Глава 1. Тревожные вести с запада
Не раз Александр Второй вспомнит об этих высоких словах о верховной власти, часто выступая на различных встречах, празднествах, дипломатических приемах: верховная власть есть начало священное, и никакой доли своей власти он не отдаст любому министру, даже самому доверенному и любимому. Пусть Валуев и другие министры думают и мечтают о введении английского или австрийского парламента в пределы императорской власти, пусть петербургские и московские дворяне мечтают об ограничении императорской власти… Этому пока не бывать… Он сам справляется с властью, к тому же и наследник есть, он тоже еще поучится управлению нашей Державой…

Ловко и глубоко высмеял Тютчев высокомерного царедворца князя Суворова, подумал император, посматривая со стороны на свои кадровые преобразования, мало хороших и проверенных управителей, обязательно что-нибудь в них найдется удручающее. Воспитывался Суворов за границей, вобрал в себя все тамошнее, а Россию совершенно не знает, он чужд ей, потому ему и показалось, что граф Муравьев не заслуживает почета, что он людоед, а потому не будет подписывать приветственный адрес в честь Муравьева, и ведь оказался он в самом смешном положении… «Гуманный внук воинственного деда, простите нам, наш симпатичный князь, что русского честим мы людоеда, мы, русские, Европы не спросясь!.. Как извинить пред вами нашу смелость? Как оправдать сочувствие к тому, кто отстоял и спас России целость, всем жертвуя призванью своему, – кто всю ответственность и бремя взял на себя в отчаянной борьбе, и бедное, замученное племя, воздвигнув к жизни, вынес на себе, – кто, избранный для всех крамол мишенью, стал и стоит, спокоен, невредим, назло врагам, их лжи и озлобленью, назло, увы, и пошлостям родным. Так будь и нам позорною уликой письмо к ему от нас, его друзей! Но нам сдается, князь, ваш дед великий его скрестил бы подписью своей». Откуда берутся такие простые и величавые строчки в груди поэта? И почему в нашем правительстве чуть ли не каждый вопрос резко обсуждается, по каждому из них противоположные мнения, одно принимают космополиты, другое – патриоты… «Справлюсь ли с этими противоречиями?» – безнадежно подумал Александр Второй.



В какой уж раз за эти министерские годы Валуев подумал об отставке? Ничего не получалось у него с императором. Ни одно из его предложений не было принято, хотя император вроде бы соглашался с ним, предлагал на обсуждение то членов Государственного совета, то Главного комитета, то Совета министров, но каждый раз возникала полемика, продолжительные споры, а в итоге все его новаторские предложения ложились под сукно. Сколько записок он написал и вручил лично императору? Не счесть… Сколько потрачено времени зря, не лучше ли за это время написать стихи, которые то ли дело возникают в его голове, или написать что-либо прозаическое, сколько интересных появляется книг, как расцветает русская проза – Тургенев, Лев Толстой, Достоевский, Гончаров, который все время было занимается цензурой, вроде бы подчиняется ему, министру, а сам пишет романы, да еще какие… Но князь Гагарин, граф Муравьев, граф Панин, князь Долгоруков, а когда тот ушел в отставку, то появившийся на его месте появился граф Шувалов, военный министр Дмитрий Милютин, генерал Зеленый, все время стояли у него перед глазами, и каждый со своими резонами, каждый, выступая, опирался то на какой-нибудь императорский рескрипт, то давний закон, еще не отмененный, то просто нес какую-либо пустую тарабарщину, а все внимательно выслушивали и кивали… И соглашались или возражали – и так всегда за много лет…

