Глава V. Через Балканы

Казанлык, 15 января



Как только откроешь это письмо, прежде всего исполни мою задушевную просьбу: стань пред иконою Знамения Божией Матери, положи три глубоких, земных поклона и горячо, от всего сердца, благодари Царицу Небесную — я уже за Балканами, в Казанлыке... как все это совершилось, как Господь помог мне в один день перевалить Балканы, этого я, кажется, не сумею тебе рассказать — четвертый день не могу придти в себя, опомниться, собраться с мыслями; чувствую только, что совершилось в моей жизни что-то необыкновенное, небывалое... Памятен мне Уральский хребет около Златоуста; никогда не забуду величественного Бобыр-Хана и Тугаи около Улалы в Алтае; но Шипкинский перевал на Балканах — это совсем не то... Урал и Алтай я видел летом, Балканы — зимой; там путешествовал в отличном экипаже или на привычной горной лошадке — здесь весь горный кряж перевалил пешком; там — что ни шаг, то новая прелесть, очарование — тут на каждом шагу новый и новый ужас...

Тронулись мы из Габрова 11 января и к девяти часам утра прибыли к подошве перевала. Что творится на протяжении этих восьми верст по извилистому ущелью Янтры, трудно себе представить: базар не базар, ярмарка не ярмарка, а какая-то невообразимая толкотня... С одной стороны зеленеет какой-то громаднейший артиллерийский парк, растянувшийся на целую версту, если не более; с другой — чернеет мрачный вольнонаемный транспорт со своими черными будками и черномазыми погонцами. Удивительно, как попали сюда эти угрюмые сыны Малороссии? Что заставило их покинуть свою благодатную родину и пуститься в неведомые дебри Балканские? Неужели только погоня за наживой? Утро было великолепное, тихое, солнечное, морозное: воздух такой, что дышешь — не надышешься; узкая долина ущелья на всем своем протяжении дымилась, курилась, кое-где вспыхивали яркие костры, люди варили себе обед. Дым от каждого костра, при полной тишине воздуха, подымался высоко вверх какими-то гигантскими столбами, точно тысячи Петергофских «Самсонов» собрались сюда, в ущелье. Окрестные горы, покрытые снегом, блистали на солнце бесчисленными алмазными искрами, и мелкие волны верхних слоев дыма на мгновение покрывали их тонкими, прозрачными облачками, как подвенечною фатой. И среди этой прелестной картины разыгрывалась тут же самая будничная, людская, житейская проза: гомонит и ругается народ, мычат буйволы, ревут неистово ослы, ржут кони, скрепят и стучат о камни сотни двигающихся повозок и, что особенно удивительно, среди всего этого гама слышится собачий лай... Представь себе, почти за каждою ротой в полках путешествуют и ротные собачонки, эти неизменно преданные, неразлучные друзья наших солдат, добровольно переносящие с ними все невзгоды и бедствия военного времени... У подошвы перевала мы застали всю нашу вторую бригаду, стоящую тут уже пятый день и ожидающую своей очереди. Благодаря энергическим распоряжениям генерала Лашкарева нас пропустили беспрепятственно, и вот стали мы карабкаться на первый, относительно некрутой подъем. Солнышко пригревало так, что на дороге показались проталины, и образовался тонкий слой жидкой, скользкой грязи; сгоряча мы пошли бойко, ходко и в полчаса поднялись на вершину первого подъема к домику Радецкого. Знаменитый, исторический теперь домик этот есть не что иное, как большая землянка, разделенная подземным коридором на две половины: в одной жил сам Радецкий, в другой — его штаб; теперь же в одной помещается генерал Лашкарев, в другой — наш генерал Квитницкий со своим неизменным спутником М. П. Михиным. Тут я узнал много разных новостей и, между прочим, одну очень отрадную, приятную, именно: в Казанлык, в нашу главную квартиру, прибыли уже турецкие уполномоченные для заключения перемирия. Дай-то Бог! По совету М. П. Михина я купил себе у казака переломленное копье, так как на предстоящие крутые подъемы нельзя подниматься без твердого, острого упора, и моя люблинская спутница-палка оказывается здесь ненадежною. Скоро подъехали наши повозки и остановились тут для отдыха и обеда. На площадке, между первым и вторым подъемом, наши вперед высланные кашевары успели уже сварить нам неизменный брандохлыст — суп с рисом, надоевший всем хуже микстуры. Санитары стали обедать; в это время подходит ко мне наш доктор Заленский и предлагает идти вперед; я соглашаюсь с удовольствием, и мы пошли; но, проходя мимо кипящих котлов с супом, не могли воздержаться от соблазна и выпросили себе у кашеваров по куску горячей говядины. Подкрепившись, мы тронулись в путь. Ни у меня, ни у моего спутника в начале этого путешествия не было никаких предположений, никакой определенной цели — идти вперед, вот и все тут. Пошли. Второй подъем сразу доказал мне всю практичность совета М. П. Михина: без копья никоим образом нельзя было бы подняться; крутизна страшная, холод очень чувствительный, ветер резкий, порывистый, а дорожка узкая, обледенелая, скользкая, и лепится она по крутейшему косогору; слева громадная, отвесная скала; справа — бездонный обрыв. Чтоб улучшить эту дорожку и сделать ее не так покатою в овраг, наши саперы придумали оригинальный барьер или бруствер: по самой окраине к оврагу наложили замерзлых лошадей и буйволов — их замело снегом, закрепило морозом, и образовался очень толстый и очень прочный вал. С большими усилиями и частыми отдыхами взобрались мы на вершину этого труднейшего изо всех подъемов Шипкинского перевала; но зато какая же картина открылась пред нашими глазами: словно ледяные горы полярного моря высились к небу бесчисленные горные конусы, то облитые яркими лучами солнца, то затуманенные набегавшими на них легкими облаками. Горизонт беспредельный — внизу, далекодалеко, в какой-то чудной синеве виднеется Габрово, дымится загроможденное ущелье, там и сям в страшных трущобах белеют деревеньки, монастыри; черною лентой по белому фону извивается зигзагами наша горемычная путь-дороженька, вся, от подошвы до вершины, запруженная повозками; вокруг этой змейки-дорожки чуть заметными точками шевелятся юркие ослята болгарских беженцев с толстыми вьюками с обеих сторон, словно мухи с растопыренными крыльями. Мы засмотрелись, залюбовались и не заметили, как набежало облачко и в одно мгновение осыпало нас густыми и в то же время ослепительно блиставшими на солнце звездочками-снежинками. Очнувшись среди облака, среди шуршанья и какого-то нежного завыванья горной тучки с метелью, мы несколько мгновений не могли сообразить, где мы, что с нами, в какой-такой заколдованный круг попали, а тучка уже прошла, пролетела, прошуршала и, как будто улыбаясь нашему минутному недоумению, побежала себе через овраг на следующую вершину, закрыла ее на минутку прозрачною вуалью и понеслась, полетела дальше... Все это продолжалось не более двух-трех минут, и опять яркое солнце, опять ослепительные искры снежных алмазов. На безбрежном горизонте там и сям виднеется много этих чудных отрывков-тучек и плавают они по горным вершинам, как легкие, воздушные ялики по белым волнам... Что за чудный вид! Но восторгаться этими чарующими картинами горной природы было не ко времени; мы поплелись дальше. Дорожка наша полукругом повернула еще на следующую вершину вправо, где виднеются землянки и копошится народ. Мы поднялись; и тут я нечаянно встретил знакомого служителя...

