Глава 4. Интерлюдия: март – ноябрь 1917 года
   После отречения царская семья оказалась как бы в ссылке в Царском Селе за пределами Петрограда. Княгиня Палей, непреклонный критик сэра Джорджа Бьюкенена, описывает, как императрице сообщили новость об отречении царя:

   «В тот же самый день, 16 марта, великий князь (муж княгини Палей) явился в 11 часов, чтобы повидаться с императрицей. Трудно поверить, но бедная женщина даже еще не знала об отречении своего мужа. Никто из ее окружения не набрался смелости нанести ей такой удар. Ее пятеро детей были больны. Двое старших и самая младшая только оправлялись после кори, а великой княжне Марии (третьей дочери) и наследнику все еще было очень плохо. Великий князь вошел бесшумно и поцеловал ей руку. Он был не в силах найти слова. Императрица в простом облачении медсестры поразила его спокойствием и серьезностью взгляда.

   – Дорогая Аликс, – наконец сказал великий князь. – В эти трудные минуты я хотел бы быть рядом с вами…

   Императрица посмотрела ему в глаза.

   – Ники? – спросила она.

   – С Ники все в порядке, – торопливо добавил великий князь. – Но крепитесь, будьте столь же мужественны, как и он. Сегодня, 16 марта, в час утра, он подписал отречение от престола – за себя и за Алексея.

   Вздрогнув, императрица опустила голову, словно молилась. И затем, собравшись, сказала:

   – Если Ники это сделал, значит, он был должен так поступить. Я верю в милость Господа. Бог нас не оставит.

   Но при этих словах крупные слезы потекли по ее щекам.

   – Я больше не императрица, – с грустной улыбкой сказала она. – Но я остаюсь сестрой милосердия. Поскольку император теперь Миша (великий князь Михаил), я буду заботиться о своих детях, о своей больнице, мы уедем в Крым…

   Великий князь оставался с ней около полутора часов. Она хотела узнать все подробности того, что происходит в Думе. Имея в виду великого князя, который явился в нее два дня назад, она сказала по-английски:

   – И он… какой ужас…

   Когда великий князь расстался с ней, нервы у него были на пределе; я приложила все силы, чтобы успокоить его и вселить мужество».

   18 марта генерал Корнилов вызвал в штаб-квартиру Петроградского военного округа некоего полковника Кобылинского.

   «Меня принял Корнилов, который прямо и резко сообщил мне: «Я поручаю вам важное и ответственное задание». Я спросил, в чем оно заключается. «Скажу вам завтра», – ответил генерал. Я попытался узнать, почему выбор пал именно на меня, но генерал ответил: «Занимайтесь своим делом и будьте в готовности». Я отдал честь и вышел. На следующий день, 19 марта, я не получал никаких приказов. Не поступили они и 20 марта. Я начал думать, что мое назначение отменено, как вдруг мне сообщили по телефону, что Корнилов приказал быть на вокзале Царского Села в 8 утра 21 марта. По прибытии на вокзал я встретил генерала Корнилова и его адъютанта.

   Когда мы расположились в купе, Корнилов повернулся ко мне и сказал: «Теперь я просвещу вас о цели нашего задания. Мы отправляемся в Царское Село. Там мне придется взять императрицу под арест. Вы же примете под свою команду гарнизон Царского Села: капитан Коцебу будет комендантом дворца, и подчиняться он будет вам».

   Мы прибыли во дворец. В одной из приемных нас встретил генерал Бенкендорф, гофмейстер царского двора. Корнилов объяснил ему, что хотел бы пройти в царские покои и просит ее величество принять его. Бенкендорф послал ливрейного лакея с просьбой всем спуститься вниз и лично отправился к императрице просить о встрече с нами. Вернувшись, он сказал, что императрица примет нас через десять минут, и вскоре лакей сообщил, что императрица хочет нас видеть. Когда мы с Корниловым вошли в детскую комнату, в ней никого не было, но тут же в других дверях появилась императрица. Мы поклонились. Она протянула руку Корнилову и кивнула мне. Корнилов сказал: «Я прибыл сообщить вам о решении, принятом Советом министров. С данного момента вы должны считать себя арестованной. Если вам что-то понадобится, будьте любезны обращаться к новому коменданту». Сказав это, Корнилов тут же повернулся ко мне: «Полковник, оставьте нас и займите пост у дверей». Я вышел. Минут через пять Корнилов позвал меня, и, когда я вошел в комнату, императрица протянула мне руку. Мы поклонились ей и спустились по лестнице. Часть членов царской свиты уже собралась в приемной, и Корнилов коротко сообщил им: «Господа, это новый комендант; с этого времени императрица находится под арестом. Если кто-то из вас желает разделить судьбу царской семьи, вы свободны оставаться с ней, но примите решение незамедлительно, потому что я никому не разрешу заходить во дворец». В то время охрану нес Сводный Гвардейский полк Его Величества под командой генерал-майора Рессина, который сразу же сказал, что хотел бы отбыть. Министр царского двора, граф Бенкендорф и граф Апраксин, который занимался личными делами императрицы, решили, что останутся при ней.

   В тот же самый день Корнилов подтвердил свои указания относительно статуса арестованных лиц и наложенных на них ограничений. Часовых Сводного полка сменила охрана Первого стрелкового полка. Затем Корнилов покинул Царское Село, а я остался его комендантом.

   Перед тем как сдать пост, полковник Лазарев просил моего разрешения попрощаться с императрицей. Я разрешил ему, и Лазарев, не скрывая горьких слез, зашел к ней. Кроме того, он тяжело воспринял зрелище выноса знамени Сводного полка. Спустя несколько дней (дату не помню) я был извещен по телефону о прибытии императора и отправился на станцию. После остановки поезда император вышел из своего вагона и очень быстро прошел через станцию, ни на кого не глядя; потом он в сопровождении князя Василия Александровича Долгорукого занял место в машине. Затем появились два человека в штатском; одним из них был Вершинин, депутат Думы. Они сообщили, что их миссия завершена и с этого момента император находится на моем попечении.

   Не могу забыть одно обстоятельство, которое тогда особенно бросилось в глаза. В царском поезде было много народу, но, когда император покинул поезд, все они собрались за пределами вокзала и быстро рассеялись, испуганно озираясь по сторонам. Казалось, они очень боялись, что их опознают. Я подумал, что вели они себя довольно мерзко.

   Я проводил императора до дворца, и он немедленно поднялся наверх к детям, которые болели.

   Вскоре с вокзала доставили императорский багаж».

   В это время Николай писал в дневнике:



   «22 марта, четверг

   К 11.30 быстро и спокойно доехали до Царского Села. Но, Господи, как все изменилось! На улицах, вокруг дворца, в парке, куда ни повернешься, всюду часовые. Поднялся наверх и увидел дорогую Аликс и драгоценных детей. Она выглядела веселой и здоровой. Дети лежали в затемненной комнате, но были в хорошем настроении, кроме Марии, которая совсем недавно оправилась от кори. Мы пообедали в детской с Алексеем. Повидался с добрым Бенкендорфом… После чая разложил пасьянс. Вечером посетили обитателей другого крыла и нашли, что все на своих местах.



   24 марта, суббота

   Утром принял Бенкендорфа. Через него узнал, что какое-то время мы должны оставаться здесь. Приятная мысль. Продолжал жечь письма и бумаги. Анастасия, как и другие, испытывает боль в ухе… Погода плохая, ветреная, два градуса мороза. В 6.45 мы пошли к вечерней службе в походную часовню. Алексей впервые принял ванну…



   5 апреля, четверг

   После двух часов прояснилось и потеплело. Утром вышел на короткую прогулку. Разбирал свои вещи и книги, отложил то, что хотел бы взять с собой в том случае, если отправлюсь в Англию. После ланча прогулялся с Ольгой и Татьяной и работал в саду. Вечер провел как обычно».



   Преданный член царской семьи, княгиня Палей оставалась в Царском Селе и после ареста императора, мужественно перенося те оскорбления, которые приходилось терпеть всем придворным.

   «Существование августейших заключенных было монотонным, скучным, лишенным всех радостей. Их жизнь строго контролировалась. Временное правительство очень скупо выделяло им деньги. Все их письма вскрывались, им не позволялось пользоваться телефоном. Повсюду стояли грубые часовые, которые часто бывали пьяны. Единственным развлечением для императора была колка льда в маленьком канале, который тянулся вдоль железной ограды парка.

   Как-то в конце марта я подошла к ограде; появление императора в сопровождении князя Долгорукого и Деревенко, матроса, который опекал наследника, привлекло большое количество любопытных – большинство из них были солдаты. С отчаянно бьющимся сердцем я подошла к толпе и прижалась пылающим лицом к перилам. Солдаты откровенно высказывали свои мнения, и их слова заставляли меня содрогаться:

   – Ну что, Николашка, теперь лед колешь… попил нашей кровушки? Сегодня лед колешь, а чем завтра заниматься будешь? Это тебе не воевать, точно? А летом, когда льда больше не будет… чего делать будешь, приятель? Может, лопаткой песок на дорожки будешь сыпать…

   Во взрывах их хохота было что-то дьявольское. Царь был так близко от них, что не мог не слышать каждое их слово. Остановившись, он уставился на них долгим печальным взором. Вдруг все замолчали. Обратив взгляд в мою сторону, он увидел меня, и его грустные глаза остановились на мне. Я сложила руки молитвенным жестом, всеми силами давая ему понять глубину моей преданности.

   …Я показала, что в ту минуту была готова пожертвовать жизнью, чтобы спасти его… В его взгляде, столь дорогом для меня, я увидела такую неизбывную печаль, такое глубокое смирение, что захлебнулась горькими горячими слезами, но, увы, потом мне пришлось еще немало пролить их…»

   Дьявольский дух Распутина продолжал преследовать царскую семью и в ее печальной ссылке. Полковнику Кобылинскому, коменданту гарнизона Царского Села, пришлось испытать немало трудностей, имея дело с его останками.

   «Во время моего пребывания в Царском Селе случилось несколько происшествий, к которым я хотел бы привлечь ваше внимание. Через несколько дней после ареста царской семьи произошел неприятный инцидент, имеющий отношение к телу Распутина. Его труп был доставлен в Царское Село, где имелась церковь, и был захоронен здесь. Когда солдаты об этом узнали, они вскрыли могилу, подняли крышку гроба и рассмотрели тело. В гробу они нашли святой образок с надписями «Александра», «Ольга», «Татьяна», «Мария», «Анастасия» и «Анна» (иконка была положена в гроб царицей и ее дочерьми во время похорон Распутина). Он лежал рядом с правой щекой Распутина. Каким-то образом это стало известно командиру зенитной батареи, и он отнял образок у солдат. Я его сам видел. Думаю, образ изображал Святую Деву. Сообщив об этих фактах по телефону в штаб-квартиру округа, я получил указание доставить тело Распутина на Среднюю Рогатку, где и будет принято решение, что с ним делать. Мне было велено провести эту операцию тайно, но было невозможно выполнить такой приказ без того, чтобы он стал известен солдатам и местным жителям. Позже мне приказали доставить тело на вокзал Царского Села. Это я сделал и погрузил тело в багажный вагон. В соседнем купе я разместил несколько солдат, но не рассказал, что им придется охранять.

   На следующий день комиссар по фамилии Купчинский (который также ведал и автомобилями) прислал мне письменный приказ за подписью председателя Совета министров. Приказ предписывал мне передать тело Распутина Купчинскому, чтобы тот мог на грузовике доставить его к месту назначения. Мы не могли этого сделать в Царском Селе, поэтому перегнали грузовой вагон с телом Распутина на станцию Павловск Второй. Там мы нашли старый ящик из-под груза, в который и засунули гроб с трупом Распутина. А сам ящик завалили матрацами и пустыми мешками».

   После отречения царя в народе продолжали бурлить страсти. В день ареста Николая II и Александры Керенскому пришлось успокаивать эмоции в Московском Совете: «Как генеральный прокурор, я обладаю властью решать судьбу Николая II. Но, товарищи, русская революция не запятнала себя кровопролитием, и я не позволю опозорить ее. Я отказываюсь быть Маратом русской революции». Вернувшись в Петроград, Керенский скоро отправился в Царское Село на встречу с царской семьей.

   «Я очень хорошо помню мое первое свидание с бывшим императором, которое состоялось в конце марта в Александровском дворце. Прибыв в Царское Село, я тщательно осмотрел весь дворец и расспросил относительно правил охраны и общего режима содержания царской семьи. В целом я одобрил положение дел, внеся лишь несколько предложений коменданту дворца. Затем я попросил графа Бенкендорфа сообщить царю, что хотел бы повидаться с ним и с императрицей. При этом миниатюрном дворе, состоявшем всего из нескольких слуг, которые не покинули бывшего монарха, по-прежнему соблюдался весь церемониал. Старый граф с моноклем в глазнице выслушал меня и сказал: «Я дам знать его величеству». Он обращался со мной так, словно я, как в старое время, прибыл нанести визит или же был министром, который просит об аудиенции. Через несколько секунд он вернулся и торжественно объявил: «Его величество согласен принять вас». Это выглядело немного смешно и не к месту, но я не хотел лишать графа последних иллюзий, так что не стал объяснять ему, что его манера поведения явно не ко времени. Он все еще считал себя гофмейстером двора Его Величества Императора. Это было все, что у них осталось. И я не стал беспокоить его.

   По правде говоря, я ждал разговора с бывшим царем с некоторым беспокойством и опасался, что могу потерять самообладание, когда в первый раз предстану лицом к лицу с человеком, которого всегда ненавидел. Только вчера, отправляясь в Царское Село, я сказал члену Временного правительства, когда зашел разговор об отмене смертной казни: «Думаю, что мог бы подписать смертный приговор Николаю II». Но меня беспокоила необходимость относиться к экс-императору с подчеркнутой корректностью.

   Пока мы, предводительствуемые ливрейным лакеем, шли через бесконечную вереницу комнат, я попытался собраться. Наконец мы оказались в детской комнате. Оставив меня перед закрытыми дверями, которые вели во внутренние покои, граф вошел в них, чтобы сообщить обо мне. Почти сразу же вернувшись, он сказал: «Его величество просит вас» – и распахнул дверь, сам оставшись за порогом.

   Мой первый взгляд на представшую передо мной сцену, когда я приближался к царю, заставил полностью изменить настроение.

   Вся семья столпилась вокруг маленького столика возле окна. Человек среднего роста, в военной форме, отделившись, нерешительно двинулся мне навстречу со слабой улыбкой на губах. Это был император… Остановился, как будто колебался, что ему делать. Он не знал, как я поступлю. Должен ли он был принять меня как хозяин дома или же ожидать, пока я заговорю? Протянуть ли руку или ожидать моего поклона?

   Я почувствовал затруднение его, как и всей семьи, перед страшным революционером. Я быстро подошел к Николаю II и с улыбкой протянул руку, назвав себя «Керенский», как я обычно представлялся… Он с силой пожал мне руку, улыбнулся и, заметно успокоенный, провел меня к своей семье. Его сын и дочери, поглощенные любопытством, пристально смотрели на меня… Александра Федоровна, сухая, гордая и неприязненная, неохотно, словно преодолевая свое нежелание, протянула руку. Мне тоже не особенно хотелось обмениваться с ней рукопожатием, так что наши ладони едва соприкоснулись. В этом заключалась типичная разница характеров и темпераментов между женой и мужем. (Несколько минут назад Николай II оказал Керенскому теплый прием.) Я сразу же почувствовал, что Александра Федоровна, пусть подавленная и разгневанная, – умная женщина с сильной волей. В эти несколько секунд я понял психологию той трагедии, которая в течение многих лет развертывалась за дворцовыми стенами. И мои последующие разговоры с императором только подтвердили первое впечатление.

   Я справился о здоровье членов семьи, сказал, что их родственники за границей (особенно английская королевская семья) беспокоятся о них… обещал без задержек доставлять все поступающие от них известия… Спросил, нет ли каких-нибудь претензий, хорошо ли держит себя стража, не нуждаются ли они в чем-либо? Я просил их не беспокоиться, не огорчаться и положиться на меня. Они поблагодарили меня, и я стал прощаться. Николай II спросил о военной ситуации и пожелал успехов в моей новой и трудной должности. Всю весну и лето он следил за ходом войны, внимательно читая новости и расспрашивая своих гостей».

   Керенский оставил Царское Село в задумчивом настроении:



   «Не знаю, какое впечатление Николай II произвел бы на меня, увидься я с ним, когда он был монархом на троне, но когда я впервые встретился с ним после революции, то был глубоко поражен тем фактом, что ничего в нем не позволяло предполагать, как многое зависело от одного его слова. Я расстался с ним, полный твердой решимости разрешить загадку этой странной, жестокой и вкрадчивой личности».



   Пока русский император томился в ссылке в Царском Селе, петроградское общество обреченно доживало последние месяцы своего существования. Морис Палеолог, посол Франции, пишет:

   «По пути домой я заглянул на Сергиевскую, на чай к княгине Р.

   Прекрасная мадам Д. – «Диана Гудона», или «Диана Таврическая» – в платье строгого покроя и меховом палантине тоже была здесь, куря сигареты вместе с хозяйкой дома. Один за другим появились князь Б., генерал С. и много других знакомых лиц. Истории и впечатления, которыми они обменивались, ввергали в мрачный пессимизм.

   Но один повод для беспокойства был острее, чем все прочие, – у всех присутствовал неослабевающий страх перед разделом земель.

   – На этот раз мы не выдержим! Что с нами будет без арендной платы?

   Для русского дворянства доходы от сдачи земли в аренду, конечно, были главным, а часто единственным источником дохода.

   Общество опасалось не столько легального раздела земли, то есть формальной экспроприации, сколько бесцеремонной конфискации, всеобщих грабежей и крестьянских бунтов. Не сомневаюсь, что в то время во всех уголках России велись такие разговоры.

   В комнату вошел новый гость, гвардейский поручик с красным бантом на мундире. Он слегка успокоил волнение собравшихся, объяснив им (и подкрепляя свои доводы цифрами), что аграрный вопрос далеко не так страшен, как может показаться с первого взгляда.

   – Совершенно нет необходимости тут же заниматься нашими усадьбами, чтобы справиться с крестьянским «голодом», – сказал он. – С царскими землями, которые составляют примерно девяносто четыре миллиона десятин, с церковными и монастырскими – скажем, еще три миллиона десятин – этого вполне достаточно, чтобы надолго избавить мужиков от мук голода.

   Аудитория охотно согласилась с этим аргументом; все успокоили себя мыслью, что, ясное дело, русское дворянство особенно не пострадает, если будут грубо ограблены император, императрица, великие князья, великие княгини, церковь и монастыри. Как было сказано: «Мы всегда найдем силы, чтобы перенести несчастья других».

   Могу в заключение заметить, что один из участников разговора обладал поместьем на Волыни размером в 300 000 гектаров!

   Вернувшись в посольство, я услышал, что во Франции министерский кризис и место Бриана занял Рибо.

* * *
   Сегодня днем Волынский полк, в недавнем прошлом гвардейский, который первым поднял 12 марта мятеж и своим примером увлек за собой остальной гарнизон, организовал в Мариинском театре концерт в пользу жертв революции. Исключительно вежливые приглашения были разосланы послам Франции, Англии и Италии. Мы решили принять его, чтобы не выказывать пренебрежения новому режиму; на церемонии присутствовало и Временное правительство.

