Знатный путешественник, или как застрял в Харькове князь Павел Долгоруков
«В 1924 году этот бодрый старик (ему около 60 лет) перешел нелегально границу, желая «поработать» в СССР. Но принужден был экстренным порядком поворотить назад оглобли.
В 1926 году он повторил свою попытку. Добыв документы на имя Ивана Васильевича Сидорова, он проживал некоторое время в Харькове. Князь все время устраивал свидания со «своими» людьми. Все это были давно утихшие старички и старушки, бывшие земские деятели, увядшие либералы, засохнувшие кадеты. Когда Долгоруков перед этими «мощами» выкладывал свои планы, они отмахивались от князя всеми имевшимися в их распоряжении руками и ногами.
В свое время в белой печати сообщали: «В Харькове арестован прибывший туда нелегально из-за границы князь Павел Долгоруков и приговорен к смертной казни». Через неделю прибавили: «Приговор над князем Долгоруковым приведен в исполнение». Вслед за этим специально приспособленные «очевидцы» и «собственные корреспонденты» описывали подробности казни Долгорукова. Какое мастерство! Какая сила воображения! Получился, как говорится у Чехова, сюжет, достойный кисти Айвазовского. «Глубокой ночью (моросил мелкий дождик, луна была заблаговременно спрятана за темные большевистские тучи) чекисты в кожаных тужурках, обвешанные кинжалами и пулеметами, увели князя далеко за город… На холме (под которым зарыты тысячи большевистских жертв) князь стоял с гордо поднятой головой и провозглашал лозунги за «единую, неделимую». Перед самым расстрелом князь нечаянно обронил слезу, она упала на жилет, с жилета на штиблет, с штиблета на национализованную землю…» А дело обстоит совсем иначе. Князь действительно «застрял» в Харькове, находится в учреждении, которое ввиду преклонного возраста князя заботится о том, чтобы он сидел на одном месте. Но о смерти князь не думает».
А сам князь писал в своем письме из Харьковской тюрьмы 9 мая, то есть ровно за месяц до своего действительного расстрела: «Мне здесь сказали, что за границей в газетах появилось известие о моем расстреле в Москве. Сообщи родственникам и друзьям, что я считаю известие о моей смерти преждевременным».
Писал он это с присущим ему спокойным юмором, который в данном случае, когда знаешь о происшедшем потом, звучит так трагично пророчески. В эмиграции некоторые предполагали, что эти слухи о состоявшемся будто бы расстреле Павла Дмитриевича пущены самими большевиками с провокационной целью добыть, наконец, какой-нибудь обвинительный материал для предстоящего процесса ввиду слишком затянувшегося следствия. Известие о смерти будто бы развяжет многим языки, и конспирация сделается менее осторожной. Возможно и другое объяснение. Слишком естественным является вообще появление разных неверных слухов, а в данном случае особенно, при столь затянувшемся следствии и при нервном напряжении стольких лиц, следивших за исходом дела. Вполне возможно, что это сенсационное известие впервые появилось на страницах какой-нибудь эмигрантской русской газеты.
Н.И. Астров в письме своем от 1 марта 1927 года, еще до получения мною успокоительной телеграммы от Е.П. Пешковой, как бы подготовляя уже меня к тому, что может случиться с Павлом Дмитриевичем в будущем и что действительно и случилось, писал: «Я все же хочу сохранить надежду, что сообщенное в газетах известие ложно. Но душа болит, сознавая нашу беспомощность. Мы непостижимо молчим и бездействуем. Когда мои братья были убиты в Москве большевиками, Павел Дмитриевич пришел ко мне в Ростове и сказал, что в наших условиях борьбы мы не можем и не должны искать утешения в печали. Я понял его слова и запомнил их».