— Ты зачем здесь?

— С батюшкой, с отцом Евстафием мы тут...

— А где же он?

— Вот здесь, в землянке, пожалуйте...

Я приподнял кукурузную дверь; из землянки вырвался огромный клуб древесного, горького дыма, за которым не видно было, что творится в этой подземной берлоге.

— Отец Евстафий,— кричу я, нагнувшись к берлоге,— где вы?

— Здесь,— отвечает мне голос из глубины дымящегося подземелья.

— Как к вам попасть?

— Спускайтесь сюда.

И из дыма показались две протянутые руки.

Я влез; за густыми слоями дыма нельзя было ничего разглядеть; но по голосам я узнал Смирнова, Петрова, Ориентова и отца Евстафия.

— Что вы тут делаете, господа?

— Пятые сутки коптимся, как сосиски...

Сейчас началось угощение: коньяк, сыр и черствейший хлеб; но мешкать мне не приходилось, мой спутник оставался на юру, и я, выпросив себе кусок хлеба и сыру, поспешил выбраться из этой коптильни. Чем выше мы подымались, тем заметно становилось холоднее, и набегавшие тучки с метелью не производили уже на нас того чарующего впечатления, как первая.

До третьего подъема дорога загибает большим и длинным полукругом; но болгарские ослы проложили себе прямую тропинку между громадными камнями, Бог весть кем и когда здесь навороченными. Что за смышленые животные оказываются эти ослята, всемирный, но несправедливый символ глупости, тупости, каких, не знаю за что, повсюду и все величают... Здесь, в горах — это неоцененное животное: кроме того, что осел идет очень ходко, семенит своими тонкими ножками быстро, он еще несет на себе порядочный вьюк пуда в три, четыре и более; но, что всего важнее, он никогда не собьется с той тропинки, по которой прошел хоть один раз, и удивительно умеет выбирать кратчайший путь, как бы ни был он труден и опасен. По тем горным тропам, по тем скалам и обрывам, по которым спокойно и бойко проходит осел, никогда не может пройти никакая лошадь. Благодаря этим прямым, ослиным путям сообщений и мы взобрались на третий подъем прямою тропой, хотя и очень трудною, но зато действительно прямою, мы выгадали по крайней мере около двух верст. На третьем подъеме стоит какое-то здание вроде харчевни или кабачка, около которого мы застали целое общество наших офицеров; отдохнув не более десяти минут, мы пустились дальше. Холод сделался очень чувствителен и резкий ветер пронизывал нас порядочно, но какая странность, какая причудливость горной природы: на вершине, обращенной к северу,— холод, ветер; но только что мы обогнули самую маковку подъема и повернули лицом на юг, на припек солнца,— на дороге показались не только проталинки, но весь глубокий снег в котловине между этим и следующим подъемом сплошь поднялся водой, так, что на каждом шагу мы стали проваливаться чуть не по колено и едва-едва перебрались через это неожиданное, снеговое болото. Тут-то наши обозы, полковые и артиллерийские тяжести встретили почти непреодолимые препятствия: лошади проваливаются и не могут взяться, телеги и лафеты тонут, засучиваются выше ступни; ни лошадям, ни людям нет возможности подхватить, пособить друг другу; а между тем, чрез несколько часов, при закате солнца, непременно станет крепко морозить, и все это неизбежно замерзнет, вмерзнет, закостенеет, так, что каждую телегу, каждую посудину придется назавтра вырубать; а если хватит ураган, и за ночь все это занесет сугробами, что не раз уже и случалось? В таких действительно затруднительных обстоятельствах единственным спасением служат неимоверные усилия, какие-то циклопические труды наших беспримерных русских солдат: нет такой тяжести, которой бы они не подняли, нет такой трясины, из которой бы они не вытащили, и нет такой невзгоды, которой бы они не перенесли с каким-то неимоверным напряжением и самоотвержением! Удивительные, чудные люди! В этой тяжкой борьбе с природой, обмокшие до костей, обмерзлые, оледенелые, в своих худых шинелишках, они являются истинными героями! Вот когда и вот только где можно понять весь героизм наших бессмертных шипкинских защитников — вечная им слава!