   Какие потрясающие перемены в Мариинском театре! Неужели это удивительное преображение – дело рук толковых рабочих сцены? Исчезли все императорские гербы и позолоченные орлы. Капельдинеры сменили свои пышные придворные ливреи на скромные сюртучки грязно-серого цвета.

   Театр был полон, и большинство аудитории составляли буржуа, студенты и солдаты. Сцену занял военный оркестр; сзади стояли группы военных Волынского полка.

   Нас провели в ложу с левой стороны, которая в прошлом считалась ложей царской семьи и в которой я так часто видел великих князей Бориса, Дмитрия и Андрея. Они аплодировали Кшесинской, Карсавиной, Спесивцевой или Смирновой. Напротив нас в ложе министров двора собирались все министры, облаченные во фраки. Я не мог не вспомнить о старом графе Фредериксе с его сияющей россыпью орденов, с его исключительной любезностью, который ныне в статусе заключенного лежал в больнице, страдая серьезным заболеванием мочевого пузыря, под унизительным присмотром двух тюремщиков. Я вспомнил и его жену, богатую графиню Хедвигу, которая нашла убежище в моем посольстве и сейчас лежала на смертном одре в отдельной больничке; и генерала Воейкова, коменданта императорского дворца, сидящего под замком в крепости; и всех этих блистательных флигель-адъютантов и гвардейцев – все они или погибли, или в плену, или в бегах.

   Но подлинный интерес зала был отдан большой царской ложе в центре, которая считалась парадной. Ее занимали примерно тридцать человек, пожилые мужчины и несколько пожилых женщин. У них были строгие морщинистые, на редкость выразительные и незабываемые лица, которые то и дело удивленно поворачивались к залу. Это были герои и героини террора, которые всего три недели назад находились или в ссылке в Сибири, или в камерах Шлиссельбургской и Петропавловской крепостей. Здесь были Морозов, Лопатин, Вера Фигнер и другие. Я поежился при мысли, какие физические и моральные страдания выпали на долю этой небольшой группы; эти люди были погребены в молчании и обречены на забвение. Какой эпилог к «Воспоминаниям» Кропоткина или «Запискам из Мертвого дома» Достоевского!

   Концерт начался с «Марсельезы», которая теперь стала русским национальным гимном. Театр чуть не обрушился от радостных возгласов и криков «Да здравствует революция!» и «Да здравствует Франция!», когда меня случайно увидели в ложе.

   Затем мы выслушали длинную речь министра юстиции Керенского; говорил он довольно умно, и тема войны подавалась в оболочке социалистической фразеологии. Стиль речи был резкий и дерганый; жесты оратора были повелительны и нетерпеливы. Он пользовался успехом, отчего черты его бледного, осунувшегося лица преисполнились удовлетворения.

   В антракте Бьюкенен (британский посол) сказал мне:

   – Давайте окажем знаки внимания правительственной ложе. Это будет хорошо выглядеть.

   В конце антракта мы вернулись в свою ложу. В театре прошел шепот одобрения, чем-то напоминавший молчаливые аплодисменты.

   На сцене на месте дирижера появилась Вера Фигнер.

   Она выглядела подчеркнуто неброско. Седые волосы были собраны в пучок на затылке, на ней было черное шерстяное платье с кружевной косынкой, и смотрелась она весьма достойной пожилой дамой. Ничто не выдавало ту страшную революционерку, какой она была во времена своей молодости. Родом она была, конечно, из хорошей дворянской семьи.

   Ровным, спокойным тоном, без всяких жестов и вспышек, без малейших призывов к насилию, без резких ноток мести или радостных победных возгласов она напомнила нам о бесчисленной армии несчастных жертв, которые окупили этот триумф революции своими жизнями, о тех безымянных страдальцах, которые томились в тюрьмах страны или на каторжных поселениях Сибири. Список мучеников звучал скорбным реквиемом. Последние, с трудом произнесенные фразы поразили неописуемой печалью, смирением и жалостью. Может, одна только славянская душа способна к чувствам такой силы. И похоронный марш, который сразу же начал оркестр, казалось, стал продолжением этой речи, кульминация которой вылилась в почти религиозные эмоции. Большинство присутствующих с трудом сдерживали слезы.

   Мы воспользовались этим всеобщим взрывом чувств, чтобы покинуть театр, потому что нам сообщили, что Чхеидзе, оратор от фракции «трудовиков», скорее всего, будет выступать против войны, после чего следует ожидать жарких дебатов и т. д. Пора было уходить. Кроме того, не хотелось портить то неизгладимое впечатление, которое произвела на нас церемония.

   В пустых коридорах, по которым я торопливо шел, казалось, я видел призраки тех очаровательных женщин, моих друзей, которые так часто бывали здесь, наслаждаясь балетными премьерами, – они были последними очаровательными признаками той общественной системы, которая исчезла навсегда».



   Пока Палеолог вращался в светских кругах, пил чай в аристократических петербургских гостиных и посещал благотворительные представления, менее удачливые члены этого общества, которые уже чувствовали ледяные ветры революции, пытались спасти от надвигающегося урагана то, что было в их силах. Кшесинская, предмет обожания всего двора, и Николая в особенности, внезапно обнаружила, что ее фактически выставили из ее блистательного дома, который был подарен ей царем. Большевики сделали из него свою штаб-квартиру. Кшесинская пришла просить Суханова о помощи:

   «Меня позвали в переднюю, говоря, что меня требует от имени Керенского какая-то дама. Я направился было к выходу, но взволнованная дама, невысокая, одетая в черное, уже вошла в почти пустую комнату Исполнительного комитета. Ее сопровождал представительный, блестяще одетый барин, с великолепными усами и типичным обликом коммивояжера.

   Немолодая изящная женщина, протягивая мне какую-то бумагу, совершенно невнятно, робея, запинаясь и путаясь, заговорила о том, что ее направил ко мне Керенский, что он выдал ей эту бумагу, и что она теперь совершенно свободна и никакому аресту не подлежит, и ее невиновность, лояльность, непричастность вполне установлены и т. п. Не понимая, в чем дело, я невольно перевел вопросительный взор на ее спутника. Тот шаркнул ногой и сказал:

   – Это госпожа Кшесинская, артистка императорских театров. А я – ее поверенный…

   Я боялся, что могущественная некогда балерина расплачется от пережитых потрясений, и старался ее успокоить, уверяя, что решительно ничто ей не угрожает и все возможное будет для нее сделано. Но в чем же дело?.. Оказалось, что она пришла хлопотать за свой дом, реквизированный по праву революции и разграбляемый, по ее словам, пребывающей в нем несметной толпой. Кшесинская просила в крайнем случае локализировать и запечатать имущество в каком-нибудь углу дома, а также отвести ей помещение в ее доме для жилья.

   Дело было трудное. Я был ярым врагом всяких захватов, самочинных реквизиций и всяких сепаратно-анархистских действий. В качестве левого я никогда не имел ничего против самых радикальных мероприятий по праву и самых радикальных изменений в праве, но был решительным врагом бесправия и «правотворчества» всеми, кто горазд, на свой лад и образец. В этом отношении я готов был идти дальше многих правых и нередко вызывал этим замечания среди глубокомысленных советских политиков, что в голове у меня хаос и непорядок, что неизвестно почему я мечусь справа налево, что человек я ненадежный и никогда не знаешь, чего можно ожидать от меня.

   Против сепаратных захватов помещений и предприятий я боролся, насколько мог. Но успеха имел немного. Во-первых, принцип спотыкался о вопиющую нужду вновь возникших организаций, имевших законное право на жизнь. Во-вторых, принцип был неубедителен не только для левых, но и для многих центристов, и сепаратно-самочинные действия «по праву революции» практиковались в самых широких размерах. Не одного меня шокировал, например, штемпель на наших «Известиях»: «Типография «Известий Совета рабочих и солдатских депутатов»; он стоял там без всякого постановления, соглашения, вообще основания, типография была чужая, но ничего мы с этим поделать не могли.

   Дело Кшесинской было трудное, и я не знал, как помочь ей. Я спросил:

   – Где ваш дом?

   Кшесинская как будто несколько обиделась. Как могу я не знать знаменитого дворца, притягательного пункта Романовых!

   – На набережной, – ответила она, – ведь его видно с Троицкого моста…

   – Помилуйте, – прибавил поверенный, – этот дом в Петербурге хорошо известен.

   Мне пришлось сконфузиться и сделать вид, что я также его хорошо знаю.

   – А кто его занял?

   – Его заняли… социалисты-революционеры-большевики.

   По-видимому, Кшесинская произнесла эти трудные слова, представляя себе самое страшное, что только есть на свете… Что же тут делать? И почему именно ко мне ее прислали?

   Я остановил пробегавшего Шляпникова. Дом заняли большевики. Грабят? Пустяки – все ценности сданы хозяйке. Почему и на каком основании дом занят самочинно? Шляпников посмеялся и, махнув рукой, побежал дальше…

   Я обещал поставить вопрос в Исполнительном комитете и сделать все возможное, чтобы урегулировать дело с помещениями. Будем надеяться… Но ни я, ни она, кажется, ни на что не надеялись».

   Мартовские дни застали большевиков врасплох. Почти все их лидеры были или в эмиграции, или в сибирской ссылке. В результате Центральный комитет большевиков в Петрограде решил в данный момент не рисковать. Он дал совет рабочим выбрать своих представителей во Временное правительство и сделать вид, что они представляют лояльную оппозицию, а не революционную партию, склонную подавить все остальные политические группировки.

   Впервые Ленин услышал о мартовской революции, находясь в Цюрихе. И теперь его единственной заботой стало желание как можно скорее попасть в Петроград. По иронии судьбы, против его переезда выступало не Временное правительство России, а власти Англии и Франции, которые не хотели давать ему транзитные визы, поскольку считали, что его появление в Петрограде неизбежно приведет к ухудшению политической ситуации и даст дополнительное преимущество немецким армиям вторжения. И Ленину пришлось добираться до Петрограда в запломбированном железнодорожном вагоне, который предоставили немцы.

   Он прихватил с собой из Цюриха большое количество русских эмигрантов и разношерстную группу рабочих. В сопровождении Крупской, своей жены, и небольшой компании большевиков и небольшевиков (впоследствии они вместе с ним опровергали факт тесного сотрудничества большевиков с немцами) Ленин, садясь в поезд, слушал, как его сторонники пели «Интернационал». Их заглушали голоса социалистов, настроенных антигермански: «Шпионы! Немецкие шпионы! Смотрите, какие они довольные – едут домой за счет кайзера!»

   Когда поезд покидал пределы города, Ленин из окна смотрел на красивые швейцарские пейзажи. Один из его спутников грустно заметил: «Наверно, мы больше никогда не увидим эти горы». Ленин сделал вид, что не расслышал его. «Владимир Ильич уже видит себя в роли премьера революционного правительства», – сказал другой. Ленин улыбнулся.

   На Финляндском вокзале в Петрограде Ленина встречали сторонники большевиков и вряд ли кто-либо еще, кроме социалиста-революционера Суханова, с которым мы уже знакомы, а также меньшевиков Чхеидзе и Скобелева. Если верить рассказу Суханова, Чхеидзе, опасаясь, что прибытие Ленина скажется на революционном возбуждении большевиков, встретил его подчеркнуто холодно:

   «Толпа перед Финляндским вокзалом запрудила всю площадь, мешала движению, едва пропускала трамваи. Над бесчисленными красными знаменами господствовал великолепный, расшитый золотом стяг: «Центральный комитет РСДРП (большевиков)». Под красными же знаменами с оркестрами музыки у бокового входа в бывшие царские залы были выстроены воинские части.

   Пыхтели многочисленные автомобили. В двух-трех местах из толпы высовывались страшные контуры броневиков. А с боковой улицы двигалось на площадь, пугая и разрезая толпу, неведомое чудовище – прожектор, внезапно бросавший в бездонную, пустую тьму огромные полосы живого города – крыш, многоэтажных домов, столбов, проволок, трамваев и человеческих фигур.

   На парадном крыльце разместились различные не проникшие в вокзал делегации, тщетно стараясь не растеряться и удержать свои места в рукопашной борьбе с «приватной» публикой… Поезд, которым должен был приехать Ленин, ждали часам к одиннадцати.

   Внутри вокзала была давка – опять делегации, опять знамена и на каждом шагу заставы, требовавшие особых оснований для дальнейшего следования. Звание члена Исполнительного комитета, однако, укрощало самых добросовестных церберов, и сквозь строй стиснутых, недовольно ворчавших людей я через весь вокзал пробрался на платформу, к царским залам, где понуро сидел Чхеидзе, томясь в долгом ожидании и туго реагируя на остроты Скобелева. Сквозь плотно запертые стеклянные двери была хорошо видна вся площадь, – зрелище было чрезвычайно эффектно. А к стеклам, с площади, завистливо лепились делегаты, и были слышны негодующие женские голоса:

   – Партийной-то публике приходится ждать на улице, а туда напустили… неизвестно кого!..

   Негодование было, впрочем, едва ли особенно основательно: небольшевистской публики, сколько-нибудь известной в политике, науке, литературе, я совершенно не помню при этой встрече; партии не прислали своих официальных представителей, да и из советских людей, из членов Исполнительного комитета, кроме специально командированного президиума, по-моему, был только один я. Во всяком случае, в «царских» комнатах если кто и был, кроме нас, то не больше трех-четырех человек. Большевистские же местные «генералы» выехали встречать Ленина в Белоостров или еще дальше в Финляндию. И пока мы ждали Ленина на вокзале, он в вагоне уже основательно осведомлялся о положении дел из «непосредственных источников».

   Я прошелся по платформе. Там было еще торжественнее, чем на площади. По всей длине шпалерами стояли люди – в большинстве воинские части, готовые взять «на к-раул»; через платформу на каждом шагу висели стяги, были устроены арки, разубранные красным с золотом; глаза разбегались среди всевозможных приветственных надписей и лозунгов революции, а в конце платформы, куда должен был пристать вагон, расположился оркестр и с цветами стояли кучкой представители центральных организаций большевистской партии.

   Большевики, умея вообще блеснуть организацией, стремясь всегда подчеркнуть внешность, показать товар лицом, пустить пыль в глаза, без лишней скромности, без боязни утрировки, видимо, готовили самый настоящий триумф.

   Ждали же мы долго. Поезд сильно запаздывал. Но в конце концов он подошел. На платформе раздалась громовая «Марсельеза», послышались приветственные крики… Мы оставались в «царских» комнатах, пока у вагона обменивались приветствиями «генералы» большевизма. Затем слышно было шествие по платформе, под триумфальными арками, под музыку, между шпалерами приветствовавших войск и рабочих. Угрюмый Чхеидзе, а за ним и мы, остальные, встали, вышли на середину комнаты и приготовились к встрече. О, это была встреча, достойная… не моей жалкой кисти!

   В дверях показался торжественно спешащий Шляпников в роли церемониймейстера, а пожалуй, с видом доброго старого полицеймейстера, несущего благую весть о шествии губернатора. Без видимой к тому необходимости он хлопотливо покрикивал:

   – Позвольте, товарищи, позвольте!.. Дайте дорогу! Товарищи, дайте же дорогу!..

   Вслед за Шляпниковым, во главе небольшой кучки людей, за которыми немедленно снова захлопнулась дверь, в царский зал вошел или, пожалуй, вбежал Ленин, в круглой шляпе, с иззябшим лицом и роскошным букетом в руках. Добежав до середины комнаты, он остановился перед Чхеидзе, как будто натолкнувшись на совершенно неожиданное препятствие. И тут Чхеидзе, не покидая своего прежнего угрюмого вида, произнес следующую приветственную речь, хорошо выдерживая не только дух, не только редакцию, но и тон нравоучения:

   – Товарищ Ленин, от имени Петербургского Совета рабочих и солдатских депутатов и всей революции мы приветствуем вас в России… Но мы полагаем, что главной задачей революционной демократии является сейчас защита нашей революции от всяких на нее посягательств как изнутри, так и извне. Мы полагаем, что для этой цели необходимо не разъединение, а сплочение рядов всей демократии. Мы надеемся, что вы вместе с нами будете преследовать эти цели…

   Чхеидзе замолчал. Я растерялся от неожиданности: как же, собственно, отнестись к этому «приветствию» и к этому прелестному но?.. Но Ленин, видимо, хорошо знал, как отнестись ко всему этому. Он стоял с таким видом, как бы все происходящее ни в малейшей степени его не касалось: осматривался по сторонам, разглядывал окружающие лица и даже потолок царской комнаты, поправлял свой букет (довольно слабо гармонировавший со всей его фигурой), а потом, уже совершенно отвернувшись от делегации Исполнительного комитета, ответил так:

   – Дорогие товарищи, солдаты, матросы и рабочие! Я счастлив приветствовать в вашем лице победившую русскую революцию, приветствовать вас как передовой отряд всемирной пролетарской армии… Грабительская империалистская война есть начало войны гражданской во всей Европе… Недалек час, когда по призыву нашего товарища, Карла Либкнехта, народы обратят оружие против своих эксплуататоров-капиталистов… Заря всемирной социалистической революции уже занялась… В Германии все кипит… Не нынче завтра, каждый день может разразиться крах всего европейского империализма. Русская революция, совершенная вами, положила ему начало и открыла новую эпоху. Да здравствует всемирная социалистическая революция!

   Это был, собственно, не только не ответ на «приветствие» Чхеидзе. Это был не ответ, это не был отклик на весь «контекст» русской революции, как он воспринимался всеми – без различия – ее свидетелями и участниками. Весь «контекст» нашей революции (если не Чхеидзе) говорил Ленину про Фому, а он прямо из окна своего запломбированного вагона, никого не спросясь, никого не слушая, ляпнул про Ерему…

   Очень было любопытно! Нам, неотрывно занятым, совершенно поглощенным будничной черной работой революции, текущими нуждами, насущными сейчас, но незаметными в истории делами, – нам вдруг к самым глазам, заслоняя от нас все, чем мы «были живы», поднесли яркий, ослепляющий, экзотического вида светильник… Голос Ленина, раздавшийся прямо из вагона, был голос извне. К нам в революцию ворвалась – правда, нисколько не противоречащая ее «контексту», не диссонирующая, но новая, резкая, несколько ошеломляющая нота.

   Допустим, Ленин был тысячу раз прав по существу. Я лично был убежден (и остаюсь в этом убеждении до сей минуты), что Ленин был совершенно прав, не только констатируя начало мировой социалистической революции, не только отмечая неразрывную связь между мировой войной и крахом империалистской системы, но был прав и подчеркивая, выдвигая вперед всемирную революцию, утверждая, что на нее необходимо держать курс и оценивать при свете ее все современные исторические события. Все это несомненно.

   Но всего этого совершенно недостаточно. Недостаточно прокричать здравицу всемирной социалистической революции: надо хорошо знать, надо правильно понимать, какое практическое употребление надлежит сделать из этой идеи в нашей революционной политике. Если этого не понимать и не знать, то прокламирование мировой пролетарской революции носит не только совершенно абстрактный, воздушный, никчемный характер: оно тогда затемняет, путает все реальные перспективы и крайне вредит революционной политике.

