ее возрождении и процветании, люди старались приносить пользу там, где не нужно было ни особенных знаний, ни мастерского умения. И это тоже было страшно, потому что цвет русской интеллигенции, вернувшись домой, переставал быть для окружающих этим цветом. Разумеется, не без исключений. Разумеется, не по большому счету.

Но жизнь устроена так, что «большой счет» — понятие довольно абстрактное, реальность же состоит из цепочки маленьких, мелких счетов…

Вряд ли среди тех, кто возвращался на Родину, были неразочаровавшиеся в первые же дни, месяцы, годы. И здесь нас не должны обмануть первые восторженные отзывы о Советском Союзе, в частности, в книге Наталии Ильиной, где она приводит свои письма к матери в Шанхай, — если читать внимательно, можно в них увидеть и иронию, и горечь, незамеченные, к сожалению, многими из разделивших участь писательницы: по сей день кое-кто склонен называть «Судьбы» и «Дороги» советскими «агитками», лживыми сочинениями, но это совсем не так. Конечно, не обошлось без некоторых уступок цензуре, сыграла свою роль и привычка к иносказательности и умолчаниям. Но было бы глубоким заблуждением не верить романтическому пафосу устремлений Наталии Иосифовны, считая его лживым.

Наталия Иосифовна Ильина принадлежала к тому поколению, которое, в отличие от нынешнего, было воспитано в соответствии с определенным нравственным кодексом. Окружавшие писательницу люди хорошо умели скрывать свои чувства — кто во имя детей, кто из страха доноса, кто просто из замкнутости, воспитанной многолетней жизнью на чужбине. Но они были самыми обыкновенными русскими интеллигентами и испытывали острое чувство вины перед Родиной, которая обходилась без них в самые трудные годы — в совсем недавние годы Второй мировой войны.

Лидия Владимировна Вертинская рассказывает историю семьи своего крестного отца Владимира Михайловича Карселадзе, занимавшего в правлении КВЖД почетную должность. Его сын Леонид, инженер по строительству мостов, «полный патриотизма и энтузиазма» уехал с женой в СССР в 1936 году, а спустя год, в 1937-м, они исчезли бесследно в кровавой мясорубке. Но в Харбине об этом не знали, и старший Карселадзе с семьей собрался в Грузию. Вскоре и Владимир Михайлович, и его дочь Варя были арестованы. Варя попала на лесоповал.

«Она была ярой патриоткой и, чтобы доказать свою «невиновность», лояльность к советской власти, работала с исступлением, постоянно выполняла, даже перевыполняла дневную норму. Женщины, трудившиеся с ней, умоляли Варю так не работать, потому что ее ставили в пример, требуя от остальных заключенных равняться на нее. Однажды огромное дерево, падая, задело Варю, ударило по голове. Она месяц пролежала в бараке на нарах.

Через десять лет Варю выпустили из ГУЛАГа, вскоре у нее начались сильные головные боли. Из Батуми, где она жила с матерью и сестрой Тамарой, Варя приехала к нам в Москву… Моя мама повезла ее в клинику имени Н. Н. Бурденко. После обследования маме сообщили, что у Вари опухоль в коре головного мозга. Объяснили, что удалить ее невозможно, опухоль будет увеличиваться, наступит слепота, затем — потеря разума, и длиться этот процесс может много лет. Так и произошло…»

Даже в нечеловеческих условиях лагеря эта женщина не переставала верить в «недоразумение», оставаясь «ярой патриоткой». И такой была не только она, потому что весь опыт предшествующей жизни, воспитание личности основывались на восхищении Родиной и страстном желании отдать ей все, включая собственную жизнь…

Эти черты обострялись, усугублялись чувством вины перед страной, вынужденной принять на себя весь непосильный груз войны.