Валуев вспомнил недавнее совещание у князя Гагарина, семидесятисемилетнего старика, на этом совещании обсуждался проект графа Панина, главноуправляющего Вторым отделением, проект, конечно, путаный и бестолковый, просидели три часа, пришли к выводу, что надо его отредактировать, сократить и перекроить, а главное – дополнить здравыми консервативными мыслями. А Валуев только что подготовил распоряжение о втором и третьем предупреждении «Московским ведомостям». Так что ничего и не получилось, граф Муравьев и генерал Зеленый горячо поддержали Каткова и «Московские ведомости», граф Панин решил отдать их в цензуру, а князь Гагарин предложил отменить закон о печати и придумать какой-нибудь манифест, воспрещающий всем и каждому говорить и писать об общественных делах. Нет, общее впечатление от этих заседаний безотрадное, генерал Зеленый – не муж Совета министров и вообще не министр, князь Гагарин и граф Панин – анахронизмы, а хуже всего то, что никто не заботится о благе России… А каков Федор Тютчев-то? На экстренном заседании Совета по печати Валуев сам председательствует и сразу объявил, что Совет созван для того, чтобы санкционировать легальными путями решение правительства закрыть «Московские ведомости». Все промолчали, кроме одного, Федора Тютчева, который тут же заявил, что ни с предложением министра, ни с решением Совета по печати он не может согласиться, встал и вышел из заседания, а дома тут же написал Валуеву просьбу об отставке. И как удивился Валуев, когда вслед за Тютчевым поднялся Иван Гончаров и сказал: «Федор Иванович, преклоняюсь перед вашей благородной решимостью и вполне вам сочувствую, но для меня служба – насущный хлеб старика». А ведь «старику», автору двух замечательных романов «Обыкновенная история» и «Обломов», всего-то на три года больше, чем ему самому. Чуть больше пятидесяти… И уже старик? «Но самое-то главное не в этом… Через несколько недель после нашего с императором решения о «Московских ведомостях» император принял Каткова в Москве и лично разрешил издавать «Московские ведомости», хоть и пришлось ему формально разрешить издание, но на деле выходит, что вопрос решен по предмету моего ведомства без меня и что решение состоялось не только по влиянию ее величества императрицы, но и при содействии министра народного просвещения графа Толстого, до которого дело прямо не относилось. Почему? Почему каждый может вмешиваться в мои дела? Император объяснил это очень просто: «Во-первых, на милость нет образца; я его простил. Во-вторых, мне принадлежит право миловать. Я сказал Каткову то и то. Я твою власть вполне поддержал…» Что можно сделать в этом случае? Ничего! Я вышел из кабинета недовольный всем, что повседневно видел, с тем фаталистическим настроением мысли, которое увольняет от всякой логики… А иногда бывало и так: сегодня закладка часовни, завтра похороны Муравьева, послезавтра казнь Каракозова… И собираются люди, участвуют в процедурах, видел лица задумчивые и множество лиц с выражением глазеющего тупоумия, видел лица царедворчески и нецаредворчески умиленные, и во всем этом есть что-то как бы надломанное… Страшно то, что наше правительство не опирается ни на одно нравственное начало и не действует ни одною нравственною силою. Уважение к свободе совести, к личной свободе, к праву собственности, к чувству приличий нам совершенно чуждо. Мы только проповедуем нравственные темы, которые считаем для себя полезными, но нисколько не стесняемся отступать от них на деле, коль скоро признаем это сколько-нибудь выгодным, как император поступил с Катковым, только он может миловать, вот и помиловал… Мы – смесь Тохтамышей с герцогами Альба, Иеремией Бентамом. Мы должны внушать чувство отвращения к нам всей Европе. И мы толкуем о величии России и о православии! Кто в нашем правительстве может действительно считаться профессональным министром? Может быть, только военный министр Дмитрий Милютин? Столько задумал преобразований, но одному ему не справиться…»

Валуев еще раз хотел обратиться с просьбой к императору об отставке, но тут пришли плохие новости из нескольких губерний о наступающем голоде. Неурожай поразил многие губернии, Смоленская, Новгородская и другие губернии докладывали о голоде, приходили невеселые вести к императору, посыпались бедственные сообщения о неурожае и в Министерство внутренних дел, поступали известия в газеты и журналы, но Валуев мало на них обращал внимания, только недоумевающе улыбался и говорил, что все это раздутые крики тревоги и никакой угрозы голода он не чувствует. Но общество почувствовало настоящую тревогу. Козлов, адъютант цесаревича, доложил ему, что России грозит большая беда. Цесаревич Александр предложил организовать благотворительный фонд в пользу голодающих. Дела закрутились так, что Валуеву ни о какой отставке и думать не приходилось…

23 января 1868 года Валуев получил рескрипт императора и императрицы по созданию временной комиссии по борьбе с голодом, адресованный цесаревичу: «Поручая Вашему Императорскому Высочеству почетное председательство в оной, нам отрадно видеть в искренности и теплоте принимаемого вами сердечного в этом деле участия залог успешного достижения предполагаемой благотворительной цели».

В Аничковом дворце, где господствовал цесаревич, начал свою работу благотворительный фонд. Князь Мещерский в «Русском инвалиде» написал воззвание к русскому населению оказывать помощь голодающим. Цесаревич пригласил председателя губернской земской управы Качалова стать его помощником по устройству всех этих хозяйственных дел. К временной комиссии был назначен и генерал-адъютант Зиновьев, а главное – череповецкий купец Милютин, хорошо знакомый с хлебной торговлей.