За третьим перевалом дорога разделяется: одна — колесная, идет полукругом по гребню горы, другая — вьючная, лепится под горой; мы пошли по вьючной и встретили тут почти непрерывную вереницу конных обозных 14-й, 9-й и 16-й пехотных дивизий, которые на вьючных лошадях перевозят патроны своих полков из Габрова в Казанлык. Вьюки кожаные, отлично устроенные и приспособленные, лошадки сытые, бодрые, как будто сейчас из Тамбовской губернии приведенные... Патронные ящики брошены в Габрове, а патроны в течение недели перевезены почти все для целых трех дивизий — и просто, и умно...

— А как вы перевозили вашу артиллерию, пушки, лафеты, снаряды? — спросили мы обозных.

— На салазках, батюшка,— отвечали они,— разобрали все, и колеса, и станки, навалили на сани и марш... В два дня перемахнули...

— Да где же вы саней-то набрали?

— В Габрове и по деревням заказывали, а то и сами мастерили...

Самый длинный, высокий и трудный подъем на Мареутку утомил нас почти до изнеможения; пройдем сажен пять-десять и сядем отдохнуть прямо на тропинке, на снегу. Дорога вся заставлена повозками где в один ряд, а где представляется хотя малейшая возможность, то и в два-три ряда. На самую вершину Мареутки подымался при нас вольнонаемный транспорт с сухарями, Бог весть какими судьбами попавший между артиллерией и полковыми обозами. Какое мученье, какую каторгу переносили при этом бедные клячи-лошаденки и их не менее несчастные погонцы-хохлы, этого описать никоим образом нельзя... Страсть Божия — и только! Перевалившись через Мареутку, мы увидали с правой стороны от нас засыпанную снегом и доселе еще неоткопанную 6-ю батарею 2-й гренадерской дивизии; из-под сугроба виднеются одни только концы дышел...

От самого кабачка или караулки на третьем подъеме и до самой горы Св. Николая стоит непрерывная цепь обозов, двигающихся чрез каждые два часа по столовой ложке... Проходили мы и мимо нашего Сибирского обоза, видели многих товарищей офицеров, заглядывали в их землянки, в которых они помещаются как сельди в бочонке. Остаться у них на ночь не представлялось ни малейшей возможности; дожидаться пока подъедут наши повозки тоже было неосновательно; судя по крутизне пройденных нами подъемов и ввиду массы телег, запрудивших дорогу, нельзя было и думать, чтобы наши повозки добрались сюда сегодня. Что же оставалось нам делать? После минутного колебания мы решились идти дальше, вперед, если успеем, то в Казанлык, а не успеем, то в турецкий лагерь около Шипки, на Шейновском поле, о котором нам сообщили наши офицеры, что там, в этом лагере, проживавшие долгое время турки настроили много отличных землянок, в которых и ночуют войска наши, спускающиеся вечером с горы Св. Николая. Медлить было нельзя; солнышко уже было низко и до спуска оставалось версты полторы — мы поспешили. С вершины последнего (пятого) перевала мы завидели, наконец, и знаменитую вершину Св. Николая — этот неприступный редут, устроенный самою природой, в котором столько месяцев сидели и отбивались шипкинские герои. За полверсты или того менее до этого самородного редута, на небольшой площадке стоит турецкая казарма — караулка, устроенная тут и со стратегическою и с человеколюбивою целью — для спасения запоздавших путников во время горных бурь и ураганов. Около этой караулки с немалым удивлением мы узрели нашу русскую почтовую бричку, наполненную до верха кожаными мешками. А, так вот где наши посылки, которых мы так ждали под Плевной, в Ловче, в Габрове,— они забрались себе к самой горе Св. Николая и преспокойно поджидают тут нас... Зашли мы в казарму напиться воды у единственного сторожа-солдата, охраняющего и отапливающего этот огромный сарай; зашли и пожалели, что зашли... Грустную картину встретили мы в этой казарме: у очага, на куче конского навоза (в казарме совместно находят приют и люди, и лошади, и буйволы с ослами) лежал мальчик-болгарин, лет четырнадцати, исхудалый, бледный как смерть, с открытыми, но почти уже остановившимися глазами; у изголовья сидит его сестра, девочка лет десяти, видимо не сознающая безнадежного положения своего брата. Спутник мой сейчас же осмотрел больного, выслушал его грудь и с грустью сказал мне, что у мальчика воспаление легких в последнем периоде, и уже началась предсмертная агония... Сторож рассказал нам, что дня четыре тому назад какие-то болгары-беженцы привезли на осле этого мальчика и оставили тут на Божью волю. Из слов девочки можно было понять, что они родом из Эски-Загры, что отца их и мать «турек порезал», что еще летом они бежали в Габрово вместе с другими несчастными жителями Эски-Загры после первого похода Гурко за Балканы. Бедный ребенок, несчастная девочка! Невыразимо тяжело было слышать ее детский лепет, что вот только как поправится ее братишка, они и пойдут с ним на Казанлык в Эски-Загру... Еще больнее, еще невыносимее сознавать, что ничем не можешь помочь этому безвыходному горю, ничем не в состоянии облегчить его! Дали мы девочке несколько франков, дали и солдату-сторожу, чтоб он призрел его до того времени когда Отец сирот, Всевышний, пошлет какого-нибудь доброго человека... С грустным чувством вышли мы из казармы и поспешили к спуску; позднее время не позволяло нам ни подняться на самый конус Св. Николая, ни осмотреть большой высокий крест, воздвигнутый неподалеку на братской могиле шипкинских героев.