Равнодушно брожу по чужим городам,
Вечный странник без дома и связей,
Но в изгнанье запомнится слово — Аньда —
Этот русский пустынный оазис.
Поезд мчится в степи.
Здесь куста не сыскать,
В этих желтых маньчжурских равнинах.
Тихой грустью внезапно пахнула опять
На перроне родная картина:
Русский стрелочник с выцветшим, серым флажком,
Русский смазчик, бредущий с развальцей,
И с околышком красным, с блестящим жезлом,
Вышел к поезду русский начальник.
На вокзале встречает нас русская речь,
Улыбаются русские лица,
Белокурый парнишка с лозою стеречь
Гонит в травы послушную птицу.
Точно в русской деревне, коровы бредут,
У ворот их хозяйки встречают,
И в любом из домов здесь пришельца зовут
К бесконечному русскому чаю.
В деревенской церковке к вечерне звонят,
Тихой грустью на улицах веет.
Да откуда-то отзвуки песни летят.
Растревожить молчанья не смея…
Ночь. В окошках мелькают вдали огоньки,
Жаркий ветер по улицам рыщет,
Из маньчжурской пустыни наносит пески
Он к могилам на русском кладбище.
Заметает с шуршанием желтый песок
Зелень, улицы, рельсы стальные;
В жарком саване пыльном заснул уголок
Прежней, грустной, любимой России.

Это стихотворение принадлежит Григорию Сатовскому-младшему, поэту, родившемуся и умершему в Харбине. Младший брат популярного на Дальнем Востоке публициста Д. Сатовского, Григорий Григорьевич широкой известности не получил и, хотя из-за популярности брата взял псевдоним Г. Ржевский, выпустил всего один сборник стихов. Одно время Сатовский-младший примыкал к «Чураевке», хорошо знавшие его утверждали, что он был фанатичным поклонником поэзии Б. Поплавского, но заметного влияния его в стихах Сатовского не обнаруживается.

Для нас же важно иное.

Человек, никогда не видевший России, знавший ее по книгам, рассказам, позже фильмам и песням, Григорий Сатовский в своем стихотворении запечатлел ностальгию по корневому дому; выразил в поэтической форме то, о чем писала Наталия Ильина: «Люди просто хотели домой», не особенно задумываясь, что их там ждет.

Сатовский не был репрессирован, но и нет каких бы то ни было сведений о том, что он собирался уехать в Советский Союз. Григорий Григорьевич умер в Китае в 1956 году в возрасте сорока семи лет, словно уместив свою жизнь в эпоху «русского» Китая.

И это тоже не вымышленная драма. Драма человека, которому был положен свой удел — почивать «в фигурных китайских гробах», как писал в стихотворении, посвященном Екатерине Дмитриевне Воейковой, Вс. Иванов, так и не увидев, не узнав страны, которая вошла в плоть и кровь вместе с великим своим языком и великой своей культурой…

Вспомним снова Наталию Ильину — с каким восторгом повторяла она незнакомой старушке на полустанке: «Русские мы, русские», — словно пробуя на вкус это слово, впервые, может быть, произнося его с гордостью человека, обретшего после долгих-долгих скитаний свою землю, свой язык, свою культуру.

И это настроение, это состояние для многих из возвращавшихся были куда важнее и первых разочарований, и первых столкновений мечты и реальности, потому что все они твердо знали одно: они вернулись домой, их деги и внуки будут равноправными в той стране, откуда некогда уезжали по собственной воле, не думая, что это — навсегда, или были изгнаны их прадеды, деды, отцы. Все грехи и вины давно забыты, отмолены, прощены — впереди новая жизнь в новой стране, и теперь навсегда.

Прожив в Советском Союзе уже двенадцать лет и исколесив страну вдоль и поперек с концертами и съемочными группами, Александр Николаевич Вертинский писал жене: «…Чем больше я езжу, тем больше убеждаюсь в одном. Совершенно необъятна, неохватима умственным взором, никому не известна наша Страна! Сколько у нас чего, никто не знает! Что-то не поддающееся учету! Ум не вмещает ни ее размеров, ни ее богатств, ни ее возможностей! Раньше я как-то не думал об этом, а сейчас потрясен ее богатством, ее размерами, ее величием! Города, выросшие на пустырях и болотах, заводы, фабрики… Тысячи труб, дым, копоть, огонь. Все горит, все дрожит, все кипит… всюду нефть, всюду каменный уголь, руда, уран, гелий, что угодно, и все это работает на полную сверхчеловеческую нагрузку, все не останавливается ни на одну минуту, ни днем, ни ночью! Воистину наивны и глупы те, кто думает, что такую страну можно покорить или зажать под ноготь…

