Глава 7. Ночь откровений

Ночью я крепко спал, когда ординарец разбудил меня и передал, что меня требуют в штаб полка.

– Что случилось? – еще не окончательно проснувшись, спросил я.

Он, словно опасаясь, что нас может кто-то услышать, хрипло прошептал:

– Император отрекся от престола, – и, помолчав, словно пытаясь привыкнуть к этой мысли, закончил: – Теперь войне конец.

Ординарец считал, что император развязал войну; император, имевший власть, заставлял людей страдать и умирать. А раз император отрекся, значит, войне конец.

Ошеломленный полученным известием, я быстро оделся и поспешил в штаб. Там уже собралось порядка пятнадцати офицеров. Все переговаривались тихими голосами, почти шепотом.

Полковник собрал нас в бывшей классной комнате. Мы расселись за партами, а полковник сел за стол преподавателя, располагавшийся на небольшом возвышении. Полковник всегда был скорее учителем, чем командиром и смотрелся на учительской кафедре очень уместно. Внимательный, любящий, он был для нас кем-то вроде отца. Для этого сорокапятилетнего холостяка семьей был полк, а мы его сыновьями.

Уланы любили своего полковника. Он был строг, но никогда не нарушал данного слова и никогда не лгал. И солдаты знали, что обманывать его бесполезно. Он всегда давал человеку возможность исправиться, если тот честно признался во всем, но был беспощаден в отношении тех, кто пытался обмануть его. Он обожал лошадей и очень тревожился за них и всегда подчеркивал, что улан в первую очередь должен заботиться о лошади, а уж потом, в оставшееся время, о себе. Может, я несколько преувеличиваю, но думаю, что полковник крах революции видел в том, что люди перестали заботиться о лошадях. Он был выходцем из старой дворянской семьи, но человеком во всех отношениях непритязательным.

Сейчас полковник сидел за учительским столом в классной комнате. Ставни были закрыты. Единственным источником света была лампа под шелковым розовым абажуром, стоявшая на столе. В комнате царил полумрак. Полковник изучал телеграмму, лежащую перед ним.

Комната постепенно заполнялась офицерами. В углу, прислонившись к стене, стоял капитан Бут. Рядом с ним молодой корнет Шмиль, прямой и напряженный. Капитан Султан, потомок татарских ханов, чья семья считалась польской в четвертом поколении, прохаживался взад-вперед. Вместе с ним мерил комнату шагами капитан Лан, невысокий, худой, крайне замкнутый офицер.

Одним из последних появился граф Г., презиравший весь мир и считавший риск своего рода спортом. Невероятный гордец и смельчак.

Следом за ним вошли поручик Pap, с мрачным, сосредоточенным лицом, и молодой Мукке, воображавший себя будущим Наполеоном Последним прибыл хирург, доктор Край, в шинели, накинутой прямо на нижнее белье. У него был вид глубоко потрясенного человека. Он плохо слышал и не понимал, что произошло.

– Садитесь, господа, – сказал полковник, увидев, что все в сборе.

Офицеры расселись за маленькими, неудобными школьными партами, предназначенными для десятилетних детей. Все уже знали об «отречении» и понимали, что только такое экстраординарное событие могло заставить полковника поднять их среди ночи. В комнате повисла тишина.

Офицеры, словно ученики, застывшие в ожидании урока, тихо сидели на неудобных партах и не сводили с полковника глаз.

Полковник выдержал десятиминутную паузу.

Он очень нервничал. Никто из нас никогда еще не видел нашего командира в таком возбужденном состоянии. Полковник относился к той породе людей, которые быстро занимают наблюдательный пост, достают полевой бинокль и, подвергаясь опасности, изучают окопы врага, не обращая внимания на свистящие вокруг пули. В подобной ситуации он всегда сохранял полное спокойствие.

Наконец, оторвавшись от телеграммы, полковник поднял голову и оглядел класс. На него не отрываясь смотрели тридцать пар глаз. Вероятно, впервые в жизни он не мог прямо смотреть в глаза своим офицерам и не знал, что делать.

Левой рукой он прижимал саблю, словно эта была самая большая драгоценность, которую у него кто-то собирался отнять. В гробовой тишине было слышно, как рукав его мундира трется об эфес сабли.

Эта пытка тишиной не могла продолжаться до бесконечности. Полковник откашлялся и сказал:

– Внимание, господа!