В советском официозе «Правда» от 19 апреля 1927 года телеграммой ТАСС из Харькова напечатаны следующие сведения, сообщенные корреспонденту «председателем тамошнего ГПУ товарищем Балицким о бывшем князе Павле Долгорукове: он был членом Государственного совета в 1905 г. Были даже разговоры, что в случае свержения монархии Долгоруков будет президентом республики, в 1917 г. он бежал и, как активный враг советской власти, декретом Совнаркома, был объявлен вне закона. После этого Долгоруков связал свою судьбу с монархической эмиграцией. Летом 1924 г. Долгорукову, перешедшему границу со стороны Польши и задержанному советской пограничной стражей, удалось вскоре бежать за границу».
Тут что ни слово, то неправда, обнаруживающая легкомысленную неосведомленность или заведомое желание дезинформировать.
Между тем наступила и прошла весна. Следствие все тянулось, и за границу все поступали известия, что вот-вот будет назначено дело, которое должно окончиться легким сравнительно наказанием за нелегальный переход советской границы. Но 7 июня произошло в Варшаве убийство советского посла Войкова, участника екатеринбургского злодеяния, гимназистом Борисом Ковердой. А в ночь с 9 на 10 июня в СССР были расстреляны 20 человек, и в том числе Павел Дмитриевич, находившиеся в разных местах, между собой незнакомые и никакого отношения к варшавскому убийству не имевшие. Некоторые из них были арестованы по другим делам и долго сидели в тюрьмах. Другие, как, например, Б.А. Нарышкин, инвалид Великой войны, ходивший на костылях, сын бывшего сенатора и товарища министра земледелия, находились на воле и были арестованы непосредственно перед расстрелом. Вот список 19 расстрелянных вместе с братом: Эльвенгрен, Малевич-Малевский, Евреинов, Скальский, Попов, Щегловитов, Вишняков, Сусалин, Мураков, Павлович, Нарышкин, Попов-Каратов, Микулин, Лучев, Карапенко, Гуревич, Мазуренко, Анненков, Мещерский. Против каждой фамилии стояла «мотивировка» приговора. «Мотивировка», касающаяся Павла Дмитриевича, была следующая: «Долгоруков Павел, бывший князь и крупный помещик, член ЦК кадетской партии, который после разгрома белых эвакуировался с остатками врангелевской армии в Константинополь, где состоял членом врангелевской финансовой контрольной комиссии, затем переехал в Париж, где являлся заместителем председателя белогвардейского Национального комитета в Париже, принимал руководящее участие в зарубежных монархических организациях и их деятельности на территории СССР; в 1926 году нелегально пробрался через Румынию на территорию СССР с целью организации контрреволюционных, монархических и шпионских групп для подготовки иностранной интервенции».
Сообщение о приговоре заканчивалось следующей фразой: «Приговор приведен в исполнение.
Председатель ОГПУ Менжинский
Москва, 9 июня 1927 года».
Так долго готовившийся суд над Павлом Дмитриевичем не состоялся, и «высшая мера наказания» применена по бессудному постановлению ОГПУ. Таким образом, обнадеживающее предсказание, якобы сделанное большевиком Рязановым, что дело, может быть, обойдется без суда, исполнилось, только не в лучшую сторону, а в худшую. В № 30 «Борьбы за Россию» от 18 июня 1927 года, почти целиком посвященном расстрелу 20, было напечатано: «Инициаторами расстрела, по данным московской рабочей группы, весьма осведомленной обо всем, что происходит в Кремле, являются Орджоникидзе, Уншлихт и растерявшийся Сталин. Часть членов коллегии ОГПУ вместе с Менжинским были против массового расстрела, и князь Долгоруков был включен последним в список подлежащих расстрелу после продолжительного совещания членов коллегии ОГПУ и Политбюро».
А в обнародованных списках его имя всюду поставлено было первым.
Тогда как известие об аресте брата проникло за границу лишь через несколько месяцев, сообщение о расстреле двадцати было немедленно же разнесено телеграфом по всему свету, хотя о большинстве бессудных расстрелов, как единоличных, так и групповых, большевики обыкновенно умалчивают. По-видимому, в данном случае имелось в виду не столько наказание или месть, сколько устрашение, предупреждающее террористические акты против большевистских агентов. Выбраны были, вероятно, более или менее заметные люди, расстрел которых мог произвести наибольшее впечатление в тех или других кругах. Неизвестно, были ли они раньше намечены в качестве заложников, но об этом ни им, ни кому-либо другому не было заранее объявлено. Таким образом, эта расправа не подходит даже под такое сомнительное юридическое понятие, как заложничество.
