Глава 2. Между 1906 и мартом 1917 года
   Я не предполагал, что увижу революцию.

В. И. Ленин


   Вслед за Конституцией октября 1905 года Первая Дума, наделенная законодательными прерогативами, в мае 1906 года собралась в Таврическом дворце Санкт-Петербурга. Ее желание приносить пользу было приторможено с самого начала, потому что к ней, с одной стороны, питали откровенную неприязнь Николай и двор, а с другой – против нее была настроена левая оппозиция. Колебания и нерешительность нового депутатского корпуса были усилены решением Николая II, который вывел из правительства самого опытного его члена: Витте перестал быть председателем Совета министров как раз перед тем, как собралась Дума. Морис Баринг посетил ее заседание.



   «Санкт-Петербург, 14 мая

   Мне повезло, и вчера днем я получил разрешение побывать в Думе. Я думаю, это было самым интересным зрелищем из всех, что мне доводилось видеть. Когда вы являетесь в Таврический дворец, то поражены величавостью его облика конца XVIII века. Вы проходите сквозь просторный холл в помещение, которое похоже на гигантский белоснежный танцевальный зал в стиле позднего Людовика XIV. Это кулуары. Сам зал заседаний Думы расположен выше. По длинной галерее постоянно прогуливаются депутаты Думы и гости; они болтают и курят, стряхивая пепел и бросая окурки на сверкающий пол. Здесь можно увидеть крестьян в длинных черных армяках. Некоторые из них носят военные медали и кресты. Тут встречаются попы, татары, поляки, люди в самой разной одежде, а не только в форменной. С началом заседания я поднялся на галерею. Сам зал заседаний Думы тоже белый; его строгое убранство заставляет вспомнить помещения для джентльменов. Заседание началось примерно в три часа, депутаты разошлись по своим местам, рядом с которыми были таблички с их именами. Впечатление от разнообразия одежды и человеческих типов стало еще острее и живописнее.

   Вот взгляд падает на достойных пожилых людей во фраках; вот агрессивные «интеллигенты» демократической внешности с длинными волосами и в пенсне; вот польский епископ в пурпурном одеянии, люди без воротничков, представители пролетариата, мужчины в подпоясанных русских рубахах навыпуск; часть депутатов в костюмах от Дэвиса или Пула, а одежда других сшита словно два века назад. Председатель Думы прошел к своему месту под портретом императора, облаченного в сине-белый мундир. Слава богу, Дума не была перестроена в стиле ар-нуво, хотя вид почти всех современных зданий в России, от Москвы до Харбина, представляет собой смесь Мюнхена и Японии, что и называется ар-нуво (современный стиль), а в России «декадентство».[3]

   Председатель Думы С. А. Муромцев был воплощением достоинства. Он выполнял свои обязанности предельно серьезно и абсолютно справедливо. Прочитав поздравительные телеграммы из разных частей империи, он перешел к полученному от рабочих делегатов предложению, что перед дальнейшим зачитыванием поздравлений стоит послать телеграмму царю с просьбой объявить амнистию для политических заключенных. Крестьяне же предложили немедленно объявить всеобщую амнистию. Начались дебаты. Речи были довольно умеренными. Большинство депутатов выступали против этих предложений, и складывалось впечатление, что вопросу об амнистии предстоит нелегкая судьба, но тут профессор Ковалевский предложил третий вариант – председатель Думы должен проинформировать императора о единодушном желании Думы объявить всеобщую амнистию. В этих речах меня больше всего поразила естественность тона, выступавшие не прибегали к декламационным эффектам. Часть речей была весьма выразительна, и лишь одна была откровенно скучной. Профессор Ковалевский начал говорить со своего места и, идя к трибуне, совершенно естественным образом тихим голосом продолжал речь. Точно так же он продолжил ее, оказавшись на трибуне, излагая свои мысли так, словно его попросили об этом несколько близких друзей. Второе, что поразило меня, было уважение к председателю Думы и незамедлительное исполнение его указаний; так, когда он звонил в колокольчик, призывая к порядку, немедленно воцарялась полная тишина. Вскоре после четырех часов был объявлен перерыв, а затем Дума приступила к выборам тридцати трех членов, которым предстояло написать ответ на поздравления. Думцы заполнили галерею; повсюду в маленьких группках кипели дискуссии на самые разные темы, некоторые из которых продолжались в примыкающих помещениях и холлах. Многие депутаты отправились пить чай или перекусить в столовую, где было прекрасное обслуживание.

   Многие из этих дискуссионных групп вели интересные разговоры. Предметом обсуждения в одной из них были идеи насилия и необузданных призывов. Один из крестьян сказал моему приятелю: «Когда я смотрю на эти дворцы, у меня кровь кипит; они построены на крови и поте бедняков». Так оно и было. «Значит, вы человек, который лелеет ненависть?» – сказал мой приятель. «Да, – последовал ответ. – Я ненавижу, ненавижу богатых!» Другой человек сообщил спутнице моего знакомого, что он социалист. Она спросила, поддерживает ли он государственное землепользование. «Нет», – сказал ее собеседник. Он четко и убедительно изложил свою точку зрения, которая скорее подобала крайнему радикалу, чем социалисту. В конце разговора она сказала ему: «Но вы же не социалист, не так ли?» – «Нет, это не так, я социалист», – ответил он и спросил, кто она такая. Женщина ответила, что она дочь князя, который является членом этой Думы. «Мне очень приятно побеседовать с княжной», – спокойно и просто сказал социалист. Я увидел крупного землевладельца, который подошел ко мне и сказал: «Я понимаю, вас все это забавляет, но для меня это вопрос жизни и смерти». После перерыва заседание продолжилось. Без пятнадцати семь вечера был зачитан результат выборов тридцати трех членов. Прошло короткое обсуждение предложения профессора Ковалевского. Оно было отвергнуто. После этого состоялось обсуждение вопроса о прекращении прений, который был передан в комитет. Тут я и ушел. Вскоре заседание подошло к концу.



   20 мая

   Вечером, когда я шел домой, мое внимание было привлечено каким-то шумом на боковой улице рядом с Большой Морской, где я жил. Я заглянул туда посмотреть, что происходит. По улице, шатаясь, бродил пьяный солдат, грубо задирая прохожих. Двое полицейских арестовали его и не без труда препроводили в участок, который находился на той же улице.

   Когда они зашли в него, небольшая толпа мужчин, женщин и детей собралась у дверей участка, перед которым стоял на страже невысокий подросток лет примерно двенадцати.

   Женщина с платком на голове, обращаясь к собравшейся публике, произнесла возмущенную речь о своеволии полиции, которая арестовала бедного солдата.

   – Мы знаем, – сказала она, – что там сейчас делается. Они его бьют.

   – Позор! – закричала толпа и двинулась к дверям.

   Но неухоженный мальчишка, который охранял их, сказал:

   – Вы туда не войдете.

   – Мы знаем, что вы, дворники, – сказала та самая женщина, – еще хуже, чем полиция.

   – Да! – поддержала ее толпа, а какой-то мальчишка с невыразимым презрением бросил подростку у дверей:

   – Сатрап! Полицейский ублюдок!

   Но тут толпа рассеялась.



   23 мая

   Каждый раз, как я наносил визит в Думу, меня поражала оригинальность внешнего вида ее членов. Депутат из Польши был облачен в узкие голубые брюки, короткий итонский жакет и высокие шнурованные ботинки. У него были вьющиеся волосы, и он выглядел как типичный представитель сельского дворянства. На другом депутате из Польши был длинный, до колен, халат из белой фланели, украшенный сложным переплетением темно-красных галунов; с плеч у него спадала столь же длинная мягкая коричневая накидка без рукавов с ярко-красной оторочкой. Здесь же присутствовало несколько социалистов, которые ходили без воротничков, и здесь же вы могли увидеть все мыслимое разнообразие головных уборов. Второе впечатление от Думы – но для меня едва ли не главное – та фамильярная раскованность, с которой члены Думы общались между собой. У некоторых из них была хорошая речь, у других плохая, но все они говорили так, словно всю жизнь выступали в парламенте. Во всяком случае, в них не было ни малейших признаков, что они нервничают или смущаются. Заседания Думы напоминали встречи хороших знакомых в клубе или кафе. В них не было никаких формальностей. Депутат, взойдя на трибуну, порой вступал в короткий разговор с председателем и лишь потом начинал свою речь. А когда, случалось, его призывали к порядку, он пускался в объяснения. На последнем заседании, которое я посетил, депутаты весьма деловито исполняли свои обязанности и справились с делами довольно быстро и без долгих речей. Правда, крестьяне все равно считали, что тут слишком много говорят. Один из них сказал мне: «Здесь есть люди, которые не имеют на это права». – «Кто?» – спросил я. «Например, попы», – сказал он. «А почему попы не могут быть членами Думы?» – осведомился я. «Потому что они получают 200 рублей в год. Чего еще им хотеть?» Если бы такой принцип соблюдался в Англии, членов парламента вообще не было бы.

   Но скорее всего, никто не мог бы утверждать, что в Думе царит хаос; сама она воспринимает себя с неподдельной серьезностью. Пока по этому поводу позволил себе пошутить лишь один человек. Красоте зала, в котором заседали члены Думы, способствовало и его окружение; окна над креслом председателя образовывали полукруг и выходили на пространство, где было вдоволь воды и деревьев – нечто вроде пейзажа Версаля кисти Ватто, где в свое время проходили галантные празднества. Буквально на второй день двое крестьян забросали меня вопросами об Англии и парламентском устройстве Великобритании. Они спрашивали о налогах в Англии, какого рода образование я получил, каково положение сельского хозяйства в Англии, как организован севооборот (на этот вопрос я вряд ли мог дать вразумительный ответ) и как долго существует палата общин.

   Прошлое воскресенье я провел в Петергофе, пригороде Санкт-Петербурга, где живет император. Здесь в парке среди деревьев и журчащих водопадов, среди высоких фонтанов, «les grand jets d'eau sveltes parmi les marbres»[4] представители среднего класса проводят воскресные дни, слушая окрестровую музыку. По этим живописным окрестностям внезапно может в открытой карете без всякого эскорта проехать российская императрица, напоминая собой красивый цветок. Я не мог отделаться от мыслей о Марии-Антуанетте[5] в Трианоне и думал, в самом ли деле десять тысяч мечей будут выхвачены из ножен в ее защиту».

   Хотя Дума взяла с места в карьер, ее стартовый рывок стал замедляться, и в 1907 году правительство крепко взяло ее в тиски. В результате к 1907 году революционное движение в России замерло. За границей, в Лондоне, прошла конференция, которая так ничего и не решила. Рамсей Макдональд, лидер британских социалистов, в лондонском Ист-Энде арендовал церковь для собрания делегатов. Они попытались провести встречу в Копенгагене, но полиция выставила их. Известный писатель Горький посетил эту конференцию.

   «До этого времени я не встречал Ленина, да и читал его не так много, как следовало бы. Но то, что удалось мне прочитать, а особенно восторженные рассказы товарищей, которые лично знали его, потянули меня к нему с большой силой. Когда нас познакомили, он, крепко стиснув мне руку, прощупывая меня зоркими глазами, заговорил тоном старого знакомого, шутливо:

   – Это хорошо, что вы приехали! Вы ведь драки любите? Здесь будет большая драчка.

   Я ожидал, что Ленин не таков. Мне чего-то не хватало в нем. Картавит и руки сунул куда-то под мышки, стоит фертом. И вообще, весь – как-то слишком прост, не чувствуется в нем ничего от «вождя».

   …Но вот поспешно взошел на кафедру Владимир Ильич, картаво произнес «товарищи». Мне показалось, что он плохо говорит, но уже через минуту я, как и все, был «поглощен» его речью. Первый раз слышал я, что о сложнейших вопросах политики можно говорить так просто. Этот не пытался сочинять красивые фразы, а подавал каждое слово на ладони, изумительно легко обнажая его точный смысл. Очень трудно передать необычное впечатление, которое он вызывал. Меньшевики, не стесняясь, показывали, что речь Ленина неприятна им, а сам он – более чем неприятен. Чем убедительнее он доказывал необходимость для партии подняться на высоту революционной теории для того, чтобы всесторонне проверить практику, тем озлобленнее прерывали его речь.

   – Съезд не место для философии!

   – Не учите нас, мы – не гимназисты!

   Особенно старался кто-то рослый, бородатый, с лицом лавочника, он вскакивал со скамьи и, заикаясь, кричал:

   – З-загово-орчики… в з-заговорчики играете! Б-бланкисты!

   … У меня образовалось такое впечатление: каждый день съезда придает Владимиру Ильичу все новые и новые силы, делает его бодрее, уверенней, с каждым днем речи его звучат все более твердо и вся большевистская часть членов съезда настраивается решительнее, строже».