Все это было всегда, но дремало, не разрабатывалось при старом режиме, а теперь все это гудит, дрожит и стучит, работая в полную меру. В полную и сверхполную нагрузку! Страшные силы пробудили к жизни большевики! И никак нельзя ими не восхищаться! Во что превратилась старая Россия, времен Щедрина, Гоголя? В могучую индустриальную Державу — с которой никто и никогда не сможет конкурировать! Эта Страна — дымит миллионами труб заводов и фабрик, которых даже счесть невозможно! И все это партия! Это она вытянула наш народ из мировой войны, сделав его победителем и спасителем всего цивилизованного мира, это она выводит теперь нашу Страну на первое место! Здорово! Ничего не скажешь.

Не думай, Пекочка, что я говорю это в припадке патриотизма. Нет. Я потрясен тем, что вижу и видел за эти 10 лет! Какие успехи! Какие достижения! Надо быть слепым, чтобы не видеть этого. Не удивительно, что все эти «делегации», которым показывают только одну стотысячную часть наших успехов — уезжают очарованные и покоренные из нашей страны и чуть не лишаются дара речи при осмотре ее!

Трудно даже представить себе ее будущее. Вот почему надо воспитывать детей в духе ее величия, и я глубоко уверен, что они — дети, увидят ее в таком расцвете, о котором никто даже мечтать не смеет. А нас уже не будет. И смешны, и глупы наши ворчания и недовольства бытом сейчас, когда куется новый быт и новые формы жизни. Мы ничего не знаем о нашей стране, и какой-нибудь любознательный Неру — сделает более правильные выводы из своей молниеносной поездки по ней, чем мы, живущие в ней и ворчащие на нее!..

…Вся страна напряженно и тяжело дышит своей могучей грудью, поднимая непомерную тяжесть, сдвигая с места вековые камни прошлого и расчищая дорогу к будущему коммунизму! Колоссально!

А мы ничего о ней не знаем и сердимся на трудности быта… Работай, работай — все работают! Страна «удит, как улей, наполненный пчелами! Значит, так нужно. Я часто вспоминаю, как в Лондоне сказала машинистка какому-то нашему человеку, который просил ее напечатать что-то после офисного времени:

«Я работаю, чтобы жить, а вы — живете, чтоб работать!»

Ну что ж, это неплохой комплимент нам, советским людям!»

Поразительное письмо!..

Можно, конечно, снисходительно улыбнуться и подумать: «Ах, Александр Николаевич! Легко возбудимая творческая натура! Наслушался агиток и едва не до слез умиляется, видя труд сталеваров и прокатчиков на заводе!..» Но это будет и неверно, и несправедливо.

Александр Николаевич Вертинский был патриотом в самом возвышенном понимании этого слова. В том, которое ныне почти совсем утрачено, видоизменено. Он пел всю жизнь свои пленительные «ариетки» исключительно на русском языке, понимая, что невозможно передать на любом чужом, даже очень хорошо выученном, неповторимую русскую интонацию, ту атмосферу, в которой эти песни родились и звучали, как нельзя передать на другом языке жест, игру слов и понятий (Вертинский не раз сам признавался в этом). Куда бы ни забрасывала его эмигрантская судьба, Александр Николаевич оставался абсолютно русским по духу, по своему творчеству, по своим личностным устремлениям, ни в чем и никогда себе не изменяя.