Вскоре был выработан план закупок хлеба – дарового хлеба не бывает, так надо и крестьянам объяснить, мы закупаем хлеб, временно помогаем вам хлебом, а вы в дальнейшем своей работой оплачиваете этот хлеб, а продаем мы этот хлеб по обычной торговой цене. Но как это сделать, чтобы не взвинтить цены на хлеб, вновь не попасть в руки спекулянтов? В строжайшей тайне Качалов и Милютин скупали хлеб в огромных количествах, получив от государства миллион рублей (цесаревич сам поехал к императору и выпросил этот миллион с тем, чтобы осенью этот миллион отдать в казну). Череповецкий купец Милютин и совершил все эти покупки, и только спустя какое-то время богатые хлеботорговцы поняли суть дела.

Валуев сразу подумал, что этот рескрипт императора о назначении наследника председателем временной комиссии в помощь голодающим повлечет за собой его отставку, с цесаревичем отношения у него не складывались – уж очень разные характеры и натуры, а тут одно дело… Сколько раз он обращался к императору, а он все время уговаривал его остаться, а тут произошли совсем другие обстоятельства. Тут простое свидетельство о том, что Валуев не справился со своей работой, все как бы происходило помимо него, помимо его воли… Князь Долгоруков ушел в отставку, на его место пришел граф Шувалов. И ничего не изменилось. Ведь вместо князя Долгорукова Валуев быстро сошелся с графом Петром Андреевичем Шуваловым, чаще всего с ним советовался по придворным делам, в которых Петр Андреевич лучше всего разбирался. Красивый внешне, с гордо поднятой головой, умный и тактичный, он чаще слушал, чем задавал вопросы, твердый в своих решениях, а твердость его всегда отличалась хитрецой, прямотой и открытостью. Это был блестящий государственный человек, немало лет проработавший обер-полицейским Петербурга. И вот судьба вознесла его на такую вершину, он стал ближайшим сотрудником императора, ни в чем ему не перечил, не вникал в придворные интриги, во всем угождал подозрительному и недоверчивому по своему характеру императору. Валуев не раз в этом убеждался. Шувалов предложил на место Валуева назначить генерал-адъютанта Тимашева, недавнего начальника штаба шефа жандармов князя Долгорукова, нынешнего министра почт и телеграфа. А чем он лучше Валуева? Только на три года моложе его? А путь все тот же самый… Шувалов, Валуев, Тимашев – разница лишь внешняя… Ничье мнение не имеет веса перед императором. Совет министров решительно потерял всякое значение. Как-то обсуждали вопрос о новых предложениях Офенгейма относительно южной дороги до Чернович. Следовало бы промолчать, а не возражать, мнение большинства было на стороне Валуева, а император весьма жестко решил поступить напротив мнению большинства, даже великий князь Михаил Николаевич, наместник кавказский, высказался в пользу взгляда князя Горчакова, генерала Коцебу, в пользу большинства, а император его перебил и сказал:

– А я решительно другого мнения, – и закрыл заседание, поддержав таким образом Рейтерна, Мельникова и Безака. Министр финансов Рейтерн чем-то угодил императору, а его победы – пирровы победы…

Валуев часто думал о своих конституционных предложениях, сначала активно, потом все слабее и слабее, но эти же предложения стали доноситься все чаще и чаще от выступающих на различных собраниях, то земства, то дворянства, принимались резолюции, принимались различные обращения в адрес императора. Что-то в обществе происходило такое, что император никак не мог понять в ореоле своего реформаторства, многие требовали конституционных правил, как в Англии, во Франции, в Австрии, в Берлине… А выстрел поляка Березовского в карету, в которой находились два императора – французский и русский в Париже… Александр Второй долго думал над этим выстрелом Березовского, а потом как-то, вернувшись в Россию, меланхолически заявил со слезами на глазах: «Я не знаю, что со мною, но таким, как теперь, я не был никогда и чувствую, что изменился. Ничто меня не радует. Раньше лагерь, олени доставляли мне удовольствие. Я еще бываю там, но ничто на меня не производит впечатления».