   В 1909 году, когда Ленин обитал в Париже, разочарование сказалось и на нем. Прошло четыре года с того времени, как в России предпринимались решительные революционные действия, и работа Думы начала обретать все больше доверия. В 1909–1910 годах Ленин и его жена вели в Париже вялое меланхоличное существование, типичное для многих революционеров в изгнании. Не имея связей с Россией и даже со своими товарищами по эмиграции, большую часть времени они проводили в заботах о таких банальных проблемах, как деньги, поиски места для жилья, в котором было бы тепло. Крупская описывает их обыденную жизнь:

   «Владимир Ильич испытывал весьма слабый интерес к тем усилиям, что мы предпринимали, дабы обзавестись новой квартирой. Его волновали более важные мысли. Мы сняли жилье в предместье города, на Рю Боньер, рядом с укреплениями; улица примыкала к авеню д'Орлеан недалеко от парка Монсури. Квартира была светлой, просторной и даже с зеркалами над камином. (Это была особенность новых домов.) Здесь имелась комната для моей матери, комната для Марии Ильиничны, которая приехала в Париж, еще одна для нас с Владимиром Ильичом и гостиная. Но эти довольно роскошные апартаменты не в полной мере соответствовали нашему образу жизни и «мебели», которую мы привезли из Женевы. Было хорошо заметно презрение, с которым консьержка смотрела на некрашеные доски наших рабочих столов, на скромные стулья и кресла. В нашей «гостиной» стояли лишь пара стульев и небольшой стол. Об уюте тут не было и речи.

* * *
   Заниматься в Париже было очень трудно. Национальная библиотека располагалась далеко от того места, где мы жили. Владимир Ильич ездил туда в основном на велосипеде, но Париж отнюдь не напоминал предместье Женевы. Здесь передвижение требовало куда больше усилий, и Ильич после таких поездок очень уставал. В обеденное время библиотека закрывалась. Чтобы получить книги из библиотеки, требовалась масса формальностей. Ильич ругал и библиотеку, и Париж. Я написала французскому профессору, который летом вел курсы французского языка в Женеве, с просьбой порекомендовать другую хорошую библиотеку и немедленно получила ответ со всей необходимой информацией. Ильич объехал все рекомендованные библиотеки, но так и не смог найти ту, которая его устраивала. В конечном итоге у него украли велосипед. Обычно он оставлял его под лестницей дома, примыкающего к Национальной библиотеке и платил консьержке десять сантимов в день за присмотр. Когда велосипед украли, консьержка заявила, что не нанималась смотреть за ним, а просто разрешала Ильичу оставлять его под лестницей.

   Ему приходилось быть очень осмотрительным во время велосипедных поездок в Париже и пригородах. Однажды Ильич столкнулся с автомобилем. Он едва успел спрыгнуть с велосипеда, но тот был раздавлен.

* * *
   Ленин… придерживался определенной рутины, как он ее называл. Он вставал в 8 утра, отправлялся в Национальную библиотеку и к двум часам возвращался. Кроме того, много работал дома. Я старалась, чтобы его никто не беспокоил. У нас всегда было много гостей, они шли друг за другом, особенно когда из-за реакции, свирепствовавшей в России, из-за тяжелых условий деятельности значительно вырос поток эмиграции из России. Люди, приезжавшие из России, с энтузиазмом включались в местную жизнь, но быстро увядали. Их поглощали ежедневные заботы о заработке, мелкие бытовые хлопоты».



   Растущие успехи Думы после 1909 года были обязаны блистательному руководству Столыпина, который в этом году стал премьер-министром. Столыпин был человеком умеренных взглядов, который порицал революционное насилие и решительно проводил смелые реформы. Он ясно мыслил и действовал в соответствии со своими идеями. Одной рукой он решительно подавлял левых радикалов, учредив суды и дав им право быстро и безжалостно расправляться с террористами, а другой – проводил в жизнь многообещающую программу земельной реформы. Обращаясь ко Второй Думе, он выразил свой символ веры: «Вам нужны великие потрясения, а нам нужна великая Россия». Учитывая огромные трудности, которые тормозили его деятельность, Столыпину удалось за короткое время добиться очень многого.

   Придерживаясь срединного курса, он обзавелся врагами и среди монархистов, и среди левых. Всего через два года работы в своей должности, 14 сентября 1911 года, он пал жертвой покушения. Так или иначе, но нельзя было отделаться от впечатления, что Россия старается уничтожить сама себя.

   Николай прибыл в Киев с официальным визитом, и в опере Столыпин присоединился к нему. Террорист Дмитрий Богров выстрелил в премьер-министра и убил его. Николай описал эту сцену в письме к матери:

   «Ольга и Татьяна (два старшие дочери царя) в это время были со мной. Во втором антракте мы уже собирались выйти из ложи, так как в ней стало очень жарко, когда я услышал такой звук, словно что-то упало. Я подумал, что, может, кому-то на голову свалилась люстра, и вернулся в ложу посмотреть. Справа я увидел группу офицеров и других людей. Похоже, они кого-то тащили. Кричали женщины, а прямо передо мной в партере стоял Столыпин; он медленно повернулся к нам и левой рукой сделал в воздухе крестное знамение. И только тогда я заметил, что он очень бледен, а его правая рука и одежда в крови. Он медленно опустился в кресло и начал расстегивать мундир… Люди попытались расправиться с убийцей. С сожалением сообщаю, что полиция спасла его от толпы и доставила в изолированное помещение для первого допроса… Затем зал театра снова наполнился, прозвучал национальный гимн, и в одиннадцать часов я с девочками уехал. Можешь себе представить, с какими чувствами!»

   1 августа 1914 года разразилась война между Россией и Германией. На первых порах она поспособствовала сплочению страны, и, похоже, революционные облака рассеялись. Патриотизм стал объединяющей силой. Забыв на мгновение, что по рождению императрица была немкой, русский народ горячо откликнулся на речь Николая об объявлении войны 2 августа 1914 года, в которой он повторил обет Александра I не просить о мире, пока все иностранные войска не будут выгнаны из России. Национальное дворянство, излечившись от всех своих пороков, включилось в военные усилия. Рабочие, со своей стороны, перестали устраивать забастовки и засучили рукава. Даже разобщенная Дума почти единогласно проголосовала за войну.

   Но прошло не так много времени, и прежние нелепости снова выползли на политическую сцену. Верховное командование армией на первых порах было поручено великому князю Николаю, хотя с самого начала царь попытался обеспечить себе такое положение, при котором он мог бы управлять страной и в тылу и на фронте. Таким путем он надеялся избежать политического конфликта между столицей и передовой линией фронта. Его подстрекала царица, которая испытывала личную неприязнь к великому князю Николаю Николаевичу. Несмотря на отговоры почти всех своих министров, в сентябре 1915 года Николай настоял на своем и возложил на себя верховное командование военными действиями. Большинство членов кабинета министров отправили царю следующее письмо:

   «Государь, не вините нас в том, что мы прямо и честно обращаемся к Вам. Наш поступок продиктован верностью и любовью к Вам и нашей стране и тревогой за то, что происходит вокруг нас. Вчера на заседании Государственного Совета, где Вы председательствовали, мы единодушно просили Вас не смещать великого князя Николая Николаевича с поста главнокомандующего. Мы опасаемся, что Ваше Величество не пожелает внять нашим мольбам, которые, как мы думаем, являются мольбой всех верноподданных русских людей. Мы осмеливаемся еще раз сказать, что, по нашему глубокому убеждению Ваше решение угрожает серьезными последствиями России, династии и Вам лично. На том же заседании Вы сами могли убедиться в непримиримых противоречиях между нашим председателем и нами в оценке ситуации в стране и политики, проводимой правительством. Такое положение вещей недопустимо в любое время, а в данный момент оно носит фатальный характер. В данных условиях мы не верим, что в полной мере можем служить Вашему Величеству и нашей стране.

П. Харитонов, А. Кривошеин, С Сазонов, П. Барк, князь Н. Щербатов, А. Самарин, граф П. Игнатьев, князь В. Шаховской».
   Николай, как полагалось, отправился на фронт, оставив двор под болезненным влиянием императрицы, которая всецело находилась под воздействием личности Распутина, с которым мы еще встретимся. Даже куда более способный и сильный человек, чем Николай II, был бы ошеломлен и подавлен сложностью и объемом тех обязанностей, которые в силу двойного поста царя легли ему на плечи. На фронте он подвергал опасности свою жизнь из-за глупой бравады и отсутствия здравого смысла. В письмах императрицы на него обрушивался безудержный поток слов. Они передают ту псевдоистероидную атмосферу, которая в то время господствовала в придворных кругах.

   «Я не могу найти слов, чтобы выразить все, что хочу, – мое сердце переполнено… Я хочу всего лишь шептать слова, полные горячей любви, мужества, силы и бесконечных благословений… Ты ведешь великую борьбу за свою страну и за трон… Наши души борются против зла на стороне добра… И это куда глубже, чем может показаться взгляду… Ты показал себя подлинным Самодержцем, без которого невозможно существование России… Во время коронации ты получил помазание Господне… Он поставил тебя на то место, которое ты занимаешь, и ты исполняешь свои обязанности… Твое единственное спасение – быть твердым и непреклонным – я знаю, чего тебе это стоит, и ужасно переживаю за тебя; прости, что досаждаю, мой ангел, что не оставляю в покое и так тревожусь из-за тебя, – но я слишком хорошо знаю твой удивительно мягкий характер, а в это время ты должен отказаться от него, и только ты один должен одержать победу против всех и вся. Это будет великая страница в истории твоего царствования и в истории России – повествование об этих неделях и днях – и Господь, Который всегда рядом с тобой, через твою твердость спасет и страну, и трон.

   …Наш Друг (Распутин) день и ночь возносит молитвы о тебе к Небесам, и Господь услышит их… Твое солнце встает… Спи спокойно, мой свет, Спаситель России».

   Несмотря на энтузиазм, с которым русские поначалу восприняли военные усилия, вскоре самой точной характеристикой хода войны стали плохое управление и нераспорядительность. Посетив в ноябре 1914 года Варшаву, Родзянко, председатель Думы, обратил внимание на беспорядок в армии и обсудил ситуацию с великим князем Николаем Николаевичем, который в то время еще был Верховным главнокомандующим.

   «Во время пребывания в Варшаве я попросил у великого князя Николая Николаевича разрешения побывать в Ставке. Я хотел рассказать ему то, что я увидел и услышал в Варшаве. Генерал Рузский жаловался мне на нехватку боеприпасов, на плохое снабжение армии. Катастрофически не хватает обуви. На Карпатах солдаты воюют босиком…

   Больницы и лазареты Красного Креста, которые числятся в моем ведении, имеют прекрасные условия, но военные госпитали полностью дезорганизованы. В них не хватает даже бинтов и т. п. Конечно, самое большое зло – это отсутствие сотрудничества между двумя организациями. На фронте приходится идти десять и более верст от военного госпиталя до больницы Красного Креста. И нанять повозку невозможно, потому что местные жители или сбежали, или потеряли все свое имущество.

   Великий князь принял меня очень дружелюбно… Он одобрил мое предложение, что необходимо собрать телеги, навалить в них соломы и так перевозить раненых. В течение нескольких дней в нашей губернии были реквизированы повозки и лошади для использования на фронте…

   Великий князь заявил, что скоро ему придется временно приостановить боевые действия из-за нехватки боеприпасов и обуви.

   – Вы пользуетесь влиянием, – сказал он. – Вам доверяют. Попробуйте приложить усилия и раздобыть обувь для армии. И чем скорее, тем лучше.

   Я ответил, что это может быть сделано, если обратиться с просьбой о помощи к земствам и к общественным организациям. В России достаточно материалов и рабочей силы. Но сегодня положение дел таково, что в одной губернии есть кожа, в другой гвозди, в третьей подметки и всюду – дешевая рабочая сила. Лучше всего созвать съезд из глав губернских земств и попросить их о сотрудничестве. Великий князь был полностью удовлетворен этой идеей.

   Вернувшись в Петроград, я попросил членов Думы высказать свое мнение – как лучше обеспечить армию обувью? Обсудив проблему, мы решили разослать циркуляры главам земств и градоначальникам».

   После первых месяцев военных действий положение России становилось все хуже и хуже. Русские армии потерпели поражение в Восточной Пруссии, а затем весной 1915 года – в Галиции. Непролазная грязь на фронте в сочетании с неумелым управлением в Петрограде (с началом войны он был из патриотических побуждений переименован и расстался со своим германизированным названием Санкт-Петербург) привела к подлинной катастрофе. В январе 1917 года Бернард Парес, английский студент из России, делился своими впечатлениями об обстановке на фронте:

   «Несколько раз во время посещений фронта я брал с собой соотечественников из Англии. Как-то со мной отправился доктор Флавелл, глава русско-английского госпиталя. Мы оказались в неприятном месте, у склона, по которому невозможно было подняться при свете дня, ибо он постоянно обстреливался немецкими пулеметами. На самом верху его люди пытались отрыть окопы в каменистой почве; порывистый ветер постоянно заносил их снегом, пусть даже снегопада не было, и весь день проходил в тяжелой работе, чтобы траншеи не осыпались. Когда мы вернулись, я спросил доктора Флавелла о его впечатлениях. У него были основания для сравнений, потому что немалую часть военной зимы ему пришлось провести в Вогезах. Он сказал мне, что пришел к трем выводам. Во-первых, офицеры в полной мере разделяют нелегкие условия жизни рядовых, в которых я с трудом представляю собственное существование; во-вторых, в таких условиях человек может выдержать не больше двух недель и поэтому любая воинская часть должна находиться на передовой именно две недели, после чего ее на неделю переводят в резерв; в-третьих, как он сказал, любой, который получил тут ранение в голову или живот, может считать себя покойником, потому что в таких условиях практически невозможно доставить раненого в тыл. Передовая линия была ужасающе тонкой – не более одного человека на пять ярдов, и порой второй линии траншей просто не существовало. Войсками на этой длинной тонкой линии окопов командовал юный, неопытный офицер, который лишь недавно оказался в армии. Тут было одно зловещее место, которое русские солдаты постоянно называли Электрической Лампой. Это была крутая высота, которая в нескольких местах нависала над нашими позициями. Именно ее и не смог взять Ново-Троицкий полк. Ночью я мог различить ее мрачные очертания. Вот так все и было в предвестье революции».