Бессмысленно было взывать к вниманию людей, которые и так были само внимание. Его слова на какой-то миг разрушили тишину; офицеры, все как один, сменили позу, устраиваясь поудобнее, и наклонились вперед. Полковник взял телеграмму, лежавшую на столе, и мы увидели, как дрожит его рука. В комнате опять повисла тишина.

Наконец полковник овладел собой.

– Внимание, господа! – повторил он. – Я получил телеграмму из штаба в отношении его величества. Прошу всех встать!

Теперь мы слушали стоя, в полной тишине. Полковник зачитал телеграмму, в которой говорилось об отречении императора Николая II.

Это было печальное свидетельство сохранившего достоинство человека, который не мог выдержать возложенного на него бремени «Божьего избранника», попытавшегося спасти своего единственного сына от этого бремени.

Полковник медленно зачитал документ, словно стараясь, чтобы каждое слово запечатлелось у нас в мозгу. Закончив чтение, старый полковник поставил точку на своей карьере и жизни. Он понимал, что ему не остается ничего другого, как ждать конца. Неожиданно он обрел спокойствие. Осенив себя крестным знамением, он мягко сказал:

– Садитесь, господа. Можете курить.

Мы сели и закурили. И тут в звенящей от напряжения тишине раздался отчетливый голос.

– Трус!

Все узнали этот голос и, в изумлении, посмотрели на графа Г. Он, как всегда, в гордом одиночестве стоял у стены. Граф мог все, что угодно, простить монарху, кроме желания перестать быть монархом. Вся его жизнь, все мысли были подчинены сохранению традиций, аристократии, монархии.

Граф Г. был живым примером человека, отмеченного «Божьей милостью». Граф досконально изучил свою родословную. В его роду были епископы, сенаторы и даже знаменитые писатели. Он презирал тех, кто мог отступить и отказаться от своего предназначения.

Царь, который отрекся от престола, перестал для него существовать, и он высказал свое мнение. Трус!

Глядя на графа, я подумал: «Чертовски хороший актер» – и представил, как он был бы недоволен, если бы кто-то высказал эту мысль вслух. Мне с большим трудом удалось сохранять спокойствие и невозмутимость. Дело в том, что я испытывал особое чувство к графу Г.

Я имел отношение к театру и не скрывал этого. По мнению графа, людей, в той или иной мере связанных с театром, следовало хоронить за кладбищенскими стенами. Первые три месяца он просто не замечал меня. Однако после того как он понял, что я ничем не отличаюсь от остальных и так же пришпориваю коня, как представители древних родов, он начал со мной здороваться. Правда, дальше этого наше общение не пошло. Только «Доброе утро!», «Добрый день!», «Добрый вечер!».

Теперь, нарушив тишину, граф Г. ждал от нас ответной реакции. Все молчали.

– Господин полковник, господа офицеры, – не дождавшись ответа, проговорил он, щелкнул шпорами и откланялся.

Назавтра он таинственным образом исчез. Никто не знает, как ему удалось это сделать, но он умудрился пройти по территории России, находившейся в руках мятежников, и очутиться в Варшаве. Его особняк был занят немцами. Как говорится, одним движением он выкинул войну из своей жизни. По его мнению, война велась не по правилам.

После ухода графа Г. офицеры один за другим вставали с места и подходили к полковнику, задавая вопросы или внося предложения. Все старались говорить как можно тише, словно не были уверены, что их вопросы подлежат публичному обсуждению. Полковник вежливо, но достаточно односложно отвечал офицерам.

– Да.

– Нет.

– Несомненно.

– Нет смысла.

Капитан Султан спокойно сидел на месте. На его благородном лице играла легкая улыбка. В нем текла кровь татарских ханов, и казалось, погрузившись в века, он сейчас искал и не находил среди них тех, кто когда-либо отрекся от престола. О храбрости Султана ходили легенды, при этом он был добрым и отзывчивым человеком.

Его жена-француженка повсюду следовала за ним. Она была единственной женщиной, находившейся вместе с нами на линии огня. Султан никогда не брал отпуск, зачем – его жена всегда была при нем.

Примерно через год после той ночи его эскадрон попал в окружение. Израсходовав все патроны, под ураганным огнем он с безрассудной смелостью прорвался через оцепление красноармейцев. Его ординарец и еще один солдат следовали за ним. Через сотню метров ординарец был ранен и упал с лошади. Султан повернул коня, подобрал ординарца, посадил его перед собой и поскакал дальше. Но пули все-таки достали Султана. На следующее утро раненый ординарец принес тело капитана Султана в лагерь белых.