Согласно большинству частных и газетных сообщений, расстрел всех 20 лиц был произведен одновременно в Москве. Так как, безусловно, брат находился в заключении в Харькове, то, следовательно, надо предположить, что все намеченные жертвы были спешно привезены в Москву из разных мест и там вместе расстреляны. Сообщались и такие подробности, что «князь Долгоруков держался мужественно и ободрял других». Передавали, будто «кн. Долгоруков перед расстрелом потребовал, чтобы ему дали умыться, и красноармейцы хотя и исполнили его просьбу, но смеялись над ним, не зная, очевидно, что таков старинный русский обычай: по возможности прийти в могилу чистым. А в данном случае нельзя было думать о омовении тела после смерти».
Вот что писала латвийская газета «Саргс» в номере от 18 июня 1927 года: «Все приговоренные к смертной казни уже утром 9 июня были переведены из Бутырской тюрьмы во внутреннюю тюрьму ГПУ. От обреченных не скрывали ожидающей их участи. Наиболее хладнокровно к этому отнеслись князь Долгоруков и Нарышкин. Приговоренный Коропенко лишился разума, и его пришлось отвезти на место казни связанным. Во внутренней тюрьме ГПУ смертники были помещены в общей камере. Некоторые из них выразили желание написать прощальные письма своим близким. Им в этом было отказано. Несколько лиц, настаивавших на своем праве написать письмо, были выведены в соседнее помещение и там избиты. Расстрел 20 жертв красного террора был совершен в ночь на 10 июня в подвальном помещении ГПУ. В расстреле участвовали чекисты Маги, Вейс и Карпов. После убийства трупы были сложены на грузовик и отвезены в сторону Воробьевых гор, где они были брошены в заранее приготовленные могилы».
Тождественное – в смысле указания места расстрела – сообщение было мной получено от лица, заслуживающего полного доверия и жившего в то время в Москве. Процитирую отрывок из соответствующего письма ко мне этого лица, так как он очень характерен в смысле представления о поведении Павла Дмитриевича: «Про рассказ ***, служившей в Институте Маркса и Энгельса в Вашем доме, Вы знаете: будто бы накануне расстрела ее сослуживца, проходя через переднюю, увидела швейцара, страшного наглеца, стоявшего навытяжку перед каким-то высоким господином; и когда господин ушел, то швейцар сказал, что это бывший владелец, и эта барышня поделилась тотчас же с секретаршей института, которая немедленно куда-то о сем позвонила».
Но приходили за границу и другие сведения. Так, в газете «За свободу» от 1 июля 1927 года сообщалось: «По данным московской рабочей группы, осведомленной о всех мероприятиях вождей компартии, князь Долгоруков был расстрелян в Харькове, а не в Москве, как сообщалось иностранной прессой. В середине мая князю Долгорукову был вручен обвинительный акт, но срок судоразбирательства сообщен не был».
В одном позднейшем письме Е.Д. Кускова, ссылаясь на очень осведомленных лиц, находившихся в то время в СССР, также сообщала, что Павел Дмитриевич был расстрелян в Харькове.
Итак, где именно был расстрелян брат и где находится его могила и вообще, существует ли она, – неизвестно.
Доходили слухи, неизвестно, насколько верные, будто и в России известие о гибели брата произвело сильное впечатление. Сообщалась между прочим такая фраза: «Наконец-то мы видим, что эмиграция не забыла нас, не забыла Россию».