   Максим Горький, знаменитый русский писатель, который позже стал флиртовать с Советами, оставил следующие впечатления о реакции «человека с улицы» в Петрограде, когда с фронта приходили невеселые известия:

   «В саду перед Народным домом разнородная толпа слушала откровенный рассказ солдатика. Голова его была забинтована, а глаза горели возбуждением. Он говорил высоким голосом и время от времени хватался за тех, кто стоял рядом, чтобы произвести впечатление на аудиторию.

   – В общем-то, – говорил он, – мы покрепче, но во всех остальных смыслах сравнения с ними не выдерживаем. Немец воюет по расчету, своих солдат использует заботливо, а нас со всего размаху бросают на бойню, как пушечное мясо…

   Могучий коренастый крестьянин в рваном армяке деловито заметил:

   – Да у нас слишком много народу. Не знаем, чем занять их. Слава богу, к работе относимся по-иному, чем немцы. Наше главное дело – сократить число людей в стране, чтобы у тех, кто останется, было больше места.

   При этих словах он со вкусом зевнул. Я попытался было уловить какую-то иронию в его словах, но его лицо, казалось, было вырезано из камня, а в глазах стояло сонное спокойствие.

   Подал писклявый голос седой сморщенный мужичок.

   – Это верно, – сказал он. – Для этого и нужна война – или чтобы захватить чужие земли, или чтобы сократить число людей в своей собственной.

   Солдат продолжил:

   – Кроме того, уже сделали ошибку, отдав Польшу полякам. Они там повсюду. Одни достались гуннам, другие нам, а теперь там все перемешалось. Так они и продолжают убивать друг друга, их это не особенно волнует.

   – Ну… если им это на роду написано, – со спокойной убежденностью предположил другой крестьянин, – пусть и убивают друг друга. Пока ими будет кто-то командовать, они и дальше будут убивать. Наш народ любит подраться».

* * *
   В общем, я убедился, что народ на улицах говорит об этой отвратительной святотатственной бойне так, словно она их совершенно не касается, словно он наблюдает за ней, как зритель; порой он говорил о ней с неприкрытой враждебностью, хотя я так и не смог понять, против кого она направлена. Критическое отношение к властям оставалось на прежнем уровне, оппозиция, похоже, тоже не росла. Вот что замечалось – подъем отвратительного бытового анархизма. Противостояло ему мнение рабочих, и нельзя было не видеть, как несравнимо лучше развивается их понимание трагедии, их инстинкт государственности, даже их гуманизм. Это было заметно даже среди неорганизованных рабочих, не говоря уж о таких членах партии, как П. А. Скороходов.

   Например, как стало известно, он недавно отпустил такое замечание: «Как класс, мы выиграем от военного поражения – что, конечно, является главным делом. Но, несмотря на это, всей душой сопротивляешься этой идее. Ничего не можешь поделать со стыдом перед этой дракой и все же переживаешь за тех, кто в ней участвует. Просто не могу сказать, как их жалко. Только представь себе: будут перебиты все самые здоровые и крепкие ребята, те, которым завтра надо было бы приступать к работе. Революции понадобятся самые здоровые. Хватит ли нас, оставшихся?»



   В ноябре 1905 года царь сделал роковую запись в дневнике: «Мы познакомились с Божьим человеком Григорием из Тобольской губернии». Это был Распутин, невежественный, но хитрый и проницательный крестьянин, который скоро через свое влияние на императрицу обрел непредставимую власть в государственных делах. Упорными и настойчивыми стараниями Распутин проложил себе путь ко двору, утверждая, что обладает чудесными способностями к исцелению единственного сына императрицы. Наследник российского престола был слабым и болезненным мальчиком, который часто оказывался на грани смерти. Гипнотический взгляд Распутина и его внушительный внешний вид вносили смятение в среду чувствительных дам петроградского общества, которые, завидуя друг другу, добивались его расположения, не обращая внимания на его грубые манеры и неистребимую тягу к пьянству.

   Если бы влияние Распутина ограничивалось лишь пределами домашних проблем царской семьи, может, оно и не оказало бы столь разрушительного влияния на ход российской истории, но довольно скоро он начал вмешиваться в большую политику. У царя был слабый характер, и во многих делах он подчинялся желаниям Александры; она же, в свою очередь, находилась под влиянием капризов и причуд Распутина. После того как в сентябре 1915 года Николай отбыл на фронт, Распутин буквально стал править Россией через императрицу, ставя и сбрасывая министров, как кегли, в соответствии со своими личными вкусами, симпатиями и антипатиями. В результате слабое правительство стало еще слабее. Александра, ранее не занимавшаяся делами государства, в силу своего немецкого происхождения никогда не пользовалась любовью русской аристократии, да и народа, из-за возвышения Распутина потеряла последние остатки популярности, а скандалы, связанные с личной жизнью Распутина, губительно сказывались на авторитете монархии в целом.

   В начале 1915 года в Петроград пришло донесение о безобразном поведении Распутина в его родной Тобольской губернии.

   На пароходе Распутин в нетрезвом виде начал веселиться с рекрутами, пел и плясал с ними. Когда по требованию пассажиров, пожаловавшихся, что он досаждает им, капитан перевел его из первого класса во второй, Распутин потребовал, чтобы рекрутам подали обед тоже во втором классе; а когда стюард отказался накрывать стол и поставить ему вино, он нанес ему физическое оскорбление. По требованию публики капитан, который тоже был свидетелем этой сцены, несмотря на протесты Распутина, высадил его на ближайшей пристани, где капитан и стюард настояли, чтобы полиция написала соответствующий рапорт. Полиция, учитывая, что это был Распутин, и зная требование, которое циркулировало в то время, чтобы фактам о таком поведении Распутина не давать ходу, прежде чем отсылать дело в суд, адресовала рапорт губернатору, дабы избежать широкой публичности.

   «Распутин объяснил эту историю А. Н. Хвостову и мне, представив ее в совершенно ином свете. Он заверил нас, что не был пьян, что не приставал к женщинам и пассажирам, а это они провоцировали его на скандал, что капитан судна взял их сторону из-за принципиальных соображений своего либерализма, зная, что имеет дело с Распутиным. Стюард же выдвинул против него официальную жалобу потому, что полностью находился под влиянием капитана; полиция не хотела ее принимать, но капитан настоял. Здесь не было пьяного хулиганства, а просто веселилась группа рекрутов, отправлявшихся на войну, и он, Распутин, действовал из сугубо патриотических побуждений. Кроме того, в разговорах с рекрутами он в исключительно патриотических выражениях подчеркивал отношение императора и императрицы к войне и что он был оскорблен поведением стюарда, который не пустил рекрутов, отправляющихся проливать свою кровь, в салон второго класса, хотя он сам убедился, что там была самая простая публика. Вот в таком свете Распутин и изложил эту историю, но, оценивая ее целиком, убеждаешься, что она не выдерживает проверки, ибо он боялся, что этот случай станет известен в обществе. Это же подтвердил мне и настоятель монастыря Мартемьян, один из церковных спутников Распутина, которого я опросил, когда позже он явился ко мне домой.

   По словам Мартемьяна, не подлежало сомнению, что Распутин был очень пьян и мешал публике и, когда выяснилось, что никто не хочет выпивать с ним, он явился к рекрутам, с которыми стал пить и дебоширить. Для Мартемьяна явилось очень унизительным испытанием покидать судно вместе с Распутиным и испытывать град насмешек и на борту, и на берегу. Он, Мартемьян, просил не высаживать их и не писать рапорт, но его просьбы не возымели воздействия на капитана».

   Личная жизнь Распутина стала предметом общественного скандала. Она представляла такую опасность для государства, что тайная полиция получила указание отслеживать все его передвижения. Вот выдержка из отчетов за 1915 год.



   «9 июля. Распутин принял отца Сергия, назначенного священником в село Покровское, который целовал ему руки. В восемь вечера Распутин с сильно раскрасневшимся лицом вышел из своего дома в компании Соловьевой. Видно было, что он слегка пьян. Они сели в карету и поехали в отдаленный лес. Вернулись через час. Распутин выглядел очень бледным.

   11 июля. Патушинская, жена офицера, прибыла из Ялуторовска, чтобы увидеть Распутина. Вскоре Соловьева и Патушинская вышли из дома, поддерживая между собой Распутина. Все шли вплотную друг к другу, и Распутин держал Патушинскую за нижнюю часть тела. Большую часть дня у них играл граммофон, Распутин был очень весел и потребил большое количество вина и пива.

   12 июля. Соловьеву муж вызвал в Петроград. Распутин пошел к жене местного псаломщика Ермолая. Они явно договорились о встрече, потому что она ждала его у окна. Он навещает ее практически каждый день с намерениями интимного характера. В данном случае он оставался у нее полчаса. Патушинская вернулась в Ялуторовск, куда ее тоже вызвал муж. Ее расставание с Распутиным носило очень страстный характер, она покрывала поцелуями его лицо, руки и бороду.

   14 июля. Распутин отправился в Тобольск для встречи с Варнавой; агенты следуют за ним».



   Поведение Распутина вызывало в стране такой ропот возмущения, что в марте 1916 года Родзянко, председатель Думы, счел своей обязанностью представить все эти факты царю и потребовать отлучения Распутина от двора.

   «Воспользовавшись прибытием государя в Царское Село, я попросил аудиенции и был принят им 8 марта. Аудиенция длилась полтора часа. Я рассказал ему все – об интригах министров, которые через Распутина действуют друг против друга, об отсутствии определенной политики, о повсеместных злоупотреблениях, о невозможности учитывать общественное мнение и о пределах терпения в обществе. Я напомнил ему о похождениях… героев тыла, об их контактах с Распутиным, об оргиях и беспутствах и что его отношения с царем и его семьей, его влияние на государственные дела в это военное время глубоко возмущает всех честных людей. Нет никаких сомнений, что Распутин является германским агентом и шпионом.

   – Если министры Вашего Величества в самом деле независимые личности и единственным смыслом их деятельности является благо Отечества, присутствие таких людей, как Распутин, никоим образом не скажется на делах государства. Но беда в том, что все они зависят от него и втягивают его в свои интриги. Я должен сказать Вашему Величеству, что так дальше продолжаться не может. Никто не смеет открыть вам глаза на подлинную роль, которую играет этот человек. Его присутствие при дворе Вашего Величества подрывает доверие к высшей власти и может самым печальным образом сказаться на судьбе династии, когда сердца людей отвратятся от их императора.

   Пока я излагал эти горькие истины, царь или молчал, или выражал удивление, но все время был неизменно вежлив и приветлив. Когда я закончил, он спросил: «Как, по вашему мнению, закончится война – в нашу пользу или нет?»

   Я ответил, что мы можем положиться на армию и на народ, но на пути к победе стоят военные руководители и внутренняя политика.

   Мой доклад принес некоторую пользу. 11 марта появился приказ отправить Распутина в Тобольск, но через несколько дней по настоянию императрицы он был отменен…»

   Во время пребывания Николая на фронте в сентябре 1916 года Распутин преуспел в назначении совершенно неподходящего человека на важный пост министра внутренних дел. Им оказался Протопопов, больной человек, который испытывал нездоровый интерес к мистицизму. Подозревали, что он искал подходы к немцам с целью заключить сепаратный мир на невыгодных для России условиях. Царь так прокомментировал это новое назначение: «Мнения нашего Друга о людях порой бывают весьма странными», но уступил желанию Александры. Пуришкевич, реакционный депутат Думы, написал ехидные стихи в честь этой нелепой ситуации, в которых всем было воздано по заслугам: и дряхлому премьер-министру Штюрмеру, назначенному стараниями Распутина и императрицы, и «мудрецам» у кормила государства, и пустомеле Бобринскому, министру сельского хозяйства, и Распутину, который «единственный твердо сидит на своем месте».

   Пуришкевич продолжил свои атаки на правительство, произнеся в декабре 1916 года в Думе речь, которая вызвала громкий резонанс. Хотя люди самых разных убеждений были согласны, что Пуришкевич выразил общее недовольство, никто из них не предпринял никаких шагов – за исключением князя Юсупова, молодого родственника царя, который был полон страстного желания спасти страну. Пуришкевич пишет:



   2 декабря 1916 года

   За много лет впервые я испытал чувство нравственного удовлетворения и сознания честно и мужественно выполненного долга: я говорил в государственной думе о современном состоянии России; я обратился к правительству с требованием открыть Государю истину на положение вещей и без ужимок лукавых царедворцев предупредить монарха о грозящей России опасности со стороны темных сил, коими кишит русский тыл, – сил, готовых переложить на царя ответственность за малейшую ошибку, неудачу и промах его правительства в делах внутреннего управления в эти бесконечно тяжелые годы бранных испытаний, ниспосланных России Всевышним.

   Жалкие себялюбцы, всем обязанные царю, они не способны были даже оградить его от последствий того пагубного тумана, который застлал его духовные очи и лишил возможности в чаду придворной лести и правительственной лжи правильно разбираться в истинных настроениях встревоженного народа.