Этой ночью Султан, являясь сторонником абсолютной монархии, тем не менее сохранял улыбку. Он молчал до тех пор, пока один из офицеров не заметил, что отречение царя освобождает офицеров от присяги.

– Я присягал императору, не зная, будет он хорошим или плохим Я присягнул императору… и не откажусь от присяги, – встав с места, спокойно проговорил Султан.

Тут началось сущее вавилонское столпотворение.

Свалившаяся на них проблема была выше понимания офицеров. Они не были глупыми людьми – знали и были в состоянии обсудить и объяснить многие вещи, но их никогда не интересовало происходящее в мире. Армия всегда стояла вне политики.

Они умели переносить невзгоды, молча терпеть и не понаслышке знали, что такое смерть. Они были отличными солдатами. Но сейчас офицеры столкнулись с неразрешимой задачей.

Одни офицеры считали, что император не имел права отречься от престола. Он, как и они, тоже давал присягу на верность, и они не собираются верить никаким сообщениям до тех пор, пока не получат приказ от самого императора. Телеграмма об отречении была подписана Временным правительством.

Очевидно, эти офицеры были прирожденными белыми. Для них это был вопрос принципа. Они дали присягу и не могли ее нарушить. Эта группа офицеров собралась вокруг капитана Султана.

Центром другой группы стал капитан Бут.

– Все это напоминает мятеж. Но если солдат поднимает мятеж, в этом нет его вины, – громким, срывающимся голосом заявил Бут.

– В таком случае чья же это вина? – с мягкой улыбкой спросил Султан.

– Тех, кто над ним. В течение последних двадцати лет я управлял крестьянами, и одному Богу известно, сколько лет этим занимались мои предки. В нашем поместье никто никогда не поднимал мятежей.

Капитану Буту было чуть больше сорока. Он являлся владельцем большого поместья и отправился на войну с тремя ординарцами, шестью лошадьми, сворой гончих, собственным поваром и добрым запасом вина. Он не имел ни малейшего понятия о воинской службе, дисциплине и субординации. Легкий, веселый человек, всегда готовый прийти на помощь. В критический момент он запросто мог хлопнуть полковника по спине и предложить отправиться на охоту. В детстве кто-то рассказал ему, что некоторые его предки были хорошими солдатами, и он считал, что это в равной степени относится и к нему. Он действительно всегда скакал впереди эскадрона и никогда не отступал. Бут был одним из немногих, кто всегда заступался за пострадавших. Любой солдат мог обратиться к нему за помощью.

Теперь вокруг капитана собрались те, кто считал, что должно найтись какое-то решение. Если уж на то пошло, заявили они, известны примеры надежных государств с республиканской формой правления. Они уже тогда понимали, что невозможен компромисс между абсолютной монархией и республикой.

Эта группа пыталась рассмотреть проблему с точки зрения закона. Они решали, каким образом преподнести эту новость солдатам, как вести себя в сложившейся ситуации, стоит ли им оставаться на военной службе.

Большинство офицеров согласились с Султаном, небольшая часть приняла сторону Бута, а один офицер остался в полном одиночестве.

Этим человеком был капитан Лан. Невысокий, худенький, с маленькими глазками на узком лице с тонкой полоской усов, длинным носом и маленьким ртом. Впрочем, с руками, словно сделанными из стали. Он был одним из лучших наездников в армии и выиграл немало призов. Должен признаться, что я не встречал более мерзкого человека. Грубый, безжалостный, жестокий. Для него не существовало никого и ничего, что бы он любил или перед чем преклонялся. Подозрительный, вечно ожидающий подвоха, злобный маленький человечек.

Лошади его боялись, и он никогда не заходил в стойло, чтобы выпустить лошадь. Это за него делал ординарец. Лошадь подчинялась ему только тогда, когда он вскакивал в седло. Возможно, Лан чувствовал, что, если окажется с лошадью в стойле, ему не придется ждать пощады. Я так и не понял, вызывал ли кто-нибудь у него симпатию. У него не было друзей.

Лан неожиданно заговорил об офицерских обязанностях, но в его резком голосе не было и тени воодушевления. Он не относил себя ни к одной из вновь созданных группировок. Он, как обычно, наблюдал за происходящим со стороны и руководствовался не эмоциями, а параграфом устава.