И уж совсем трудно было понять то, что происходило в Риге. Император недавно был там, вроде бы все решил положительно, обе стороны согласились с предложениями императора, а тут в конце 1867 года пришли из Риги неприятные вести: ландтаг принял решение обратиться к императору с просьбой изменить закон 1850 года о ведении в государственных учреждениях Прибалтийских губерний делопроизводства на русском языке. Казалось бы, император только что договорился с рижскими властями по всем спорным обстоятельствам, а тут возникла эта неприятная новость, перечеркнувшая прежнюю договоренность. И в Петербурге неожиданно для всех были высказаны разные мнения. Возникла интрига, в которой приняли участие и граф Шувалов, и генерал Альбединский, и Эттинген, лифляндский губернатор, и ландмаршал… Особенно увлекся этой интригой граф Шувалов, в Петербурге он поддерживал Альбединского, в Риге поддерживал Эттингена, и никто ничего так и не понял в конфликте генерал-губернатора и командующего войсками в Риге Петра Павловича Альбединского с лифляндским губернатором Эттингеном. А конфликт продолжался…

В Остзейских губерниях владычество захватила немецкая партия, говорившая только на немецком языке и вовсе не согласная вести делопроизводство только на русском языке, отсюда требования изменить закон 1850 года. Реформы, думал Милютин, могут быть проведены только властью, слишком велики у нас противоречия, велико брожение, разрозненны интересы, ничего положительного без власти невозможно решить, ни о какой конституции и речи быть не может, к ней еще долгий путь. И всякое преимущество той или иной местности раздирает государство, возрождает сепаратизм и соперничество. Как невозможен и любой прогресс, если сохранить сословные привилегии. А главное – нужно увеличить русский элемент в правительстве, только русские могут укрепить единство Русского государства, включая и другие народы, в том числе и прибалтийские.

Милютин был за укрепление самодержавного строя, за единую власть императора, но есть два условия, по его мнению главные, существенные, без которых внутренняя политика в России окажется несостоятельной. Он не раз думал об этом, иной раз выступал и в дружеском кругу, и в беседах с императором: во-первых, единство и целость государства, во-вторых, равноправность членов его. «Для первого условия, – развивал свои мысли Милютин, – нужно: сильная власть и решительное преобладание русских элементов (мы говорим об империи, – о царстве Польском и княжестве Финляндском речь особая). Для второго условия необходимо откинуть все устаревшее, отжившее и привилегии, проститься навсегда с правами одной касты над другой… Но сильная власть не исключает ни личной свободы граждан, ни самоуправления; но преобладание русского элемента означает угнетение и истребление других народностей; но устранение старинных привилегий – далеко от нивелирства и социализма. Тот, кто хочет истинного блага России и русского народа, кто думает более о будущности их, чем о настоящих эгоистических интересах, тот должен отвергать решительно все, что может или колебать власть единую и нераздельную, или подстрекать и потворствовать сепаратизму некоторых частей, или поддерживать дух властвования одного сословия над другими…»

Этими мыслями Милютин не раз делился с Евгением Михайловичем Феоктистовым, ведущим редактором «Русского инвалида», который каждый вечер появлялся в министерстве у военного министра, докладывал о самых спорных и выдающихся статьях, идущих в очередной номер газеты.

«Московские ведомости» и «Русский инвалид» выступили против немецкой аристократии, в своих статьях пытавшихся отстоять старинные феодальные порядки, якобы в русских статьях травят немецкий народ и немецкий язык.

В статьях «Московских ведомостей» действительно резко говорилось о немецком сепаратизме, о влиянии немцев при императорском дворе, об огромной поддержке многих придворных немецкого владычества в Прибалтике. «Русский инвалид» вел себя скромнее, осторожнее, но суть полемики была все та же: «Вопрос идет не о сепаратизме, не о национальных немецких стремлениях, – говорилось в одной из редакционных статей «Русского инвалида», – а о чисто сословных стремлениях той небольшой партии, которая до сих пор держит в безгласности и бесправности, как все финно-латышское население, так и русских и вообще не принадлежащих к привилегированным… Порядок, существующий в Остзейском крае, сословная монополия тесной корпорации из нескольких сот имматрикулированных дворян и нескольких тысяч привилегированных граждан исключительно немецкого происхождения, не допускающих ни в свою среду, ни к участию в общественных делах, ни даже к полному пользованию гражданскими правами, ни массу финно-латышского населения, ни русских, обитающих в крае, ни прочих народностей, обнаружены были нами во всей своей наготе» (Русский инвалид. 1865. 10 апреля).