   И вот я сказал ему, и тогда в Ставке, и сейчас в Государственной думе, на всю Россию, горькую истину и как верный, неподкупный слуга его, принеся в жертву интересам Родины личные мои интересы, осветил ту правду, которая от него скрывалась, но которую видела и видит вся скорбная Россия.

   Да, я выразил то, несомненно, что чувствуют лучшие русские люди, без различия партии, направления и убеждений. Я это понял, когда сходил с трибуны Государственной думы после моей двухчасовой речи.

   Я это понял из того потока приветствий, рукопожатий и неподдельного восторга, который запечатлелся на всех лицах в обступившей меня после моей речи толпы, – толпы, состоявшей из представителей всех классов общества, ибо Таврический дворец в день 19 ноября был переполнен теми, кого называют цветом нации в смысле культурности, общественного и официального положения.

   Я знаю, что ни одного фальшивого звука не было в моей речи.



   3 декабря

   Сегодня весь день я буквально не имел покоя, сидя дома и работая за письменным столом: телефон трещал с утра до вечера, знакомые и незнакомые лица выражали сочувствие всему сказанному мною вчера; и должен признаться, что степень этого сочувствия поднялась до такого градуса, что дальнейшее пребывание в кабинете мне сделалось невыносимым; нет положения более глупого, по-моему, чем молчаливо выслушивать похвалы себе, не смея перебить говорящего, разливающегося соловьем в твою пользу.

* * *
   Из звонивших по телефону меня заинтриговал один собеседник, назвавшийся князем Юсуповым, графом Сумароковым-Эльстон.

   После обычных приветствий он, не удовлетворившись этим, просил разрешения побывать у меня в один из ближайших дней, по возможности скорее, для выяснения некоторых вопросов, связанных, как он сказал, с ролью Распутина при Дворе, о чем по телефону говорить «неудобно». Я просил его заехать завтра, в 9 часов утра. Любопытно узнать, о чем он хочет говорить и что ему нужно?



   4 декабря

   Сегодня, ровно в 9 часов утра, ко мне приехал князь Юсупов. Это молодой человек лет 30, в форме пажа.

   Мне он очень понравился и внешностью, в которой сквозит непередаваемое изящество и порода, и, главным образом, духовной выдержкой. Это, очевидно, человек большой воли и характера, качеств, мало присущих русским людям, в особенности из аристократической среды.

   «Ваша речь не принесет тех результатов, которые вы ожидаете, – заявил он мне сразу. – Государь не любит, когда давят на его волю, и значение Распутина, надо думать, не только не уменьшится, но, наоборот, окрепнет, благодаря его безраздельному влиянию на Александру Федоровну, управляющую фактически сейчас государством, ибо государь занят в Ставке военными операциями».

   «Что же делать?» – сказал я. Он загадочно улыбнулся и, пристально посмотрев мне в глаза немигающим взглядом, процедил сквозь зубы: «Устранить Распутина». Я засмеялся.

   «Хорошо сказать, – заметил я, – а кто возьмется за это, когда в России нет решительных людей, а правительство, которое могло бы это выполнить само, и выполнить искусно, держится Распутиным и бережет его как зеницу ока».

   «Да, – ответил Юсупов, – на правительство рассчитывать нельзя, а люди все-таки в России найдутся». – «Вы думаете?» – «Я в этом уверен! И один из них перед вами».

   Я вскочил и зашагал по комнате.

   «Послушайте, князь, этим не шутят. Вы мне сказали то, что давным-давно сидит гвоздем в моей голове. Я понимаю не хуже вашего, что одними думскими речами горю не помочь, но утопающий хватается за соломинку, и я за нее схватился… Князь, – заметил я, – я перестал удивляться чему бы то ни было в России. Я ничего не ищу, ничего не добиваюсь, и если вы согласны принять участие в деле окончательного избавления России от Распутина, то вот вам моя рука, обсудим все возможности этой операции и возьмемся за ее выполнение, если найдем еще несколько подходящих лиц…»

   Князь Юсупов, Пуришкевич и трое их сообщников составили заговор с целью убийства Распутина; Юсупов продолжает историю:

   «Закончив все приготовления, мы с доктором Лазовертом вышли. Он, переодевшись в костюм шофера, пошел заводить машину, стоявшую на дворе у малого подъезда, а я надел доху и меховую шапку со спущенными наушниками, скрывавшую лицо.

   Мы сели, автомобиль тронулся.

   Целый вихрь мыслей кружился в моей голове. Надежды на будущее окрыляли меня. За несколько коротких минут моего последнего пути к Распутину я много передумал и пережил.

   Автомобиль остановился у дома № 64 по Гороховой улице.

   Войдя во двор, я сразу был остановлен голосом дворника, который спросил: кого надо?

   Узнав, что спрашивают Григория Ефимовича, дворник не хотел было меня пускать; он настаивал, чтобы я назвал себя и объяснил причину моего посещения в столь поздний час.

   Я ответил, что Григорий Ефимович сам просил меня приехать к нему в это время и пройти по черной лестнице. Дворник недоверчиво меня оглядел, но все же пропустил.

   Войдя на неосвещенную лестницу, я вынужден был подниматься по ней ощупью. С большим трудом мне наконец удалось найти дверь распутинской квартиры.

   Я позвонил, и в ответ на звонок голос «старца» спросил, не отворяя: «Кто там?»

   Услыхав этот голос, я вздрогнул.

   – Григорий Ефимович, это я приехал за вами, – ответил я ему.

   Я слышал, как Распутин задвигался и засуетился. Дверь была на цепи и засове, и мне сделалось вдруг жутко, когда лязгнула цепь и заскрипела тяжелая задвижка в его руках.

   Он отворил, я вошел в кухню.

   Там было темно. Мне показалось, что из соседней комнаты кто-то смотрит на меня. Я инстинктивно приподнял воротник и надвинул шапку.

   – Ты чего так закрываешься? – спросил Распутин.

   – Да ведь мы же сговорились, чтобы никто про сегодняшнее не знал, – сказал я.

   – Верно, верно… Я и своим ничего не говорил и «тайников» всех услал. Пойдем, я оденусь.

   Мы вошли с ним в его спальню, освещенную только лампадой, горевшей в углу перед образами. Распутин зажег свечу. Я заметил неубранную постель – видно было, что он только что отдыхал. Около постели приготовлена была его шуба и бобровая шапка, на полу стояли высокие фетровые калоши.

   Распутин был одет в белую шелковую рубашку, вышитую васильками, и подпоясан малиновым шнуром с двумя большими кистями.

   Черные бархатные шаровары и высокие сапоги на нем были совсем новые. Даже волосы на голове и бороде были расчесаны и приглажены как-то особенно тщательно, а когда он подошел ко мне ближе, я почувствовал сильный запах дешевого мыла: по-видимому, в этот день Распутин особенно много времени уделил своему туалету; по крайней мере, я никогда не видел его таким чистым и опрятным.

   – Ну что же, Григорий Ефимович. Пора двигаться, ведь первый час?

   – А что, к цыганам поедем? – спросил он.

   – Не знаю, может быть, – ответил я.

   – А у тебя-то никого нынче не будет? – несколько встревожился он.

   Я его успокоил, сказав, что никого ему неприятного он у меня не увидит и что моя мать находится в Крыму.

   – Не люблю я ее, твою мамашу. Меня-то уж она как ненавидит!.. Небось с Лизаветой[6] дружна. Против меня обе они подкопы ведут да клевещут. Сама царица сколько раз мне говорила, что они – самые мои злые враги… А знаешь, что я тебе скажу? Заезжал ко мне вечером Протопопов и слово с меня взял, что я в эти дни дома сидеть буду. Убить, говорит, тебя хотят; злые люди-то все недоброе замышляют… А ну их! Все равно не удастся – руки не доросли. Да, ну что там разговаривать… Поедем.

   Я взял его шубу с сундука и помог ему одеться.

   – Деньги-то забыл, деньги! – вдруг засуетился Распутин, подбежал к сундуку и открыл его.

   Я подошел поближе и, увидев там несколько свертков в газетной бумаге, спросил:

   – Неужели это все деньги?

   – Да, дорогой мой, все билеты. Сегодня получил, – скороговоркой ответил он.

   – А кто вам их дал?

   – Да так, добрые люди, добрые люди дали. Вот, видишь ли, устроил им дельце, а они, хорошие, добрые, в благодарность на церковь-то и пожертвовали.

   – И много тут будет?

   – Что мне считать? У меня и времени нет для этого. Я, чай, не банкир. Вот Митьке Рубинштейну – это дело подходящее… У него страсть сколько денег. А мне к чему? Да я, коли вправду сказать, считать-то их не умею. Сказал им: пятьдесят тысяч несите, а то и трудиться не стану для вас. Вот и прислали. Может, и больше дали, кто их там знает… Приданое-то какое сделаю дочери. Она у меня скоро замуж выходит за офицера: четыре Георгия, заслуженный. Ему и местечко хорошее приготовлено. Сама благословить обещалась.

   – Григорий Ефимович, ведь вы говорили, что деньги эти пожертвованы на церковь…

   – Ну что ж, что на церковь? Экая невидаль. Брак-то, чай, тоже Божье дело. А на какое из этих дел деньги-то пойдут, не все ли ему равно, Богу-то? – ответил, хитро ухмыляясь, Распутин.

   Невольно усмехнулся и я. Мне показалась забавной та простодушная наглость, с которой Распутин играл словами Священного Писания.

   Взяв часть денег из сундука и тщательно замкнув его, он потушил свечу. Комната снова погрузилась в полумрак, и только из угла по-прежнему тускло светила лампада.

   И вдруг охватило меня чувство безграничной жалости к этому человеку.

   Мне сделалось стыдно и гадко при мысли о том, каким подлым способом, при помощи какого ужасного обмана я его завлекаю к себе. Он – моя жертва, он стоит передо мною, ничего не подозревая, он верит мне. Но куда девалась его прозорливость? Куда исчезло его чутье? Как будто роковым образом затуманилось его сознание, и он не видит того, что против него замышляют. В эту минуту я был полон глубочайшего презрения к себе и задавал себе вопрос – как мог я решиться на такое кошмарное преступление? И не понимал, как это случилось.

   Вдруг с удивительной яркостью пронеслись передо мною одна за другой картины жизни Распутина. Чувства угрызения совести и раскаяния понемногу исчезли и заменились твердою решимостью довести начатое дело до конца. Я больше не колебался.

   Мы вышли на темную площадку лестницы, и Распутин закрыл за собою дверь.

   Запоры снова загремели, и резкий зловещий звук разнесся по пустой лестнице. Мы очутились вдвоем в полной темноте.

   – Так лучше, – сказал Распутин и потянул меня вниз. Его рука больно сжимая мою, хотелось закричать, вырваться. Но на меня напало какое-то оцепенение. Я совсем не помню, что он мне тогда говорил и отвечал ли я ему. В ту минуту я хотел только одного, поскорее выйти на свет, увидеть как можно больше света и не чувствовать прикосновения этой ужасной руки.

   Когда мы сошли вниз, ужас мой рассеялся, я пришел в себя и снова стал хладнокровен и спокоен. Мы сели в автомобиль и поехали.

   Через заднее стекло я осматривал улицу, ища взглядом наблюдающих за нами сыщиков, но было темно и безлюдно.

   Мы ехали кружным путем. На Мойке повернули во двор и остановились у малого подъезда.

   Войдя в дом, я услышал голоса моих друзей. Покрывая их, весело звучала в граммофоне американская песенка. Распутин прислушался:

   – Что это – кутеж?

   – Нет, у жены гости, они скоро уйдут, а пока пойдемте в столовую выпьем чаю.

   Мы спустились по лестнице. Войдя в комнату, Распутин снял шубу и с любопытством начал рассматривать обстановку.

   Шкаф с лабиринтом особенно привлек его внимание. Восхищаясь им, как ребенок, он без конца подходил, открывал дверцы и всматривался в лабиринт.

   К моему большому неудовольствию, от чая и от вина он в первую минуту отказался.

   «Не почуял ли он чего-нибудь?» – подумал я, но тут же решил – все равно живым он отсюда не уйдет.

   Мы сели с ним за стол и разговорились. Перебирали общих знакомых, вспоминали царскую семью, Вырубову, коснулись и Царского Села.

   – Григорий Ефимович, а зачем Протопопов к вам заезжал? Все боится заговора против вас? – спросил я.

   – Да, милый, мешаю я больно многим, что всю правду-то говорю. Не нравится аристократам, что мужик простой по царским хоромам шляется, – все одна зависть да злоба. Да что их мне бояться? Ничего со мной не сделают, заговорен я против злого умысла. Пробовали, не раз пробовали, да Господь все время просветлял. Вот и Хвостову не удалось – наказали и прогнали его. Да, ежели только тронут меня – плохо им всем придется.

   Жутко звучали эти слова Распутина там, где ему готовилась гибель.

   Но ничто больше не смущало меня. В течение всего нашего разговора одна только мысль была в моей голове – заставить его выпить вина из всех отравленных рюмок и съесть все пирожные с ядом.

   Через некоторое время, наговорившись на свои обычные темы, Распутин захотел чаю. Я налил ему чашку и придвинул тарелку с бисквитами. Почему-то я дал ему бисквиты без яда.

   Уже позднее я взял тарелку с отравленными пирожными и предложил ему.

   В первый момент он от них отказался.

   – Не хочу – сладкие больно, – сказал он.

   Однако вскоре взял одно, потом второе. Я не отрываясь смотрел, как он брал эти пирожные и ел их одно за другим.