   Во всяком случае, это все очень любопытно!

   Официальная и публичная часть встречи была окончена… С площади сгорающая от нетерпения, от зависти и негодования публика уже недвусмысленно ломилась в стеклянные двери. Шумела толпа и категорически требовала к себе, на улицу, прибывшего вождя. Шляпников, снова расчищая ему путь, выкрикивал:

   – Товарищи, позвольте! Пропустите же! Да дайте же дорогу!.. – При новой «Марсельезе», при криках тысячной толпы, среди красных с золотом знамен, освещаемый прожектором, Ленин вышел на парадное крыльцо и сел было в пыхтящий закрытый автомобиль. Но толпа на это решительно не согласилась. Ленин взобрался на крышу автомобиля и должен был говорить речь.

   – …Участие в позорной империалистической бойне… ложью и обманом… грабители-капиталисты… – доносилось до меня, стиснутого в дверях и тщетно пытавшегося вырваться на площадь, чтобы слышать первую речь к народу новой первоклассной звезды на нашем революционном горизонте.

   Затем, кажется, Ленину пришлось пересесть в броневик и на нем двинуться в предшествии прожектора, в сопровождении оркестра, знамен, рабочих отрядов, воинских частей и огромной «приватной» толпы к Сампсониевскому мосту, на Петербургскую сторону, в большевистскую резиденцию – дворец балерины Кшесинской… С высоты броневика Ленин «служил литию» чуть ли не на каждом перекрестке, обращаясь с новыми речами все к новым и новым толпам. Процессия двигалась медленно. Триумф вышел блестящим и даже довольно символическим».



   После всех своих неприятностей в Америке Троцкий наконец решил последовать за Лениным и другими большевиками меньшего калибра в Россию. Суханов обратил на него внимание 18 мая, через день после его приезда, когда в Исполнительном комитете Советов тот говорил на свою любимую тему, о будущей мировой революции. Его яростная одержимость обеспокоила Чхеидзе – так же как и ленинский напор.

   «На следующий день я мельком увидел в Исполнительном комитете новое лицо. Знакомый пронизывающий взгляд, знакомая копна волос, но незнакомая бородка. Ну как же – Троцкий! Он появился незамеченным во всей этой сумятице. Пятнадцать лет назад, в 1902–1903 гг., я часто встречал его в Париже и слушал, как он зачитывал газеты. Но знать его я не знал. Перед революцией он слал свои тексты в «Летопись», а теперь стал одним из постоянных авторов «Новой жизни». Но в стремлении избежать разговоров о его работе в «Новой жизни» я не стал подходить к нему и представляться. Первым делом я собирался выяснить, какой позиции он придерживается в нынешних обстоятельствах.

   Официальные ораторы не вызывали большого интереса. Пока они говорили, я, сидя за столом на сцене, в поте лица своего работал над главной статьей для следующего номера «Новой жизни» – о нашем отношении к новому правительству. Но покончить с ней я не успел… Случайно повернувшись, я увидел у себя за спиной Троцкого. Чхеидзе, изменив своей привычке обращения с друзьями, игнорировал появление Троцкого и даже не поздоровался с уважаемым революционером, который, более того, только что вернулся из заключения. Но Троцкого уже заметили, и зал стал кричать: «Троцкий! Мы хотим товарища Троцкого!»

   Это было первое появление знаменитого оратора на революционной трибуне. Его тепло встретили. И с характерным для него блеском он произнес свою первую речь – о русской революции и о ее влиянии на Европу и вообще на заграницу. Он говорил о пролетарской солидарности и интернациональной борьбе за мир; кроме того, он коснулся и коалиции. В нехарактерной для него мягкой и осторожной манере он указал на практическую бесплодность и принципиальную ошибочность тех шагов, которые были предприняты. Он оценил коалицию как захват Советов буржуазией, но не счел эту ошибку слишком серьезной.

   Троцкий был заметно взволнован этим дебютом под нейтральными взглядами незнакомой толпы и под аккомпанемент враждебных возгласов пары дюжин «социал-предателей». С самого начала он не ждал никаких проявлений симпатии. И хуже того – его манжеты постоянно угрожали вылететь из рукавов и свалиться на головы ближайших слушателей. Троцкий постоянно запихивал их на место, но непослушные манжеты постоянно вылезали снова – и борьба с ними отвлекала и раздражала его.

   16 марта, через день после отречения царя, Временное правительство объявило, что Учредительное собрание будет созвано, чтобы установить новый политический строй, окончить войну и произвести раздел земли. Правда, дата открытия Учредительного собрания постоянно откладывалась. Она так и не была определена до января 1918 года. В результате общество потеряло доверие к правительству, и под напором большевиков его мнение постепенно склонилось в левую сторону. Но весной 1917 года Временное правительство контролировалось правыми партиями – кадетами и октябристами, в то время как большинство Петроградского Совета составляли эсеры и меньшевики, а меньшинство – ультралевые большевики. В мае, после того как из Временного правительства вышли лидеры правого крыла Милюков и Гучков, эсеры обрели куда больше власти во вновь созванном новом правительстве. Одним из их лидеров был Керенский, который стал военным министром.

   Немедленно после возвращения в Россию Ленин начал кампанию с целью привести большевиков к власти. В своих «Апрельских тезисах» он объяснил, что до 1917 года предполагал, что революция принесет или «диктатуру буржуазии», или «революционно-демократическую диктатуру пролетариата и крестьянства», то есть правление большевиков. В ходе мартовских дней (то есть по «новому стилю» Февральской революции) появилось Временное правительство («буржуазная диктатура») и Советы («демократическая диктатура»), которые работали бок о бок, хотя часто конфликтовали. Более того, Советы находились в руках эсеров и меньшевиков, политика которых не была столь экстремистской, как у Ленина и большевиков. Ленин преследовал две цели. Первая – Временное правительство должно быть свергнуто, и вся власть переходит Советам. Вторая – сами Советы должны находиться под властью большевиков.

   После начального периода колебаний Ленин убедил своих соратников в Петрограде принять его курс действий, и Троцкий бросил свой авторитет на чашу весов Ленина. В апреле экстремистская установка Ленина увеличила разрыв между либеральными и радикальными революционерами, так что Керенский потерял всякую возможность политиканствовать и в том и в другом лагере, чем, как мы видели, он занимался в мартовские дни. Большевистская революция копила силы.

   Тем не менее Первый Всероссийский съезд Советов состоялся в июне в Петрограде. Большинство продолжало принадлежать эсерам, второе место досталось меньшевикам. Большевики остались в меньшинстве. Первым пунктом повестки дня был вопрос о доверии первому коалиционному правительству, сформированному в мае. Из всех основных партий только большевики отказались входить в него, считая, что таким образом предадут рабочих и крестьян, которых они представляют. Лидеру эсеров Виктор Чернову достался пост министра сельского хозяйства; яркий меньшевик Церетели стал министром почт и телеграфа. По записям Филиппа Прайса (корреспондента «Манчестер гардиан» в России) можно составить представление, как в день открытия съезда Ленин ссорился с ними.

   «А теперь в дальнем углу зала поднялся невысокий, крепко сбитый человек с круглой лысой головой и маленькими татарскими глазками. Он возглавлял небольшую группу делегатов, которые расположились в самом конце зала, на крайних левых местах. Казалось, никто не обращал особого внимания на тот угол, где они сидели, поскольку господствовало всеобщее убеждение, что там собрались непримиримые экстремисты, крайние чудаки всех типов, которые сгрудились в своей маленькой норке. Но как только этот невысокий коренастый человек встал и решительными шагами двинулся вперед по длинному проходу, где сидели ряды «революционных демократов», по залу прошел приглушенный шепот. Ибо это был Ленин, лидер небольшой и незначительной группки большевиков на этом Первом Всероссийском съезде Советов. Ни в одном слове, слетавшем с его губ, не было и следа нерешительности. С первых же секунд своего выступления он перешел прямо к делу, давя своих оппонентов безжалостной логикой. «Где мы? – начал он, простирая свои короткие руки и вопросительно глядя на аудиторию. – Что такое Совет рабочих и солдатских депутатов? Есть ли в мире что-либо подобное? Нет, конечно же нет, потому что ни в одной стране мира, кроме России, не существует такого абсурда. Давайте примем одно из двух: или буржуазное правительство с его планами на бумаге так называемых социальных реформ, которые существуют во многих странах, или пусть у нас будет правительство, о котором вы (указывая на Церетели), похоже, так долго мечтали, но, по всей видимости, у вас не хватило смелости претворить его в жизнь, правительство пролетариата, историческая параллель которого тянется с 1792 года из Франции.

   Посмотрите на ту анархию, которую нынче мы имеем в России, – продолжил он. – Что это значит? Вы серьезно думаете, что сможете создать социалистическую форму общественного устройства с помощью капиталистов? Сможет ли Церетели предложить такой план, чтобы убедить буржуазные правительства Западной Европы согласиться с нашей точкой зрения на мирный договор? Нет, пока власть не находится в руках русского пролетариата, его ждет позорное поражение. Посмотрите на дело рук своих! – вскричал он, презрительно тыкая пальцем в министров-социалистов. – Капиталисты, получая по 800 процентов доходов от военных заказов, обращаются со страной так же, как при царизме. Почему бы вам не опубликовать цифры их доходов, арестовать кого-то из них и подержать за решеткой, пусть даже вы их будете содержать в таких прекрасных условиях, как Николая Романова. Вы говорите о мире без аннексий. Введите этот принцип в практику здесь в Финляндии и на Украине. Вы говорите о наступлении против немцев. В принципе мы не против войны. Мы всего лишь против капиталистических войн, которые ведутся ради доходов капиталистов, и, пока вы не возьмете правительство в свои руки и не выставите буржуев, вы будете всего лишь орудием в руках тех, кто несет миру несчастья». – Произнеся эту тираду, он под радостные возгласы своих сторонников и оскорбительные смешки делегатов от «революционной демократии» вернулся в свой далекий угол.

   По залу снова пронесся шум, когда встал человек с квадратным лицом и прической бобриком. На нем был коричневый пиджак и гамаши, лицо было бледным от нервного напряжения, но глаза горели как раскаленные угли. Это был Керенский, который в данный момент считался народным героем и который верил, что сможет привести русскую революцию к успешному воплощению ее идеалов – дать землю голодным крестьянам, мир без аннексий и контрибуций уставшим солдатам. Выпрямившись и засунув правую руку за борт пиджака, он начал подчеркнуто спокойным тоном:

   «Только что нам предложили кое-какие исторические параллели, – сказал он. – Нам предложили 1792 год, как пример для революции 1917 года. Но чем кончила Французская республика 1792 года? Она превратилась в основу империализма, который на много лет отбросил прогресс демократии. Наша обязанность – предотвратить такое вполне возможное развитие событий, чтобы нашим товарищам, которые только что вернулись из сибирской ссылки, не пришлось снова возвращаться туда и чтобы у этого товарища, – он презрительно ткнул пальцем в Ленина, – который все это время спокойно прожил в Швейцарии, не было необходимости снова скрываться там. Он предлагает новый и замечательный рецепт для нашей революции – мы арестуем горсточку русских капиталистов. Товарищи! Я не марксист, но, думаю, понимаю социализм лучше, чем товарищ Ленин, и я знаю, что Карл Маркс никогда не предлагал такие методы восточного деспотизма. Меня обвиняют, что я восстаю против национального возрождения в Финляндии и на Украине и умаляю принцип мира без аннексий и контрибуций, мои действия в коалиционном правительстве высмеивают. Но в Первой Думе именно он, – возмущенно повернулся он к Ленину, – нападал на меня, когда я выступал за федеральные республики и национальную автономию, именно он называл эсеров и трудовиков мечтателями и утопистами».

   Перейдя к вопросу о братании на фронтах, он вызвал взрыв смеха упоминанием о тех наивных людях, которые считают, что эти дружеские встречи между группками русских и немецких солдат способны привести к расцвету социализма во всем мире. «Им стоит вести себя очень осторожно, – добавил он, – или же в один прекрасный день они убедятся, что братаются с кулаком Вильгельма Гогенцоллерна». Когда речь близилась к завершению, лицо его раскраснелось, а голос охрип. «Вы скажете нам, что боитесь реакции, – почти кричал он, – и тем не менее предлагаете нам идти по пути Франции 1792 года. Вместо того чтобы призывать к восстановлению, вы взываете к разрушению. Из этого дикого хаоса, который вы хотите создать, подобно Фениксу, поднимется диктатор».

   Сделав паузу, он медленно пересек сцену, пока не оказался напротив того угла, где в окружении своих сторонников сидел Ленин. Тот спокойно поглаживал подбородок, явно прикидывая, что из слов Керенского может оказаться правдой и, если уж придет диктатура, кому придется надевать личину диктатора.

   Дебаты продолжил лидер эсеров Виктор Чернов. «Товарищи, – начал он, – трагедия русской революции заключается в тяжелейших обстоятельствах ее рождения. Она окружена огненным кольцом фронтов. Эта ситуация определяет политическое положение в тылу. Может ли она обеспечить ее международное положение за границей? Ибо мы видим, что чем дольше длится война, тем тяжелее становятся экономические трудности. Война – это огромный насос, который высасывает все силы страны. Вот в чем опасность, и одна из самых больших, потому что никто не знает, переживет ли революция такое положение дел».

   Затем он критически разобрал аргументы Ленина и доказал, что его идея о всемирной социалистической революции с опорой на русскую революцию не выдерживает критики. Есть все основания считать, что в тех странах, где уже утвердился капитализм, революционное движение зависло в воздухе, а вот в экономически отсталых странах оно бурно развивается. «И мы не можем изменить эти обстоятельства простым призывом к миру, – продолжил он. – В той же мере мы не можем рассматривать капитализм как чисто экономический феномен. История последних лет доказывает, что в капитализме очень сильно сказывается национальный характер и что во многих странах его влияние проникает и в среду пролетариата. И если это так, разве не возникает серьезный вопрос? Суждено ли русской революции распространяться лишь в узких рамках своего национального существования? Или она распространится энергично и напористо? Или же, возможно, набирая силы у себя дома, ей стоит дождаться времени, когда созреет весь остальной мир. Иными словами, может ли она дать наглядный урок товарищам в других странах? Мир был изумлен нашей революцией в середине войны. Давайте и дальше удивлять мир очередными этапами ее развития. Русская революция действует, как рычаг, который медленно поднимает к действию силы социализма во всем мире и вместе с Интернационалом заложит основы мира, свободного от всех следов империализма. Будет покончено со старыми методами тайной дипломатии и секретных договоров, станет невозможно гнать на бойню миллионы ради блага нескольких. Впредь мы связываем наши надежды не с дипломатическими посольствами, а с демократией в странах-союзниках. Следующая цель, которую русская революционная демократия поставит перед собой, – это встреча Социалистического Интернационала всех стран». – При этих словах весь зал, кроме небольшой непримиримой группы в дальнем углу, поднялся на ноги и несколько минут приветствовал лидера социалистов-революционеров. Резолюция о доверии коалиционному правительству была принята большинством в 543 голоса против 126. Таким образом в Советах был обеспечен блок «революционеров»-демократов.



   Перспектива дальнейшего ведения войны имела довольно мрачный характер ввиду той драмы, что разворачивалась в Петрограде. Жуткая неразбериха и беспорядок, которые существовали еще до мартовской революции, только усилились. Остатки морали, еще существовавшие в войсках, исчезли в результате появления знаменитого Приказа № 1, изданного большевиками 14 марта. С этого момента армия перестала существовать как боевая сила и превратилась в инструмент для проведения революции в руках большевиков. Генерал Болдырев, генерал-квартирмейстер при генерале Рузском, командующем Северным фронтом, отметил, какое воздействие Приказ № 1 оказал на войска:

   «Пропаганда разлада между офицерами и рядовыми распространялась по всему фронту… Был арестован генерал Ушаков, командир гарнизона; войска были вызваны на парад, о котором я не имел ни малейшего представления; двинулись они туда без оружия и выглядели как растерзанное собрание оборванных и заросших солдат. Я спросил, зачем все это делается: так ли уже необходимо подчеркивать, что солдатам не доверяют? За эту неразбериху отвечал комендант, которого только что взяли под арест.

   Пошли слухи, что на плац-параде собралась огромная толпа, что она волнуется и что генерала Ушакова кинули в реку.

   Возбуждение чувствовалось и в приемной командующего: дежурный офицер, генерал Е., что-то бормотал про себя; растерянный Мицкевич (комендант) был перепуган и измучен, а Д. отвлекал Рузского какой-то длинной телеграммой.

   Получив разрешение Рузского отбыть, я прыгнул в первую же подвернувшуюся машину и помчался на площадь. Всю дорогу я не переставал обдумывать возможность серьезных осложнений. По обеим сторонам трамвайных путей встречались части гарнизона, из которых только кадеты военного училища, транспортный взвод и военная полиция сохраняли более-менее нормальный вид, а остальные меньше всего напоминали дисциплинированные войска. Тут и там бросались в глаза группки студентов.

   Масса голов, заполнявших окружающее пространство, повернулась в мою сторону. Что-то надо было делать, дабы стряхнуть с них это дьявольское заклятье. Я выпрыгнул из машины и, отдавая честь направо и налево, быстро пошел вперед. В первый раз получив отдание чести в ответ, я понял, что пока еще имею дело с настоящими войсками.

   Повсюду были видны красные банты и флаги с надписями «Да здравствует свободная Россия!». Поздравив войска с установлением нового политического порядка, я крикнул «Да здравствует Россия!». В воздухе разнеслось громовое «Ура!». Я почувствовал, что меня отпускает невыносимое напряжение – толпа кричала вместе с солдатами. Чувствовалось, что эта возбужденная масса сдерживается из последних сил и что в любой момент готова или на преступление, или на героический поступок.

   Бросив несколько доброжелательных слов, я сообщил, что командующий был удивлен, узнав, что войска вышли без оружия и что от его имени я приказываю всем немедленно разойтись по казармам и снова собраться в предписанном порядке. «Я надеюсь, что население будет соблюдать спокойствие во время парада».

   Ответом было оглушительное «Ура!». Собравшиеся стали разбираться по группам и расходиться по казармам, что вызвало успокоительный эффект – был найден выход накопившейся энергии. С этим сообщением я вернулся к Рузскому, и затем мы отправились на плац-парад. Снова и снова я про себя благодарил небо, что обладаю громким голосом: когда имеешь дело с толпой, это огромное преимущество, а большая часть войск «новой России» мало чем отличалась от обыкновенной толпы. Рузский говорил с солдатами на темы нового политического устройства, о необходимости упорной совместной работы… Над головами толпы реяло огромное количество красных знамен, сделанных из кусков материи, просто привязанных к палкам; их держали пожилые крестьяне в солдатской форме. Рузский говорил в отеческой манере, тепло и спокойно. Не думаю, что многие поняли его, но он пользовался любовью, и когда он сходил с трибуны, и народ, и солдаты приветствовали его овацией.

   Вечером беспорядки начались по новой. Адмирал Коломийцев был окружен и буквально взят в плен в своей машине. Этот инцидент навел на мысль, что власть главнокомандующего упала до нуля. Адмирала, георгиевского кавалера, солдаты, осыпая оскорблениями, выволокли из машины, и командующий был бессилен вмешаться. Власть принадлежала солдату, и он пользовался ею по указаниям своих новых лидеров. Одним словом, мы оказались на краю бездны анархии».