Обогнули мы гору Св. Николая, и нам представился действительно великолепный вид: яркие лучи почти заходящего солнца, прорезываясь среди темных туч, обливали ослепительным желто-красным цветом вершины окрестных гор — а под ногами, там, далеко внизу, расстилалась пред нами знаменитая Долина Роз, долина Тунджи, покрытая, как дымкой, легким, прозрачным вечерним туманом: направо едва-едва виднеются среди садов какие-то две деревушки, а левее — в туманной синеве чуть мреет Казанлык и белеют над туманом острые минареты его турецких мечетей. Отвесною скалой падают Балканы в эту очаровательную долину, и спуск до того крут, что смотря вниз с его окраины, как будто смотришь в какую-то бездонную морскую пучину,— земли внизу не видно, она уже закрыта сизосерою пеленой тумана, только мреют деревеньки и там-сям разбросанные рощи, словно плавучие островки на море, и надо всем этим — легчайший золотистый отблеск заходящего солнца... Несмотря на страшную усталость, на позднее время, на сознаваемую необходимость спешить, мы все-таки не смогли отказать себе в удовольствии полюбоваться этою чудною картиной хоть несколько минут; выбрав сухую проталинку, мы уселись как раз на краю обрыва и безмолвно, с каким-то благоговением, начали созерцать это чудное явление... Что-то подобное я чувствовал и испытывал, любуясь когда-то с вершины Улалинской Тугаи на освещенные вечерним солнцем далекие Катунские Белки на Алтае... Замечательно, в пятидесяти шагах, не более, около самой скалы Св. Николая, лежит еще глубокий снег, а чуть вы повернули к спуску, к самому обрыву, снега уже ни единой пылинки; напротив, есть даже совершенно сухие бугорки с зеленеющею на них прошлогоднею травкой. Только что мы уселись на одном таком же бугорке и предались созерцанию, как к нам подошел унтер-офицер Брянского пехотного полка, оставленный с небольшою командой для караула над нашими и турецкими мортирами, еще не свезенными с батарей окбло горы Св. Николая. Словоохотливый унтер, подсев к нам, сейчас начал объяснять нам, что он на этих горах как у себя дома, что он провел здесь несколько месяцев и пережил страшную эпоху Сулеймановских атак в начале прошлого августа. Отлично охарактеризовал он упорство и бешеную настойчивость этих атак одним русским словечком: «прёт!». «Глядим мы это, а он прёт на нас как шальной,— и при этом рассказчик указал нам рукой самые траншеи, откуда выскакивали бешеные охотники Сулеймана, и показал местечко, где именно кипел самый отчаянный бой.— Мы ему, шельмецу, сейчас же в рыло, а он знай свое: все прёт... С ранней зари до вечера не давал нам, окаянный, ни спокою, ни отдыха. Страсть, что тут было! Совсем было доканал нас; да стрелочки нас выручили, дай им Бог здоровья! Как подъехали, подбежали, ну, тут мы ему и дали сдачи... Будет помнить наших брянцев да стрелков»... Представь наше положение: и любоваться чудною картиной хочется, ведь не часто в жизни приходится видеть такие виды и забираться на такую высоту (около 6000 футов), и хотелось бы послушать очевидца, участника славного боя, и еще на самом месте боя,— и спешить надо, солнышко совсем садится, а в этих местах ночная темнота наступает очень быстро. Спасибо, мы обратили внимание на то, что проходящие тут же болгары-беженцы видимо поспешали и усиленно подгоняли своих ослов, оглядываясь часто назад и махая руками по направлению к вершине Св. Николая. Мы невольно и сами оглянулись туда и в ту же секунду вскочили с места: из-за горы выползала черная-пречерная туча — ну, быть беде! Стремглав бросились мы к болгарам и присоединились к их группе в том убеждении, что они отлично знают тут все тропинки и скорее проведут нас по страшному спуску. Мы не ошиблись в своем расчете, болгары действительно начали спускаться не по дороге, а прямо по тропинкам, между страшными, отвесными обрывами. Пустились за ними и мы. Как совершился этот оригинальный и вместе ужасный спуск, как мы не переломали себе рук и ног, знаю и всею душою моею верую, что только незримому руководительству Царицы Небесной обязаны мы тем, что после этого страшного спуска остались не только живы, но, что всего удивительнее, совершенно невредимы... Ну, положительно, мы не спускались, а летели и летели с кручи на кручу: упрешься в поларшинную площадку среди страшного обрыва между двух стенок скалы, переведешь дух и снова летишь в следующую кручу, в следующую темную расселину в отвесной скале... Благодаря острым ослиным копытам и заостренным длинным палкам болгар, на тропинках между скалами от разрыхлевших и выветривающихся камней образовался толстый слой крупного песка и каменной мельчайшей пыли; сядешь на этот оригинальный матрац и сползешь перпендикулярно на две, на три сажени, увлекая с собою массу пыли и песку и обдавая этим мусором голову и плечи твоего предшественника; а следующий за тобою обдает тебя самого тем же самым мусором... Страшная пыль глаза режет, и в нос, и в рот набивается, дышать совсем нечем, а тут от сильных напряжений требуется именно самое широкое вдыхание... В иных местах, между камнями в глубоких расселинах лежит еще под мусором лед, образуя вокруг себя порядочную и довольно глубокую грязь; спустишься в подобную расселину, и ноги почти по колено уйдут в какое-то жидкое и липкое тесто, в котором еще не скоро ощупаешь твердое место, чтоб упереться и не полететь дальше. Болгары пантомимами научили нас, как нужно держать себя, свое туловище, чтобы не терять равновесия и не полететь через голову; для этого они закидывают голову назад, а грудь и живот выпячивают вперед. При других обстоятельствах мы от души посмеялись бы над этою самородною эквилибристикой, но тогда нам было не до смеха. Замечательно, а для меня и тебя это особенно знаменательно: ты знаешь, как часто подвергался я прежде сильным головокружениям; я не могу влезать на крутую лестницу, на колокольню, не могу смотреть вниз с высокого балкона, мне при этом всегда делалось дурно; а тут — как ни в чем не бывало, ни малейшего головокружения, а спускался я с крутизны в 6000 футов. Ну, не явное ли это покровительство свыше? Не будь с нами этой божественной благодати и силы, никогда не покидающей человека,— и мы легко могли бы сделаться такими же трупами, каких тут в разных трущобах и расселинах очень много: все это убитые турецкие солдаты, в разное время скатившиеся с гор и застрявшие между скалами. Не раз приходилось и нам упираться в эти трупы или ногами, или копьем... Наступала совершенная темнота; внизу, в долине, по всему обширному бывшему турецкому лагерю зажглись костры и своим отдаленным, но ярким блеском еще более увеличивали окружившую нас непроглядную тьму. Слава Богу, что нижняя часть этого ужасного спуска оказалась не каменистою, а глинистою и очень скользкою, так как в долине несколько уже дней перепадали порядочные дожди и распустили достаточно глубокую и вязкую грязь. Крутизна все еще была страшная, и удержаться на ногах, несмотря на копье, было очень трудно; поэтому большую часть этого пространства мы съехали ползком. Наконец остановились, упершись ногами в какое-то здание или глиняную стену, какими огораживаются болгарские и турецкие дворы; оказалось, что это развалины знаменитой Шипки. Итак, мы спустились, мы за Балканами — слава Богу! Но что же дальше? Что мы будем делать и куда денемся? Болгары, спутники наши, отправляются в деревню Имет-ли, которая нам не по дороге; оставаться в Шипке и здесь же искать себе приюта? Но мы давно уже знаем, что в этой злополучной деревне не осталось камня на камне, все разрушено до основания, все выжжено до тла; значит о приюте и думать нечего; волей-неволей приходится идти в лагерь, а как в него попасть среди непроглядной темноты? Ко всему этому мы устали до полнейшего изнеможения, и ноги совершенно отказывались служить — в них чувствовалось то болезненное дрожание, какое испытываешь после подъема на крутую, высокую лестницу или колокольню; а мы целый день подымались и более часу летели стремглав с а страшной крутизны... Поэтому мы порешили дать себе отдых хотя на несколько минут и легли на мягкой грязи почти с потерею сознания; даже способность воспринимать впечатления извне совершенно утратилась, так, что если бы меня в это время обложили снегом или осыпали горячими угольями, я бы не в состоянии был ощущать ни холода, ни жара... «Сплю»,— в каком-то полузабытьи проговорил я. «Нельзя, этого никак нельзя,— живо и энергично почти закричал мне мой спутник,— пропадем, непременно пропадем ни за копейку — слышите?» — «Слышу»,— едва проговорил я. Но великое слово: «пропадем» мгновенно произвело свое действие; чувство самосохранения очнулось...