   Действие цианистого калия должно было начаться немедленно, но, к моему большому удивлению, Распутин продолжал со мной разговаривать как ни в чем не бывало.

   Тогда я решил предложить ему попробовать наши крымские вина. Он опять отказался.

   Время шло. Меня начинало охватывать нетерпение. Я налил две рюмки, одну ему, другую себе, его рюмку я поставил перед ним и начал пить из своей, думая, что он последует моему примеру.

   – Ну давай, попробую, – сказал Распутин и протянул руку к вину. Оно не было отравлено.

   Почему и первую рюмку вина я дал ему без яда – тоже не знаю.

   Он выпил с удовольствием, одобрил и спросил, много ли у нас вина в Крыму. Узнав, что целый погреб, он был очень этим удивлен. После пробы вина он разошелся.

   – Давай-ка теперь мадеры, – попросил он. Когда я встал, чтобы взять другую рюмку, он запротестовал: – Наливай в эту.

   – Ведь нельзя, Григорий Ефимович, невкусно все вместе – и красное и мадера, – возразил я.

   – Ничего, говорю, лей сюды… – Пришлось уступить и не настаивать больше. Но вскоре мне удалось как будто случайным движением руки сбросить на пол рюмку, из которой пил Распутин; она разбилась.

   Воспользовавшись этим, я налил мадеры в рюмку с цианистым калием. Вошедший во вкус питья, Распутин уже не протестовал.

   Я стоял перед ним и следил за каждым его движением, ожидая, что вот сейчас наступит конец.

   Но он пил медленно, маленькими глотками, с особенным смаком, присущим знатокам вина.

   Лицо его не менялось. Лишь от времени до времени он прикладывал руку к горлу, точно ему что-то мешало глотать, но держался бодро, вставал, ходил по комнате и на мой вопрос, что с ним, сказал, что – так, пустяки, просто першит в горле.

   Прошло несколько томительных минут.

   – Хорошая мадера. Налей-ка еще, – сказал мне Распутин, протягивая свою рюмку.

   Яд не оказывал никакого действия: «старец» разгуливал по столовой.

   Не обращая внимания на протянутую мне рюмку, я схватил с подноса вторую с отравой, налил в нее вино и подал Распутину.

   Он и ее выпил, а яд не проявлял своей силы… Оставалась третья и последняя…

   Тогда я с отчаяния начал пить сам, чтобы заставить Распутина пить еще и еще.

   Мы сидели с ним друг перед другом и молча пили. Он на меня смотрел, глаза его лукаво улыбались и, казалось, говорили мне: «Вот видишь, как ты ни стараешься, а ничего со мною не можешь поделать».

   Но вдруг выражение его лица резко изменилось: на смену хитро-слащавой улыбке явилось выражение ненависти и злобы.

   Никогда еще не видел я его таким страшным. Он смотрел на меня дьявольскими глазами. В эту минуту я его особенно ненавидел и готов был наброситься на него и задушить.

   В комнате царила напряженная зловещая тишина. Мне показалось, что ему известно, зачем я его привел сюда и что намерен с ним сделать. Между нами шла как будто молчаливая, глухая борьба; она была ужасна. Еще одно мгновение, и я был бы побежден и уничтожен. Я чувствовал, что под тяжелым взглядом Распутина начинаю терять самообладание. Меня охватило какое-то странное оцепенение: голова закружилась, я ничего не замечал перед собой. Не знаю, сколько времени это продолжалось.

   Очнувшись, я увидел Распутина, сидящего на том же месте: голова его была опущена, он поддерживал ее руками, глаз не было видно.

   Ко мне снова вернулось прежнее спокойствие, и я предложил ему чаю.

   – Налей чашку, жажда сильная, – сказал он слабым голосом.

   Распутин поднял голову. Глаза его были тусклы, и мне показалось, что он избегает смотреть на меня.

   Пока я наливал чай, он встал и прошелся по комнате. Ему бросилась в глаза гитара, случайно забытая мною в столовой.

   – Сыграй, голубчик, что-нибудь веселенькое, – попросил он, – люблю, как ты поешь.

   Трудно было мне петь в такую минуту, а он еще просил что-нибудь веселенькое.

   – На душе тяжело, – сказал я, но все же взял гитару и запел какую-то грустную песню.

   Он сел и сначала внимательно слушал. Потом голова его склонилась над столом, я увидел, что глаза его закрыты, и мне показалось, что он задремал.

   Когда я кончил петь, он открыл глаза и посмотрел на меня грустным и спокойным взглядом:

   – Спой еще. Больно люблю я эту музыку, много души в тебе.

   Я снова запел.

   Странным и жутким казался мне мой собственный голос.

   А время шло – часы показывали уже половину третьего ночи… Больше двух часов длился этот кошмар.

   «А что будет, если мои нервы не выдержат больше?» – подумал я.

   Наверху тоже, по-видимому, иссякло терпение. Шум, доносившийся оттуда, становился все сильнее. Я боялся, что мои друзья, не выдержав, спустятся вниз.

   – Что так шумят? – подняв голову, спросил Распутин.

   – Вероятно, гости разъезжаются, – ответил я, – пойду посмотреть.

   Наверху, в моем кабинете, великий князь Дмитрий Павлович, Пуришкевич и поручик Сухотин с револьверами в руках бросились ко мне навстречу. Они были спокойны, но очень бледны, с напряженными, лихорадочными лицами.

   Посыпались вопросы:

   – Ну что, как? Готово? Кончено?

   – Яд не подействовал, – сказал я.

   Все, пораженные этим известием, в первый момент молча замерли на месте.

   – Не может быть! – воскликнул великий князь.

   – Ведь доза была огромная!

   – А он все принял? – спрашивали другие.

   – Все! – ответил я.

   Мы начали обсуждать, что делать дальше.

   После недолгого совещания решено было всем сойти вниз, наброситься на Распутина и задушить его. Мы уже стали осторожно спускаться по лестнице, как вдруг мне пришла мысль, что таким путем мы погубим все дело: внезапное появление посторонних людей сразу бы раскрыло глаза Распутину, и неизвестно, чем бы тогда все кончилось. Надо было помнить, что мы имели дело с необыкновенным человеком.

   Я позвал моих друзей обратно в кабинет и высказал им мои соображения. С большим трудом удалось мне уговорить их предоставить мне одному покончить с Распутиным. Они долго не соглашались, опасаясь за меня.

   Взяв у великого князя револьвер, я спустился в столовую.

   Распутин сидел за чайным столом, на том самом месте, где я его оставил. Голова его была низко опущена, он дышал тяжело.

   Я тихо подошел к нему и сел рядом. Он не обратил на мой приход никакого внимания.

   После нескольких минут напряженного молчания он медленно поднял голову и взглянул на меня. В глазах его ничего нельзя было прочесть – они были потухшие, с тупым, бессмысленным выражением.

   – Что, вам нездоровится? – спросил я.

   – Да, голова что-то отяжелела и в животе жжет. Дай-ка еще рюмочку – легче станет.

   Я налил ему мадеры; он выпил ее залпом и сразу подбодрился и повеселел.

   Обменявшись с ним несколькими словами, я убедился, что сознание его было ясно, мысль работала совершенно нормально. И вдруг неожиданно он предложил мне поехать с ним к цыганам. Я отказался, ссылаясь на поздний час.

   – Ничего, они привыкли. Иной раз всю ночку меня поджидают. Бывает, вот в Царском-то задержат меня делами какими важными али просто беседой о Боге. Ну а я оттудова на машине к ним и еду. Телу-то, поди, тоже отдохнуть требуется… Верно я говорю? Мыслями с Богом, а телом-то с людьми. Вот оно что! – многозначительно подмигнув, сказал Распутин.

   В эту минуту я мог от него ожидать всего, но ни в коем случае не такого разговора…

   Просидев столько времени около этого человека, проглотившего громадную дозу самого убийственного яда, следя за каждым его движением в ожидании роковой развязки, мог ли я предположить, что он позовет меня ехать к цыганам? И особенно поражало меня то, что Распутин, который все чуял и угадывал, теперь был так далек от сознания своей близкой смерти.

   Как не заметил он своими прозорливыми глазами, что за спиной у меня в руке зажат револьвер, который через мгновение будет направлен против него.

   Думая об этом, я почему-то обернулся назад, и взгляд мой упал на хрустальное распятие; я встал и приблизился к нему.

   – Чего ты там так долго стоишь? – спросил Распутин.

   – Крест этот люблю; очень он красив, – ответил я.

   – Да, хорошая вещь, должно быть, дорогая… А много ли ты за него заплатил?

   Он подошел ко мне и, не дожидаясь ответа, продолжал:

   – А по мне, так ящик-то занятнее будет… – И он снова раскрыл шкаф с лабиринтом и стал его рассматривать.

   – Григорий Ефимович, вы бы лучше на распятие посмотрели да помолились бы перед ним.

   Распутин удивленно, почти испуганно посмотрел на меня. Я прочел в его взоре новое, незнакомое мне выражение: что-то кроткое и покорное светилось в нем. Он близко подошел ко мне, не отводя своих глаз от моих, и казалось, будто он увидел в них то, чего не ожидал. Я понял, что наступил последний момент.

   «Господи, дай мне сил покончить с ним!» – подумал я и медленным движением вынул револьвер из-за спины. Распутин по-прежнему стоял передо мною, не шелохнувшись, склонив голову направо и устремив неподвижный взгляд на распятие.

   «Куда выстрелить, – мелькнуло у меня в голове, – в висок или в сердце?»

   Точно молния пробежала по всему моему телу. Я выстрелил.

   Распутин заревел диким, звериным голосом и грузно повалился навзничь, на медвежью шкуру.

   В это время раздался шум на лестнице – это были мои друзья, спешащие на помощь. Они второпях зацепили электрический выключатель, который находился на лестнице у входа в столовую, и потому я вдруг очутился в темноте…

   Кто-то наткнулся на меня и испуганно вскрикнул.

   Я не двигался с места, боясь впотьмах наступить на тело.

   Наконец зажгли свет.

   Все бросились к Распутину.

   Он лежал на спине; лицо его подергивалось, руки были конвульсивно сжаты, глаза закрыты. На светлой шелковой рубашке виднелось небольшое красное пятно; рана была маленькая, и крови почти не было заметно.

   Мы все, наклонившись, смотрели на него.

   Некоторые из присутствующих хотели еще раз выстрелить в него, но боязнь лишних следов крови их остановила.

   Через несколько минут, не открывая глаз, Распутин совсем затих.

   Мы осмотрели рану: пуля прошла навылет в области сердца. Сомнений не было: он был убит.

   Великий князь и Пуришкевич перенесли тело с медвежьей шкуры на каменный пол. Затем мы погасили электричество и, закрыв на ключ дверь столовой, поднялись все в мой кабинет.

   Настроение у всех было повышенное. Мы верили, что события этой ночи спасут Россию от гибели и позора.

   Согласно нашему плану великому князю Дмитрию Павловичу, поручику Сухотину и доктору Лазоверту теперь предстояло исполнить следующее: во-первых, устроить фиктивный отъезд Распутина из нашего дома на тот случай, если тайная полиция проследила его, когда он к нам приехал. Для этого Сухотин должен был изобразить Распутина, надев его шубу и шапку, и в открытом автомобиле Пуришкевича вместе с великим князем и доктором выехать по направлению к Гороховой; во-вторых, нужно было, захватив одежду Распутина, завезти ее на Варшавский вокзал, чтобы сжечь в санитарном поезде Пуришкевича, и там же, на вокзале, оставить его автомобиль. С вокзала надо было добраться на извозчике до дворца великого князя, взять там его закрытый автомобиль и возвратиться на Мойку.

   В автомобиле великого князя Дмитрия Павловича предстояло увезти труп Распутина из нашего дома на Петровский остров.

   Доктора, заменявшего шофера, мы просили при отъезде из нашего дома ехать возможно скорее и постараться запутать следы. На Мойке остались только мы с Пуришкевичем. Мы прошли в мой кабинет и там, ожидая возвращения уехавших, беседовали и мечтали о будущем Родины, теперь избавленной навсегда от ее злого гения.

   Мы верили, что Россия спасена и что с исчезновением Распутина для нее открывается новая эра, верили, что повсюду найдем поддержку и что люди, близко стоящие к власти, освободившись от этого проходимца, дружно объединятся и будут энергично работать.

   Могли ли мы тогда предполагать, что те лица, которым смерть Распутина развязывала руки, с таким преступным легкомыслием отнесутся и к совершившемуся факту, и к своим обязанностям?

   Нам в голову не приходило, что жажда почета, власти, искание личных выгод, наконец, просто трусость и подлое угодничество у большинства возьмут верх над чувствами долга и любви к Родине.

   После смерти Распутина столько возможностей открывалось для всех влиятельных и власть имущих… Однако никто из них не захотел или не сумел воспользоваться благоприятным моментом.

   Я не буду называть имен этих людей; когда-нибудь история даст должную оценку их отношению к России.

   Но в эту ночь, полную волнений и самых жутких переживаний, исполнив наш тягостный долг перед царем и Родиной, мы были далеки от мрачных предположений.

   Вдруг среди разговора я почувствовал смутную тревогу и непреодолимое желание сойти вниз, в столовую, где лежало тело Распутина.

   Я встал, вышел на лестницу, спустился до запертой двери и открыл ее.

   У стола, на полу, на том же месте, где мы его оставили, лежал убитый Распутин.