   Россия следовала от поражения к поражению. В конце апреля вернувшись с фронта в Петроград, Бернард Парес стал свидетелем состояния русской армии.

   «Дезертирство стало повсеместным явлением. Из фронтовых окопов уходили по одному, но, когда войска отводили в резерв, дезертировали целыми отрядами. Молодые студенты, командовавшие тонкими растянутыми линиями обороны на фронте, скорее всего, были не в силах остановить их. В этом потоке бегства было что-то неудержимое. Забиты были даже крыши вагонов. Мой хороший приятель Мейс из «Дейли миррор» послал такую фотографию, которая была опубликована в Англии под заголовком «Русские войска спешат на фронт!». Но когда их задерживали, люди порой останавливались.

   Я спросил, что надо сделать, дабы моторизованная колонна добралась до нашего полевого госпиталя. В этой всеобщей неразберихе наши люди имели собственные транспортные средства. Похоже, никаких успешных военных действий не велось. Корень всего этого хаоса был в Петрограде, и, поскольку доходившие до нас известия были весьма мрачного свойства, мы были не в состоянии понять, что же на самом деле происходит. Мои надежды, что армия будет служить опорой порядка, уже рухнули – и не из-за событий на фронте, а в тылу. Близился конец апреля. Подошло самое время вернуться на поле политики, которая была мне знакома куда больше. Полный хаос заметно прогрессировал…

   В киевском поезде я встретил нескольких офицеров моего любимого Третьего Кавказского корпуса. Они были в подавленном настроении. «Подумать только! – говорили они. – Мы были уверены, что весной нас ждет победа, – и тут все разлетелось на куски!» В Киеве я нашел генерала Бредова, моего хозяина в Роменском полку в Тарнове; позже он был генерал-квартирмейстером Северного фронта, а теперь стал начальником штаба в Киеве. Он рассказал мне, что уже имеется два миллиона дезертиров. «Эти люди сами не знают, что делают, – сказал он. – Они потеряли головы и руководствуются только сердцем. Придет день, когда они опомнятся и устыдятся всего этого».

   Я путешествовал вместе с Питером Киблом из британской автоколонны. Генерал Бредов и комендант станции договорились, что нам будет предоставлено отдельное купе, но, хотя оно было закрыто, не успел вагон доехать до станции, как в него вломились, поскольку у многих были свои ключи. Нам удалось занять одну из двух полок, и я спал на полу; мы было собрались опустить верхнюю полку и стряхнуть с нее захватчика, но потом оставили его в покое, и он скоро вышел. Прежде чем мы двинулись в путь, Кибл успел купить цыпленка и другую снедь, которая и поддерживала нас в течение тридцати с чем-то часов пути до Петрограда.

   Покидать купе, скорее всего, не стоило, поскольку ночью было несколько попыток ворваться в него. То и дело Кибл резко открывал дверь и бросал «Английский офицер!», что всегда действовало. В середине ночи я выглянул в коридор. Зрелище было удивительное: масса пассажиров в полусне сидела на корточках, напоминая собой грибы. Плакаты, развешанные на станциях, говорили, что каждый дезертир – предатель революции, но никто не обращал на них внимания. Наших запасов еле-еле хватило; остатки их мы поделили в виду Царского Села. Вокзал весь был в красных флагах; всюду была грязь и копоть. Казалось, что извозчики, стоявшие у вокзала, сомневались, хотят ли они брать пассажиров».



   Керенский, теперь военный министр, понимал, что неумелое руководство военными действиями было одной из главных причин отставки в мае первого Временного правительства. Вскоре после создания первой коалиции он начал обращаться к гражданам России с отчаянными и весьма мелодраматическими призывами поддержать военные усилия. Эти речи, которые слышал в Москве Брюс Локкарт, были типичны и для Керенского как человека, и вообще для истерического климата того времени.

   «Как хорошо я помню его первый визит в Москву, который, думаю, состоялся вскоре после того, как он стал военным министром. Он только что вернулся из поездки на фронт. Выступал он в Большом театре – именно здесь большевики позднее ратифицировали Брест-Литовский мир. Тем не менее Керенский был первым политиком, выступавшим с этой знаменитой сцены, которая дала миру Шаляпина, Собинова, Гельцер, Мордкина – и много других знаменитых певцов и балерин. По такому случаю огромный амфитеатр был заполнен сверху донизу. В Москве еще тлели угли русского патриотизма, и Керенский прибыл, чтобы снова раздуть из них пламя. Генералы, крупные чиновники, банкиры, известные промышленники, купцы в сопровождении своих жен заняли партер и ложи первого балкона. На сцене – представители солдатских Советов. Как раз над суфлерским люком была воздвигнута небольшая трибуна. Привычные десять минут задержки, привычные слухи в зале. Александр Федорович заболел. Новый кризис вынудил его вернуться в Петроград. Но тут жужжание разговоров уступило место взрыву аплодисментов. Из-за кулис показалась фигура военного министра с бледным лицом и направилась к центру сцены. Зал поднялся, приветствуя его. Керенский вскинул руку и сразу же приступил к речи. Вид у него был болезненный и усталый. Он вытягивался в полный рост, словно пуская в ход последние запасы энергии. Затем, постоянно ускоряя поток слов, он начал свою проповедь о страданиях. Ничего нельзя достичь без страданий. Человек сам рождается на свет, чтобы страдать. Величайшие из революций в истории начинались, как крестный путь на Голгофу. Так можно ли считать, что их собственная революция обойдется без страданий? Им достались в наследство огромные трудности, оставленные царским режиимом: разруха на транспорте, нехватка хлеба и топлива. Но русский народ привык к страданиям. Он, Керенский, только что вернулся из окопов. Он видел людей, которые месяцами живут в грязи и воде по колено. По ним ползают вши. Целыми днями они обходятся лишь коркой черного хлеба. У них нет достаточно боеприпасов, чтобы обороняться. Они месяцами не видели своих женщин. Но они не жалуются. Они обещают до конца исполнить свой долг. Ворчание доводится ему слышать лишь в Москве и Петрограде. И от кого же? От богатых, от тех, кто в шелковых одеждах и золотых украшениях сегодня пришел сюда, чтобы с комфортом послушать его. Он поднял глаза к ложам балконов, обитателей которых продолжала яростно бичевать скороговорка его речи. Не они ли довели Россию до краха, не они ли виновны в самом постыдном предательстве в истории, пока бедные и униженные, у которых есть все основания сетовать, все еще держатся? Ему стыдно за апатию больших городов. Что же они такого сделали, что так утомились? Неужто не могли потерпеть еще немного? Он явился в Москву, чтобы доставить послание из нее людям в окопах. Неужели ему придется, вернувшись, сказать им, что все их старания тщетны, потому что сейчас в «сердце России» обитают люди, у которых мало веры?

   Кончая свое выступление, он устало оперся на руку адъютанта. В свете рампы его лицо было бледно как смерть. Солдаты помогали ему спуститься со сцены, пока весь зал, охваченный истерическим возбуждением, встал и хрипло приветствовал его. Человек с одной почкой – человек, которому осталось жить всего шесть недель, – все они еще могут спасти Россию. Жена миллионера кинула на сцену свое жемчужное ожерелье. Другие женщины тут же последовали ее примеру, и со всех концов огромного зала на сцену посыпались драгоценности. В соседней со мной ложе генерал Вогак, человек, который всю жизнь служил царю и ненавидел революцию, как чуму, плакал как ребенок. То было воистину эпическое выступление – оно вызывало куда более сильное эмоциональное потрясение, чем любая речь Гитлера или какого-либо оратора, которых мне позже доводилось слышать. Продолжалось оно два часа. Его воздействие на Москву и на всю остальную Россию длилось два дня».



   1 июля началось наступление против австрийцев в Галиции, но уже 14 июля оно выдохлось. Контрнаступление объединенных сил немцев и австрийцев с необыкновенной легкостью пронзило русский фронт. Дезертирство ширилось, как лесной пожар; тылы русской армии были практически обнажены. Тем не менее патриотизм в душе народа еще не приказал долго жить, о чем свидетельствует эта вырезка из одной петроградской газеты, скорее всего, из «Нового времени», датированная концом июля:

   «Мы печатаем письмо сына к своей матери… которая отправила офицерами на фронт двух сыновей и единственную дочь, как медсестру».

   Старший сын кончил университет как раз к началу войны, и он пошел в армию добровольцем. Трижды был ранен. Когда он оправлялся от ранения, в госпиталь в Петрограде пришли известия о трагическом положении на фронте (провал июльского наступления в Галиции). Не сказав матери ни слова, молодой человек вступил в батальон смерти и через два дня снова отправился на фронт. Отбывая, он оставил следующее письмо:

   «Моя дорогая мама!

   Ты будешь читать это письмо по возвращении со станции, когда поезд уже унесет меня. Почему я пишу его? Чтобы тебе не было дома так одиноко. Мама, дорогая, я вложил душу в это письмо, теперь она с тобой, и ты больше не чувствуешь одиночества. Цель моего письма, во-первых, сказать тебе это и, во-вторых, попытаться опять объяснить мой поступок.

   Вспомни, дорогая мама, начало войны и почему я тогда пошел вольноопределяющимся. Тому есть две причины, или, точнее, много причин, но две главные: то есть, во-первых, умереть за свою страну, умереть молодым, пока все идеалы еще сохраняют свою силу и свежесть (это, наверно, лучшая из всех смертей), а во-вторых, быть честным перед самим собой. Я принимал участие во всех шествиях и чувствовал, что моя обязанность – подкрепить слова действиями. Это главные причины. С ними смешаны и другие мотивы – желание испытать новые волнующие приключения, жажда обрести новый опыт.

   Если ты это вспомнишь, то сочтешь мой настоящий шаг совершенно логичным и сможешь все понять. В настоящее время я осознаю и стараюсь внушить другим, что спасти нашу страну от позора и разрухи могут только закон, порядок и благоприятный исход войны. И чтобы эти чувства не остались всего лишь красивыми словами, я готов еще раз принять все, что может выпасть на мою долю, и претворить слова в действия.

   Мама, дорогая, верь мне, когда я говорю, что только это глубокое убеждение подвигло меня к действию.

   Я не могу вступать в компромиссы со своей совестью, дорогая мама, и извинять себя тем, что я еще слишком слаб, слишком болен, дабы выполнять долг перед страной. И раньше и потом, когда меня отсылали в тыл в госпиталь, я думал об опасности погибнуть от руки своих же солдат и тому подобное. Но сейчас, вступив в батальон смерти, я знаю, что с Божьего соизволения еще смогу пригодиться своей стране.

   Дорогая мама, не печалься моему отъезду. Едут и люди с куда более худшим здоровьем, чем у меня. Ведь даже раненый может увлечь за собой людей, которые в критический момент потеряли мужество.

   Верь мне, дорогая мама, что эти строчки идут из глубины души, и это не пустые слова. Я никогда не испытывал склонности ко лжи, а сейчас вообще забыл, что это такое.

   Но почему все это? Хочу откровенно сказать тебе, что буду безмерно счастлив отдать жизнь за свою страну… Что еще в такие времена может сделать человек? Я чувствую, что сейчас, в такое время, все мы должны попытаться полностью забыть себя и отдаться, так сказать, общему делу. Ах, если бы только можно было бы всех убедить в этом! Тем не менее не стоит впадать в безнадежный пессимизм, а стоит выгравировать в сердце и уме эти строчки нашего дорогого поэта:

 

Верь, придет время

И Ваал отступит,

И снова любовь

Осенит землю своим крылом.

 

   Вот это, дорогая мама, все, что я хотел написать тебе на прощание. Я нежно целую тебя в ожидании встречи. Не сердись на меня.

   Всегда люблю тебя глубоко и искренне.

   Твой сын Коля».

   Разруха в Петрограде, катастрофа на фронте, полный хаос во всей Российской империи – такая обстановка воцарилась с марта 1917 года. Сообщения, которые в июле и августе приходили в центральные газеты, рисовали печальную картину состояния дел в сельской местности:

   «По возвращении домой я был выбран в волостной комитет. Порядка в нашей деревне не было и в помине. Люди жили, как они привыкли и до революции. Гнали самогон и продавали по два рубля за бутылку. Пьянства и краж становилось все больше.

   Казаки, которые жили по соседству, грабили арендаторов и крестьян, оскорбляли женщин. Даже церковь они не уважали. В одной деревне была ограблена лавка потребительского общества, а в другой – дом очень известного доктора.

   С помещиками все было как-то не так. Они сажали сахарную свеклу, а за уборку ее давали полтора рубля в день, которых даже на прожитье не хватало.

   Живой скот для армии покупали по деревням по цене одиннадцать рублей за пуд. Многие крестьяне страдали от голода…

   По деревням были организованы комитеты, но они не имели представления, где начинается их власть и где кончается. Может ли комитет сместить плохого священника? Может ли владелец земли продать строевой лес без разрешения комитета?..

   Стоимость жизни, как и спекуляция, все время росла. Спекулянты покупали зерно, а потом продавали его по пять рублей за пуд. Среди них были такие, у кого на руках было по тысяче и более пудов зерна, а они продолжали скупать его, чтобы потом спекулировать. Торговцы скрывали промышленные товары, выкидывая на продажу лишь ограниченное их количество, которое шло по высоким ценам. В деревне появилось много денег, и вместе с ними пришли беспутство и пьянство. Впервые в истории деревни в ней появился вытрезвитель.

   Военный отряд, который был прислан для защиты, уводил у людей скот, отнимал хлеб, оскорблял женщин…

* * *
   Каждый год крестьяне арендовали землю у помещика. В этом году они, как обычно, пришли к нему, и он запросил привычную плату. Крестьяне платить ее отказались и, не вступая в переговоры, пошли по домам. Созвав митинг, они решили забрать землю без всякой оплаты. Положив плуги и бороны на телеги, они двинулись на поля. А когда выехали на них, то между ними разгорелся спор, как делить землю, потому что отдельные куски ее отличались качеством. Покричав какое-то время, одна из сторон предложила отправиться к складу помещика, где он хранил немалые запасы алкоголя. Выломав двери, крестьяне обнаружили за ними пятьдесят бочонков. Они пили и пили, но справиться с таким количеством алкоголя не смогли. Пьяны они были настолько, что не соображали, что делают, – поэтому склад и занялся огнем. Четыре человека погибли в пламени, девяносто спаслись. Несколько дней спустя они снова вышли на угодья, где опять началась ссора. На этот раз она кончилась побоищем, после которого осталось лежать тринадцать трупов и с тяжелыми ранениями в больницу увезли пятнадцать человек, четверо из которых скончались.

   Вскоре после этих ссор и драк взялись за богатых крестьян. В деревне у восемнадцати человек было от двадцати пяти до тридцати десятин. Имелись у них и запасы самого разного зерна. Примерно тридцать односельчан захватили их. Созвали еще одну общую сходку. Несколько крестьян, которые были поумнее остальных, выступили против грабежа. Все кончилось очередной свалкой, в которой троих убили, а пять человек получили тяжелые ранения. Один из крестьян, у которого убили сына, потряс кулаком и закричал: «Вы мне заплатите за сына!»

   Три дня спустя одна из изб загорелась. Сбежавшись к ней, люди спрашивали друг друга, как занялся пожар. Кто-то предположил, что пожар – дело рук того, кто еще недавно угрожал. Толпа направилась к его дому и убила хозяина. Когда с ним было покончено, выяснилось, что дом загорелся из-за беспечности хозяйки. В этот день разразился сильный ветер, который дул вдоль улицы, и сгорели 132 избы…»

   В залах, где шли горячие дебаты о российской политике, Ленин продолжал оставаться в меньшинстве, но на улицах Петрограда самые активные и склонные к насилию элементы общества не скрывали растущего нетерпения от медлительности правительства и выражали поддержку крайне левым. По всей России отдельные Советы отказывались признавать власть первого коалиционного правительства. Да и рядом с Петроградом гарнизон моряков острова Кронштадт, последовав общему примеру, объявил о независимости своего Совета. Со стратегической точки зрения такое положение вещей представляло собой серьезную угрозу правительству. Как и в 1905 году, когда были волнения в Кронштадте и на Черноморском флоте, военно-морские силы могли серьезно подействовать на равновесие революции. Филипп Прайс решил в июне посетить Кронштадт. Остров пользовался дурной славой в Петрограде, особенно с последней недели мая, когда моряки осадили американское посольство, намереваясь взять посла в заложники и держать его, пока правительство не пойдет на определенные политические уступки.

   Филиппу Прайсу удалось создать живую картину тех восемнадцати месяцев, что прошли после отречения царя. По возвращении из России он значительно позже признался, что во время пребывания в Петрограде он «в определенной мере принял доктрину Маркса». Его книга «Мои воспоминания о русской революции» содержит «очень выразительные примеры коммунистического жаргона, которые мне удалось уловить… Фактически я стал «попутчиком»…»

   «Несмотря на пугающие разговоры, которые в то время широко ходили в Петрограде, о «террористическом» режиме в Кронштадте, я все же решил пуститься в путешествие, дабы своими глазами увидеть, что там происходит. Прекрасным июньским утром в гавани Васильевского острова я сел на небольшой пароход, который двинулся вниз по Неве, мимо больших верфей этого «окна в Европу» и дальше – в синие воды Финского залива. Вскоре на горизонте показались очертания длинного пологого острова. Расположенный практически точно между двумя берегами, он надежно контролировал водные пути в устье Невы. Несколько крейсеров, военно-учебное судно и рыбацкие суденышки борт о борт стояли в небольшой гавани острова. Заводские трубы говорили о наличии литейных производств, а очертания холмов на фоне неба напоминали о крепостных укреплениях, охранявших подступы к Петрограду. Тут располагалась знаменитая островная крепость, способная не только выдержать осаду, но и, благодаря своим предприятиям и военным складам, много недель вести самостоятельное существование в отрыве от внешнего мира. В этот июньский день Кронштадт, куда я прибыл по морю, дышал духом независимости и открытого неповиновения. И, глядя на него, я думал о тех странных личностях родом отсюда, которых производили на свет прошлые русские революции, – об отце Иоанне Кронштадтском и других священниках-политиках.

   Пароходик пристал к берегу. Я вышел из гавани и, пройдя по главной улице города, зашел в помещение Кронштадтского совета, бывший офицерский морской клуб. Я попросил о встрече с председателем, и меня провели в комнату, где я увидел сидящего молодого человека, напоминавшего студента. У него были длинные волосы и мечтательные глаза, рассеянный взгляд которых выдавал идеалиста. Это был председатель Кронштадтского совета рабочих, солдат и моряков. «Присаживайтесь, – сказал он. – Как я предполагаю, вы прибыли из Петрограда убедиться, отвечают ли истине все эти россказни о нашем терроре. Скорее всего, вы убедитесь, что тут не происходит ничего необычного; мы просто навели порядок после тирании и хаоса покойного царского режима. Рабочие, солдаты и моряки выяснили, что они могут сами делать свою работу куда лучше, чем под руководством людей, которые называют себя демократами, но на самом деле являются друзьями старого режима. Поэтому мы и объявили, что высшей властью на острове является Кронштадтский совет. Мы признаем тот факт, что в Петрограде существует Временное правительство, так же как я признаю, что вы сидите на этом стуле; на это отнюдь не означает, что мы признаем его власть над собой».