Когда Вертинские вернулись на Родину, они несколько лет жили в московской гостинице «Метрополь». Там было комфортабельно, уютно, но все же гостиница настоящим домом стать не может. Вертинскому, человеку на шестом десятке, была определена концертная норма: 24 концерта в месяц, по всей стране, от Владивостока до Калининграда. В изнуряющую жару, когда белый фрак становился серым после второго же концерта, и в жестокую стужу, когда в нетопленых залах люди сидели в пальто, он, неизменно элегантный, пел, стоя перед ними на подмостках во фраке и белоснежной манишке, и дыхание перехватывало от холода. Постоянная забота о деньгах (а с гонорарами частенько обманывали!), попытка дать еще несколько «левых» концертов, за которые грозили «суды чести», выселения из номера гостиницы в связи с тем, что в город прибыли участники партийной конференции, невозможность достать во многих городах самые элементарные продукты, раскаленные от жары вагоны поездов, ледяные номера гостиниц — все это мгновенно забывалось, когда Александр Николаевич ощущал величие своей Родины и собственную причастность к ее истории, к ее культуре.

И это было глубокое искреннее чувство, сродни, пожалуй, религиозному — Вертинский, как натура творческая, нервная, испытывал своего рода экстаз, когда бытовые мелочи заслонялись для него осмыслением судьбы своей страны и себя как части этой судьбы.

В очерке «В родном доме» Вертинский писал: «Вот я, например, прожил за границей 25 лет. Я жил лучше многих и прилично зарабатывал. В моих гастрольных поездках по белому свету я останавливался в первоклассных отелях, например, в «Валдорф-Астории» в Нью-Йорке, спал на мягких постелях, окруженный максимальным комфортом. И все 25 лет мне снился один и тот же сон.

Мне снилось, что я наконец возвращаюсь домой и укладываюсь спать на… старый мамин сундук, покрытый грубым деревенским ковром. Неизъяснимое блаженство охватывало меня! Наконец я дома! Вот что всегда значила для меня Родина. Лучше сундук дома, чем пуховая постель на чужбине…»

Здесь, в Китае, на Востоке, где не смешивались, как в Европе, устои того, что зовется повседневной жизнью, особенно трепетно оберегалось свое, исконное.

В частности, о своей жизни в Китае, на станции Имяньпо, о своем детстве вспоминает и Леонид Кожевников:

«…B праздничные дни организовывались вечера с маскарадами, танцами, весельем. Звучали вальсы, польки, а десятилетние кавалеры, аккуратненько взяв за пальчики своих избранниц-партнерш, летели, расправив руки, как крылья, под звуки музыки… Ставились школьные спектакли, роли в которых исполняли учащиеся. Навсегда остались в душе незабываемое волнение перед спектаклем и чувство детского восторга после исполненной роли. Прекрасная школьная жизнь: звонкий смех, игры на переменах в школьном саду и неизменная лапта после уроков.

Трепетное чувство при входе в алтарь, облачение после благословения священником в стихарь перед богослужением. Чудные святые дни Рождества Христова, когда детей одаривают подарками и сладостями. Рождественские елки в школе, дома и у друзей. Говение, исповедь и причастие. Пасхальные куличи и крашение яичек. Колокольный звон и христосование…»

Имяньпо был поселком, одной из крупных станций КВЖД, разделенным железнодорожными путями на две части: железнодорожный и частноторговый. В северной части, застроенной в основном административными зданиями и жилыми домами, располагались вокзал, советская школа и частная гимназия, где учились дети эмигрантов. Напротив здания советской школы стояла православная церковь. Сразу за церковью начинался парк, где по вечерам играл духовой оркестр.

Имяньпо считался курортом. Именно сюда 14 июня 1923 года по случаю 25-летнего юбилея Харбина привозили высоких гостей.

В торговой части поселка находились магазины Ракитиных, Гущиных, а рядом с ними — китайские лавочки, в которых можно было купить всякую всячину, фотография, аптека Климовых, ресторан. Жилые дома в этой части, как правило, были окружены фруктовыми садами, а сразу за поселком начинались поля, засеянные чумизой, кукурузой, гаоляном.