   Тело его было неподвижно, но, прикоснувшись к нему, я убедился, что оно еще теплое.

   Тогда, наклонившись над ним, я стал нащупывать пульс, биения его не чувствовалось: несомненно, Распутин был мертв.

   Из раны мелкими каплями сочилась кровь, падая на гранитные плиты.

   Не зная сам зачем, я вдруг схватил его за обе руки и сильно встряхнул. Тело поднялось, покачнулось в сторону и упало на прежнее место: голова безжизненно свисала набок. Постояв над ним еще некоторое время, я уже хотел уходить, как вдруг мое внимание было привлечено легким дрожанием века на левом глазу Распутина. Тогда я снова к нему приблизился и начал пристально всматриваться в его лицо: оно конвульсивно вздрагивало, все сильнее и сильнее. Вдруг его левый глаз начал приоткрываться… Спустя мгновение правое веко, также задрожав, в свою очередь приподнялось и… глаза, оба глаза Распутина, какие-то зеленые, змеиные, с выражением дьявольской злобы, впились в меня…

   Как в кошмаре, стоял я, прикованный к каменному полу…

   И тут случилось невероятное.

   Неистовым резким движением Распутин вскочил на ноги; изо рта его шла пена. Он был ужасен. Комната огласилась диким ревом, и я увидел, как мелькнули в воздухе сведенные судорогой пальцы… Вот они, точно раскаленное железо, впились в мое плечо и попытались схватить меня за горло. Глаза его скосились и совсем вылезли из орбит.

   Оживший Распутин хриплым шепотом непрестанно повторял мое имя.

   Обуявший меня ужас был не сравним ни с чем.

   Я пытался вырваться, но железные тиски держали меня с невероятной силой. Началась кошмарная борьба.

   В этом умирающем, отравленном и простреленном трупе, поднятом темными силами для отмщения своей гибели, было что-то до того страшное, чудовищное, что я до сих пор вспоминаю об этой минуте с непередаваемым ужасом.

   Я тогда еще яснее понял и глубже почувствовал, что такое был Распутин: казалось, сам дьявол, воплотившийся в этого мужика, был передо мной и держал меня своими цепкими пальцами, чтобы никогда уже не выпустить.

   Но я рванулся последним невероятным усилием и освободился.

   Распутин, хрипя, повалился на спину, держа в руке мой погон, оторванный им в борьбе. Я взглянул на него: он лежал неподвижно, весь скрючившись.

   Но вот он снова зашевелился.

   Я бросился наверх, зовя на помощь Пуришкевича, находившегося в это время в моем кабинете.

   – Скорее, скорее револьвер! Стреляйте, он жив!.. – кричал я.

   Я сам был безоружен, потому что отдал револьвер великому князю. С Пуришкевичем, выбежавшим на мой отчаянный зов, я столкнулся на лестнице у дверей кабинета. Он был поражен известием о том, что Распутин жив, и начал поспешно доставать свой револьвер, уже спрятанный в кобуру. В это время я услышал за собой шум. Поняв, что это Распутин, я в одно мгновение очутился у себя в кабинете; здесь на письменном столе я оставил резиновую палку, которую «на всякий случай» мне дал Маклаков. Схватив ее, я побежал вниз.

   Распутин на четвереньках быстро поднимался из нижнего помещения по ступенькам лестницы, рыча и хрипя, как раненый зверь.

   Он сделал последний прыжок и достиг потайной двери, выходившей на двор. Зная, что дверь заперта на ключ, а ключ увезен уехавшими менять автомобиль, я встал на верхней площадке лестницы, крепко сжимая в руке резиновую палку.

   Но каково же было мое удивление и мой ужас, когда дверь распахнулась и Распутин исчез за ней в темноте!..

   Пуришкевич бросился вслед за ним. Один за другим раздались два выстрела и громким эхом разнеслись по двору.

   Я был вне себя при мысли, что он может уйти от нас. Выскочив на парадную лестницу, я побежал вдоль набережной Мойки, надеясь в случае промаха Пуришкевича задержать Распутина у ворот.

   Всех ворот во дворе было трое, и лишь средние не были заперты. Через решетку, замыкавшую двор, я увидел, что именно к этим незапертым воротам и влекло Распутина его звериное чутье.

   Раздался третий выстрел, за ним четвертый…

   Я увидел, как Распутин покачнулся и упал у снежного сугроба.

   Пуришкевич подбежал к нему. Постояв около него несколько секунд и, видимо, решив, что на этот раз он убит наверняка, быстрыми шагами направился обратно к дому. Я его окликнул, но он не услыхал меня.

   Осмотревшись вокруг и убедившись, что все улицы пустынны и выстрелы никого еще не встревожили, я вошел во двор и направился к сугробу, за которым упал Распутин.

   Он уже не проявлял никаких признаков жизни. На его левом виске зияла большая рана, которую, как я впоследствии узнал, нанес ему Пуришкевич каблуком.

   Между тем в это время с двух сторон ко мне шли люди: от ворот, как раз к тому месту, где находился труп, направлялся городовой, а из дома бежали двое из моих служащих… Все трое были встревожены выстрелами.

   Городового я задержал на пути. Разговаривая с ним, я нарочно повернулся лицом к сугробу так, чтобы городовой был вынужден стать спиной к тому месту, где лежал Распутин.

   – Ваше сиятельство, – начал он, узнав меня, – тут были выстрелы слышны; не случилось ли чего?

   – Нет, ничего серьезного, глупая история: у меня сегодня была вечеринка, и кто-то из моих товарищей, выпив лишнее, стал стрелять и напрасно потревожил людей. Если кто-нибудь тебя станет спрашивать, что здесь произошло, скажи, что все обстоит благополучно.

   Разговаривая с городовым, я довел его до ворот и затем вернулся к тому месту, где лежал труп. Около него стояли мои служащие. Пуришкевич поручил им перенести тело в дом. Я подошел ближе к сугробу.

   Распутин лежал, весь скорчившись, но уже в другом положении.

   «Боже мой, он все еще жив!» – подумал я.

   На меня снова напал ужас при мысли, что он опять вскочит и начнет меня душить; я быстро направился к дому. Войдя в кабинет, я окликнул Пуришкевича, но его там не оказалось. Ужасный, кошмарный шепот Распутина, звавшего меня по имени, все время звучал в моих ушах. Мне было не по себе. Я прошел в мою уборную, чтобы выпить воды. В это время вбежал Пуришкевич.

   – Вот вы где, а я всюду вас ищу! – воскликнул он.

   В глазах у меня темнело, мне казалось, что я сейчас упаду.

   Пуришкевич, поддерживая меня под руку, повел в кабинет. Но не успели мы в него войти, как пришел камердинер и доложил, что меня хочет видеть все тот же городовой, который на этот раз вошел через главный подъезд, минуя дверь.

   Оказалось, что выстрелы были услышаны в участке, откуда по телефону у городового потребовали объяснений. Первоначальными его показаниями местные полицейские власти не удовлетворились и настаивали на сообщении всех подробностей.

   Пуришкевич, увидав вошедшего в это время городового, быстро подошел к нему и начал говорить повышенным голосом:

   – Ты слышал про Распутина? Это тот самый, который губил нашу Родину, нашего царя, твоих братьев-солдат… Он немцам нас продавал… Слышал?

   Городовой стоял с удивленным лицом, не понимая, чего от него хотят, и молчал.

   – А знаешь ли ты, кто с тобой говорит? – не унимался Пуришкевич. – Я – член Государственной думы Владимир Пуришкевич. Выстрелы, которые ты слыхал, убили этого самого Распутина, и, если ты любишь Родину и царя, ты должен молчать…

   Я с ужасом слушал этот разговор. Остановить его и вмешаться было совершенно невозможно. Все случилось слишком быстро и неожиданно, какой-то нервный подъем всецело овладел Пуришкевичем, и он, очевидно, сам не сознавал того, что говорил.

   – Хорошее дело совершили. Я буду молчать; но коли к присяге поведут, тут делать нечего – скажу все, что знаю, – проговорил наконец городовой.

   Он вышел. По выражению его лица было заметно, что то, что он сейчас узнал, глубоко запало в его душу.

   Пуришкевич выбежал за ним.

   Когда они ушли, мой камердинер доложил, что труп Распутина перенесен со двора и положен на нижней площадке винтовой лестницы. Я чувствовал себя очень плохо; голова кружилась, я едва мог двигаться; но все же, хотя и с трудом, встал, машинально взял со стола резиновую палку и направился к выходу из кабинета.

   Сойдя по лестнице, я увидел Распутина, лежавшего на нижней площадке.

   Из многочисленных ран его обильно лилась кровь. Верхняя люстра бросала свет на его голову, и было до мельчайших подробностей видно его изуродованное ударами и кровоподтеками лицо.

   Тяжелое и отталкивающее впечатление производило это кровавое зрелище.

   Мне хотелось закрыть глаза, хотелось убежать куда-нибудь далеко, чтобы хоть на мгновение забыть ужасную действительность, и вместе с тем меня непреодолимо влекло к этому окровавленному трупу, влекло так настойчиво, что я уже не в силах был бороться с собой.

   Голова моя раскалывалась на части, мысли путались; злоба и ярость душили меня.

   Какое-то необъяснимое состояние овладело мною.

   Я ринулся на труп и начал избивать его резиновой палкой… В бешенстве и остервенении я бил куда попало…

   Все божеские и человеческие законы в эту минуту были попраны.

   Пуришкевич говорил мне потом, что зрелище это было настолько кошмарное, что он никогда его не забудет.

   Тщетно пытались остановить меня. Когда это наконец удалось, я потерял сознание.

   В это время великий князь Дмитрий Павлович, поручик Сухотин и доктор Лазоверт приехали в закрытом автомобиле за телом Распутина.

   Узнав от Пуришкевича обо всем случившемся, они решили меня не беспокоить.

   Завернув труп в сукно, они положили его в автомобиль и уехали на Петровский остров. Там с моста тело Распутина было сброшено в воду.

   Я проснулся после глубокого сна в таком состоянии, точно очнулся от тяжелой болезни или после сильнейшей грозы вышел на свежий воздух и дышал всей грудью среди успокоенной и обновленной природы.

   Сила жизни и ясность сознания вновь вернулись ко мне.

   Вместе с камердинером мы уничтожили все следы крови, которые могли выдать происшедшее событие.

   Когда в доме все было вычищено и прибрано, я вышел во двор принимать дальнейшие меры предосторожности.

   Надо было какой-нибудь причиной объяснить выстрелы, и я решил пожертвовать одной из дворовых собак. План был простой: сказать, что гости, уезжая от меня, увидели на дворе собаку и один из них, будучи навеселе, застрелил ее.

   Мой камердинер, взяв револьвер, пошел во внутренний двор, где была привязана собака, завел ее в сарай и застрелил. Труп ее мы протащили по двору по тому самому месту, где полз Распутин, для того чтобы затруднить анализ крови, а затем бросили его за снежный сугроб, где еще так недавно лежаал убитый «старец». Чтобы сделать невозможными поиски полицейских собак, мы налили камфоры на кровяные пятна, видневшиеся на снегу.

   Когда внешняя сторона сокрытия следов убийства была закончена, я призвал всех случайных свидетелей события и объяснил им смысл происшедшего. Они молча меня слушали, и по выражению их лиц видно было, что все решили непоколебимо хранить тайну.

   Уже светало, когда я вышел из дому и отправился во дворец великого князя Александра Михайловича.[7]

   Все та же мысль, что сделан первый шаг для спасения России, наполняла меня бодростью и светлой верой в будущее.

   Войдя в свою комнату во дворце, я застал в ней брата моей жены, князя Феодора Александровича, не спавшего всю ночь в ожидании моего возвращения.

   – Слава богу, наконец ты. Ну что?

   – Распутин убит, но я не могу сейчас ничего рассказывать, я слишком устал, – ответил я.

   Предвидя назавтра целый ряд осложнений и неприятностей и сознавая, что мне необходимо набраться новых сил, я лег и заснул крепким сном».



   Последствия дела Распутина описала княгиня Палей, жена великого князя Павла и восторженная обожательница царской семьи, в чем у нас позже будет возможность убедиться:

   «Императрица убедила государя сурово наказать тех, кто был виновен (в смерти Распутина); но Феликс Юсупов, на котором лежала большая часть вины, удалился в одно из своих имений, в то время как великий князь Дмитрий Павлович получил приказ отбыть в Персию… До отъезда великий князь Дмитрий содержался под домашним арестом в своем петроградском дворце, не имея права ни покидать его, ни принимать кого-либо. Вечером 5 января он уезжал в полном одиночестве, даже отец не смог поцеловать его на прощание.

   В царской семье и в Петрограде давало о себе знать большое волнение. Семья решила обратиться с прошением к императору, прося его не карать слишком сурово великого князя Дмитрия и ввиду слабого здоровья не отправлять его в ссылку в Персию.

   Я написала текст прошения. В то время эта ссылка казалась слишком жестоким наказанием, но с Божьего соизволения именно таким образом и была спасена драгоценная жизнь Дмитрия, потому что те (члены царской семьи), кто остался в России, погибли от рук большевистских чудовищ в 1918-м и 1919 годах.

   Прошение было подписано королевой Ольгой Греческой, великим князем Павлом (мужем княгини Палей) и всеми членами царской семьи. Когда император прочел этот документ, он написал на полях: «Никто не имеет права заниматься убийствами, и я изумлен, что семья обращается ко мне с такими просьбами. Подписано: Николай». И он отослал петицию обратно великому князю Павлу. Этот исторический документ хранился в моем доме в Царском, когда его захватили бандиты. Я не знаю, какая судьба его постигла.