   В ходе дальнейшего разговора он предположил, что мне хотелось бы осмотреть крепость, а также военно-морскую тюрьму, и вызвался сам меня повсюду провести. В обществе студента-председателя, я вышел и двинулся по главной улице. В чисто русском стиле он с самого начала отнесся ко мне очень по-дружески и доверительно и, хотя я знал его не более получаса, взял меня под руку и стал рассказывать о себе и о Кронштадте. «Я был студентом-технологом в петроградском институте, – сказал он. – Во время учебы мне доводилось часто бывать тут и наблюдать, что здесь происходит. Вы не можете иметь об этом никакого представления. На этом острове к солдатам и матросам относились как к собакам. Они работали с раннего утра до ночи. Им не разрешалось никаких развлечений из страха, что они могут объединиться для каких-то политических целей. И здесь вы лучше, чем где бы то ни было, сможете познакомиться с капиталистической системой империалистического рабства. За малейшее прегрешение человека заковывали в кандалы, а если у него находили социалистическую листовку, то расстреливали. Тут в самом деле царил террор. Правящие классы России должны были поддерживать такой режим в Кронштадте, чтобы держать людей в полном подчинении из опасений, что, согнанные на этот остров, они могут легко договориться и свергнуть власть своих офицеров. Те же могли поддерживать эту систему с помощью корпуса жандармов и шпионов-провокаторов. Очень большой процент солдат и матросов Кронштадта – выходцы из среды квалифицированных рабочих и образованных крестьян, обладающих ремесленными навыками. Многие из них умеют читать и писать. Поэтому Кронштадт – один из самых передовых революционных центров в России».

   Обсуждая все эти темы, мы вышли на обширную площадь перед кафедральным собором. На ней собралась большая толпа рабочих, солдат и матросов. Вдруг из собора появилась процессия с красными знаменами, во главе которой моряки несли пять или шесть урн. «В них прах, – объяснил мой спутник, – тех товарищей, которых после революции 1905 года казнила здесь царская реакция за их революционную деятельность. Один из них попытался доставить пищу своим товарищам, которые голодали на маленьком островке у финского побережья, в осаде царских жандармов. Другой решил в ночь перед казнью спасти из тюрьмы своего друга. Мы никогда не знали, где были похоронены наши товарищи, и лишь позже выяснили, что их тела были брошены в яму. Мы недавно нашли эту яму, выкопали их кости и воздали честь тем, кто погиб за свободу, которой мы ныне радуемся». Могила была выкопана рядом с памятником адмиралу Макарову. Солдаты и моряки помянули своих товарищей несколькими словами, и урны опустили в землю. А ведь эти люди ушли из жизни одиннадцать лет назад. Практически никто, если не считать нескольких человек из кронштадтского гарнизона, лично не знал их. Но они погибли во имя той же цели; та же самая таинственная сила заставила их восстать, чтобы вести отчаянную и безнадежную борьбу за свободу. Братство по оружию в борьбе против всеобщей тирании перекинуло мост через проем времени, и, хотя погибших никто не знал во плоти, они стали близкими по духу. Такова была волшебная сила, управлявшая русской революцией. Кронштадтцы были полны такой силы, с которой невозможно было справиться, пусть даже два года спустя британский флот открыл огонь по их фортам, дабы вернуть их обратно в то рабство, из которого они освободились в марте 1917 года.

   После тюрьмы мы пошли в тюрьму в северо-восточной части острова. Часовые, когда мы проходили мимо них, дружески кивали председателю и говорили «Доброе утро, товарищ». Отворив железные двери, мы вошли в комнату с низким потолком, где на металлических койках сидели и лежали полуодетые, небритые и неухоженные люди. Все они были прежними сатрапами царского режима в Кронштадте. Здесь находился морской офицер – человек старше пятидесяти лет, на котором заключение уже начало сказываться. «Посмотрите, – сказал он, взяв меня за руку и приложив ее к выступающей бедренной кости, – чем я это заслужил?» Я подошел к генерал-майору, бывшему командующему крепостной артиллерией Кронштадта. Он был в одной рубашке, лишившись мундира с многочисленными наградами на груди, хотя участвовал в обороне Порт-Артура и польской кампании.[10] Его брюки цвета берлинской лазури с красными лампасами носили на себе следы трехмесячного пребывания в заключении. Он робко посмотрел на меня, словно сомневаясь, не унизит ли он свое достоинство, если расскажет о своих злоключениях случайному иностранцу. «Я бы хотел, чтобы они выдвинули против нас хоть какое-то обвинение, – наконец сказал он, – потому что сидеть тут три месяца и не знать, что тебя ждет, довольно тяжело». – «А вот я сидел здесь не три месяца, а три года, – вмешался охранник из моряков, который сопровождал нас, – и не знал, что со мною будет, хотя единственное мое преступление было в том, что я передал листовку о жизни Карла Маркса». Затем я встретился с молодым офицером-артиллеристом, который, казалось, воспринимал все свои неприятности с бодрым спортивным видом. «К своим подчиненным я никогда не относился плохо, – сказал он, – но они арестовали меня вместе с другими офицерами, к которым у них были претензии, и правильно сделали, потому что те относились к ним как к собакам. У меня вечно были стычки со своими собратьями-офицерами, и они меня выставили из Морского клуба, потому что я протестовал против вещей, которые там творились. И вот теперь я сижу вместе с ними». Следующим моим собеседником оказался вице-адмирал. Дух его был почти сломлен, потому что исхудавшее лицо было покрыто бледностью, руки тряслись, а говорил он еле слышно. «Я выполнял обязанности, порученные мне моим государем, – пробормотал он. – Я всегда служил своей стране и был готов умереть за нее. Я участвовал в японской войне и дважды был ранен. Если я бывал строг со своими людьми, то лишь потому, что любил царя и свою страну и знал, что только таким образом Россия будет великой, а народ – счастливым..» – И при этих словах он заплакал.

   Меня отвели в южную часть острова, где в другой тюрьме содержались бывшие чины военной полиции, жандармы, полицейские шпики и провокаторы свергнутого царизма. В низком грязном коридоре я увидел очертания крупной мускулистой фигуры. Это оказался жандарм в своем длинном сером обмундировании, которое когда-то наводило страх на массы забастовщиков и демонстрантов. В ответ на мой вопрос он сказал: «Если бы только они могли выпустить нас и приставить к той же работе! Мы крепки и можем служить нашей стране, не важно, монархии или республике». Рядом с ним стоял военный полицейский. В его грубых чертах лица не было видно никаких следов ни гнева, ни раскаяния. Похоже, он думал лишь о том, чтобы поесть, выпить и поспать. Счастливое существование для человека в его положении!

   В это мгновение я увидел перед собой тощую фигуру человека в штатском платье. Его налитые кровью глаза смотрели сквозь пряди спутанных волос взглядом преследуемого зверя, который уже слышит лай собак. «Наконец-то вы пришли, – казалось, говорили они. – Так меня повесят или расстреляют? Какую казнь вы для меня приготовили?..»

   Когда я оказался вне стен тюрьмы, к моему спутнику подошла сутулая пожилая женщина и со слезами на глазах стала спрашивать его хоть о каких-то сведениях о ее единственном сыне. Тот был жандармом и в первый же день революции вместе с полудюжиной других забрался на сторожевую вышку с пулеметами и открыл смертельный огонь по главной улице, уложив троих из революционных лидеров и много портовых рабочих. Она была вдовой, и теперь о ней никто не заботился. Она не разбирается в политике, сказала она, и хочет только мира. Председатель Совета, растрогавшись, задумался на минуту. Человеческие чувства дали ему понять, что он может проявить мягкость. Революционная дисциплина требовала от него твердости. «Делом этих людей занимаются, – сказал он. – Мы даже разрешили Временному правительству прислать сюда комиссара, который вместе с нами изучит обвинения. Скорее всего, ваш сын скоро будет освобожден».

   Покинув тюрьмы, я постарался забыть все, что мне довелось увидеть. В них содержались люди, наказанные за то, что служили жестокой системе, но ведь именно она давала им средства к существованию. Были и другие, которые служили этой системе потому, что выросли и получили образование в такой атмосфере, которая позволяла им видеть вокруг себя только хорошее. Но этих агентов старого режима наказывали люди, которые перенесли гораздо больше страданий, чем они сейчас причиняли. Строго говоря, больше всего меня удивляло, что новые правители Кронштадта после всего, что им довелось перенести, все же сохранили человеческие чувства. Какая история была написана на каменных стенах Кронштадта! Лишь Достоевскому под силу описывать обитателей этих «мертвых домов»! Или Толстому вызывать к ним сочувствие!

   На следующий день я посетил верфи и литейные производства Кронштадта. Я выяснил, что первым результатом мартовской революции стал созыв так называемого «фабричного комитета», который является русской формой собрания цеховых старост. Их влияние сказывалось в доках, где существовали «районные союзы». Эти комитеты и союзы были элементарными промышленными ячейками, на которых и базировалась идея Совета, и в Кронштадте я убедился, что они уже достаточно развиты. Они включали в себя людей самых разных уровней знания, квалифицированных и неквалифицированных, которые после рабочего дня встречались на полчаса. Знакомясь с верфями и производством, я нашел центральную контору одного из таких комитетов. В углу мастерской стояли стул и стол с книгой записей, в которую секретарь заносил резолюции и решения. Таков был офис. И тем не менее в таком неприглядном месте шла важная общественная деятельность. Из такого места направлялись делегаты в Кронштадтский Совет, который представлял собой фактически политическую власть на острове, контролировал милицию, тюрьмы, общественные службы, поставки продовольствия и так далее. Делегаты осуществляли прямой контроль над производствами. Они потребовали и получили право инспектировать банковские счета и торговые книги, следя, чтобы никакие материалы не утекали на сторону. По большому счету они заботились о благополучии производства и его работников. К тому же эти зачаточные пролетарские организации уделяли внимание двум направлениям работы – одно политическое, а другое – промышленное. Но обе эти ветви имели общие корни.

   Фабричные комитеты и союзы на верфях, активную работу которых я видел в Кронштадте, действительно являются боевыми органами революционных рабочих. В Петрограде в первые дни революции они энергично воодушевляли квалифицированных рабочих. Те же охотно воспринимали идею промышленных советов, потому что никогда раньше в массе своей не были организованы в профессиональные союзы. Слабость профсоюзного движения в России при царизме в значительной мере способствовала процессу организации квалифицированных и неквалифицированных рабочих в крупные промышленные союзы. Квалифицированные рабочие отнюдь не были привилегированной кастой, требовавшей для себя каких-то особых прав. Наоборот, они часто возглавляли новые фабричные комитеты, чтобы контролировать производство. В Кронштадте, где было необычайно большое количество квалифицированных рабочих и моряков, фабричные комитеты уже с июня 1917 года достигали высокого уровня эффективности.

   Самым крупным эксплуататором на острове было государство. Но в Кронштадте существовали также и частные капиталистические предприятия, самым крупным из которых был кабельный завод. Как я выяснил, он также находился под контролем фабричного комитета. Владелец, который попытался прекратить все работы и продать часть оборудования иностранному банку, был арестован, все производство именем Кронштадтского Совета было реквизировано и теперь управлялось заводским комитетом. Тот разослал своих представителей в Петроград для закупки оборудования и запасов металла. Средства нашлись в виде отчисления определенного процента от заработной платы работников. Тем не менее было сомнительно, что такое положение дел может продолжаться долго. Было ясно, что необходима некая руководящая длань для координации хода производства и общественных интересов, для предотвращения нового рабочего контроля, который может превратиться в синдикализм и новую форму капитализма. Все же кронштадтские портовики и металлисты тем временем на своем острове-крепости уже сломали власть «большого бизнеса» и его союзника, правительственных чиновников, и заложили основу системы, которая при наличии достаточного количества запасов может с помощью рабочих гильдий обеспечивать потребности и общества и потребителей. И теперь я выяснил подлинную причину того возмущения, которое Кронштадт вызывал в буржуазных кругах Петрограда: Кронштадт опережал развитие событий во всей стране и открыто угрожал капиталистической системе.

   Прежде чем покинуть Кронштадт, я посетил заседание Совета рабочих, солдатских и матросских депутатов. Оно состоялось в бывшем Морском офицерском клубе, в большом зале, где некогда проходили балы и давались банкеты и где стены по-прежнему были увешаны картинами приема на флоте царя и иностранных суверенов… Адмиралы, генералы и офицеры, представлявшие цвет российской аристократии, ныне находились в тюрьмах, которые я сегодня посетил. Их командные посты были заняты бравыми матросами, энергичными солдатами, выходцами из крестьян и металлистами с мозолистыми руками, которые пришли сюда после трудового дня. Здесь собралась живая и энергичная компания сынов Кронштадта, которых приветствовали со всех концов России. Они были солью земли, олицетворением революционного величия России. Этим людям не доводилось участвовать в интеллектуальных пиршествах в университетах и колледжах. Но они обладали природными инстинктами, которые способствовали ясности взгляда, помогали называть вещи своими именами, видеть приметы времени и действовать, когда это от них требовалось. В повестке дня стоял вопрос, стоит ли принимать на острове комиссара Временного правительства. Начались дебаты. Выступавшие говорили коротко, ясно и по делу. Некоторые считали, что прием комиссара будет означать признание власти Временного правительства над островом. Другие считали, что необходим компромисс, потому что остальная часть страны еще не готова принять то положение, которым пользуется Кронштадт под властью Совета. Тон дебатов был достаточно сдержан, и наконец было выработано компромиссное решение, по которому комиссар получал доступ на остров как «гость» Совета.

   Разобравшись, я выяснил, что большевики были в Совете в меньшинстве. Большая часть делегатов вообще не принадлежала ни к каким партиям. Но фактически они делали все, что официально провозглашали большевики. Лидер большевиков в Кронштадте говорил, что его партия не собирается форсировать события. Время, сказал он, работает на них. Война и спекуляция обрекли Россию на голод и нищету, толкая массы к тому, что они присоединятся к позиции Кронштадта. Этот процесс еще не завершен, но для него потребуется не так уж много месяцев. Придет время действовать. А пока он предпочитает ждать и наблюдать за интересными маленькими экспериментами, когда массы рабочего класса вырабатывают свои инициативы без всякого понукания со стороны. В силу особых местных условий Кронштадт первым вступил на этот путь, что произойдет и по всей России».

   16 июля в Петрограде разразился преждевременный мятеж, возглавляемый кронштадскими моряками, который пришелся на руку большевикам.

   Явившись в Таврический дворец, где заседало правительство, моряки довели себя до такой степени возбуждения, что арестовали эсера Чернова, когда тот вышел встретить их, после чего стали угрожать даже большевику Троцкому; и тот и другой были членами Петроградского Совета, который кронштадтцы хотели привести к власти вместо Временного правительства. Но, как заметил Филипп Прайс, «большая часть делегатов вообще не принадлежала ни к каким партиям». Суханов описывает сцену за пределами Таврического дворца:

   «Было около пяти часов. В комнатах Исполнительного комитета кто-то впопыхах сообщил, что ко дворцу подошли кронштадтцы. Под предводительством Раскольникова и Рошаля они заполнили весь сквер и большой кусок Шпалерной. Настроение их самое боевое и злобное. Они требуют к себе министров-социалистов и рвутся всей массой внутрь дворца.

   Я отправился в залу заседаний. Из окон переполненного коридора, выходящих в сквер, я видел несметную толпу, плотно стоявшую на всем пространстве, какое охватывал глаз. В открытые окна лезли вооруженные люди. Над толпой возвышалась масса плакатов и знамен с большевистскими лозунгами. В левом углу сквера по-прежнему чернели безобразные массы броневиков.

   Я добрался до вестибюля, где было совсем тесно и вереницы и группы людей в возбуждении, среди шума и лязга оружия, зачем-то проталкивались вперед и назад. Вдруг меня кто-то сильно дернул за рукав. Передо мной стояла служащая в редакции «Известий», моя старая знакомая, недавно вернувшаяся с каторги эсерка Емельянова. Она была бледна и потрясена до крайности.

   – Идите скорее… Чернова арестовали… Кронштадтцы… Вот тут во дворе. Надо скорее, скорее… Его могут убить!..

   Я бросился к выходу. И тут же увидел Раскольникова, пробиравшегося по направлению к Екатерининской зале. Я взял его за руку и потащил обратно, на ходу объясняя, в чем дело. Кому же, как не Раскольникову, унять кронштадтцев?.. Но выбраться было нелегко. В портике была давка. Раскольников покорно шел со мной, но подавал двусмысленные реплики. Я недоумевал и начинал приходить в негодование… Мы уже добрались до ступеней, когда, расталкивая толпу, нас догнал Троцкий. Он также спешил на выручку Чернова.

   Оказывается, дело было так. Когда в заседании ЦИК доложили, что кронштадтцы требуют министров-социалистов, президиум выслал к ним Чернова. Лишь только он появился на верхней ступени портика, толпа кронштадтцев немедленно проявила большую агрессивность и из многотысячной вооруженной толпы раздались крики:

   – Обыскать его! Посмотреть, нет ли у него оружия!..

   – В таком случае я не буду говорить, – объявил Чернов и сделал движение обратно во дворец. Вполне возможно, что Чернова и вызывали не для речей, а для других целей. Но во всяком случае, эти цели были неопределенны, и после его заявления толпа слегка стихла. Чернов произнес небольшую речь о кризисе власти, отозвавшись резко об ушедших из правительства кадетах. Речь прерывалась возгласами в большевистском духе. А по окончании ее какой-то инициативный человек из толпы потребовал, чтобы министры-социалисты сейчас же объявили землю народным достоянием и т. п.

   Поднялся неистовый шум. Толпа, потрясая оружием, стала напирать. Группа лиц старалась оттеснить Чернова внутрь дворца. Но дюжие руки схватили его и усадили в открытый автомобиль, стоявший у самых ступеней с правой стороны портика. Чернова объявили взятым в качестве заложника…

   Немедленно какая-то группа рабочих бросилась сообщить обо всем этом ЦИК и, ворвавшись в Белый зал, произвела там панику криками:

   – Товарищ Чернов схвачен толпой! Его сейчас растерзают! Спасайте скорее! Выходите все на улицу!

   Чхеидзе, с трудом водворяя порядок, предложил Каменеву, Мартову, Луначарскому и Троцкому поспешить на выручку Чернова. Где были прочие, не знаю. Но Троцкий подоспел вовремя.

   Мы с Раскольниковым остановились на верхней ступени у правого края портика, когда Троцкий, в двух шагах подо мною, взбирался на передок автомобиля. Насколько хватало глаз – бушевала толпа. Группа матросов с довольно зверскими лицами особенно неистовствовала вокруг автомобиля. На заднем его сиденье помещался Чернов, видимо совершенно утерявший присутствие духа.

   Троцкого знали, и ему, казалось бы, верил весь Кронштадт. Но Троцкий начал речь, а толпа не унималась. Если бы поблизости сейчас грянул провокационный выстрел, могло произойти грандиозное побоище, и всех нас, включая, пожалуй, и Троцкого, могли разорвать в клочки. Едва-едва Троцкий, взволнованный и не находивший слов в дикой обстановке, заставил слушать себя ближайшие ряды. Но что говорил он!