Поднялись мы и зашатались, положительно зашатались, как пьяные, как разбитые почтовые лошади после сильного перегону. Тут только я почувствовал, что идет сильный дождь, шумит порывистый, холодный ветер, и вот-вот закрутит балканская горная вьюга... Пошли, направляясь прямо на огоньки, кое-где блиставшие в лагере; тьма вокруг непроглядная, а тут почти на каждом шагу непредвиденные задержки, препятствия — не скоро мы раскусили в чем дело; между тем, ларчик очень просто открывался: вся равнина направо от лагеря завалена трупами людей и лошадей, убитых 28 декабря. С настоящей дороги, ведущей из Шипки в Казанлык, подобные трупы кое-как убрали, стащили; но так как мы не знали направление этой дороги, а шли напрямик, на огонь, то и наткнулись на эту ужасную падаль... Обойти как-нибудь, не знаем куда и как — темнота страшная, грязь невылазная, дождь поливает как из ведра — где уж тут разбирать... и начали мы волей-неволей шагать через трупы... Спотыкаясь почти на каждом шагу, не раз довелось полететь прямо лицом в лужу; а мой спутник, зацепившись за ноги павшей лошади, упал лицом прямо на убитого турка... Ничего нет досаднее, как обман нашего зрения в темноте: огоньки кажутся так близко, так приветливо манят к себе, а добраться до них стоило нам неимоверных усилий... Сколько раз мы для отдыха присаживались на раздутых трупах лошадей... Наконец добрались мы до лагеря — спасены, слава Богу! Пылающий костер осветил пред нами два огромных кургана — это турецкие редуты, внутри которых находились землянки,— единственная наша надежда и цель всех усилий и перенесенных мучений... Подходим к первой, просим приюта; не тут-то было: отказ, и самый грубый... Идем к другой — то же самое; к третьей — еще хуже... Начинаем упрашивать, умолять почти со слезами, нас только обругали. Побрели мы дальше; от сильного ли душевного волнения или от совершенного изнеможения физического, но я ослабел до того, что положительно не мог двигаться, ноги мои подкосились и, теряя сознание, я повалился на земь возле какой-то землянки... Вдруг над нами раздается очень внушительный возглас: «Какой тут черт ворочается, совсем обвалил землянку»,— и по выговору, и по костюму, освещенному падавшим изнутри землянки светом, я мог различить, что имею дело с офицером.

