1

В январе 1854 г. для Николая уже почти и сомнений не оставалось, что дело идет в лучшем случае к дипломатическому разрыву с Англией и Францией, а в худшем случае к войне. Черное море после 4 января, когда союзный флот вошел туда, потеряно для России, и здесь можно и должно думать лишь о спасении русских эскадр и обороне черноморских портов. Но и враги здесь тоже не будут в состоянии нанести России решающий удар. Значит, остается единственный театр военных действий, где можно продолжать и усиливать русское наступление, это Дунай и — если дела пойдут счастливо, — то Балканы.

Царь уже знал то, чего не усмотрел летом и ранней осенью: фельдмаршал неспокойным оком взирает на этот дунайский поход; фельдмаршал скорее парализует, чем поощряет Горчакова в его наступательных порывах, да и эти «порывы» робеющего перед Паскевичем князя Михаила Дмитриевича только разве иронически могут быть обозначены этим словом: так растеряны и нерешительны все его движения. Царь не только знал, почему Паскевич так смотрит на дунайскую войну, но он и сам давно раздражался и беспокоился тем же явлением, которое для него было довольно неожиданным, хотя для Паскевича оно нисколько неожиданным не было.

Пруссия внушала и Паскевичу и царю меньше беспокойства, чем Австрия.

«Верьте в вашего верного Фрица! С момента, когда вы преодолеете ужасные проекты революционной партии, толкающей к войне английский кабинет, как только вы сделаете войну невозможной, — а вы сделаете ее невозможной, приняв предложения, сделанные вам австрийским императором, все войдет в естественную колею, чудовищный и неестественный союз Франции и Англии развалится. В этом спасение Европы (подчеркнуто в подлинном тексте Фридрихом-Вильгельмом IV — Е. Т.). Дайте, дорогой друг, мне еще минуту внимания. То, чего вы желаете, чтобы я для вас сделал, я в действительности делаю, мой нейтралитет ни неверный, ни колеблющийся, но суверенный, и останется таким (ma neutralité n'est et ne sera ni incertaine ni vascillante (sic! — Е. T.) mais souveraine)»[459]. Так изъяснялся прусский король. Но Франц-Иосиф подобные письма царю уже давно перестал писать.

Почему Австрия ведет себя так двусмысленно? Не затевает ли она «измены», т. е. присоединения к Англии и Франции в случае войны России с этими державами? Не обрушится ли она внезапно со всей мощью своей еще нетронутой и хорошо вооруженной армии на правый фланг русских войск во время их возможного будущего движения от Дуная к Балканам? Николай знал, что Паскевич склонен на все эти вопросы давать утвердительные ответы. Но царь еще не желал с ним в этом соглашаться.

Между тем тянуть дело дальше становилось все менее и менее выгодно. На появление союзного флота в Черном море нужно было ответить равносильным ударом по Турции: Николай решил перевести войска на правый берег Дуная и угрожать одновременно Варне и Силистрии. А для того чтобы удостовериться в степени реальной опасности, грозящей со стороны Австрии, царь решил послать доверенное лицо для переговоров с Францем-Иосифом. В Зимний дворец велено было явиться графу Алексею Орлову.

Николай приказал ему ехать в Вену с собственноручным письмом царя к Францу-Иосифу. В личной беседе Орлов должен был выведать, как отнесется Австрия к намеченному уже переходу русской армии, стоящей в княжествах, через Дунай, и повлиять на австрийского императора в желательном для русской политики смысле.

Граф Алексей Федорович Орлов считался издавна одним из трех царских фаворитов. Он, конечно, никогда решительно не пользовался и в малой доле тем огромным престижем при дворе и влиянием на царя, каким всегда пользовался Паскевич, но с Меншиковым в этом отношении он мог потягаться. Алексей Федорович нисколько не был похож ни на Паскевича, ни на Меншикова. Паскевич должен был во имя и в интересах своей личной карьеры во многом и многом покоряться и действовать против велений своей совести, но многое его раздражало и пугало в той действительности, с которой он никогда не решался вступать в борьбу. Орлов решительно никогда всех этих неудобств и неприятностей в своей внутренней жизни не испытывал, и карьерный путь свой проходил очень бодро и весело, причем ни о каких укорах его совести (и даже о самом ее наличии у него) слышно не было. Он принадлежал к поколению Паскевича (был на пять лет моложе), и главным поворотным пунктом его карьеры было 14 декабря 1825 г., когда его поведение в качестве командира конного полка лейб-гвардии настолько понравилось царю, что он простил ему даже родство с братом Михаилом Федоровичем, декабристом и одним из членов «Союза благоденствия». В соответствующем месте нам пришлось уже упомянуть о его блестящем дипломатическом успехе в 1833 г.: при заключении русско-турецкого договора в Ункиар-Искелесси. Когда освободилась после Бенкендорфа вакансия, Орлов с удовольствием стал в 1844 г. шефом жандармов. Но удовольствие это относилось больше всего к высокому служебному его положению по новой должности и большому окладу, а не к деловой, так сказать, служебной рутине. Живой, очень неглупый человек, Орлов был всегда большим лентяем, и ум его прежде всего был направлен на приискание нужных ему людей, которые хорошо исполняли бы его общие указания и не очень приставали бы к нему с бумагами и докладами. И он часто очень удачно таких людей находил. Так, при первых же своих дипломатических поручениях он уже выискал и отличил барона Бруннова, разглядев в этом захудалом курляндском дворянине не простую канцелярскую полезность, служебную ломовую лошадь, на которую можно взваливать полумеханическую работу, а способного человека, который может вести и ответственные дела, хотя звезд с неба и не хватает. Но Орлов знал, что после смерти Сперанского звезд в русском правительстве и бюрократии никто вообще уже не хватает. И именно Орлов больше всего обратил внимание Николая на барона Бруннова, когда, отправляясь в 1829 г. в Константинополь, упросил царя о назначении Бруннова управляющим дипломатической канцелярией в Константинополе. Когда Орлов стал в 1844 г. шефом жандармов и начальником III отделения, ему не пришлось даже и выискивать нужного человека. Леонтий Васильевич Дубельт был ему оставлен по наследству от Бенкендорфа. Шпионской ежедневной работой занимался Дубельт, а граф Алексей Федорович по-прежнему делами себя не изнурял, срывал цветы удовольствий, блистал при дворе и в свете. Случались порой и неприятности. «В Петербурге открыт заговор, и я узнаю об этом не от тебя?» — так грозно встретил в один злополучный апрельский день 1849 г. Николай входившего в царский кабинет Алексея Федоровича. Речь шла о петрашевцах, выслеженных агентами и провокаторами министра внутренних дел Перовского во главе с И. П. Липранди. Это был ловкий подвох, устроенный Перовским шефу жандармов Орлову и его III отделению. Именно поэтому Орлов не только не раздувал дела Петрашевского, но, напротив, и он и Дубельт не прочь были по чисто личным своим соображениям препятствовать его дальнейшему развитию.