   – Вы поспешили сюда, красные кронштадтцы, лишь только услышали о том, что революции грозит опасность! Красный Кронштадт снова показал себя как передовой боец за дело пролетариата. Да здравствует красный Кронштадт, слава и гордость революции!..

   Но Троцкого все же слушали недружелюбно. Когда он попытался перейти собственно к Чернову, окружавшие автомобиль ряды снова забесновались.

   – Вы пришли объявить свою волю и показать Совету, что рабочий класс больше не хочет видеть у власти буржуазию. Но зачем мешать своему собственному делу, зачем затемнять и путать свои позиции мелкими насилиями над отдельными случайными людьми? Отдельные люди не стоят вашего внимания… Каждый из вас доказал свою преданность революции. Каждый из вас готов сложить за нее голову. Я это знаю… Дай мне руку, товарищ!.. Дай руку, брат мой!..

   Троцкий протягивал руку вниз, к матросу, особенно буйно выражавшему свой протест. Но тот решительно отказывался ответить тем же и отводил в сторону свою руку, свободную от винтовки. Если это были чуждые революции люди или прямые провокаторы, то для них Троцкий был тем же, что и Чернов, или значительно хуже: они могли только ждать момента, чтобы расправиться и с адвокатом, и с подзащитным. Но я думаю, что это были рядовые кронштадтские матросы, воспринявшие по своему разумению большевистские идеи. И мне казалось, что матрос, не раз слышавший Троцкого в Кронштадте, сейчас действительно испытывает впечатление измены Троцкого: он помнит его прежние речи и растерян, не будучи в состоянии свести концы с концами… Отпустить Чернова? Но что же надо делать? Зачем его звали?

   Не зная, что делать, кронштадтцы отпустили Чернова. Троцкий взял его за руку и спешно увел внутрь дворца. Чернов обессиленно опустился на свой стул в президиуме… Я же, оставаясь на месте происшествия, вступил в спор с Раскольниковым.

   – Уведите немедленно свою армию, – требовал я. – Вы же видите, легко может произойти самая бессмысленная свалка… Какова политическая цель их пребывания здесь и всего этого движения? Воля достаточно выявилась. А силе тут делать нечего. Ведь вы знаете, вопрос о власти сейчас обсуждается, и все, что происходит на улицах, только срывает возможное благоприятное решение…

   Раскольников смотрел на меня злыми глазами и отвечал неясными междометиями. Он явно не знал, что именно ему дальше делать со своими кронштадтцами у Таврического дворца. Но он также явно не хотел уводить их…»

   Лидеры Петроградского Совета отказывались оставлять первое Временное правительство и брать власть в свои руки, как того хотели кронштадтцы. Когда министр юстиции распространил документы, доказывавшие, что Ленин – германский шпион, большевики, поддержавшие мятеж и давшие кронштадтцам свои красные стяги, оказались в очень сомнительном положении. Бернард Парес показывает, как Временное правительство снова оказалось на гребне прибойной волны:

   «Когда я прибыл в Петроград, на улицах слышалась перестрелка. Вычищалось гнездо большевиков где-то рядом со станцией Никольская.

   На следующий день (17 июля) я был в русско-английской больнице на Невском, когда мимо нее прошла процессия, насчитывавшая не меньше десяти тысяч человек. Она явно была настроена свергнуть правительство. Шли целых два полка, в хвосте которых тянулись рабочие, женщины и дети. Это была вторая попытка большевиков захватить Петроград. Кое-кто в шествии брал на прицел окна домов и выкрикивал угрозы в адрес тех, кто выглядывал из окон. План был прост. Если все, охваченные страхом, останутся в домах, то процессия сможет захватить любое помещение и делать с его обитателями все, что захочет. Угроза такого развития событий назревала на глазах. Толпа безнаказанно вломилась в одно из правительственных зданий. Стоило ей понять, что она может себя вести подобным образом, не опасаясь реакции со стороны правительства, как его власти и порядку пришел бы конец. Конечно, повсеместно господствовало возмущение, но вот что было нужно – сопротивление. Леди Мюриел Пейджет, которая была с кем-то из нас в больнице, продемонстрировала присутствие духа и хотела все увидеть из окна, но тут засвистели пули.

   Едва началась стрельба, как случилось нечто необычное; показалось, что вся процессия кинулась искать укрытие, хотя я был совершенно уверен, что стрелять начали именно из ее среды. Смущенные лица солдат дали понять, что перед ними не тот враг, которого надо бояться. В возникшем на мгновение проеме толпы я увидел маленького извозчика в ватном армяке и странной высокой шляпе, свойственной его профессии, который, пригибаясь, словно под дождем, старался проскочить в этот проем. Нокс, который встретил толпу еще на одном из мостов через Неву, видел, как она точно так же кинулась искать укрытие, когда в полдень пулеметы из крепости открыли огонь.

   Вскоре по улице прогромыхали несколько тяжелых грузовиков, набитых солдатами, которые тоже целились по окнам. Двое или трое выздоравливавших фронтовиков остановили такой грузовик и попытались разоружить солдат, но кончилось тем, что их самих разоружили. Появились казаки, которые выступали на стороне сил порядка и приготовились рассеять толпу. «Больши» встретили их криками «Кровопийцы!».

   Министры искали себе убежища в самых разных местах – одни в Советах, а другие – в здании Генерального штаба. Среди последних был министр юстиции, социалист Переверзев. Небольшая группа моих друзей из лиги личного примера во главе с Алексинским направилась туда, чтобы предложить свою помощь. Один или два министра впали в панику, но Переверзев передал Алексинскому достаточное количество доказательств о преступной связи большевиков с германцами. Среди них были и телеграммы, перехваченные по инициативе английского полковника Беннета. Они поступали от хорошо известных германских агентов в Стокгольме и Копенгагене… и были адресованы лидерам большевиков – одно из посланий поступило на имя жены Ленина. Просматривая адреса, я не без тревоги обнаружил, что почти все они жили по соседству с моей квартирой на Бассейной. В телеграммах затрагивались в основном две темы – поступление денег и детали пропаганды. В них содержались даже тексты лозунгов, которые я своими глазами видел на развевающихся флагах, когда большевистская демонстрация двигалась по Невскому.

   Алексинский, которому всегда была свойственна бульдожья хватка, с облегчением вцепился в эти материалы и, подойдя к окну Генерального штаба, сразу же зачитал их собравшимся на улице солдатам гвардейского Преображенского полка. Часть из них побежала за другими своими товарищами; из солдатской гущи стали доноситься крики, что теперь-то они понимают: попытка большевистского переворота – это маневр германцев и что теперь они, солдаты, готовы во всем поддерживать Временное правительство. А тем временем те министры, которые находились в Советах, смогли добиться их поддержки и вечером Советы послали свои большие грузовики, которые и очистили улицы от большевиков.

   Попытка переворота провалилась. Но большинство демонстрантов, многие из которых прибыли из Кронштадта, думая, что проведут свободное время, просто гуляя со своими девушками по улицам, оказались невольными свидетелями этих событий. Повсюду были видны моряки в отутюженной форме и девушки на высоких каблуках».

   На следующий день, 18 июля, правительственные силы вломились в штаб-квартиру большевиков и в редакцию главной большевистской газеты «Известия», которую Суханов с такими муками защищал в мартовские дни. Они смогли арестовать Троцкого, но Ленин ускользнул, скрывшись в доме рабочего Аллилуева, старого члена большевистской партии, будущего тестя Сталина. Позже Ленин перебрался в Финляндию. Дочь Аллилуева, услышав об опасности, в которой оказались большевики после этих июльских дней, торопливо вернулась домой из деревни под Петроградом.

   «То и дело я бегала на вокзал. Сюда, вместе с пассажирами, наползали слухи, смутные и неверные отголоски того, что происходило в столице.

   – Большевиков разгоняют, Керенский их к власти не допустит, – ловила я обрывки чужих разговоров.

   – Демонстрацию большевистскую расстреляли. Да они не сдадутся! Сила ведь за ними.

   Я слушала эти фразы, произносимые то со злорадством, то гневно, с затаенной угрозой, и сердце у меня замирало: большевиков арестовывают, демонстрации разгоняют. Как же там наши? Что с отцом, с мамой? Они, наверное, были на демонстрации. Мне стало невыносимо в Левашове. Мама собиралась приехать навестить меня, но через товарища-кондуктора передала, что задержится в городе и не приедет. Это окончательно напугало меня, я сунула в чемоданчик свои вещи, бросила прощальный взгляд на мирные домики Левашова и влезла в переполненный дачный вагон.

   Поезд шел медленно. Пассажиры входили и выходили, – дачники и дачницы, какие-то чиновники, молочницы с бидонами. И между ними – солдаты, моряки, с оружием и безоружные.

   Притиснутая к скамейке где-то у выхода, я жадно прислушивалась к разговорам. События в Питере затмевали все интересы. По-разному одетые люди, разно думающие, чужие друг другу – все говорили и спорили об одном: что происходит в столице?

   – Большевики, Ленин!.. – слышалось в разных углах вагона.

   – Большевики разогнаны… Ленин бежал… Расстрелян…

   Я слушаю, волнуюсь. Я возмущаюсь, не хочу, не могу верить…

   А пассажиры, прерывая один другого, торопятся удивить друг друга захватывающими «достоверными» подробностями случившегося.

   – Бежал, знаю наверное… Скрывается в Кронштадте. Его там видели.

   – Нет, его вывезли на миноносце… Братишка один мне сам рассказывал.

   Хочется заткнуть уши, чтобы не слышать этой вздорной болтовни. Но поезд уже у питерской платформы. Соскакиваю, пробегаю площадь Финляндского вокзала. Летний жаркий июльский день. Город кажется неожиданно спокойным, знакомым и обычным. Снуют прохожие, подходят и уходят трамваи. Неужели в этой неторопливой уличной суете назревают события, неуклонно и тревожно приближающиеся?

   Я не без труда забираюсь в набитый людьми трамвай. В трамвае говорят о том же. Тревога моя растет. Но вот и дом 10 по Рождественке. Останавливаюсь, перевожу дыхание и заглядываю в стекло тяжелой двери. Невозмутимо, как ни в чем не бывало, сидит в подъезде знакомый швейцар. Я стараюсь говорить спокойно:

   – Не знаете, дома ли наши? Вы их видели?

   – Все здравствуют. В полном порядке. Папаша ваш, кажется, дома.

   И все-таки у меня дрожит рука, когда я нажимаю кнопку звонка. Удивительно, почему не сразу открывают дверь. Звоню еще раз, и дверь медленно приотворяется.

   – Папа! Это я… Как вы тут?..

   Отец не сразу отвечает. Неужели он так недоволен моим возвращением? Он настороженно глядит, озабоченно прислушивается и проверяет, хорошо ли заперта дверь. Только тогда он говорит мне:

   – Ну что же, пойдем в столовую, там у нас гости. И мать там.

   Ах, вот в чем дело! У нас гости! Верно, товарищи зашли к отцу. А я ворвалась так неожиданно. И, уже успокоенная, я иду в столовую.

   У обеденного стола сидят люди. В доме у нас я их вижу впервые. Но того, к кому первому подводит меня отец, я узнаю сразу. Он сидит на диване без пиджака, в жилете и светлой рубашке с галстуком (в комнатах в этот невыносимо жаркий день очень душно). Внимательно прищурившись, он глядит на меня.

   – Познакомьтесь, Владимир Ильич. Моя старшая дочь – Нюра.

   Стараясь принять спокойный, совсем спокойный вид, я пожимаю руку Ленину.

   И сразу все вздорные разговоры, которые я слышала в поезде, в трамвае, на улице, приходят мне в голову. Бежал в Кронштадт, прячется на миноносце! А он здесь, в наших комнатах на Рождественке, в самом центре Питера. И я решаюсь передать Ленину всю ту нелепую болтовню, которую только что слышала.

   – Не ожидала вас встретить у нас. Ведь в поезде говорили, что вы бежали в Кронштадт, прячетесь на миноносце. Правда, правда… Вас видели в Кронштадте и на миноносце тоже…

   – Ха-ха-ха!.. – заразительно весело, откидываясь всем телом назад, смеется Ленин. – Так говорите – на миноносце?.. Ну что ж, и превосходно! Еще один вариант моего бегства. Очень хорошо, что меня видели в Кронштадте. Как вы думаете, товарищи?

   Владимир Ильич заставляет меня повторить все, что я слышала в дороге. Он расспрашивает, что я заметила на улицах, как выглядит сегодня Петроград. После напряжения целого дня я совсем успокаиваюсь и, разговаривая с Лениным, оживаю, смеюсь, забываю свои недавние страхи…

   Владимир Ильич так прост, так подкупающе внимателен, с таким искренним любопытством задает он вопросы и слушает меня, как будто я совсем, совсем ему равная.

   – Какой же он замечательный, какой замечательный! – говорю я маме, когда мы выходим в кухню.

   – О, это такой человек!.. Такой… – Мама, как и я, не находит слов. – Он второй день у нас. Я у Полетаевых его встретила. Говорили, что Ленину там оставаться небезопасно. Керенский его хочет арестовать. Предлагали ему сдаться добровольно. Но он категорически отказался. Иосиф тоже против. Решили, что он на время скроется. Теперь по всему городу ищут его. Какое счастье, что мы на новой квартире и никто не знает нашего адреса».



   Ввиду того что в столице нарастало беспокойство, было принято решение, что царскую семью необходимо переправить из Царского Села в провинциальный сибирский город Тобольск, где, как можно было надеяться, они будут в безопасности от бушующей петроградской толпы. Европейскую часть России они пересекли в поезде под японским флагом. Княгиня Палей описывает их печальное прощание…

   «Отъезд был намечен на час ночи 13 августа. Керенский носился взад и вперед – он то приказывал подать поезд, то отменял его, то есть вел себя в своей дерганой непредсказуемой манере. Когда император и его семья прослушали напутственный молебен, который отслужил придворный священник, и в последний раз приложились к иконе Святого Знамения Богородицы… они сели, уже одетые по-дорожному, и стали терпеливо ждать. Император, который привык отдавать приказы, теперь подчинился силе обстоятельств. Они оставались в таком положении до шести часов утра, измученные усталостью и переживаниями. Они оставляли дом, в котором жили с момента женитьбы, дом, в котором родились их дети и где они были счастливы; они расставались со своими верными слугами, которые, прощаясь, безудержно плакали. Они расставались со счастьем прошлых дней и отправлялись в неизвестную глушь, непостижимо далекую, такую холодную и печальную.

   …Наконец в шесть утра Керенский, как всегда, важничая, объявил, что «все готово». Царской семье были поданы какие-то неописуемые автомобили – прекрасными императорскими машинами уже пользовались члены Временного правительства, – в которых они и проделали между шпалерами революционных солдат небольшой путь от Александровского дворца до Царского павильона. Император, у которого оставалось не так много денег, верный своей неизменной доброте, раздал по пятьдесят копеек каждому из солдат за то, что их подняли в середине ночи. А тут ведь стояло несколько сот человек…

   Когда они прибыли на станцию, император обнаружил, что поезд стоит очень далеко на путях, его почти не было видно… Керенский объяснил, что это было необходимо ради предосторожности… Бедной императрице с ее слабым сердцем пришлось идти по крайней мере десять минут по насыпи, утопая в песке! Добравшись до вагона, который ничем не напоминал царский, она убедилась, что расстояние от земли до нижней ступеньки так велико, что она не может подняться на лестницу в вагон. Никто даже не подумал доставить складную лестницу, чтобы облегчить подъем! После нескольких тщетных попыток бедной женщине все же удалось подтянуться, и она без сил опустилась на пол вагона…

   Такова была последняя душераздирающая сцена прощания с нашими дорогими мучениками, свидетелями которой были граф и графиня Бенкендорф. Семья отправилась в изгнание на свою Голгофу, в конце которой их ждала самая ужасная смерть…»



   Кронштадтское восстание имело один положительный эффект – оно вызвало очередной кризис правительства. 21 июля была создана вторая коалиция, в которой Керенский занял пост премьер-министра. В попытке объединить многочисленные политические фракции и сохранить единство рассыпающейся страны Керенский созвал 25 августа в Москве Государственное совещание.

   В канун его Суханов, как представитель социалистов-революционеров, добрался до Москвы.

   «С самого начала августа вся буржуазия и «вся демократия» готовились к сенсационному Государственному совещанию. Однако не было людей, которые знали бы, для чего ныне предпринимается это странное и громоздкое дело. Газеты усиленно заставляли обывателя интересоваться этим предприятием – и не без успеха. Обыватель, как и все прочие, видел, что у нас, в революции, что-то решительно не ладится. Как ни садятся в Мариинском и в Зимнем, все не выходит ничего. Ну, может быть, что-нибудь «даст» московское совещание…

   Вечером 11-го числа я выехал в Москву из ярославской деревни. Я вошел в поезд, шедший из Костромы, на одной из станций за Ярославлем, но поезд был уже набит битком, и в вагонах всех классов всю ночь можно было только стоять на ногах. В Ярославле, используя свое звание члена ЦИК, я проник в какой-то служебный, воинский, почти пустой вагон. Солдаты пустили меня довольно охотно, и я был в восторге от такой удачи. Но из этого вышел довольно неприятный анекдот. Я имел наивность снять ботинки, и их не оказалось на месте в тщательно охраняемом воинском вагоне, когда я случайно проснулся часа через два. Сознание исключительной глупости моего положения уже не дало мне больше заснуть. А на московском вокзале, удивляя толпу своими носками, я пробрался к коменданту и от него часа два названивал по случайным телефонам, не может ли кто из знакомых привезти мне на вокзал пару сапог… Все это были довольно характерные штришки для тогдашних путешествий.

   Знакомого с лишней парой сапог я наконец отыскал. Но привезти их оказалось труднее, чем можно было ожидать. Трамваи в Москве не ходили. Да и извозчиков почти не было на улицах. В Москве была забастовка… Она не была всеобщей, но была очень внушительной и достаточной для демонстрации воли масс. Бастовал ряд фабрик и заводов. Бастовали все городские предприятия, за исключением удовлетворяющих насущные нужды населения. Бастовали рестораны, официанты и даже половина извозчиков… Вся эта рабочая армия пошла за большевиками против своего Совета. К вечеру демонстрация должна была стать еще более ощутительной: Москва должна была погрузиться во мрак, так как газовый завод бастовал в числе других предприятий.

   В чужих огромных сапогах я пешком отправился разыскивать советскую делегацию. Мимоходом я зашел в бюро журналистов (где-то около почтамта) повидаться с корреспондентом «Новой жизни», присланным на совещание. Это был старый сотрудник «Современника», «Летописи», а затем и нашей газеты Керженцев, впоследствии яростный укрепитель основ большевистского строя и посол в Швеции от РСФСР. В те времена и много после он еще не внушал никаких подозрений по большевизму…

   В бюро журналистов было вавилонское столпотворение: целые сонмы почтенной «пишущей братии» боролись все против всех за места на совещании. Шум, волнение и игра страстей достигли совершенно исключительных пределов. На этой улице был поистине праздник и большой день. И уже одной этой картиной беснования газетчиков определялась вся огромная историческая важность московского Государственного совещания. Ведь добрые две трети его удельного веса зависели от заинтересованности в нем газетных репортеров.