— Я православный священник,— проговорил я, едва переводя дух,— кто бы вы ни были, сжальтесь, Бога ради, над моим положением; я не могу двигаться, меня никуда не пускают...

И я совершенно неудержимо зарыдал истерически...

— Да кто же вы? — снова переспросил видимо озадаченный этою сценой незнакомец, но уже совершенно мягким, участливым голосом.

Я сказал ему свое имя и прибавил, что со мною еще наш полковой доктор; что мы с ним вдвоем сегодня из Габрова, что устали ужасно.

— Ну, так бы вы давно сказали,— прибавил приветливо хозяин землянки,— заходите, господа, отдохните, а там — что Бог даст...

Едва-едва поднялся я с земли; ноги опять дрожат, как после спуска; подошвы горят, как на угольях; кое-как добрался я до дверей землянки и ввалился в нее вслед за хозяином; за мною вошел и Заленский. Осмотрев наши фигуры при свете свечи, добродушный обитатель землянки не выдержал и расхохотался...

— Извините меня, господа, Бога ради, извините; но я не могу удержаться смотря на вас — ведь это ужасно, ведь на вас буквально образа человеческого не видно...

Он позвал своего денщика и приказал ему сейчас подать нам умыться, а кожаны наши оскоблить и вычистить; когда я скинул свой кожан, веселый хозяин опять расхохотался: на мне была надета куртка Красного Креста из верблюжьего, башлычного сукна вроде фрака с фалдами наперед — для больных и раненых такой фасон куртки очень удобен, она легка, тепла, а фалды закрывают весь живот, заменяя набрюшник; но на здоровом человеке такой костюм действительно смешон, особенно для того, кто в первый раз его видит. Осматривая меня кругом в этой куртке, веселый хозяин, смеясь, твердил: «Оригинально, очень оригинально: это, знаете, обратно пропорционально настоящему фраку»... Подали чай с белым хлебом; с невыразимою жадностью мы глотали его: вот когда чай неоценимое, незаменимое питье, он необыкновенно оживляет, укрепляет, ободряет... Затем добрейший наш хозяин приказал подогреть оставшиеся у него от обеда битки и подать коньяку... Мы совершенно ожили, ободрились, даже начали шутить, рассказывая нашему кормителю каким способом спускались мы с Балкан... Собрались офицеры-артиллеристы; оказалось, что нас приютил и оживил командир *** батареи полковник С—цкий, дай Бог ему здоровья! Так как в землянке с полковником помещались еще три офицера и мы могли их очень стеснить, а между тем, в лагере находился комендант, который обязан был размещать всех проходящих, то мы и решились отправиться к этому коменданту, а добрейший полковник приказал какому-то фейерверкеру проводить нас с фонарем и указать помещение коменданта. Пошли, скоро отыскали этого всеобщего разместителя, и, к удивлению нашему, комендантом Шейновского лагеря оказался хорошо мне знакомый офицер нашего гренадерского Фанагорийского полка; однако, при всем его желании дать нам приют, он затруднился, где его найти: все землянки битком набиты, и в его хижине спало уже более десяти офицеров всевозможных родов оружия. Сообразив, он приказал своему вестовому отвести нас в землянку к казакам, с таким притом внушительным добавлением, что комендант приказал-де непременно пустить... Пошли мы к казакам... Храбрые Донцы спали в покат по всей землянке, но их было тринадцать человек: землянку освещал ночник, но воздух в ней был невыносимый, жарко, душно; усталые Донцы разделись, разулись, натащили в землянку седел, попон, всю конскую сбрую, все это распарилось, разопрело и пустило от себя дух... Добрый урядник без возражений согласился принять нас, особенно когда узнал кто мы. Разбудив нескольких товарищей, он попросил их сдвинуться, потесниться, дать место «батюшке»; Донцы сдвинулись, образовался между ними ровик, ложемент; радушный урядник положил мне в головы седло, накрыл его попоной и прибавил, извиняясь: «Не взыщите, батюшка, постель у нас походная, казацкая»... Я повалился в ровик, конечно, не раздеваясь.