Оставшаяся часть офицеров (я был в их числе) пыталась собраться с мыслями… Увы, все было тщетно. Мы говорили общие слова, но никто не мог предложить ничего дельного.

Мы вновь и вновь перебирали события этой ночи. Чтение телеграммы из штаба. Первая пауза. Разговоры шепотом. Обсуждение, как быть и что делать.

Только один из нас, похоже, знал, что делать. И он, наконец, заговорил.

Для нас революция началась с выступления капитана Баса.

Высокий, немного сутулый, капитан Бас имел сильный командный голос. Стоило ему начать говорить, как мы словно очнулись. Все головы повернулись в его сторону.

– Господа, вы понимаете, что случилось… Дело не во Временном правительстве… Не в царе… Не в Думе…

Его взволнованный голос заставил забыть о спорах. Второй раз за эту ночь наступила полная тишина. В этой напряженной тишине звучал взволнованный голос. В течение десяти минут капитан Бас удерживал напряженное внимание аудитории.

У капитана был здоровый цвет лица. Белокурые волосы. Синевато-стальной цвет глаз, как у Джорджа Вашингтона Он не вынимал изо рта сигарету и был довольно молчалив. Бас, наверно, впервые заговорил, не дожидаясь приглашения. Это свидетельствовало о том, что в нем произошли какие-то серьезные изменения.

Он стоял спиной к единственной лампе под нелепым розовым абажуром, и мы не могли разглядеть его лицо. Был виден только темный силуэт с ореолом вокруг головы. Он сопровождал речь короткими, рублеными жестами.

– Господа, это означает освобождение ста пятидесяти миллионов человек. Это означает новые порядки и новые свободы. Это означает, что каждый человек сможет теперь доказать, на что он способен.

Никто не понимал, о чем он говорит. Никто, казалось, не удивлялся его словам, и только позже мы осознали, какое ошеломляющее впечатление на нас произвела его речь.

От атмосферы неуверенности, возникшей после чтения телеграммы, не осталось и следа, словно после успокаивающей мелодии медленного вальса мы услышали сумасшедшие джазовые ритмы. Капитан Бас первым заставил меня услышать ритм революции.

Онемев от удивления, мы внимали неведомым прежде словам: «буржуи», «рабы капитализма», «предатели народа». В словах капитана не было ненависти. Он никого не обвинял. Он не видел врага в императоре, отрекшемся от престола. Он говорил исключительно о будущем. Никто из нас не мог даже предположить, как этот человек догадался, что телеграмма была подлинной, что с монархией покончено раз и навсегда.

Ходили слухи, что капитан Бас был незаконнорожденным сыном известного члена Думы. Капитан был, несомненно, незаурядным человеком. Любил в одиночестве прогуливаться, скакать на коне, читать. Он, возможно, чувствовал, что, выказывая ему показное уважение, кто-то за спиной шепотом произносит слово «незаконнорожденный». Но он знал, как заставить себя уважать. Всегда четко формулирующий мысль, Бас не давал возможности собеседникам вовлечь его в спор. Позже мы узнали, что у него были глубокие знания в области социологии и теории революции. В последующие дни людей захлестнут эмоции. Ораторы на митингах будут кричать и выплевывать оскорбления, доводя себя и толпу до исступления, и толпа будет требовать крови и мщения. В этой атмосфере смятения и беспорядка капитан Бас будет спокойно подниматься на трибуну и тихим, «профессорским» голосом объяснять буйной, возбужденной, опьяненной ощущением свободы толпе значение происходящего.

Второй раз за эту ночь в комнате наступила тишина, нарушаемая только уверенным голосом, говорящим неслыханные вещи.

Выступление Баса длилось около десяти минут, а затем раздались недовольные крики. Постепенно пришло понимание, что предложения Баса не годятся для офицеров. Они подошли бы для студентов, рабочих, для всех этих сумасшедших революционеров, но только не для офицеров царской армии.

Обстановка накалялась. Капитан Бас, обладая сильным голосом, какое-то время еще мог перекрикивать около двадцати орущих офицеров, но вскоре и он сдался.

Теперь кто-то замыслил вовлечь капитана в спор. Некоторые убеждали полковника, что он должен вмешаться и прекратить обсуждение. Полковник попытался докричаться до Баса, но у него ничего не вышло.