Впечатление за границей от полученного известия было огромное, и не только в среде русской эмиграции, но и у иностранцев, и притом не только в буржуазных и либеральных кругах, но даже среди социалистов и рабочих. Может быть, впечатление это усилилось неожиданностью известия про бессудную расправу, распространенного самими большевиками с такой поспешностью. Как раз в предшествующие годы не было массовых казней, сопровождающихся их оглаской. Хотя большевики и продолжали уничтожать своих врагов, но делали это в тайниках подвалов чеки, поодиночке, и преследуемое лицо большей частью пропадало бесследно, а говорить или печатать об этом воспрещалось. Это относительное карательное затишье совпало с объявленной еще Лениным экономической передышкой, называемой НЭПом. Эти большевистские уступки дали повод всем, кто не видел единственного выхода для освобождения России от большевизма в определенной борьбе с ним, надеяться на его эволюцию. И это течение было не только распространено у значительной части иностранцев, но и среди части русской эмиграции стало развиваться «мирнообновленческое» и у некоторых даже соглашательское направление, у одних, может быть, вполне искренно, у других же оно прикрывало иногда бессознательно обывательские беженские настроения. А потому и самый факт расстрела 20 лиц без предъявления им каких-либо не только мало-мальски основательных, но правдоподобных обвинений, и способ нарочито поспешной и демонстративной огласки этой расправы сделали то, что эффект получился как от разорвавшейся бомбы. Ведь это уже не было время так называемого военного коммунизма 1918—1920 годов. И уже трудно было, как это делали защитники большевиков раньше, оправдывать или извинять массовый расстрел заведомо невинных людей после покушения на Ленина и убийства Урицкого тем, что это был период еще неустановившейся революционной власти. За десять лет существования этой революционной власти жизнь, казалось бы, могла уже войти в нормальную колею. И пожалуй, этот расстрел не столько произвел ожидавшееся от него устрашающее впечатление, сколько вызвал омерзение к варварскому режиму и сочувствие к его противникам. А жертвенный порыв молодых людей, уходивших из эмиграции в Россию на дело спасения Родины, в конце двадцатых годов скорее усилился. Вот что писал П.Б. Струве в «Возрождении» (№ 739) по поводу расстрела двадцати: «Советской власти нужно произвести психологический эффект, нужно проявить силу и решимость и возможно большее число людей запугать. На самом деле такой образ действий обнаруживает, наоборот, полную слабость и даже растерянность большевистской верхушки. И эта слабость советской власти еще более подчеркивается ее невероятной лживостью».
В 1926 году он повторил свою попытку. Добыв документы на имя Ивана Васильевича Сидорова, он проживал некоторое время в Харькове. Князь все время устраивал свидания со «своими» людьми. Все это были давно утихшие старички и старушки, бывшие земские деятели, увядшие либералы, засохнувшие кадеты. Когда Долгоруков перед этими «мощами» выкладывал свои планы, они отмахивались от князя всеми имевшимися в их распоряжении руками и ногами.
В свое время в белой печати сообщали: «В Харькове арестован прибывший туда нелегально из-за границы князь Павел Долгоруков и приговорен к смертной казни». Через неделю прибавили: «Приговор над князем Долгоруковым приведен в исполнение». Вслед за этим специально приспособленные «очевидцы» и «собственные корреспонденты» описывали подробности казни Долгорукова. Какое мастерство! Какая сила воображения! Получился, как говорится у Чехова, сюжет, достойный кисти Айвазовского. «Глубокой ночью (моросил мелкий дождик, луна была заблаговременно спрятана за темные большевистские тучи) чекисты в кожаных тужурках, обвешанные кинжалами и пулеметами, увели князя далеко за город… На холме (под которым зарыты тысячи большевистских жертв) князь стоял с гордо поднятой головой и провозглашал лозунги за «единую, неделимую». Перед самым расстрелом князь нечаянно обронил слезу, она упала на жилет, с жилета на штиблет, с штиблета на национализованную землю…» А дело обстоит совсем иначе. Князь действительно «застрял» в Харькове, находится в учреждении, которое ввиду преклонного возраста князя заботится о том, чтобы он сидел на одном месте. Но о смерти князь не думает».
А сам князь писал в своем письме из Харьковской тюрьмы 9 мая, то есть ровно за месяц до своего действительного расстрела: «Мне здесь сказали, что за границей в газетах появилось известие о моем расстреле в Москве. Сообщи родственникам и друзьям, что я считаю известие о моей смерти преждевременным».