Дети эмигрантов, по воспоминаниям Леонида Кожевникова, большую часть летнего времени проводили на территории церкви: «Там в беседках и на установленных столах организовывались кружки по вышиванию, выпиливанию, рисованию, аппликации». Здесь же собирались и скауты, а неподалеку от эмигрантской гимназии на большой поляне, оборудованной под стадион, проходили межнациональные спортивные соревнования, в которых участвовали не только русские, но и китайцы, корейцы, японцы…

Ирина Петровна Иванова (Захарова), живущая теперь в США, пишет, что, когда она училась в 1934–1935 годах в этой гимназии, там было около ста учеников. «Большинство из нас состояли в организации Русских Скаутов, в которой был девиз: «Будь готов! Всегда готов!» — «За Веру, Царя и Отечество!» Нам внушалась вера в Бога, уважение к правительству и, если надо — идти на защиту своего народа, который мы так же любили, как пионеры и комсомольцы в России. Мы все любили ту же землю, тот же народ. Хотя мы и не знали России, но мы были русские дети.

Скаут мог вечером развязать узелок на своем галстуке только в том случае, если сегодня он сделал доброе дело, например, помог старикам донести что-либо или помог раненому животному…

Шестого мая у нас всегда был парад в церковной ограде в честь небесного покровителя Георгия Победоносца. 24 июля — день Святой Ольги, покровительницы девочек — тоже парад. На парадах надевали ленточки, галстуки — что кому было положено. Были веселые походы, беседы у костра…

На Великую неделю поста скауты несли почетный караул около Плащаницы, а в Заутреню устраивали красивые факелы вокруг церкви, когда ходили с крестным ходом.

Все было, все ушло…»

Как причудливо смешивались обычаи старой страны и доходящие до Китая приметы новой Советской России! Любовь к земле и народу воспитывалась в детях через любовь к Богу (и это в середине 1930-х годов, когда на их родине взрывали храмы, убивали священников, расстреливали «врагов народа» целыми семьями!), девизы «Будь готов! Всегда готов!» и «За Веру, Царя и Отечество!» существовали рядом, неразрывно, а скауты несли почетный караул у Плащаницы…

Как бы ни были изолированы обитатели «русского» Китая от своей Родины, какими бы глухими и невнятными ни были доходящие сюда слухи, — то, что происходило в новой России, по-своему завораживало: хотелось приобщиться к тому хорошему, что виделось с дистанции в равноправии всех, в организованном, хотя и политизированном досуге детей, в тех широких созидательных возможностях, которые открывались не только перед молодыми. И очень хотелось верить в то, что Родина распахнет свои материнские объятия перед каждым, кто решит вернуться для новой жизни…

Тем более что за годы и десятилетия жизни в Китае они научились не брезговать никакой, даже самой тяжелой работой и умели делать ее добросовестно и честно.

Впрочем, как мы уже говорили, почти никогда не находилась для возвращавшихся та работа, которую они умели делать. Приходилось осваивать новые «профессии».

Ираида Петровна Коваленко, родившаяся в Харбине в семье сотрудника главной конторы И. Чурина, вспоминает, как в 1954 году уезжала на целину. Китайская администрация провожала каждую группу отъезжавших тепло, трогательно, устраивала угощение на память. А потом семья Коваленко оказалась в совхозе имени Сталина Илекского района Чкаловской области (ныне — Оренбургская область).

«На первых порах было трудно с малыми детьми. Временно нас разместили в дома жителей совхоза. Утром нам показали недостроенные финские и саманные домики, которые готовились для приезжих. В этот же день, выкинув стружки и строительные отходы из домов еще без окон и дверей, с радостью, без страха и упрека перебрались в них. Наверное, руководству совхоза трудно было нас, городских неумех, назначать на сельские работы, нам предложили достраивать домики, готовить саман.

«Цоб-цобе», — командовали мы тогда быками, возя на них воду для изготовления самана, чтобы достраивать свое жилье, но паши способности не были столь полезными, как мы ни старались. Вскоре администрация совхоза предложила нам съездить в г. Чкалов с условием — если мы устроимся на работу и привезем справку, тогда будет возможность нашего переезда в город.

По первому же объявлению, где требовался кассир в бухгалтерию Дорожной клинической больницы, я оформила документы — и мы переехали».

Вспомним Виктора Смольникова, «шанхайского врача», вынужденного поначалу работать столяром в совхозе; вспомним Владимира Александровича Бородина, который, выйдя на пенсию, был лишен возможности делать то, что привык делать всю жизнь.