В четыре утра было уже ясно, какая сторона в этом споре выйдет победителем. С одной стороны звучали резкие, как выстрелы, аргументы. С другой слышался тихий ропот, словно ветер пробегал по кронам деревьев.

Капитан Бас, почувствовав, что все ополчились против него, перестал говорить общие фразы о правах человека и обратился к персоналиям. Пристально глядя в глаза, он принялся объяснять каждому из нас, кем мы являемся по сути. Он безжалостно расправлялся с нами. Ты, заявил капитан Буту, дурак и бездельник. Твое место, Шмиль, на конюшне; единственное, на что ты способен, – быть помощником конюха. А доктор ничего не смыслит в медицине, категорически заявил Бас.

Капитан был не похож на себя. Он, словно дикая кошка, отбивался от окружившей его стаи волков. Теперь он понял, что не было смысла говорить этим людям о высоких, гуманных аспектах революции.

Атмосфера накалилась до предела. Офицеры плотно обступили капитана. Хорошо, что они пришли без оружия, иначе Бас был бы тут же расстрелян. Молодые офицеры, протиснувшись к капитану, в ответ на его оскорбления стали выкрикивать:

– Предатель!

– Под трибунал его!

– Повесить!

Тяжелые удары в дверь со стороны улицы оборвали крики. Неожиданно запертая дверь с треском распахнулась, и в дверном проеме возникла чья-то фигура. В первый момент мы не поняли, кто стоит в дверях. В наступившей тишине все головы повернулись к двери, и оттуда спокойно донеслось:

– Доброе утро, граждане!

Третий раз за эту сумасшедшую ночь наступила гробовая тишина. На пороге комнаты стоял солдат из 114-го русского пехотного полка. Он считался никчемным солдатом. Вечно грязный, бестолковый, на него никогда не обращали особого внимания.

Теперь солдат по-хозяйски стоял в дверях в нарушение всех правил и инструкций. Фуражка, сдвинутая на одно ухо; расстегнутый воротник гимнастерки; шинель, переброшенная через плечо. На поясе два браунинга. На нем почему-то были длинные брюки, право на ношение которых имели только офицеры.

Это был червь, ничтожество! Паршивая гнида!

Потрясенные, мы следили, как он прошел через комнату к полковнику. Его речь звучала так, словно он в течение долгого времени заучивал свою роль, но, являясь плохим актером, был вынужден делать невероятные усилия, чтобы завладеть аудиторией. Он безуспешно пытался говорить с аристократической небрежностью.

– Гражданин полковник, я представитель местного комитета солдат и рабочих. Я принимаю на себя функции представителя солдат в нашем гарнизоне.

Рука его сжимала телеграмму, подписанную левыми социалистами. Телеграмма, полученная полковником, была подписана Временным правительством. Пока Временное правительство пыталось пойти законным путем, левые социалисты действовали собственными методами. Они срочно отдали приказ своим представителям об организации солдатских, рабочих и крестьянских комитетов.

Вот так рядовой Шук поставил себя рядом с полковником во главе знаменитого полка. Он не случайно был в офицерских брюках: судя по всему, он предполагал всерьез взяться за дело. Полковник никак не отреагировал на слова рядового, но тут взвился Шмиль:

– Сукин сын! Тридцать суток на хлебе и воде!

– Господин корнет, – вмешался полковник, – вы находитесь в присутствии высших чинов.

Шмиль, молча козырнув, судорожно оглядывался в поисках какого-нибудь орудия, чтобы бить, громить, убивать, в то время как Шук, держа в каждой руке по пистолету, с глумливой улыбкой следил за его судорожными движениями. Затем, повернувшись спиной к Шмилю, он сказал полковнику:

– Думаю, будет лучше уволить граждан офицеров. Они слишком нервничают из-за того, что пришел конец их власти. Нам с вами, гражданин полковник, надо многое обсудить. Комиссар назначил проведение политического митинга гарнизона на одиннадцать утра. Я хочу подготовиться к митингу и готов выслушать ваши мысли по этому поводу. С этого момента мы будем действовать в полном согласии.

Мы выглядели столь же нелепо, как человек, который пытается сохранить достоинство, в то время как у него из-под ног вытягивают ковер.

Не знаю, чем бы все это могло закончиться, но тут вмешался капитан Бас.