Писал он это с присущим ему спокойным юмором, который в данном случае, когда знаешь о происшедшем потом, звучит так трагично пророчески. В эмиграции некоторые предполагали, что эти слухи о состоявшемся будто бы расстреле Павла Дмитриевича пущены самими большевиками с провокационной целью добыть, наконец, какой-нибудь обвинительный материал для предстоящего процесса ввиду слишком затянувшегося следствия. Известие о смерти будто бы развяжет многим языки, и конспирация сделается менее осторожной. Возможно и другое объяснение. Слишком естественным является вообще появление разных неверных слухов, а в данном случае особенно, при столь затянувшемся следствии и при нервном напряжении стольких лиц, следивших за исходом дела. Вполне возможно, что это сенсационное известие впервые появилось на страницах какой-нибудь эмигрантской русской газеты.
Н.И. Астров в письме своем от 1 марта 1927 года, еще до получения мною успокоительной телеграммы от Е.П. Пешковой, как бы подготовляя уже меня к тому, что может случиться с Павлом Дмитриевичем в будущем и что действительно и случилось, писал: «Я все же хочу сохранить надежду, что сообщенное в газетах известие ложно. Но душа болит, сознавая нашу беспомощность. Мы непостижимо молчим и бездействуем. Когда мои братья были убиты в Москве большевиками, Павел Дмитриевич пришел ко мне в Ростове и сказал, что в наших условиях борьбы мы не можем и не должны искать утешения в печали. Я понял его слова и запомнил их».
В советском официозе «Правда» от 19 апреля 1927 года телеграммой ТАСС из Харькова напечатаны следующие сведения, сообщенные корреспонденту «председателем тамошнего ГПУ товарищем Балицким о бывшем князе Павле Долгорукове: он был членом Государственного совета в 1905 г. Были даже разговоры, что в случае свержения монархии Долгоруков будет президентом республики, в 1917 г. он бежал и, как активный враг советской власти, декретом Совнаркома, был объявлен вне закона. После этого Долгоруков связал свою судьбу с монархической эмиграцией. Летом 1924 г. Долгорукову, перешедшему границу со стороны Польши и задержанному советской пограничной стражей, удалось вскоре бежать за границу».
Тут что ни слово, то неправда, обнаруживающая легкомысленную неосведомленность или заведомое желание дезинформировать.
Между тем наступила и прошла весна. Следствие все тянулось, и за границу все поступали известия, что вот-вот будет назначено дело, которое должно окончиться легким сравнительно наказанием за нелегальный переход советской границы. Но 7 июня произошло в Варшаве убийство советского посла Войкова, участника екатеринбургского злодеяния, гимназистом Борисом Ковердой. А в ночь с 9 на 10 июня в СССР были расстреляны 20 человек, и в том числе Павел Дмитриевич, находившиеся в разных местах, между собой незнакомые и никакого отношения к варшавскому убийству не имевшие. Некоторые из них были арестованы по другим делам и долго сидели в тюрьмах. Другие, как, например, Б.А. Нарышкин, инвалид Великой войны, ходивший на костылях, сын бывшего сенатора и товарища министра земледелия, находились на воле и были арестованы непосредственно перед расстрелом. Вот список 19 расстрелянных вместе с братом: Эльвенгрен, Малевич-Малевский, Евреинов, Скальский, Попов, Щегловитов, Вишняков, Сусалин, Мураков, Павлович, Нарышкин, Попов-Каратов, Микулин, Лучев, Карапенко, Гуревич, Мазуренко, Анненков, Мещерский. Против каждой фамилии стояла «мотивировка» приговора. «Мотивировка», касающаяся Павла Дмитриевича, была следующая: «Долгоруков Павел, бывший князь и крупный помещик, член ЦК кадетской партии, который после разгрома белых эвакуировался с остатками врангелевской армии в Константинополь, где состоял членом врангелевской финансовой контрольной комиссии, затем переехал в Париж, где являлся заместителем председателя белогвардейского Национального комитета в Париже, принимал руководящее участие в зарубежных монархических организациях и их деятельности на территории СССР; в 1926 году нелегально пробрался через Румынию на территорию СССР с целью организации контрреволюционных, монархических и шпионских групп для подготовки иностранной интервенции».