Казаки поднялись очень рано, но нас не беспокоили до самого рассвета. Оказалось, что эти казаки состоят при коменданте и другую неделю занимаются собиранием болгар из соседних деревень для закапывания человеческих и конских трупов, валяющихся на протяжении более пяти верст вокруг Шейновского лагеря. Особенно трудно, рассказывал нам урядник, доставать трупы, падавшие с горных вершин и повисшие на скалах или застрявшие в трущобах и расселинах. С наступлением утра, поблагодарив доброго урядника, мы снова снарядились в путь... Вышедши из землянки, мы очутились на настоящей ярмарке: такое движение, такая толкотня стояли в знаменитом Шейновском лагере, что этого и рассказать нельзя. Тысячи людей галдели, перекликались, бранились, и все куда-то устремлялись, перекрещивая друг другу путь. Оглядывая равнину Шейновского лагеря, мы, к удивлению нашему, не видели нигде трупов, через которые вчера ночью приходилось нам так часто перелезать, мы сообщили наше удивление провожавшему нас уряднику, и он разрешил наше недоумение: трупы из лагеря давно уже свезены за черту лагеря, но далеко еще не все закопаны в землю; особенно много трупов со стороны деревень Шейново и Иметли, откуда наступал Скобелев. «Станет еще недельки на две убирать»,— сказал урядник. Значит, вчера, спустившись с гор, мы направлялись в Шейновский лагерь с запада, со стороны деревни Иметли, и как раз попали на кучи трупов свезенных туда со всего лагеря. Провожая нас, добрый урядник указал нам направление одной вереницы идущего народа и прибавил, что они идут в Казанлык. Поплелись и мы. По дороге к нам присоединился молодой офицер Углицкого пехотного полка, фамилии его не помню, который, по заживлении легкой раны в Иметлийском временном лазарете, решился догонять свой полк. Зная, что Углицкий полк состоит в знаменитой 16-й пехотной дивизии или, как ее везде называют, в Скобелевской дивизии, мы заговорили с нашим спутником о великом Шипкинском побоище 28 декабря, в котором сам он участвовал и был ране'. Молодой человек воодушевился и с возрастающим энтузиазмом начал рассказывать нам о подвигах своего полка и, в особенности, о необыкновенной энергии и несокрушимой храбрости их полкового командира Панютина, который был душою всего дела и истинным героем дня. «После взятия с боя деревни Шейново, когда турки выбиты были из передних ложементов своего лагеря, оставалось самое важное и самое трудное дело: штурм главного турецкого редута, около которого собрались все части турецкой армии, Теснимой со всех сторон нашими войсками. Редут слал целый ураган свинца, минута страшная, атака невозможная, сомнение в возможности взять этот адский редут закрадывалось в душу самых отчаянных храбрецов. Вдруг явился Панютин, распоряжавшийся в это время всею нашею передовою линией. Подскакав к своему полку, он приказал развернуть знамена, полковой музыке играть марш «бегом», затем, сняв фуражку пред полком, перекрестился и своим могучим голосом закричал: «Братцы, или смерть, или победа!». Как разъяренные львы бросились наши Угличане навстречу смерти! Тут произошло что-то страшное, невообразимое — таких минут боя ни рассказать, ни описать нельзя... В каком душевном состоянии мы были, можете судить потому, что я, например, положительно не помню когда был ранен, потом контужен; очувствовался я только когда прошел немного охвативший всех нас неописанный восторг, когда турки, не выдержав нашего натиска, подняли белый флаг и сдались; тут только мне сказали, что я ранен, что у меня на рукаве кровь. Я мигом скинул с себя пальто, мундир и осмотрел свою рану — она была по названию легкая рана, а между тем проклятая пуля выхватила у меня порядочный кусок мяса пониже плеча, но, благодаря Богу, костей не зацепила; другая хватила рикошетом в козырек, обожгла околыш кепи, но головы не тронула, а сколько попало в пальто, сами можете освидетельствовать...». Действительно, офицерское пальто молодого героя было пронизано пулями в нескольких местах. Заслушавшись его рассказов, мы незаметно прошли верст пять, проходили по какой-то небольшой деревушке, расположенной в прекрасной ореховой роще; в этой роще на протяжении целой почти версты лежали чуть не сплошною массой конские трупы и, между ними, убитые черкесы и баши-бузуки. Наш спутник объяснил нам, что на этом самом месте происходило страшное поражение турецкой кавалерии, которая, не видя возможности удержаться в лагере, бросилась во весь карьер в Казанлык; но в этой именно роще ее поджидали наши спешившиеся казаки, кажется, Баклановцы, из отряда Святополк-Мирского, и с ними целый батальон, не могу сказать вам наверное, а кажется едва ли не Ярославского пехотного полка. Дав черкесам вытянуться почти по всей роще, наши Донцы и Ярославцы хватили их залпами почти в упор. Поражение было страшное! Немногим отчаянным джигитам удалось проскользнуть в Казанлык, большая часть их полегла здесь...

Выбравшись на опушку рощи, мы стали чувствовать порядочную усталость и порешили дать себе отдых, сделать привал; но наш спутник не согласился с нами, горя нетерпением поскорее догнать свой геройский полк. Попрощавшись с ним и поблагодарив его за удовольствие доставленное нам его рассказами, мы уселись около пня широковетвистого ореха и стали любоваться раскрывшеюся пред нашими глазами картиной: впереди, как на ладони виднелся Казанлык с его высокими минаретами и стройными остроконечными кипарисами; налево — громады Больших Балкан, грозною стеной окаймляющих глубокую долину Тунджи, направо — более отлогие, но не менее громадные выси Малых Балкан, а прямо пред нами, от рощи до города, на протяжении не менее пяти верст расстилается замечательная луговая долина, в буквальном смысле гладкая как скатерть. Жаль только, что на этой скатерти вместо цветных узоров и букетов виднеются там и сям разбросанные трупы, что придает картине какой-то гнетущий душу вид... Уж как мы ни присмотрелись к подобным зрелищам, а все они производят на душу тяжелое, щемящее впечатление...