Вот это ощущение своей ненужности, неумения делать то дело, которое тебе дают, и невозможности приносить реальную пользу там, где можешь и умеешь лучше многих других, — иссушало душу и лишало тех последних иллюзий, которые еще вопреки самой действительности продолжали все-таки жить в этих людях…

Но, видимо, так уж устроен человек, что расставание с иллюзиями не всегда становится жизненным крахом, а зачастую является стимулом для внутренней перестройки.

Да, все складывалось по-иному, но все же складывалось, как-то постепенно устанавливалось, да и любые сравнения остры и болезненны лишь в первое время, постепенно они сглаживаются, становятся привычными. Особенно — для молодого поколения, которое после радостного (или даже не слишком радостного) детства и самой ранней юности начинало строить свою жизнь в своей стране. Приноравливаясь, привыкая, усваивая новые для себя общественные нормы, но в глубине души оставаясь верным старым, в которых родилось и воспитывалось.

Несмотря на то, что вокруг бурлила совершенно другая жизнь.

«В стенах дома необходим был прежний, знакомый мир, — пишет Мария Бородина в очерке «Возвращение». — На окна повесили плотные шторы с вытканными шелком драконами. На первом этаже устроили гостиную и столовую, расставили китайскую резную мебель и по-европейски удобные глубокие кожаные кресла и диван…

Первый Новый год в нашем подмосковном бревенчатом доме. К высокой до потолка елке выходит мама — длинное бархатное платье со шлейфом, черные до локтя перчатки, мерцающий жемчуг в ушах и вокруг шеи. Она прекрасна и никуда от нас не уезжает. Когда она проходила такой нарядной мимо дверей нашей детской в шанхайском доме, это означало, что отец ее куда-то увозит и она не будет целовать нас и укутывать одеялом перед сном. Но сейчас мама так царственно красива только для нас… Папа в мягком тепло-коричнепом костюме, пестром по шанхайской моде галстуке раздает нам записочки-загадки, по ним мы должны найти свои подарки…

На Пасху всех удивляет бабушка. Накануне несколько дней она сосредоточенно хлопотлива, но не для нас — для праздника. В четверг она усаживает нас за большой стол на кухне, перед каждым ставится банка с красящим раствором. И начинаются превращения. Из банок вместо белых нелюбимых вареных яиц появляются на ложке «малиновые, зеленые, желтые, синие, красные пасхальные яички. С каплей растительного масла в банке превращения нарастают: из красной банки яичко в желтую, потом в синюю, и мраморные замысловатые узоры покрывают продолговатое теплое тельце в скорлупе. В пятницу на сервантах высятся полуметровые куличи и совсем маленькие куличики, облитые сахарной глазурью. В холодной передней на полке деревянные конические формы наполнены особым творожным созданием — пасхой. Все затихает, переходя в следующий день. Вечером бабушка уходит к заутрене. И в воскресенье, после всех своих трудов она — самая светлая, самая душистая, в цветном шелковом платье, яркая, как пасхальное яичко».

Может быть, эта богатая и прекрасная духовная жизнь дома Бородиных, не противостоящая нарочито окружающей реальности, но и не подчиняющаяся ей, и создала ту атмосферу, в которой выросли талантливые, разносторонние люди: театральный режиссер Алексей Бородин, художник-дизайнер Татьяна Загорская, писательница Мария Бородина…

И когда всматриваешься в фотографии, видишь красивые, как принято говорить, «породистые» лица бабушки Натальи Николаевны, родителей Зинаиды Яковлевны и Владимира Александровича, угадываешь их черты в детях, внуках и правнуках, — проникаешься удивительным чувством к людям, которые выстояли, которые смогли отделить главное от второстепенного в самом этом понятии «возвращение на Родину», понимаешь нечто очень важное.

Да, «хруст ломаемой жизни» был сильным, но еще сильнее оказалось умение сложить из осколков новую жизнь для будущих поколений. Этот непосильный труд был, пожалуй, сродни работе сказочного мальчика Кая, который по повелению Снежной королевы должен был сложить из осколков льда слово «вечность».