Резкость «Московских ведомостей» была широко известна, были предупреждения, запреты на выход в свет, встреча с императором, а вот «Русский инвалид» вызвал раздражение императора. Он вызвал князя Долгорукова и предупредил его о том, что «Русский инвалид» – газета государственная и продолжать в том же духе полемику не только с русскими немецкими газетами, но и зарубежными, которые вмешались в этот спор, непозволительно, предупредите военного министра Милютина, чтобы он прекратил нападки на немцев. Долгоруков послал Милютину официальное письмо, которое привело Милютина в ярость: столько творилось вокруг этого вопроса интриг, чаще всего подковерных, мелких, злобных.

Милютин оказался в центре этого конфликта. Он попытался напрямую поговорить с императором на очередной встрече во время доклада. Доложив императору, он заговорил о двурушнической политике графа Шувалова, который ведет себя неподобающим образом в этой интриге, вообразил себя вождем аристократической партии и затыкает рот каждому, кто с ним не согласен. Государь вопреки ожиданиям возражал неподобающе резко, с Милютиным у него были очень хорошие отношения, и очевидцы рассказывали, что император довел Милютина до слез, а потом император рассказал Шувалову, а тот всему обществу: плачущего Милютина многим хотелось видеть. Уж стольких он обидел своей военной реформой в армии.

Дмитрий Милютин узнал скорбную весть о смерти князя Василия Андреевича Долгорукова, с которым много лет работал и высоко ценил некоторые его нравственные качества, он был близок и к императору Николаю, и к императору Александру Второму, такая уж у него была личность, и всего лишь шестьдесят четыре года, на четырнадцать лет старше его, военного министра, которому сейчас снова нужны деньги на новый финансовый год, 20 миллионов необходимо только на артиллерию, только в этом, 1868 году нужно 6 миллионов, а стоимость рубля падает, это тоже нужно учитывать, опять скандалы с Рейтерном, а потом и с императором… Нужны деньги для русской армии…

Вечером все придворные и министры были на панихиде по Долгорукову. На панихиде была вся императорская семья, кроме цесаревича. Потом была еще панихида, на которой был и цесаревич.

Скептически в своем дневнике Валуев оценивает деятельность цесаревича и его председательство во временной комиссии с участием «бестолкового генерала Зиновьева»: «Между тем комиссия в Аничковом дворце продолжает свои подвиги, и в них, за кулисами, одну из главных ролей играет Качалов. Комиссии дан заимообразно миллион из казначества, и она закупает секретно хлеб, не говоря пока, куда оный предназначается. Оригинально то, что сам цесаревич заявил желание, чтобы «Северная пчела» не печатала сведений Министерства из опасения повредить благотворительной подписке. Таким образом, Министерство упрекают в безмолвии, а с другой – его же просят безмолвствовать».

Наконец Александр Второй понял, что положение Валуева «анормальное», и подписал свое решение об его отставке: у Валуева больны глаза, ему надо лечиться, а поправив здоровье, он снова вернется к большой государственной службе. «В моем уходе более видят перемену лица, чем перемену умственной и нравственной единицы, имеющей свое значение со свойственным ей отличительным признакам. Впрочем, это естественно. Главный из этих признаков никогда не мог обнаруживаться явно и потому остался полунезамеченным. Я был министром на европейский лад, никогда не признававшим правильности stat pro ratione voluntas (вместо разума – желание (лат.). – Ред.) и никогда не стремившимся к безусловному сохранению известных условий нашего государственного быта. Я один так думал, чувствовал и действовал. Не в первый раз замечаю, что это осталось частию недосмотренным потому только, что считалось слишком неправдоподобным. Точно так же никто не заметил, по-видимому, главного различия между другими и мною. Я мог бы быть завтра министром в любом европейском государстве, пожалуй, плохим министром, но все-таки я бы мог им быть. Никто из моих товарищей не мог бы со дня на день быть министром, хотя бы в Вюртемберге или Бадене. Им пришлось бы перевернуться наизнанку, мне нужно было бы только сбросить часть внешней оболочки».

В этом была и трагедия Петра Валуева, как и многих его единомышленников. Многие министры рано вошли в правительство, пройдя коридоры императорского дворца и вникая в интриги придворной жизни, – где-то ловко скажут свое остроумное слово, где-то окажут услугу влиятельному лицу, а уж о возражении императору не могло быть и речи.