Сообщение о приговоре заканчивалось следующей фразой: «Приговор приведен в исполнение.
Председатель ОГПУ Менжинский
Москва, 9 июня 1927 года».
Так долго готовившийся суд над Павлом Дмитриевичем не состоялся, и «высшая мера наказания» применена по бессудному постановлению ОГПУ. Таким образом, обнадеживающее предсказание, якобы сделанное большевиком Рязановым, что дело, может быть, обойдется без суда, исполнилось, только не в лучшую сторону, а в худшую. В № 30 «Борьбы за Россию» от 18 июня 1927 года, почти целиком посвященном расстрелу 20, было напечатано: «Инициаторами расстрела, по данным московской рабочей группы, весьма осведомленной обо всем, что происходит в Кремле, являются Орджоникидзе, Уншлихт и растерявшийся Сталин. Часть членов коллегии ОГПУ вместе с Менжинским были против массового расстрела, и князь Долгоруков был включен последним в список подлежащих расстрелу после продолжительного совещания членов коллегии ОГПУ и Политбюро».
А в обнародованных списках его имя всюду поставлено было первым.
Тогда как известие об аресте брата проникло за границу лишь через несколько месяцев, сообщение о расстреле двадцати было немедленно же разнесено телеграфом по всему свету, хотя о большинстве бессудных расстрелов, как единоличных, так и групповых, большевики обыкновенно умалчивают. По-видимому, в данном случае имелось в виду не столько наказание или месть, сколько устрашение, предупреждающее террористические акты против большевистских агентов. Выбраны были, вероятно, более или менее заметные люди, расстрел которых мог произвести наибольшее впечатление в тех или других кругах. Неизвестно, были ли они раньше намечены в качестве заложников, но об этом ни им, ни кому-либо другому не было заранее объявлено. Таким образом, эта расправа не подходит даже под такое сомнительное юридическое понятие, как заложничество.
Согласно большинству частных и газетных сообщений, расстрел всех 20 лиц был произведен одновременно в Москве. Так как, безусловно, брат находился в заключении в Харькове, то, следовательно, надо предположить, что все намеченные жертвы были спешно привезены в Москву из разных мест и там вместе расстреляны. Сообщались и такие подробности, что «князь Долгоруков держался мужественно и ободрял других». Передавали, будто «кн. Долгоруков перед расстрелом потребовал, чтобы ему дали умыться, и красноармейцы хотя и исполнили его просьбу, но смеялись над ним, не зная, очевидно, что таков старинный русский обычай: по возможности прийти в могилу чистым. А в данном случае нельзя было думать о омовении тела после смерти».
Вот что писала латвийская газета «Саргс» в номере от 18 июня 1927 года: «Все приговоренные к смертной казни уже утром 9 июня были переведены из Бутырской тюрьмы во внутреннюю тюрьму ГПУ. От обреченных не скрывали ожидающей их участи. Наиболее хладнокровно к этому отнеслись князь Долгоруков и Нарышкин. Приговоренный Коропенко лишился разума, и его пришлось отвезти на место казни связанным. Во внутренней тюрьме ГПУ смертники были помещены в общей камере. Некоторые из них выразили желание написать прощальные письма своим близким. Им в этом было отказано. Несколько лиц, настаивавших на своем праве написать письмо, были выведены в соседнее помещение и там избиты. Расстрел 20 жертв красного террора был совершен в ночь на 10 июня в подвальном помещении ГПУ. В расстреле участвовали чекисты Маги, Вейс и Карпов. После убийства трупы были сложены на грузовик и отвезены в сторону Воробьевых гор, где они были брошены в заранее приготовленные могилы».