Их «вечность» складывалась по ту сторону станции Отпор, а потому им было еще сложнее: надо было довезти, сохранить в своей душе эти малые осколки, не дать им растаять от горького разочарования долгожданной встречи.

Первые годы и даже десятилетия репатрианты старались держаться друг за друга. По свидетельству Геннадия Литвинцева, «соблюдали обычаи, жениться предпочитали на своих, знались, наезжали в гости. Но уже их дети стали забывать прежнее землячество и родство, пообтерлись и стали вполне советскими. По отцу могу судить, как менялись со временем взгляды и настроения. «Там жить было свободнее и интереснее, а здесь легче, спокойней», — говорил он под старость. В семидесятые годы его как-то разыскал и навестил двоюродный брат из Австралии, тоже бывший харбинец. Спустя двадцать лет им уже трудно было понять друг друга. Их сняли со льдины, называвшейся русской Маньчжурией, и развезли на разные континенты. А сама льдина растаяла…»

Да, льдина растаяла окончательно, и те, кто прожил на ней долго или не слишком долго, оказывались порой невероятно далеко друг от друга — в разных концах планеты. И даже если судьба сводила их снова через десятилетия, как Наталию и Ольгу Ильиных, братьев Литвинцевых, Зинаиду Яковлевну Бородину с ее сестрой, уехавшей с мужем в Шотландию, — понимать друг друга им становилось все труднее, потому что они теперь жили в разных мирах.

Валерий Францевич Перелешин в Россию так и не вернулся. После первой неудачной попытки эмигрировать в конце 1940-х годов в США, откуда он был выдворен в Китай, в 1952 году он предпринял вторую попытку и через Тяньцзинь и Гонконг добрался до Рио-де-Жанейро, где и прожил до конца дней. Но одно из его стихотворений, датированное 1947 годом, представляется очень знаменательным, когда мы пытаемся подвести итог нашему разговору о «русском» Китае.

Оно называется «Заблудившийся аргонавт»:
Мне в подарок приносит время
Столько книг, и мыслей, и встреч,
Но еще легковесно бремя
Для моих неуставших плеч.
Я широк, как морское лоно:
Все объемля и все любя,
Все заветы и все знамена.
Целый мир вбираю в себя.
Но, когда бы ведать, что с детства
Я Китаю был обручен,
Что для этого и наследства,
И семьи, и дома лишен, —
Я б родился в городе южном —
В Баошане или Чэнду,
В именитом, степенном, дружном.
Многодетном старом роду.
Мне мой дед, бакалавр ученый,
Дал бы имя «Свирель Луны»,
Или строже: «Утес дракона»,
Или тише: «Луч тишины».
Под горячим солнцем смуглея,
Потемнело б мое лицо,
И серебряное на шее
Все рельефней было б кольцо.
И, как рыбки в узких бассейнах
Под шатрами ярких кустов,
Я бы вырос в сетях затейных
Иероглифов и стихов.
Лет пятнадцати, вероятно,
По священной воле отца,
Я б женился на неопрятной,
На богатой дочке купца.
Так, не зная, что мир мой тесен,
Я старел бы, важен и сыт,
Без раздумчивых русских песен.
От которых сердце горит.
А теперь, словно голос долга.
Голос дома поет во мне,
Если вольное слово «Волга»
По эфирной плывет волне.
Оттого, что при всей нагрузке
Вер, девизов, стягов и правд,
Я — до костного мозга русский
Заблудившийся аргонавт.

Все они и были, в сущности, «заблудившимися аргонавтами» — и те, кто вернулся, и те, кто, подобно Валерию Перелешину, уехал еще дальше от Родины, чтобы вспоминать и тосковать по ней острее, пронзительнее. Кстати, появление самого этого понятия — «аргонавт» — представляется весьма любопытным. «Новым аргонавтом» называл себя писатель Иван Александрович Гончаров, отправляясь в кругосветное путешествие на фрегате «Паллада» в середине XIX столетия в поисках «золотого руна» вдохновения, творческого заряда.