Князь Мещерский, внимательно следивший за внутренней политической жизнью как ее активный участник, так охарактеризовал отставку Валуева и замещение его на посту министра внутренних дел генерал-адъютанта Александра Егоровича Тимашева (1818–1893):

«Для замещения этой трудной и важной ответственной должности выбор пал на генерал-адъютанта Тимашева. Почему именно на него – никто не знал, но толки городские приписывали это назначение мысли графа Шувалова, называвшего, вероятно, Тимашева как одного из своих.

Последняя должность его была начальник штаба при шефе жандармов князе В.А. Долгорукове. Во дни оны, при Императоре Николае, была плеяда красивых, ловких в танцах, элегантных и неглупых флигель-адъютантов. Таковы были: граф Шувалов, Альбединский и также Тимашев. С красивыми манерами, с элегантною наружностью, с умением говорить остроумно и умно, Тимашев двигался и достиг, как его товарищи по плеяде, до генерал-адъютантства и до репутации государственного человека. С большим успехом в свете, с бойким умом и с умением сказать меткое слово направо и налево, А.Е. Тимашев не задумываясь принял Министерство внутренних дел как нельзя храбрее и ко дню своего торжественного входа в министерство и шествия по его комнатам принял физиономию серьезную, озабоченную и импозантную, так что мы, все чиновники, подумали, что тихий зефир в лице Валуева сменил грозный ветер в лице Тимашева.

Но вскоре мы увидели и поняли, что так как у Тимашева был один изъян – незнание России и вообще административного дела, то в сущности ничего не изменилось. Тимашеву сразу понадобились люди, за него знавшие дело, и все действовавшие при Валуеве остались более, чем когда-либо, нужными при Тимашеве.

Это неведение своей области не помешало ему начать с округления своего министерства посредством присоединения к нему почт и телеграфов. Одною из выгод этого была возможность бросить дом министерства у Александрийского театра и устроить себе прекрасное помещение в почтовом здании на Большой Морской…»

А чуть ранее князь Мещерский с такой же дотошностью высказал свое мнение и о графе Петре Андреевиче Шувалове, дав ему, как уже упоминалось, точный внешний портрет:

«Но, как у всякого человека, и у Шувалова была обратная сторона медали. Граф П.А. Шувалов был блестящим и способным русским государственным деятелем своего времени, но он был в то же время слишком мало русским.

Его воспитание, его среда, его вкусы, его нравы, все вместе держало его в отдалении от русской жизни, особливо народной, и это отдаление от русской жизни, влекшее за собою ее непонимание, имело последствием его пассивные отношения ко всем тем важным государственным вопросам, которые в виде реформ относились до внутренней жизни России. Аграрные вопросы он понимал скорее с точки зрения немецкого барона или английского лендлорда: русская деревня для него была мертвою буквою; русский мужик представлялся ему каким-то существом conventionnel, без всяческого психического мира; земство ему казалось какими-то говорильнями на воздух, вне всякой органической связи с бытом провинциальной жизни, и так далее. Оттого, невзирая на все важное политическое значение, начавшееся в то время, у него не было под ногами главного – почвы знания и понимания России. И если я говорю об этом, то потому именно, что приходилось не раз жалеть о том, что графу Шувалову не удалось во все время своей первенствующей во внутренней политике роли иметь то консервативное и сдерживающее влияние, на которое он имел право по своим способностям и своим дарованиям, но которое ему не далось именно вследствие его незнания и непонимания России. Не понимая, не зная России, он не понимал непригодности для нее таких деятелей, как Валуев, и еще менее мог понимать всю непереваримость и либеральную путаницу, которые всесили в жизнь реформы, столь спешно и столь мало соображаясь с нуждами России вводимые. Он не мог ни исправлять, ни направлять политику реформ. А по дарованиям он мог бы это сделать, если б был духовно русский человек. Впоследствии все это оказалось нагляднее и яснее».

Князь Мещерский, внук знаменитого историка Карамзина, сын старшей его дочери, глубоко проник в глубины внутренней политики Александра Второго, поддержал ее сильные стороны, гуманизм и патриотическую направленность, и резко осудил ее слабые стороны, особенно выразившиеся в торжестве либерально-космополитической направленности многих указов и постановлений; в частности, Валуев вынес три предостережения «Московским ведомостям», газету на два месяца закрыли, а через несколько недель император простил Каткова и разрешил ему вновь редактировать газету, в сущности, с той же программой и направлением. И так бывало не раз… Разве это не создавало тех острых противоречий, которые раздирали многих думающих министров? Отсюда мучительная слабость правительства, ждущего указаний от царя.

<< Назад   Вперёд>>