* * *
   Когда тело Распутина было найдено, императрица приказала его доставить в Чесменскую богадельню… между Петроградом и Царским Селом, где труп был забальзамирован и помещен в освященную часовню. Вырубова и другие женщины, обожательницы Распутина, несли караул у тела. Императрица пришла с дочерьми, они долго молились и плакали. На грудь Распутину она положила маленькую иконку, на оборотной стороне которой все они оставили свои подписи: Александра, Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия и Анна (Вырубова). Потом уже, после революции, когда тело Распутина было выкопано, сожжено и пепел развеян по ветру, некий американский коллекционер купил эту иконку за большие деньги. Трудно представить себе, но это странное и мистическое создание имело дело с четырьмя элементами стихии: вода, земля, огонь и ветер».



   Три дня спустя, в три часа утра, Распутин был погребен в парке Царского Села, рядом с арсеналом и недалеко от станции Александровская. Гроб несли император, Протопопов, генерал Воейков и офицер по фамилии Мальцов. Императрица была угнетена скорбью. Так кончилась эта драма, которую многие люди считали освобождением для страны, но которая была лишь прелюдией к куда более ужасной трагедии.

   К январю 1917 года предвестье революции носилось в воздухе. За обедом в британском посольстве русский друг посла, сэра Джорджа Бьюкенена, сказал, что либо непопулярная императрица, либо и она, и царь Николай будут убиты. Бьюкенен испытывал к царю личную привязанность и считал своей обязанностью делать то немногое, что было в его силах, дабы обеспечить стабильность в России как союзнице Англии в войне. Он попросил личной аудиенции у Николая и получил ее:

   «12 января, в назначенный наконец мне день, я выехал в Царское в специальном поезде в сопровождении одного из камергеров его величества и был по прибытии проведен в одну из больших приемных, где оставался некоторое время, разговаривая с несколькими высокопоставленными придворными. Когда я выглянул в окно, то увидел императора, вышедшего из дворца и быстро шагающего по снегу, как он это имел обыкновение часто делать в промежутке между аудиенциями. Минут десять спустя, по его возвращении, я был проведен к нему. Во всех предыдущих случаях его величество принимал меня без особых формальностей в своем кабинете и, пригласив сесть, протягивал портсигар и предлагал курить. Поэтому я был неприятно удивлен, когда был на этот раз введен в комнату для аудиенций и нашел его величество ожидающим меня здесь и стоящим посреди комнаты. Я тотчас понял, что он угадал цель моей аудиенции, и нарочито придал ей строго официальный характер, как бы намекая, что я не могу касаться вопросов, не входящих в компетенцию посла. Сознаюсь, что у меня упало сердце, и на минуту я серьезно задумался, не отказаться ли от первоначальной цели. В наши демократические дни, когда императоры и короли сходят с арены, такая нервность с моей стороны может показаться неуместной. Но император всероссийский был в то время самодержцем, малейшее желание которого являлось законом; а я собирался не только пренебречь столь ясным намеком, который был мною получен, но и впасть в ошибку, переступив границы отведенной для посла сферы действий.

   Его величество начал разговор, выразив глубокое сожаление по поводу полученного в то утро известия о смерти графа Бенкендорфа, который сделал так много для укрепления англо-русской дружбы. Он сказал, что ему будет очень трудно его заменить; но упомянул Сазонова, о назначении которого было объявлено несколько недель спустя, как о после, который, вероятно, окажется приятен правительству его величества. Поговорив затем о важности союзной конференции, которая должна была вскоре состояться в Петрограде, его величество выразил надежду, что это будет последнее мероприятие такого рода до окончательной мирной конференции. Я ответил, что усматриваю немного шансов в пользу того, что она окажется предшественницей мирной конференции, так как политическое положение в России не дает мне смелости ожидать от нее сколько-нибудь крупных результатов. В самом деле, я не могу не задавать себе вопроса, следует ли при настоящих условиях подвергать жизнь столь многих выдающихся людей опасности испытать судьбу, постигшую лорда Китченера при его роковом путешествии в Россию.

   На вопрос его величества, почему я держусь столь пессимистического взгляда на перспективы конференции, я ответил, что если даже ей удастся установить более тесное сотрудничество между союзными правительствами, то мы не имеем никакой гарантии, что нынешнее русское правительство останется на своем посту или что решения конференции будут уважаться его преемниками. Так как его величество возразил, что такие опасения неосновательны, то я объяснил, что координации наших усилий будут достаточны лишь в том случае, если в каждой из союзных стран будет существовать полная солидарность между всеми классами населения. Мы признали этот факт в Англии, и именно ради того, чтобы обеспечить сотрудничество с рабочим классом, г-н Ллойд-Джордж включил представителя лейбористов в свой малый военный кабинет. В России дело обстоит совсем иначе, и я боюсь, что его величество не видит, как важно, чтобы мы представляли единый фронт перед лицом врага не только коллективно как союзники, но и индивидуально как нации. «Но я и мой народ, – перебил император, – едины в решении выиграть войну». – «Но не едины, – возразил я, – в оценке компетентности людей, которым ваше величество вверяете ведение войны. Желаете ли вы, ваше величество, – спросил я, – чтобы я говорил со своей обычной откровенностью?»

   Император выразил на это согласие, и я стал говорить о том, что в настоящее время между ним и его народом выросла стена и что если Россия все еще едина как нация, то она едина в оппозиции его нынешней политике. Народ, который столь блестящим образом объединился вокруг своего государя в начале войны, увидел, как сотни и тысячи жизней были принесены в жертву вследствие нехватки винтовок и недостатков военного снабжения; как вследствие неспособности администрации разразился жестокий продовольственный кризис и – прибавил, к немалому моему удивлению, сам император – «началась железнодорожная разруха». Все, чего народ хочет, продолжал я, это правительства, которое довело бы войну до победного конца. Дума, я имею основания говорить это, удовлетворилась бы, если бы его величество назначил председателем Совета министров человека, к которому питали бы доверие как он сам, так и народ, и позволил бы ему избрать своих коллег. Император, оставив без ответа это указание, сослался в оправдание на некоторые перемены, которые он недавно произвел в министерстве. Поэтому я осмелился заметить, что его величество последнее время меняет своих министров столь часто, что послы никогда не знают, останутся ли завтра на своих постах сегодняшние министры, с которыми они имели дело.

   «Ваше величество! Позвольте мне сказать, что перед вами открыт только один верный путь – это уничтожить стену, отделяющую вас от вашего народа, и снова приобрести его доверие». Император выпрямился во весь рост и, жестко глядя на меня, спросил: «Так вы думаете, что я должен приобрести доверие своего народа или что он должен приобрести мое доверие?»

   «И то и другое, государь, – ответил я, – ибо без такого обоюдного доверия Россия никогда не выиграет этой войны. Ваше величество действовали под влиянием удивительного вдохновения, когда посетили Думу в феврале прошлого года. Не пожелаете ли вы явиться туда снова? Не пожелаете ли вы говорить со своим народом? Не скажете ли вы ему, что ваше величество, будучи отцом своему народу, желаете работать вместе с ним, чтобы выиграть войну? Вам стоит, государь, только пошевелить пальцем, и они снова падут на колени у ваших ног, как это я уже видел в начале войны в Москве».

   В дальнейшем разговоре я указал на необходимость иметь сильного человека во главе правительства, и император на этот раз подхватил это замечание, сказав, что положение, несомненно, требует твердости и сильного человека, который ему соответствовал бы. Я сказал его величеству, что совершенно согласен с этим, но что к такой твердости прибегают не для того, чтобы применять репрессивные меры или ставить затруднения самоотверженной работе земств. Отозвавшись с похвалой об услугах, оказанных земствами во время войны, император сказал, что не одобряет позиций и политических речей некоторых из их вождей. Я пытался было защищать их, указывая, что если они ошибаются, то причиной этого является избыток патриотизма, но не имел особого успеха.

   Затем я обратил внимание его величества на попытки германцев не только посеять раздор между союзниками, но и вызвать отчуждение между ним и его народом. «Их агенты, – сказал я, – работают повсюду. Они дергают за веревки и пользуются как бессознательным орудием теми, кто обычно дает советы вашему величеству о выборе министров. Они косвенно оказывают влияние на императрицу через окружающих ее лиц, и в результате, вместо того чтобы пользоваться подобающей ей любовью, ее величество окружена недоверием и обвиняется в том, что действует в интересах Германии». Император еще раз выпрямился и сказал: «Я сам выбираю своих министров и никому не разрешаю влиять на мой выбор». – «Как же в таком случае, – осмелился я спросить, – ваше величество выбираете их?» – «Наводя справки, – ответил его величество, – о способности тех, кого я считаю наиболее подходящим для руководства делами различных министерств». – «Справки вашего величества, – снова начал я, – боюсь, не всегда увенчиваются успехом. Так, например, в числе министров находится г-н Протопопов, который – прошу простить ваше величество за мои слова – привел Россию на край гибели. Пока он будет занимать пост министра внутренних дел, не сможет возникнуть то сотрудничество между правительством и Думой, которое является существенным условием победы».

   «Я избрал г-на Протопопова, – прервал меня император, – из рядов Думы с целью быть с ней в согласии, и вот какова мне награда!» – «Но, государь, – сказал я, – Дума едва ли может питать доверие к человеку, который изменил своей партии ради официального поста, который имел беседу с германским агентом в Стокгольме и который подозревается в том, что работает в пользу мира с Германией». – «Протопопов, – заявил его величество, – не германофил, и циркулирующие слухи относительно его стокгольмской беседы грубо преувеличены». – «Я незнаком, – возразил я, – с тем, что происходило во время этой беседы. Но, даже допуская, что выдвинутые против него обвинения на этот счет преувеличены, надо сказать, что он высказал заведомую неправду, заявив в печати, что виделся с упомянутым немцем по специальному требованию русского посланника в Стокгольме». Император не пытался отрицать этого.

   «Видит ли ваше величество, – спросил я затем, – опасности положения и знает ли, что на революционном языке заговорили не только в Петрограде, но и по всей России?» Император сказал, что ему отлично известно, что люди позволяют себе говорить таким образом, но что я впадаю в ошибку, придавая этому слишком серьезное значение. Я ответил на это, что за неделю до убийства Распутина слышал о предстоящем покушении на его жизнь. Я счел эти слухи пустой сплетней, но тем не менее они оказались верными. Поэтому я и сейчас не могу оставаться глухим к доходящим до меня слухам об убийствах, замышляемых, как говорят, некоторыми экзальтированными личностями. А раз такие убийства начнутся, то нельзя уже сказать, где они кончатся. Несомненно, будут предприняты репрессивные меры, и Дума будет распущена. Если это случится, то я должен буду оставить всякие надежды на Россию.

   «Ваше величество, – сказал я в заключение, – должны вспомнить, что народ и армия – одно целое и в случае революции можно рассчитывать лишь на небольшую часть армии для защиты династии. Отлично знаю, что посол не имеет права говорить тем языком, которым я заговорил с вашим величеством, и я должен был собрать всю свою смелость, чтобы заговорить с вами так. Я могу сослаться в свое оправдание лишь на то обстоятельство, что меня побуждают сделать это исключительно мои чувства преданности к вашему величеству и к императрице. Если бы я увидел друга, идущего темной ночью в лесу по дороге, которая, как я знаю, кончается пропастью, разве не было бы, государь, моим долгом предостеречь его от угрожающей опасности? И не такой ли мой долг – предостеречь ваше величество от пропасти, которая находится перед вами? Вы находитесь, государь, на перекрестке двух путей и должны теперь выбрать, по какому пути пойдете. Один приведет вас к победе и славному миру, другой – к революции и разрушению. Позвольте мне умолять ваше величество избрать первый путь. Сделайте это, государь, и вы обеспечите своей стране осуществление ее вековых стремлений, а себе самому – положение наиболее могущественного монарха в Европе. Но кроме всего прочего, ваше величество обеспечите безопасность тех, кто вам столь дорог, и освободитесь от всякого беспокойства за них».

   Император был, видимо, тронут теплотой, вложенной мною в этот призыв, и, пожимая мне руку на прощание, он сказал: «Благодарю вас, сэр Джордж».

   Княгиня Палей не любила британского посла и, сверх того, была подозрительна по натуре. После секретной встречи сэра Джорджа Бьюкенена с царем она распространяла в придворных кругах слухи, что посла встретил недружелюбный прием и посему он теперь играет ведущую роль в заговоре, имеющем цель свержения Николая. Бьюкенен в своих мемуарах отверг эти абсурдные обвинения:

   «Княгиня Палей, не в пример другим моим критикам, оказала мне одну услугу, за которую я ей благодарен. Я часто пытался понять, каков же был тот мотив, который заставил меня начать русскую революцию, и она оказалась настолько любезна, что растолковала мне его. Император, оказывается, не любил меня и во время последней аудиенции заставил стоять, даже не предложив стула. И совершенно естественно, что после такого отношения я должен был попытаться совершить дворцовую революцию с целью возвести на трон великого князя Кирилла, но, сочтя, что это непрактично, оставил великого князя и занялся организацией революции снизу. До сих пор я находился под впечатлением, что, несмотря на мои откровенные высказывания, император скорее испытывал ко мне симпатию – но, как выяснилось, ошибался. Надо думать, княгиня Палей была с ним в таких близких отношениях, что его величество, вне всякого сомнения, признавался ей в симпатиях и антипатиях по отношению к послам, аккредитованным при нем. Но вот чего княгиня не знала – что бы император ни думал обо мне, я лично испытывал к нему привязанность и именно страх последствий возможной дворцовой революции заставил меня предупредить его об опасности».