Столетие спустя люди, заброшенные судьбой на десятилетия в Китай, возвращались на Родину с ощущением того, что они — «заблудившиеся аргонавты». Заблудившиеся во времени и пространстве, но продолжающие по инерции брести за своим «золотым руном»…

Но если там, в Харбине, Шанхае, Тяньцзине, их душила тоска по родным местам, мучило ощущение собственной неполноценности в колониальном мире, пугала вспыхнувшая в Китае революция, то туда, куда они уезжали, они все увозили с собой осколки мира, в котором родились или прожили десятилетиями. И это были не просто предметы быта — это была часть воспринятой и глубоко впитанной чужой культуры, невольно соединившейся со своей, исконной. Той, которой не было уже в стране победившего социализма, но которая продолжала жить в корневой памяти, унаследованной от предков, веками живших в стране под названием «Россия».

Неизгладимыми были отпечатки колониальной жизни со всеми своими плюсами и минусами, со всем тем, что составляет повседневное бытие человека. И вряд ли кто-то из них был готов к новым страданиям — борьба двух бытов, двух систем существования, потаенная и острая душевная борьба будет терзать большинство из этих людей на протяжении многих лет. И непросто, совсем непросто будет отодвинуть, отгородить себя от жизни на чужбине…

Год спустя после своего бегства из Китая Валерий Перелешин написал горькое, пронзительное стихотворение «Издалека»:

Это будет простое, туманное утро в Китае.
Прокричат петухи. Загрохочет далекий трамвай.
Как вчера и как завтра. Но птица отстанет от стаи,
Чтоб уже никогда не увидеть летящих стай.
Босоногое солнце, зачем-то вскочившее рано,
Побежит на неряшливый берег и на острова,
И откинутся прочь длиннокосые девы тумана,
Над рекою брезгливо подняв свои рукава.
Ты проснешься и встанешь.
И, моясь холодной водою,
Недосмотренный сон отряхнешь с полусонных ресниц.
И пойдешь переулком, не видя, что над головою
Распласталась прилетная стая усталых птиц.
Это сердце мое возвращается к милым пределам,
Чтобы там умереть, где так жадно любило оно,
Где умело оно быть свободным и чистым, и смелым,
Где пылало оно… И сгорело давным-давно.
Но живет и сгоревшее — в серой золе или пепле.
Так я жил эти годы, не вспыхивая, не дыша.
Я, должно быть, оглох, и глаза мои рано ослепли,
Или это оглохла, ослепла моя душа?
Ты пойдешь переулками до кривобокого моста,
Где мы часто прощались до завтра. Навеки прощай,
Невозвратное счастье! Я знаю спокойно и просто:
В день, когда я умру, непременно вернусь в Китай.

С дистанции времени все видится совершенно иначе: забываются горечь, разочарование, обманувшие иллюзии и на их место приходят совсем другие чувства.

Впрочем, почему же другие?

Та же ностальгия по стране, вырастившей тебя, давшей тебе первый опыт, первые впечатления, первые прикосновения к такой близкой и такой далекой Родине. В конце концов, стране, одарившей именно этой тягой к Родине, потому что все было «хоть похоже на Россию», но все же совсем, совсем иное…

И чем дальше во времени, тем острее память, тем сильнее благодарность, тем больше крепнет желание поехать в Китай и хоть краешком глаза увидеть изменившиеся почти до неузнаваемости, но все же такие родные улицы, парки, храмы… А может быть, и чудом уцелевшие дорогие могилы или хотя бы то место, на котором они были, кто знает?..

Какое это, наверное, пугающее и манящее одновременно желание: сесть в поезд, проехать через станцию Отпор (сегодняшний город Забайкальск) в обратном направлении, чтобы понять древнюю истину: ничто не может повториться, мы всё переживаем лишь единожды.

Единожды и навсегда…

«Память — единственный рай, из которого нас не могут изгнать», — считал И. Рихтер.

Что ж, мы живем для того, чтобы рано или поздно убедиться в этом.



<< Назад   Вперёд>>