Отдохнув под орехом, мы тронулись дальше... Утро было ясное, теплое, солнечное; долина вся покрыта чуть не сплошными лужами от вчерашнего дождя, а пригревшее солнышко растопило на горных окраинах толстые снежные наносы и пустило в долину звонко бегущие ручьи. С каждым шагом наше движение затруднялось; на грязь, довольно глубокую, мы не обращали внимания — опасно только было забраться в какую-нибудь канаву или яму наполненную водой; впрочем, и грязь давала нам себя знать — на каждом шагу ноги вязли чуть не на четверть, а в иных местах и больше; беспрестанное вытягивание из грязи то одной, то другой ноги утомляло нас и сердило. Тут уж и отдохнуть не представлялось никакой возможности, присесть не на что. Не доходя до города версты полторы, нам перерезал дорогу широкий и быстрый ручей; мы невольно остановились и задумались: что нам делать? Солдаты, которые шли с нами по одной дороге, пускались в обход на шоссе из Шипки в Казанлык, где виднелся мостик; но этот обход удлинял нашу дорогу еще версты на полторы, а мы и без того устали опять почти до полного изнеможения. В это время мимо нас проехала коляска четвериком; какой-то интендантский чиновник оглядел нас с головы до ног. Проехал подвижной лазарет 16-й дивизии: половина на вьюках, половина на каких-то легких одноколках — у этого Скобелева все не так, как у прочих смертных, непременно есть что-нибудь оригинальное... Позади лазарета ехал на тележке парой лазаретный батюшка и, по нашей просьбе, с готовностию перевез нас через ручей. Дотащились мы до Казанлыка ровно в двенадцать часов, в полдень, употребив на переход в десять верст около пяти часов. Думали, сейчас же отдохнем, успокоимся — как бы не так... Разыскали мы коменданта, жандармского полковника; но они не вышли к нам, а через своего дежурного жандарма приказали отправиться в магистрат; пошли, отыскали; в магистрате заседают болгары и стараются не понимать нашей просьбы — посоветовали обратиться к окружному военному начальнику; пошли, отыскали; оказался бывший командир одного из гренадерских полков, ну, думаем, слава Богу, свой брат-гренадер. Просим доложить. Но и свой брат-гренадер через писаря выслал нам внушительное замечание, что он, начальник военного округа, отводом квартир не занимается, что на это есть магистрат. Нечего делать, скрепя сердце, поплелись опять в магистрат... Но на дороге встретили нашего О. Хр. К—ра, и он указал нам квартиру нашего милейшего В. К—ча, которого хотя мы и не застали дома, но неразлучный его сожитель А. Д. Сн—ий принял нас как брат родимый. Напились чаю, пообедали и легли отдохнуть — постель свежая, чистая, настоящая, человеческая, и я не помню, отдыхал ли я в жизни когда-нибудь с таким удовольствием, с таким наслаждением, как в это время... Вечером собралась целая компания, шумели, спорили, горячились; но о перенесенных всеми невзгодах, лишениях, трудах — ни единого слова, как будто так и должно быть; не мы одни испытали их — значит, об этом и толковать нечего... Удивительное настроение! Если бы вы были очевидцами, вы бы наверно сказали, что мы совершаем что-то важное, что каждый наш шаг есть подвиг, а мы именно этого-то и не признаем, так нужно — вот и весь ответ и всему делу решение... Нужно жить в землянках — живем; нужно терпеть холод и голод — терпим; нужно во что бы то ни стало взять Плевну — взяли; нужно перевалить зимой Балканы — перевалили... В этом слове для нас непреложный закон, который все мы нравственно обязаны исполнить, это наш долг — и все, от фурштата до генерала включительно глубоко проникнуты сознанием этого долга, непременною обязанностью исполнить его честно, добросовестно, по-русски. Какой же тут подвиг? Мы убеждены, что кого ни поставь на наше место, будь только он русский человек, непременно он сделает то же самое и поступит именно так, как мы теперь. Значит, и вся наша заслуга состоит только в том, что изо всех русских людей нам выпало счастье показать и доказать на деле как русские люди умеют исполнять свой долг. Настроение армии нашей превосходное! Ни одни только одержанные над врагом блестящие победы высоко подняли нравственный дух войска, все что мы пережили, перенесли, выдержали и одолели — все это вместе имеет громадное нравственное влияние... После зимнего перехода через Балканы, что еще остается сделать русскому человеку? Разве перейти еще бурную реку в полном ее разливе, во время самого ледохода? И перешли... Здесь уже известны подробности трехдневной битвы под Филиппополем; известно также, что полки 2-й гвардейской дивизии под неприятельским огнем геройски перешли быструю Марицу во время ее разлива и ледохода, часть пехоты перевезена кавалерией, а большая часть — вброд, по шею в воде и с ружьем в руках... Про нашу гвардию рассказывают чудеса!

Вчера утром, на рассвете, я проводил наших Сибирцев в поход на Адрианополь. Выступили они в ужаснейшую погоду: дождь и снег с пронзительным, холодным ветром; а им придется переходить вброд порядочную горную речку в десяти верстах за Казанлыком; конечно, перейдут, в этом нет ни малейшего сомнения, но каково это? Помоги, им Господи!

Наш лазаретный персонал собрался в Казанлык 13-го числа, промаявшись на перевале только двое суток. Теперь врачи наши заняты приемом раненых от подвижного лазарета 9-й пехотной дивизии, а сколько их? Всего 1500 человек. Лазарет 2-й гренадерской дивизии принял 720 человек, а наш 773 человека, да каждый день все еще подвозят из Шейнова и Иметли. Значит, работы будет опять в волю... Молись, мой друг, чтобы Господь подкрепил мои слабые силы! Прощай.

<< Назад   Вперёд>>