– Мы провели тут всю ночь и сильно устали, – спокойно заговорил он, обращаясь к Шуку. – Раз митинг назначен на одиннадцать, я предлагаю сейчас прерваться. Мы все серьезно обдумаем и через два часа встретимся.

Затем он молча повернулся и, сохраняя невозмутимость, вышел из комнаты. Шук, как маленькая собачка, услышавшая голос хозяина, торопливо засеменил следом. Едва они исчезли из вида, как в углу комнаты раздался громкий истерический хохот.

Смеялся капитан Лан. Красный, с широко раскрытым ртом, он хлопал себя по бедрам руками, заходясь в истеричном смехе. Я боялся, что его разорвет от хохота, но он все-таки смог взять себя в руки и заговорил:

– Господа офицеры! Его высочество рядовой Шук решил вопрос с вашей присягой. Вы не знали, как быть, а он в момент все решил. Он решил… – Словно пьяный, с трудом удерживаясь на ногах, Лан судорожно вцепился в выломанный дверной косяк. – Спокойной ночи, граждане! Спокойной ночи, граждане! – продолжал выкрикивать он, слабо улыбаясь и раскланиваясь во все стороны. – Встретимся утром на митинге, граждане. Всего доброго, граждане.

Продолжая бормотать, Лан удалился из комнаты.

Оставшиеся офицеры медленно вышли в холодное, серое утро и молча разошлись по квартирам.

Не снимая шинели и сапог, я упал на кровать и забылся тяжелым сном. До митинга оставалось около четырех часов, и я понимал, что мне следует отдохнуть. Я не чувствовал ни малейшего возбуждения.

Когда я решил отправиться на войну, я ощущал жизненную необходимость подобного шага и испытывал жгучую радость от возможности принять участие в новом для себя деле. Теперь, как я понял, происходит действительно нечто грандиозное. Но я стал старше на три года, сдержаннее и равнодушнее. Я чувствовал апатию. Надвигались события, неминуемые как смерть. Я понимал, что не в силах ничего изменить, и не собирался принимать ничью сторону. С этими мыслями я и заснул.

Я проснулся оттого, что кто-то осторожно тянул меня за ногу. Открыв глаза, я увидел своего ординарца, сидящего на маленькой скамеечке у кровати и пытавшегося начистить мои и без того сверкающие сапоги.

– Хватит, Вацек. Теперь у меня не будет ординарцев, и я не вижу причины, почему бы мне самому не чистить обувь.

– Ну, не знаю. Думаю, что хорошо начищенный сапог выглядит намного лучше. Поверьте, нет никого, кто бы лучше меня чистил обувь.

– Все верно, но теперь тебя, вероятно, попросят командовать полком.

Вацек пришел в восторг от моих слов.

– О, господин поручик, тогда я отдам единственный приказ. Кругом, домой, и не останавливаться в пути, – смеясь, ответил он.

– Что ж, возможно, именно это мы и услышим. Во всяком случае, времена изменились, и я хочу, чтобы ты знал, что я не просил давать мне ординарца. Это был приказ. Тебя назначили ко мне. Хочу, чтобы ты понимал, что теперь ты полностью освобождаешься от прежних обязанностей и можешь делать то, что сам пожелаешь, вернее, то, что, как считаешь, ты должен делать. С этого момента ты не обязан находиться при мне.

– Ну что вы, – глядя на меня круглыми глазами, ответил Вацек, – я отлично чувствую себя за вашей спиной и не понимаю, зачем что-то менять. Вот если подвернется нечто лучшее, тогда посмотрим. Пока я доволен своим хозяином. Еще вопрос, каким будет новый.

Я чувствовал, что ничего не соображаю. Может, я резко поглупел? Тогда я стал прикидывать. Как следует вести себя во время революции? Надо или нет обмениваться рукопожатиями со своим ординарцем? Как будет расценен подобный жест с моей стороны? Я мысленно перебрал всех известных мне французских революционеров, безуспешно пытаясь понять, как мне теперь себя вести, к кому примкнуть.

Честно говоря, я позавидовал ограниченному Вацеку, который так просто сформулировал свою позицию. «Пока я доволен своим хозяином. Еще вопрос, каким будет новый».

Вся проблема заключалась в том, что я не осознавал, что раньше у меня был хозяин, а теперь я не хотел иметь хозяина. В то же время я понимал, что тот, кто не признает хозяина, погибнет в приближающейся катастрофе.



<< Назад   Вперёд>>