Тождественное – в смысле указания места расстрела – сообщение было мной получено от лица, заслуживающего полного доверия и жившего в то время в Москве. Процитирую отрывок из соответствующего письма ко мне этого лица, так как он очень характерен в смысле представления о поведении Павла Дмитриевича: «Про рассказ ***, служившей в Институте Маркса и Энгельса в Вашем доме, Вы знаете: будто бы накануне расстрела ее сослуживца, проходя через переднюю, увидела швейцара, страшного наглеца, стоявшего навытяжку перед каким-то высоким господином; и когда господин ушел, то швейцар сказал, что это бывший владелец, и эта барышня поделилась тотчас же с секретаршей института, которая немедленно куда-то о сем позвонила».
Но приходили за границу и другие сведения. Так, в газете «За свободу» от 1 июля 1927 года сообщалось: «По данным московской рабочей группы, осведомленной о всех мероприятиях вождей компартии, князь Долгоруков был расстрелян в Харькове, а не в Москве, как сообщалось иностранной прессой. В середине мая князю Долгорукову был вручен обвинительный акт, но срок судоразбирательства сообщен не был».
В одном позднейшем письме Е.Д. Кускова, ссылаясь на очень осведомленных лиц, находившихся в то время в СССР, также сообщала, что Павел Дмитриевич был расстрелян в Харькове.
Итак, где именно был расстрелян брат и где находится его могила и вообще, существует ли она, – неизвестно.
Доходили слухи, неизвестно, насколько верные, будто и в России известие о гибели брата произвело сильное впечатление. Сообщалась между прочим такая фраза: «Наконец-то мы видим, что эмиграция не забыла нас, не забыла Россию».
Впечатление за границей от полученного известия было огромное, и не только в среде русской эмиграции, но и у иностранцев, и притом не только в буржуазных и либеральных кругах, но даже среди социалистов и рабочих. Может быть, впечатление это усилилось неожиданностью известия про бессудную расправу, распространенного самими большевиками с такой поспешностью. Как раз в предшествующие годы не было массовых казней, сопровождающихся их оглаской. Хотя большевики и продолжали уничтожать своих врагов, но делали это в тайниках подвалов чеки, поодиночке, и преследуемое лицо большей частью пропадало бесследно, а говорить или печатать об этом воспрещалось. Это относительное карательное затишье совпало с объявленной еще Лениным экономической передышкой, называемой НЭПом. Эти большевистские уступки дали повод всем, кто не видел единственного выхода для освобождения России от большевизма в определенной борьбе с ним, надеяться на его эволюцию. И это течение было не только распространено у значительной части иностранцев, но и среди части русской эмиграции стало развиваться «мирнообновленческое» и у некоторых даже соглашательское направление, у одних, может быть, вполне искренно, у других же оно прикрывало иногда бессознательно обывательские беженские настроения. А потому и самый факт расстрела 20 лиц без предъявления им каких-либо не только мало-мальски основательных, но правдоподобных обвинений, и способ нарочито поспешной и демонстративной огласки этой расправы сделали то, что эффект получился как от разорвавшейся бомбы. Ведь это уже не было время так называемого военного коммунизма 1918—1920 годов. И уже трудно было, как это делали защитники большевиков раньше, оправдывать или извинять массовый расстрел заведомо невинных людей после покушения на Ленина и убийства Урицкого тем, что это был период еще неустановившейся революционной власти. За десять лет существования этой революционной власти жизнь, казалось бы, могла уже войти в нормальную колею. И пожалуй, этот расстрел не столько произвел ожидавшееся от него устрашающее впечатление, сколько вызвал омерзение к варварскому режиму и сочувствие к его противникам. А жертвенный порыв молодых людей, уходивших из эмиграции в Россию на дело спасения Родины, в конце двадцатых годов скорее усилился. Вот что писал П.Б. Струве в «Возрождении» (№ 739) по поводу расстрела двадцати: «Советской власти нужно произвести психологический эффект, нужно проявить силу и решимость и возможно большее число людей запугать. На самом деле такой образ действий обнаруживает, наоборот, полную слабость и даже растерянность большевистской верхушки. И эта слабость советской власти еще более подчеркивается ее невероятной лживостью».
<< Назад Вперёд>>