   Великолепный зал Большого театра сверкал всеми своими огнями. Снизу доверху он был переполнен торжественной и даже блестящей толпой. О, тут был поистине весь цвет русского общества! Из политических малых и больших «имен» не было только случайных несчастливцев… Вокруг театра густой цепью стояли, держа охрану, юнкера – единственно надежная для Керенского сила. Тщательный, придирчивый контроль останавливал на каждом шагу и внутри театра. Но все же, войдя в партер, я едва мог пробраться к своему месту через плотную, сгрудившуюся у дверей толпу…»

   Скорее всего, Суханов мог встречать в журналистской среде Филиппа Прайса, корреспондента «Манчестер гардиан», потому что тот посещал Государственное совещание в Москве и оставил о нем живой отчет. Особое внимание он уделил личности генерала Корнилова, интерес к которому рос с каждым днем. 31 июля тот был назначен главнокомандующим армией. После провала наступления в Галиции Корнилову удалось удержать от полного распада русский фронт; кроме того, путем нечеловеческих усилий он восстановил дисциплину в армии, которая стараниями большевистской пропаганды сошла практически на нет.

   «Наконец настал час открытия этого большого совещания, которое представляло собой последнюю попытку спасти Россию. Временное правительство собрало делегатов от самых разных общественных организаций, но пропорции их представительства были весьма спорны. Так, Советы получили 30 процентов мест, кооперативные общества – 10 процентов, профсоюзы – 5 процентов, различные ассоциации свободных профессий – 10 процентов, реакционная Четвертая Дума – 15 процентов, партии среднего класса – 15 процентов, а остальные места достались Союзу городов и земств. Голосования не было, но каждая группа выдвигала своего оратора, который и предлагал для включения в общенациональную программу идеи данной группы. В завершение всех этих выступлений предполагалось удостовериться, появилась ли основа для рабочего сотрудничества между всеми этими силами. В большом театральном зале проходил волнующий спектакль. Вся правая половина лож была заполнена думцами и партиями среднего класса – респектабельная публика во фраках и крахмальных манишках. Слева располагались делегаты от Советов, небритые и в рабочей одежде, густо разбавленные рядовыми солдатами. В середине, словно зажатые между двумя жерновами, размещались кооператоры и ассоциации представителей свободных профессий. В нишах и на балконах сидели группки мелких национальностей и различных офицерских союзов. Бывшая царская ложа была отдана дипломатическим представителям иностранных государств и военных миссий союзников. На сцене были министры Временного правительства, делегаты от органов прессы и гости.

   Примерно в два часа на сцену поднялся Керенский. «Государственное совещание открыто, – начал он хриплым сорванным голосом. – Временное правительство ждет, что оно станет тем центром, из которого наша страна получит новый прилив вдохновения для завершения своей нелегкой задачи. Все, кто искренне любит свою страну, надеются, что Государственное совещание найдет путь для объединения всех здоровых элементов России». Повернувшись к группам левых, он бросил предупреждение в адрес тех, кто придерживается доктрин анархии и подрывает саму идею государства. Обратившись к правым, он заявил, что Временное правительство больше не будет терпеть попыток узурпировать принадлежащую ей власть – прямой намек на офицеров – георгиевских кавалеров, которые группировались вокруг Корнилова. После Керенского последовала целая серия официальных высказываний министров Временного правительства, которые говорили о необходимости «жертв со стороны граждан ради страны», о «патриотическом долге», о «правильном понимании интересов России» и другие фразы. Делегаты начали позевывать. Почему не говорят правду? До меня доносились разговоры с левой стороны зала – почему не говорят, что полуголодные российские рабочие физически не в состоянии вынести груз военных тягот ради интересов секретных договоров, заключенных царизмом? Почему не добавить, что безземельные крестьяне не хотят больше страдать, как эти три года, – и все так же оставаться безземельными? Но затем я глянул в сторону царской ложи, где сидели представители союзников, и задумался – понимают ли они, что думает левая половина совещания. По-настоящему важные речи начались на второй день. Первым на трибуну поднялся генерал Алексеев, невысокий коренастый человек достаточно солидного возраста. На нем был мундир Генерального штаба, начальником которого он был во время отречения последнего императора. Темой его речи было состояние русской армии, количество продовольствия и боеприпасов, которыми он на данный момент располагал. Он указал, что русская армия получала недостаточное снабжение с самого начала войны. Он заявил, что в большой мере ответственность за это несет старое царское чиновничество, потому что оно мешало работе добровольческих организаций среднего класса, таких, как Союз городов и земств, которые поставляли то, что чиновничеству было не под силу. Но это было не единственной причиной слабости русской армии, продолжил он. России не хватало промышленных мощностей, чтобы осваивать свои огромные ресурсы, не было технического оборудования, чтобы она могла вынести длительную войну. Брусиловское наступление в июне 1916 года, сказал он, было не в состоянии достичь своих стратегических целей, потому что в тылу не хватало техники. Затем последовало предложение, которое поразило меня своей необычайной важностью. «Русская армия, – сказал он, – с лета 1916 года была не в состоянии проводить наступательные операции». Услышав эти слова, невольно подумалось, не упрекает ли он союзников за плохие поставки Восточному фронту – или же намекает, что Россия не в состоянии вести войну против первоклассной европейской державы и таким образом вскоре должна запросить мира. Во всяком случае, речь генерала Алексеева на московском совещании была лучшим свидетельством из всех, что я слышал, – большевики не несут ответственности за состояние русской армии в 1917 году, потому что ее пороки чувствовались еще задолго до того, как о большевиках вообще стало слышно.

   По залу пронесся гул, когда голос Керенского произнес: «Я приглашаю главнокомандующего генерала Корнилова». На трибуну поднялся сухой и жилистый невысокий человек с татарскими чертами лица. На нем была генеральская форма с красными лампасами, и он был при сабле. Его речь началась в прямой и резкой солдатской манере с заявления, что он не имеет ничего общего с политикой. Он прибыл сюда, сказал генерал, чтобы изложить правду о состоянии российской армии. Понятие дисциплины просто перестало существовать. Армия представляет собой свалку отбросов. Солдаты крадут собственность не только у государства, но и у отдельных граждан, они шляются по стране, терроризуя и грабя жителей. Для российских граждан в западных провинциях русская армия стала куда большей опасностью, чем могла бы стать немецкая армия, вторгнись она в эти районы. Когда с мест Советов послышались громкие крики: «Вы, офицеры, ответственны за это!» – встал Керенский и в наступившей мертвой тишине попросил совещание принять с сокрушением, а не с гневом описание главнокомандующим великой национальной трагедии. Отказавшись от воинственных интонаций, генерал Корнилов начал более объективно оценивать ситуацию и сделал ряд удивительных открытий. Запасы продовольствия и фуража, сказал он, настолько невелики и тыловой транспорт в таком ужасном состоянии, что не только ни о каком наступлении в течение долгого времени не может быть и речи, но сомнительно, сможет ли армия демобилизоваться в предписанном порядке. При этих словах все затаили дыхание. Из уст главнокомандующего, преданного союзническому долгу, все услышали, что на самом деле Россия больше не может продолжать войну. Затем он оценил Советы как учреждение, «ценность которого стоит признать», но «чью сферу деятельности стоит решительно ограничить». У меня осталось впечатление, что Корнилов честно старается найти выход из тупика, но им руководит какая-то невидимая сила из-за спины, а он настолько тщеславен, что это ему льстит».

   Как Филипп Прайс предположил, Корнилов в самом деле «пытался найти выход из тупика», хотя несколько неожиданным образом. За день до открытия московского Государственного совещания он прибыл из Петрограда в Ставку в Могилеве, к северо-востоку из Киева, откуда и проследовал на совещание. Генерал Лукомский, помощник Корнилова, описал гнев своего шефа:

   «Он (Корнилов) с возмущением рассказал мне, что его поездка в Петроград оказалась бесплодной. Керенский водил его за нос и явно не хотел отвечать на его требования. Их очень дотошно рассмотрели на заседании Временного правительства: Савинкову (новому военному министру) было поручено разработать проект восстановления дисциплины в армии и с согласия генерала Корнилова представить его для утверждения Временному правительству. «Как видите, они хотели только тянуть время, – сказал генерал Корнилов. – Господин Керенский явно не желал моего присутствия на Государственном совещании в Москве, но я конечно же отправляюсь туда и буду настаивать, чтобы мои требования были наконец приняты и исполнены», – добавил он».

   Корнилов поведал Лукомскому, к чему он пришел в результате своих размышлений:

   «Затем генерал Корнилов вернулся к тому разговору, который состоялся у нас с ним до его поездки в Петроград.

   «Как вы хорошо знаете, – сказал он, – все сообщения нашей разведки доказывают, что в начале следующего месяца, примерно 10–11 сентября, в Петрограде состоится новое выступление большевиков. Немцам совершенно необходимо подписать сепаратный мирный договор с Россией и двинуть армии с нашего фронта против французов и англичан.

   Немецкие агенты из большевиков, те, которых немцы прислали к нам в запломбированном вагоне, будут всеми силами стараться совершить государственный переворот и захватить власть в стране.

   Я уверен… что надо вышвырнуть тех слизняков, которые составляют Временное правительство; если они каким-то чудом останутся у власти, то главари большевиков и Совета рабочих и солдатских депутатов (Петроградского Совета) стараниями Чернова и Ко останутся безнаказанными.

   Пришло время положить конец всему этому. Пришло время повесить германских агентов и шпионов с Лениными во главе и разогнать этот Совет рабочих и солдатских депутатов – да так, чтобы они уж никогда не смогли снова собраться!

   Вы были правы. Мое главное возражение против перемещения кавалерийского корпуса заключалось в том, что к концу августа я хотел иметь его под руками рядом с Петроградом и, если выступление большевиков все же состоится, разобраться с предателями России так, как они этого заслуживают.

   Я собираюсь поручить возглавить эту операцию генералу Крымову. Я знаю, что в случае необходимости он не будет медлить и повесит всех членов Совета рабочих и солдатских депутатов.

   Что же до Временного правительства, я не собираюсь выступать против него; я надеюсь, что мы все же договоримся в последний момент. Но пока не время с кем-либо говорить об этом, потому что господин Керенский и особенно господин Чернов не согласятся с моим планом и все пойдет прахом.

   Если я не договорюсь с Керенским и Савинковым, то мне придется и без их согласия нанести удар по большевикам. Но потом они первые будут благодарить меня, и появится возможность организовать сильное правительство России, свободное от предателей всех видов.

   У меня нет никаких личных амбиций. Я хочу всего лишь спасти Россию и буду рад подчиниться сильному Временному правительству, очищенному от нежелательных элементов.

   Пойдете ли вы со мной до конца и верите ли вы мне, когда я говорю, что мне ничего не нужно лично для себя?»

   Зная генерала Корнилова как абсолютно честного патриота, преданного своей стране, я ответил, что верю его словам, что разделяю его взгляды и готов идти с ним до конца.

   Таково было начало, основа и суть того «заговора», в котором Временное правительство позже обвинило нас».

   В начале сентября Корнилов приступил к осуществлению своего замысла, послав войска на Петроград, чтобы сменить правительство. Тем не менее действовал он из убеждения, что Керенский поддерживает его идеи, что объяснялось путаницей, внесенной Львовым, бывшим прокурором Святейшего синода, который пытался посредничать между Керенским и Корниловым, но и у того и у другого создал впечатление, что он является представителем другой стороны. После встречи с Корниловым Львов предложил, чтобы Корнилов сам возглавил правительство, тем не менее включив в него Керенского. Когда Керенский услышал об этом соглашении, он счел его ультиматумом со стороны Корнилова и тут же приказал арестовать Львова и разжаловать Корнилова. Войска, посланные на Петроград, вскоре рассеялись, а Корнилов был арестован в Могилеве 14 сентября. Лукомский описывает, как это трагическое недопонимание виделось из военной штаб-квартиры в Могилеве:

   «Утром 7 сентября, когда я, как обычно, явился с рапортом к генералу Корнилову, он рассказал мне следующее.

   Вечером 6 сентября господин Львов (бывший прокурор Святейшего синода) прибыл в Могилев и сразу же выразил желание увидеться с главнокомандующим. Тот, будучи занят, не смог принять его, и он сам представился генералу Корнилову на следующее утро.

   Господин Львов проинформировал Корнилова, что прибыл делегатом от премьер-министра Керенского с целью выяснить мнение главнокомандующего, как наиболее быстро и уверенно восстановить в стране сильную власть.

   Выяснилось, что премьер-министр видит три следующих варианта развития событий:

   1. Керенский сам становится диктатором и возглавляет правительство.

   2. Правительство из трех или четырех членов (одним из которых должен быть Верховный главнокомандующий генерал Корнилов) наделяется неограниченной властью.

   3. Корнилов как диктатор и Верховный главнокомандующий возглавляет новое правительство.

   Господин Львов осведомился, считает ли генерал Корнилов желательным – в последнем случае, – чтобы Керенский и Савинков составили часть нового правительства.

   Генерал Корнилов отдал предпочтение последнему из трех вариантов, сказав, что Керенский и Савинков должны быть членами нового правительства, и поручил Львову сообщить им, что он спешно приглашает их в Ставку, ибо в случае восстания в столице он опасается за их личную безопасность; более того, необходимо обсудить целый ряд вопросов, которые, естественно, возникнут в связи с развитием событий.

   Я спросил, представил ли г-н Львов какое-нибудь письменное подтверждение своей миссии.

   «Нет, – ответил Корнилов, – при нем не было никакого письма. Вопросы, которые он излагал, были записаны у него в блокноте, куда он вносил и мои ответы. Господин Львов – безукоризненно честный человек и джентльмен, и у меня нет оснований не доверять ему».

   «Я знаю, что джентльмен он безупречный, – сказал я, – но, кроме того, знаю, что у него репутация дурака и путаника, который вполне может все перепутать. Сам факт, что Керенский выбрал для такой миссии третье лицо, кажется мне весьма подозрительным. Боюсь, что он замышляет какой-то заговор против вас. Все это очень и очень странно. Почему Савинков никак не высказался по этому поводу? Почему это задание было поручено Львову в тот самый момент, когда в Ставку прибыл Савинков? Видит Бог, я могу ошибаться, но не нравится мне, как все это выглядит, и я крепко не доверяю Керенскому.

   Корнилов сказал, что я излишне подозрителен, что Львов уехал из Петрограда после Савинкова, чем и объясняется, почему последний ничего не знал о сути его миссии. Он убежден, что в данном случае Керенский вполне искренен, поскольку вопрос о диктатуре раньше уже обсуждался с ним…

   8 сентября Керенский связался с генералом Корниловым по прямому проводу и попросил подтвердить, в «самом ли деле он поручил г-ну Львову сообщить ему, Керенскому, о своих планах и целях».

   Генерал Корнилов ответил: «Да, я поручил г-ну Львову сообщить вам о моих планах и целях».

   Затем Керенский спросил, продолжает ли генерал Корнилов считать необходимым спешное прибытие его и Савинкова в Ставку.

   Корнилов ответил утвердительно, после чего Керенский сказал: «Сегодня, в субботу, сниматься с места уже слишком поздно, но мы выедем в Ставку в воскресенье».

   Корнилов сказал, что он будет ждать их в понедельник. 10 сентября.

   Здесь я должен отметить факт, на который Корнилов позже сам обратил внимание, – что в данном случае он сам, говоря по прямому проводу с Керенским, действовал довольно беспечно: он упустил из виду, что надо было бы спросить у Керенского, что же именно он поручил Львову передать ему.

   Это упущение сыграло на руку Керенскому и помогло в его предательской игре. Он отрицал, что именно он послал Львова с заданием к Корнилову; на заседании Временного правительства он объявил, что Корнилов нагло потребовал наделить его диктаторскими полномочиями, и закончил свое выступление требованием к Временному правительству сместить Корнилова с поста главнокомандующего.

   А тем временем Корнилов пребывал в уверенности, что все идет хорошо и он действует в полном согласии с Временным правительством. Когда вечером 8 сентября я вошел в его кабинет с каким-то докладом, то увидел, что он корпит над новым списком министров.

   «Я разрабатываю проект нового Кабинета, – сказал он. – Хочу, чтобы к прибытию Савинкова и Керенского он был готов и мы бы пришли к полному согласию по его поводу. Тем не менее я был бы рад избавиться от необходимости быть диктатором. Ведь было бы куда лучше сформировать сильное правительство из трех или четырех членов, в котором я, конечно, должен буду принимать участие как главнокомандующий армией».

   В тот же вечер Корнилов послал телеграмму в Москву председателю Государственной думы Родзянко с приглашением к нему и другим общественным лидерам утром 10 сентября прибыть в Ставку. Но тем не менее, когда произошли последующие события, ни Родзянко и никто из общественных лидеров, которые так тепло поддерживали Корнилова во время его выступления на Государственном совещании в Москве, в Ставке так и не появились.

   В семь утра 9 сентября генерал Романовский, генерал-квартирмейстер Ставки, принес телеграмму, адресованную генералу Корнилову и мне.

   Она сообщала нам, что генерал Корнилов смещен со своего поста и ему приказывалось немедленно прибыть в Петроград. Мне предлагалось временно взять на себя исполнение функций главнокомандующего.

   Подписана телеграмма была просто «Керенский», и у нее не было никакого номера.

   Я доставил ее генералу Корнилову.

   Она оказалась для него тяжелым ударом. Теперь были потеряны все надежды сохранить армию и спасти Россию. Стало ясно, что Керенского уговорили отстранить Корнилова и искать примирения с Советом рабочих и солдатских депутатов; было ясно, что большевикам удалось взять верх и что остатки армии и государственного механизма неминуемо рассыплются в прах.

   Прочитав телеграмму, генерал Корнилов спросил, что я намерен делать.

   Я ответил, что считаю невозможным возлагать на себя функции главнокомандующего, о чем немедленно сообщу.

   Тогда Корнилов сказал мне: «Да, при существующих условиях моя обязанность – до конца оставаться на своем посту. Я должен идти своим путем и заставить Временное правительство выполнить мои требования. Пожалуйста, немедля свяжитесь с генералом Крымовым и поторопите его с концентрацией войск под Петроградом».

   Я послал длинную телеграмму главе Временного правительства. Все, кто знаком с военными вопросами, сказал я, отлично понимают, что при существующих условиях, когда внутренней политикой фактически руководят безответственные организации, которые оказывают на армию разлагающее влияние, совершенно невозможно заниматься ее перестройкой. Армия, как таковая, неизбежно и определенно за два-три месяца развалится, и России придется подписать позорный сепаратный мир с Германией и Австро-Венгрией, последствия которого для России будут просто ужасны. Правительство принимает половинчатые меры, которые на самом деле не облегчают ситуацию, а только продлевают агонию и «спасают революцию», но не спасают Россию. Было необходимо, сказал я, для ее спасения создать настоящую сильную власть и восстановить порядок в тылу.