Орлов внимательно следил с 1852 г. за всеми перипетиями восточного вопроса и на посылку Меншикова и затем на деятельность Меншикова в Константинополе, конечно, смотрел как на грубейшую дипломатическую ошибку. Это ему не мешало сначала льстить Меншикову и похваливать его, а потом, когда Меншиков ушел в отставку, порицать и сурово осуждать его.

Меншикова он не любил и не видел никаких причин уважать его, считал, как и Паскевич, что одно дело сочинять забавные эпиграммы и колкие анекдоты и смешить царя каламбурами, а совсем другое — вести дипломатическую борьбу разом с двумя великими державами и одной второстепенной. За Орловым была и большая дипломатическая опытность (и именно в восточных делах), и обходительность, ловкость, где нужно, любезность, было также быстро схватываемое понимание всей обстановки, в которой приходится действовать. «Ему шестьдесят девять лет, а он такой легкий и вертлявый, как будто и двадцати нет!» — говорили о нем впоследствии в Тюильрийском дворце, когда он возглавлял русскую делегацию на Парижском конгрессе. Эта вертлявость была свойственна не только физической, но и моральной природе графа Алексея Федоровича. Он был в некоторых отношениях прирожденным дипломатом по уменью внезапно переставлять свои батареи и ни минуты не терять из виду непрерывно меняющихся и вовсе не зависящих от его воли условий. В этом смысле ни Бруннов, ни Киселев, ни Петр Мейендорф, ни, конечно, Будберг не могли идти ни в какое с ним сравнение. Нечего и говорить о надменном, капризном, раздражительном Меншикове или канцлере Нессельроде, наивно отказывавшемся (подобно своему повелителю) признать, что на белом свете кое-что все-таки переменилось из того, что было так гармонично устроено на Венском конгрессе в 1814 и 1815 гг.

Орлов с насмешкой и раздражением относится к вере Нессельроде в то, что в завязавшейся из-за Турции опасной борьбе можно как-то рассчитывать на бренные останки Священного союза, на солидарность трех истинно монархических держав и трех династий: Романовых, Гогенцоллернов и Габсбургов. И не потому он считал это нелепым, что ему были антипатичны идеи Священного союза и его политика. Орлов, шеф жандармов, ровно ничего против этих реакционных идей не имел. Но он просто считал, что ни Австрия, ни Пруссия, сколько бы им теперь ни напоминать о принципах Священного союза, ни за чтo не помогут Николаю в его планах насчет Турции, — и еще хорошо, если не выступят против царя вместе с Англией и Францией.

А между тем, в сущности, все надежды Николая на успех миссии Орлова в Вене именно и основывались на том, что, может быть, Священный союз еще не совсем испарился из памяти австрийских государственных людей. В этом-то прежде всего и была трудность положения графа Орлова. Он с самого начала не верил, что в Вене он договорится до положительных результатов с Францем-Иосифом и Буолем. Но отказывать Николаю не полагалось. Орлов отправился.

В Петербурге люди, близко к делу стоявшие, так и поняли поездку Орлова в Вену. «В настоящее время наше положение весьма критическое. Здесь держат в большом секрете то, что у нас нет ни одного союзника; даже австрийцы не только не будут нам помогать, но и не останутся в нейтральном положении. Государь сими последними известиями крайне огорчен и хочет испытать последнее средство — уговорить и убедить австрийского императора…»[460]

Так писали Меншикову в Севастополь, еще когда пошли при дворе первые слухи о предполагаемом путешествии графа Орлова.



<< Назад   Вперёд>>