   В последние месяцы своего правления у царя не было недостатка в умных советчиках. Его кузен и зять великий князь Александр Михайлович в это же время дополнил рассказ Бьюкенена и своими словами. Он также остановился на ошибках Протопопова, к которому все испытывали ненависть:



   «7 января 1917 года

   Дорогой Ники!

   4 января ты был настолько любезен, что позволил мне выразить свое мнение по определенному поводу и в то же время я должен коснуться, пусть и бегло, тех вопросов, которые волнуют нас. Я попросил разрешения говорить столь же откровенно, как на исповеди, и ты дал мне его.

   Я понимаю его следующим образом: поскольку я уже сказал так много, то вынужден сказать еще больше. Скорее всего, слушая меня, ты думал: «Ему-то легко говорить, а вот каково мне, который вынужден прокладывать свой путь в этом хаосе и принимать решения по самым разным поводам, чего со всех сторон требуют от меня».

   Ты должен понять, что я, как и все, кто беспокоится из-за хода событий, часто спрашивал себя, что бы сделал на твоем месте, и поэтому хочу сообщить тебе то, что подсказывает мне сердце, поскольку уверен, что оно право.

   Сейчас мы имеем дело с самым опасным моментом в истории России. Вопрос стоит так: останется ли Россия великим государством, свободным, могучим и способным к развитию, или же ей придется подчиниться железному германскому кулаку? Это чувствуют все – одни умом, другие сердцем, а многие – душой, что и заставляет всех, кроме трусов и врагов своей страны, класть на алтарь Отечества и свою жизнь, и все свое имущество.

   В это непростое время, когда все мы, как встарь, проходим испытание как люди в высшем смысле слова – как христиане, – некие силы в пределах России ведут тебя и, соответственно, Россию к неизбежному краху. Я хочу особо подчеркнуть – Тебя и Россию, потому что Россия не может существовать без царя, но должно помнить, что царь в одиночку не может править такой страной, как Россия. Это надо осознать раз и навсегда, потому что совершенно необходимо, дабы и министерства, и законодательные инстанции работали совместно. Я говорю о законодателях потому, что, хотя существующие органы далеки от идеала и чувства ответственности, они должны обрести его и нести груз ответственности перед народом. И нынешняя ситуация, когда ответственность вся целиком лежит на тебе одном, просто немыслима.

   Чего хотят народ и общество? Очень немного: власти (я не хочу употреблять затасканные бессмысленные слова), крепкой, сильной (потому что у слабой нет авторитета) и мудрой власти, которая знает народные нужды – а также возможности жить свободно и давать свободно жить другим.

   Мудрая власть должна состоять из людей, обладающих в первую очередь чистой и безупречной репутацией, либеральных и преданных принципу монархизма – но ни в коем случае не из правых или, что еще хуже, из крайне правых. Для такого типа людей «власть» значит «управление» с помощью полиции, когда общество лишено возможности свободного развития. Председатель Совета министров должен быть лицом, к которому ты испытываешь абсолютное доверие. Он подбирает всех остальных министров, за которых несет ответственность, а они в совокупности представляют единую цель, единый мозг и единую волю и в то же время все они, каждый в своей области, проводят общую политику, а не каждый свою, как сегодня. Никто из министров не обладает правом излагать тебе свое мнение на политику в целом; он должен всего лишь докладывать о положении дел в своей узкой специальной области. Тем не менее, если ты захочешь узнать его мнение по поводу общих проблем, он может выразить его, но только на заседании Кабинета министров, где ты лично будешь председательствовать. Когда министерства будут единым организмом, сомнительно, что ты услышишь противоречивые мнения, но, конечно, могут быть различные оттенки мнений – в соответствии с работами, порученными всем по отдельности, и тебе будет необходимо все их выслушать.

   В принципе я против так называемых ответственных министерств, то есть ответственных перед Думой. Этого нельзя позволять. Необходимо помнить, что в нашей стране парламентская жизнь в зачаточном состоянии. Даже при самых лучших намерениях стремление к власти, известности и высокому положению будет играть главную роль, особенно если смысл парламентского режима не понят в полной мере, а зависть и другие человеческие пороки могут куда серьезнее подействовать на министров, хотя сейчас это трудно себе представить.

   Председатель Совета министров, так же как и сами министры, должен быть избран из лиц, которые пользуются доверием всей страны и чья деятельность хорошо известна. Конечно, эти требования не исключают и членов Думы. Такие министры будут встречены всеобщим одобрением во всех благосклонно расположенных кругах. От них должна поступить детальная программа мер, необходимых для достижения главной цели, то есть победы над германцами. Она должна включать перечень тех реформ, которые можно предложить в настоящее время без ущерба для основной цели и которых ждет страна.

   Такая программа, получив твое одобрение, будет представлена Думе и Государственному совету, которые, без сомнения, одобрят ее и окажут полную поддержку, без которой работа правительства невозможна. Затем, когда ты, получив поддержку законодателей, обретешь твердую почву под ногами и чувство, что за тебя вся страна, все действия левых элементов Думы должны быть пресечены. У меня нет сомнений, что Дума сама справится с этой задачей; а если нет, то она будет распущена и о роспуске Думы будет объявлено по всей стране.

   Основной принцип заключается в том, что программа, будучи принята, ни в коем случае не может быть изменена, а правительство должно испытывать уверенность, что никакое внешнее влияние не сможет поколебать тебя и что всю свою безграничную власть ты направишь на поддержку правительства. В настоящее время мы видим совершенно противоположное положение дел. Никто из министров не знает, что может принести завтрашний день. Они все находятся в изоляции. Посторонние люди, которые вообще не пользуются доверием, назначаются на министерские посты, хотя, наверно, сами удивляются, как они на них оказались. Но поскольку, откровенно говоря, честных людей вообще не так много, у них не хватает смелости признаться, что они не годятся для тех мест, на которые назначены, и что их назначения только мешают всеобщей пользе. Их действия граничат с преступностью.



   14 января 1917 года

   Первую часть письма я написал в поезде, по пути в Киев. И вплоть до сегодняшнего дня был так занят, что минуты свободной не мог найти.

   Сделанные тобой в последнее время назначения говорят, что ты окончательно решил вести ту внутреннюю политику, которая абсолютно противоречит желаниям твоих верных подданных. Эта политика играет на руку только левым элементам, которые смотрят на ситуацию с точки зрения «чем хуже, тем лучше». Волнения растут, даже принцип монархизма начинает шататься, и те, кто защищает идею, что Россия не может существовать без царя, теряют почву под ногами, потому что ни для кого не являются секретом факты дезорганизации и беззаконий. Такое положение не может долго существовать. Я повторяю еще раз – невозможно править страной, не обращая внимания на голос народа, не заботясь о его нуждах, не давая ему возможности высказывать свое мнение и не выказывая желания признать, что люди сами понимают, что им нужно…

   Ты можешь несколькими словами, росчерком пера успокоить всех и дать стране то, что ей нужно; министерства, которые пользуются доверием, и общественные организации, у которых есть возможность расти и развиваться, пусть и под контролем – для надежности. Если бы ты пошел на это, Дума, как один человек, стеной встала бы за такое правительство; вспыхнул бы всеобщий энтузиазм; все силы нации нацелились бы на помощь фронту, и победа не заставила бы себя ждать. Больно чувствовать, что рядом нет человека, которому ты мог бы доверять, человека, который понимает положение дел, – а только те, кто всеми силами стараются занять положение, в котором они ничего не понимают.



   7 февраля 1917 года

   Как видишь, прошел месяц, а я так и не отправил свое письмо – я все время питал надежду, что ты пойдешь по пути, который указывают люди, глубоко преданные тебе и всем сердцем любящие Россию. Однако ход событий показывает, что твои советники ведут Россию к неизбежной гибели. И хранить молчание в этих обстоятельствах – преступление против Господа, против тебя, против России.

   Общее разочарование распространяется очень быстро, и пропасть между тобой и народом становится все шире. (Когда я говорю «народ», то имею в виду тех, кто осознает потребности и нужды народа, а не простое стадо, готовое идти за тем, кто знает, как управлять толпой.) Народ любит тебя и твердо верит, что полная победа и перестройка внутренних дел возможны без каких-либо переворотов, с помощью правительства, составленного из порядочных людей, которые пользуются доверием всей страны. Без этого нет никакой надежды спасти трон и вместе с ним нашу Родину.

   Посмотри, что происходит у наших союзников. Они собрали самых способных людей, не обращая внимания на их убеждения, дабы они помогали править страной. Все понимают, что в данный момент, когда на кону стоит судьба мира и когда само их существование как свободных стран зависит от успешного исхода войны, не время ни для личных чувств, ни для интересов той или иной партии. Надо делать только одно – собрать самых способных людей, дабы заниматься спасением страны, да, именно спасением, потому что стоит вопрос о самом существовании России как великого могучего государства.

   По сути дела, никогда еще во всей истории Российского государства у него не было более благоприятных политических условий. На нашей стороне – и наш давний враг Англия, и наш недавний противник Япония, и все прочие государства, которые уважают нашу мощь. В то же время они являются зрителями совершенно необъяснимого зрелища полного хаоса у нас дома, который с каждым днем становится все хуже. Они видят, что руководят Россией не лучшие, а худшие элементы, что все это происходит в тот момент, когда сегодняшняя ошибка может положить конец всей нашей истории, и посему они начинают испытывать сомнения относительно нас. Они видят, что Россия не понимает своих собственных интересов и проблем, то есть не Россия, а те, кто правит ею.

   Долго такая ситуация не может существовать. Ты, наверно, прочел адрес, преподнесенный тебе новгородским дворянством. Он был продиктован глубоким убеждением в существовании пропасти, на краю которой мы стоим, и заверяю тебя, что все люди, искренне преданные тебе, чувствуют то же самое.

   Они полны непреходящего отчаяния, убеждаясь, что ты не хочешь слушать тех, кто понимает положение дел в России и кто советует тебе предпринять шаги по спасению из того хаоса, в котором мы находимся сегодня.

   Ты, наверно, веришь, что меры, которые предпринимает правительство, выведут Россию на светлый путь, на путь к победе и полному возрождению, и считаешь, что все мы, кто придерживается иного мнения, не правы. Но чтобы проверить, просто оглянись и сравни ситуацию в России к началу войны с сегодняшней. И неужели это сравнение не убедит тебя, на чьей стороне истина?

   И в заключение я хочу сказать, как бы странно это ни прозвучало, что правительство и является тем органом, который готовит революцию. Народ не хочет ее, но правительство делает все, что в его силах, дабы появлялось как можно больше недовольных, и отлично в этом преуспевает. Мы являемся свидетелями беспрецедентного зрелища революции сверху, а не снизу.

   Преданный тебе

   Сандро.

   17 февраля 1917 года».



   Великий князь Александр Михайлович искренне старался помочь царю, но другие члены царской семьи были настроены не столь благожелательно. Ветвь Владимира уже прикидывала, как заменить царя его сыном. Затем последует регентство, и эти обязанности будут возложены или на великого князя Николая, или на брата царя Михаила. В этот период как-то поздней ночью Родзянко позвонила великая княгиня из числа родственников Владимира с просьбой немедленно прийти повидаться с ней. Родзянко отложил встречу до следующего дня, поскольку справедливо предположил, что секретный разговор глубокой ночью с теми членами царской семьи, которые, как было известно, враждебно относились к царю, плохо отразится на его положении.

   «Прибыв на следующий день, я встретил великую княгиню[8] в окружении ее сыновей, словно собрался семейный совет. Все они очень сердечно встретили меня, и не было сказано ни единого слова по поводу «спешного дела». Наконец мы прошли в будуар великой княгини, но разговор продолжал вертеться вокруг каких-то банальных тем. Кирилл Владимирович, повернувшись к своей матери, сказал:

   – Почему бы тебе не объяснить?

   И тут великая княгиня завела разговор об общем положении дел, о некомпетентности правительства, о Протопопове и императрице. Говоря о ней, она все больше и больше возбуждалась, упоминала о ее порочном влиянии, о вмешательстве во все и вся. Она сказала, что императрица ведет страну к краху, что она – причина той опасности, которая угрожает императору и всем остальным членам царской семьи; что такое положение дел терпеть больше нельзя и его необходимо изменить… что-то необходимо предпринять, устранить, убрать…

   Желая более точно понять, к чему она клонит, я спросил:

   – Что вы имеете в виду, говоря «устранить»?

   – Ну, я не знаю… Надо предпринять какую-то попытку… Дума должна что-то сделать… Ее необходимо уничтожить…

   – Кого?

   – Императрицу.

   – Ваше высочество, – сказал я, – разрешите мне считать, что этот разговор никогда не имел места, потому что если вы обращаетесь ко мне как к председателю Думы, то присяга на верность обязывает тут же явиться к его императорскому величеству и сообщить ему, что великая княгиня Мария Павловна объявила мне – императрица должна быть устранена».

   Вскоре вялые попытки великих князей сместить царя были решительно сметены порывом толпы. В марте 1917 года Николай был вынужден отречься от престола.



<< Назад   Вперёд>>