   Далее я продолжил словами, что генерал Корнилов выдвинул целый ряд требований, которые так никогда и не были выполнены. У Корнилова нет личных амбиций и намерений, но он считает обязательным принятие энергичных мер для восстановления порядка в армии и в целом в стране. Прибытие Савинкова и Львова – который от имени Керенского сделал Корнилову такие же предложения – только обязало его принять определенное решение, от которого ныне поздно отказываться. Моя телеграмма кончалась следующими словами:

   «Имея в виду только благополучие моей страны, я считаю своей обязанностью с чистой совестью и со всей решительностью объявить, что сейчас слишком поздно останавливать мероприятие, начатое с вашего согласия. Это может привести лишь к гражданской войне, к разрушению и развалу армии, к позорному сепаратному миру…

   Ради спасения России вы должны принять точку зрения генерала Корнилова вместо того, чтобы смещать его…

   Что же до меня, я не могу брать на себя ответственность за армию даже на краткое время и не считаю возможным возлагать на себя обязанности Верховного главнокомандующего…»

   10 сентября пост Верховного главнокомандующего был предложен командующему Северным фронтом генералу Клембовскому, которого пригласили оставаться в Пскове.

   Генерал Клембовский воспользовался этим, чтобы отклонить предложение, сказав, что из Пскова невозможно руководить армией.

   Все командующие и многие из армейских командиров послали телеграммы Керенскому и в Ставку с выражениями солидарности с генералом Корниловым».

   История с Корниловым вызвала очередной кризис в правительстве, который длился до 8 октября, – левое крыло обвинило правых в том, что они поддерживали Корнилова в его «контрреволюционном заговоре». Новости об этой истории распространялись по России и только способствовали увеличению чувства опасности. Филипп Прайс, который во время эпизода с Корниловым плыл вниз по Волге, описал разную реакцию на ход этих событий среди пассажиров первого и третьего классов.

   «9 сентября я вернулся в Ярославль и пустился в путешествие вниз по Волге. Пассажирский пароход отвалил от Рыбинска ближе к вечеру, и, поднявшись на борт, я прошел на нос судна, где собрались пассажиры третьего класса. Толпа крестьян, рыбаков, солдат, коробейников и плотовщиков сгрудилась вокруг двух цыган, которые пели под гармонь:

 

Когда я на почте служил ямщиком,

Был молод, имел я силенку,

И крепко же, братцы, в селенье одном

Любил я в ту пору девчонку!

 

 

Эх, раз пошел! Да пошел!

Эх, раз пошел! Любил я девчонку!

 

   – Эх! Раз пошел! – подхватила толпа пассажиров.

   – А вот дыни! Продаю дыни! – кричал бродячий торговец.

   – Сколько берешь?

   – Два рубля за штуку.

   – Пройдись пару раз по судну с этой ценой и будешь рад продавать по пятьдесят копеек.

   С мостика донесся пронзительный свисток и чей-то голос рявкнул: «Убрать сходни!» Началась общая сумятица, в которой смешались воедино канаты, дети, мешки и женщины. Когда все успокоилось, я услышал жалобные звуки цыганской песни, которую сопровождал плеск волн:

 

Ямщик, не гони лошадей,

Мне некуда больше спешить,

Мне некого больше любить…

 

   «Тсс! Тише!» – сказал я волжским волнам.

   «Плот по правому борту!» – донесся голос впередсмотрящего. «Все в порядке», – ответили ему с мостика. Черный объект выплыл из темноты и исчез за кормой.

   «Я говорил Петру Николаевичу, что этой зимой комитет и семенного зерна не оставит в уезде, – сказал чей-то голос из группы крестьян, которые сидели кружком, грызя семечки. – В этом году комитеты немало бед наделали, – произнес кто-то другой. – Говорю вам, что до конца войны цены уж не опустятся, – дополнил третий. – Семенного зерна не хватает, а у меня только одна лошадь осталась; другая прошлым месяцем пала». «Нет Бога кроме Аллаха, и Магомет пророк его», – донеслось из темного угла у меня за спиной. Там сидел татарин, который расстелил молитвенный коврик и обращал к Мекке все свои надежды. «Пока правят помещики и капиталисты, у нас нет никаких надежд, – проворчал еще кто-то. – Что толку в революции, если она лишь для того, чтобы кто-то другой сел на место Николая Романова?» – «Аллах велик, нет Бога кроме Аллаха», – бормотал татарин, уткнувшись головой в землю. «Старший брат Ахмед успокаивается своими молитвами, – сказал спутнику молодой солдат, – жаль, что он не может за нас помолиться». – «Может, и помолится, но ты думаешь, что из этого какой-нибудь толк получится, Коля?» – сказал второй солдат. «Если бы я думал, что молитвы могут спасти нас от голода той зимой, то весь день не поднимался бы с колен», – сказал первый. «А вместо этого ты бегал на митинги Совета, – вмешался пожилой крестьянин. – И ты, и татарин, оба вы безбожники, вот что я о вас думаю».

   Не помню, сколько еще продолжались эти разговоры, потому что часам к одиннадцати я лег на груду старых мешков и заснул. На рассвете проснулся и доплатил за билет, который позволил мне оказаться в салоне первого класса. До чего же он был тих и ухожен, преисполненный сознания своего превосходства над «чернью» с нижней палубы.

   «Я говорю, что России не на что надеяться, пока у нас не появится диктатор, который сможет призвать к порядку эту свору и положит конец всей этой анархии», – сказал мужчина в генеральской форме своему соседу в хорошем костюме. Они сидели за столом красного дерева и пили кофе со свежими булочками.

   «О да, совершенно верно, – согласился штатский. – До революции крестьяне в нашем поместье без понуканий отлично работали, а теперь, конечно, чтобы управлять ими, приходится прибегать к угрозам: думаю, то же происходит и с солдатами в армии».

   «Да, да; кто-то должен командовать ими. Порой в такие времена они несут ахинею и не знают, что делать. Темный и невежественный народ. Только сильный человек может иметь с ними дело. Керенский полон благих намерений, но слаб. Сейчас в России есть только два толковых человека, Корнилов и Алексеев, и я думаю, народ их примет с распростертыми объятиями. Не далее как вчера я говорил это секретарю французского посольства в Петрограде».

   «Без иностранцев, которые управляют ею, Россия совершенно беспомощна, – сказал хорошо одетый штатский. – Пусть сюда являются англичане, французы и немцы разбираться с этим хаосом, а мы отправимся в Париж и Лондон», – со смешком продолжил он.

   «Видите ли, мой дорогой, – подходя к генералу, сказала величественная дама с густо накрашенными ресницами и пунцовыми губами, – прошлым вечером я обещала вам показать кое-какие безделушки, но, оказывается, они упакованы. Я купила их в Москве по шестьсот рублей за штуку. А до войны они стоили по пятьдесят рублей каждая».

   «Где вы их приобрели, дорогая?» – спросил генерал. «В маленьком магазине на Арбате. Кстати, на прошлой неделе я купила там потрясающую икру».

   «Хотел бы я быть с вами, моя дорогая», – сказал генерал.

   Мы прибыли в Нижний Новгород, где я провел на берегу волнующий день, наблюдая за реакцией масс на новости о корниловском мятеже. Поздно вернувшись на судно, я направился в салон первого класса на ужин. Здесь я обнаружил массу людей в весьма возбужденном состоянии. Генерал по карте наблюдал за продвижением к Петрограду Корнилова и его Дикой дивизии, то и дело останавливаясь и говоря, что в следующем городе он должен сойти на берег и поспешить в Ставку Корнилова, где ему найдется куда больше дел, чем посещать тыловые гарнизоны для доклада Корнилову – именно этим он, по всей видимости, и занимался. Его штатский собеседник надеялся, что, когда Корнилов возьмет Петроград, он, как минимум, на год объявит военную диктатуру и в следующем году приведет в порядок армию для наступления против немцев. Конечно, придется привлечь часть французских и английских войск для укрепления ее, чтобы выловить большевиков в городах и эсеров Чернова по деревням, и тогда все снова наладится. Тем не менее эту точку зрения не разделял молодой человек, один из полицейских комиссаров Керенского в Москве и правый социалист-революционер, который оказался на борту. Он боялся, что Корнилов полностью реставрирует монархию.

   На следующее утро я вернулся в помещения третьего класса на баке. Цыгане уже сошли, но их сменил мусульманский фокусник из Средней Азии, который имел дело со змеями. Плакали дети, и все тот же бродячий торговец продавал свои дыни. Молодой солдат жарко спорил с оренбургским казаком, который утверждал, что генерал Корнилов не предатель, что он не поднял мятеж против Керенского, а всего лишь хочет очистить Петроград от преступников и потом вернуться на фронт. «Как это может быть? – кричал солдат. – Ты что, думаешь, Керенский сам не может справиться с преступниками в Петрограде? Кроме того, как только генералы с фронта начнут вмешиваться в политику, за него встанут Советы. Или ты думаешь, что и в Советах полно преступников?» Но казак продолжал хранить молчание, не желая отказываться от своих соображений. «Если Корнилов и сможет, как в июле, организовать еще одно наступление на фронте, его ждет горькое разочарование», – мрачно заметил один из солдат, вгрызаясь в сочный ломоть дыни. «Если такие господа, как Корнилов, не одумаются, то, значит, прямиком проследуют на виселицу», – заметил молодой рыбак».

   Корнилову удалось сбежать из плена, и он отправился в Ростов-на-Дону, где возглавил командование антибольшевистской армией. 13 апреля 1918 года он был убит при разрыве снаряда.

   К октябрю 1917 года позиция большевиков была куда сильнее, чем весной. Они искусно обыгрывали неудачи правительства, от которого старались держаться в стороне, чтобы в дальнейшем самим взять власть. Выборы в Советы, которые летом и осенью прошли по всей стране, показали, что на стороне большевиков серьезный перевес сил. История с Корниловым обеспечила им много новых сторонников среди солдатской массы в столице.

   Среди партий, представленных в Петроградском Совете, господствовало разочарование политикой Керенского. В середине октября его Исполнительный комитет заставил Керенского распустить коалицию, сформированную 8 октября. Вместо этого 20 октября появился Временный Совет Республики, или так называемый Предпарламент, в котором были представлены все партии. Совет должен был заняться подготовкой долгожданного Учредительного собрания, обещанного еще в марте первым Временным правительством. Выборы в Учредительное собрание должны будут состояться в ноябре.

   Этот последний компромисс удовлетворил большевиков не больше, чем предыдущие. Не сомневаясь, что теперь у них за спиной достаточные силы, которые позволят им выступить с самостоятельной программой, они ушли с первой сессии Предпарламента. Когда они покидали ее, всем было совершенно ясно, что они собираются поднять еще один мятеж, на этот раз по собственному плану.

   Суханов присутствовал на открытии Предпарламента. Он чувствовал, что русская революция на пороге опасного этапа, гораздо левее той политической черты, за которую он, социалист-революционер и член Петроградского Совета, хотел бы зайти.

   «В пять часов дня 7 октября, в дождь и слякоть, Керенский открыл Предпарламент. Это вам не демократическое совещание! На этот раз Керенский не опоздал. И случилась невиданная вещь в революции: Предпарламент открылся в назначенный час. Никто не мог этого предвидеть. И потому, говорят, в зале было не слишком многолюдно, а в Мариинском дворце было так же тоскливо и скучно, как на улицах Петербурга.

   Я опоздал довольно сильно и, почему-то попав с незнакомого подъезда, долго плутал по бесконечным коридорам и комнатам дворца. Вышел я какими-то путями на хоры, в ложу журналистов, и оттуда слушал конец тронной речи. Глава правительства и государства говорил в пусто-официальных, но высокопатриотических тонах. Ни одной живой конкретной мысли я не помню и не могу выловить из газетных отчетов. Но во всяком случае, вся речь была проникнута идеей «военной опасности» – под впечатлением последних событий на фронте и только что полученного известия: немцы произвели десант и на материке, создавая угрозу Ревелю.

   Но собственно, весь политический интерес первого дебюта Предпарламента заключался именно в большевиках.

   Вся их большая фракция явилась с опозданием, почти одновременно со мной. У большевиков было важное и бурное заседание в Смольном, которое только что закончилось. Большевики решали окончательно, что им делать с Предпарламентом: уйти или оставаться? После первого заседания, где вопрос остался висеть в воздухе, у большевиков по этому поводу шла упорная борьба… Мнения большевиков разделились почти пополам, и, к чему склонится большинство, было неизвестно. Передавали, что Ленин требует ухода. Его позицию защищал с большим натиском и Троцкий. Против ратовали Рязанов и Каменев. Правые требовали, чтобы исход из Предпарламента был, по крайней мере, отложен до того момента, когда Предпарламент проявит себя хоть чем-нибудь, например откажется принять какое-нибудь важное постановление в интересах рабочих масс. Говорили, что иначе исход будет непонятен, не будет оценен народом. Но Троцкий, для которого все вопросы были решены, настаивал, чтобы не было никаких неясностей, чтобы корабли были сожжены окончательно и всенародно. Пусть видят и понимают обе враждебные армии!

   Во время перерыва, когда происходили выборы, в кулуарах Мариинского дворца распространился сенсационный слух: Троцкий победил большинством двух или трех голосов, Рязанов извергает громы, считая решение гибельным, и большевики сейчас уйдут из Предпарламента. Мало того, лидеры меньшевиков и эсеров с беспокойством передавали, что большевики перед уходом устроят грандиозный скандал. Уже начинали из уст в уста переходить самые невероятные слухи. Возникал род паники. К большевикам отрядили кого-то из официальных лиц для приватного запроса.

   – Пустяки! – ответил Троцкий, стоя неподалеку от меня, в ротонде, примыкающей к залу заседаний. – Пустяки, маленький пистолетный выстрел…

   Троцкий, однако, казался довольно нервным – в ожидании выстрела и в результате вынесенной борьбы, окончившейся не блестяще. Правые большевики, около Рязанова, ворчали и были злы. Мне вся эта история была очень неприятна, и я не подошел к Троцкому.

   В конце заседания Авксентьев дал ему слово для внеочередного заявления сроком на 10 минут, согласно наказу Государственной думы, принятому и для Предпарламента. В зале сенсация. Для большинства цензовиков знаменитый вождь лодырей, разбойников и хулиганов еще невиданное зрелище.

   – Официально заявлявшейся целью Демократического совещания, – начинает Троцкий, – являлось упразднение авторитарного режима, питавшего корниловщину, создание подотчетной власти, способной ликвидировать войну и обеспечить созыв Учредительного собрания в назначенный срок. Между тем за спиной Демократического совещания путем закулисных сделок гражданина Керенского, кадетов и вождей эсеров и меньшевиков достигнуты результаты прямо противоположные. Создана власть, в которой и вокруг которой явные и тайные корниловцы играют руководящую роль. Безответственность этой власти закреплена формально. Совет Российской республики объявлен совещательным учреждением. На восьмом месяце революции безответственная власть создает для себя прикрытие из нового издания булыгинской Думы. Цензовые элементы вошли во Временный совет в таком количестве, на какое, как показывают все выборы в стране, они не имеют права. Несмотря на это, именно кадетская партия добилась независимости правительства от совета республики. В Учредительном собрании цензовые элементы будут занимать, несомненно, менее благоприятное положение, чем во Временном совете. Перед Учредительным собранием власть не может быть не ответственной. Если бы цензовые элементы действительно готовились к Учредительному собранию через полтора месяца, у них не было бы никаких мотивов отстаивать безответственность власти сейчас. Вся суть в том, что буржуазные классы поставили себе целью сорвать Учредительное собрание…

   Поднимается скандал. Справа кричат: ложь! Троцкий старается проявлять полное равнодушие и не повышает голоса.

   – …В промышленной, аграрной и продовольственной областях политика правительства и имущих классов усугубляет разруху, порожденную войной. Цензовые классы, провоцирующие восстание, теперь приступают к его подавлению и открыто держат курс на костлявую руку голода, которая должна задушить революцию и в первую очередь Учредительное собрание. Не менее преступной является и внешняя политика. После 40 месяцев войны столице грозит смертельная опасность. В ответ на это выдвигается план переселения правительства в Москву. Мысль о сдаче революционной столицы немецким войскам нимало не вызывает возмущения буржуазных классов, а, наоборот, приемлется как естественное звено общей политики, которая должна облегчить им контрреволюционный заговор…

   Скандал усиливается. Патриоты вскакивают с мест и не дают продолжать речь. Кричат о Германии, о «запломбированном вагоне» и т. п. Выделяется возглас: мерзавец!.. Я подчеркиваю: в течение всей революции, и до, и после большевиков, ни в Таврическом, ни в Смольном, как бы ни были бурны заседания, как бы ни была напряжена атмосфера, на собраниях наших «низов» ни разу не раздавалось подобного возгласа. Достаточно было попасть нам в хорошее общество Мариинского дворца, в компанию вылощенных адвокатов, профессоров, биржевиков, помещиков и генералов, чтобы немедленно восстановилась та кабацкая атмосфера, которая царила в цензовой Государственной думе…

   Председатель призывает собрание к порядку. Троцкий стоит, как будто все это его не касается, и наконец получает возможность продолжать:

   – Мы, фракция социал-демократов большевиков, заявляем: с этим правительством народной измены и с этим «советом» мы…

   Скандал принимает явно безнадежный характер. Большинство правых встает и, видимо, намерено не дать продолжить. Председатель призывает оратора к порядку. Троцкий, начиная раздражаться, кончает уже сквозь шум:

   – … С ними мы ничего не имеем общего. Мы ничего не имеем общего с той убийственной для народа работой, которая совершается за официальными кулисами. Мы ни прямо, ни косвенно не хотим прикрывать ее ни одного дня. Мы взываем, покидая Временный совет, к бдительности и мужеству рабочих, солдат и крестьян всей России. Петроград в опасности, революция в опасности, народ в опасности. Правительство усугубляет эту опасность. Правящие партии усугубляют ее. Только сам народ может спасти себя и страну. Мы обращаемся к народу: да здравствует немедленный, честный демократический мир, вся власть Советам, вся земля народу, да здравствует Учредительное собрание!..

   Троцкий сходит с кафедры, и несколько десятков человек крайне левых среди шума и возгласов покидают зал. Большинство провожает их презрительными взглядами, машут руками: скатертью дорога! Большинство ничего не поняло и не видело: ведь это только шестьдесят человек особой, звериной породы ушли из человеческого общества. Только одни большевики! Скатертью дорога. Без них спокойней и приятней.

   Мы, ближайшие соседи большевиков и их соратники, сидели совершенно удрученные всем происшедшим».

   23 октября, через три дня после ухода с заседания Предпарламента, лидеры большевиков тайным образом встретились на квартире Суханова. Жена его, хозяйка квартиры, была членом большевистской партии. Еще с июльских дней Ленин осознавал, что большевиков может привести к цели лишь вооруженное восстание, но он тянул время, дожидаясь удобной возможности. После демонстрации своих намерений в Предпарламенте он решил, что большевики должны приступить к действиям. Учредительное собрание должно собраться в самом ближайшем будущем, и большевикам ни в коем случае не удастся получить там большинства: надо применить силу до того, как голос народа выскажется против большевиков. Зиновьев и Каменев, двое самых влиятельных сподвижников Ленина, не согласились с ним по вопросу относительно времени восстания, но Ленин завоевал большинство голосов участников совещания, которое также выбрало первое Политбюро большевистского Центрального комитета. Наконец настал час большевиков.



<< Назад   Вперёд>>