Речь Н.Н. Львова на собрании в память Павла Дмитриевича 3-го июля 1927 года в Белграде
   «Я помню с детских лет близнецов Петрика и Павлика Долгоруковых.

   Помню, как будто я вижу перед собой, большой долгоруковский особняк в Москве среди широкого двора за чугунной решеткой. Помню старые, раскидистые деревья тенистого сада. Помню каждую комнату: прихожую с парадной лестницей, белый зал, где шумною гурьбою мы бегали детьми, играя в казаки-разбойники. А через много лет кабинет под сводами в нижнем этаже, где в товарищеском кругу мы горячо обсуждали общественные вопросы.

   Помню земские съезды, большую залу, переполненную представителями земств, съехавшихся со всей России.

   Все это прошло.

   Воспоминания об этом прошлом связывают меня с Долгоруковым.

   Как дороги для меня эти воспоминания о старой Москве… На нашу долю выпал светлый удел – светлое детство и светлая молодость. Детство в родном доме, детство, согретое любовью всех окружающих в тихом семейном укладе старой Москвы, детство с его молодостью, наивной радостью и красотой. Знают ли светлое детство современные поколения? Знают ли они молодость с чувством дружбы, с увлечениями, с ее порывом к возвышенному, с ее идеализмом? В сумятице все растоптано. Все светлое отлетело от земли. Несложная простая жизнь, жизнь замкнутая в своем семейном кругу, не городская, а деревенская жизнь, мирно протекала в дворянских особняках старой Москвы. Мы росли вдали от шума улицы. Мы не знали грубости, жестокости и злобы, не знали ненавистей. В этих комнатах старого дома, где веяло тишиной деревенской усадьбы, слагался особый русский идеализм.

   В старой Москве в сороковых годах в дружном кружке Станкевича сходились и Герцен, и Белинский, и Киреевский, и Аксаков, славянофилы и западники, но люди одного и того же порыва русского идеализма. Герцен на чужбине, в изгнании с теплым чувством вспоминает об этом московском кружке. Так и для меня дороги воспоминания о таком же московском кружке на рубеже двух столетий, собиравшемся у братьев Долгоруковых и называвшемся «Беседой». В нем не было ничего революционного. Как далеки были мы от этих ненавистей, от этой мути, поднявшейся с низов… Как чужда была для нас классовая вражда… Все были одушевлены общественной деятельностью. Среди нас были люди разных политических взглядов, но не было ни одного карьериста. Мне хорошо известно современное отрицательное отношение к «дворянским гнездам», к этим «беспочвенникам утопистам».

   На примере князя Долгорукова я покажу вам, на какую стойкость в борьбе был способен этот идеалист прошлого, этот благородный отпрыск старого русского княжеского рода. Я хотел бы нарисовать перед вами нравственный облик князя Павла Долгорукова. Рюрикович по происхождению, потомок московских князей, князь Павел Долгоруков и по своим родственным связям, и по своему богатству принадлежал к высшему кругу русской знати. Но в нем и тени не было княжеской спеси. Ничего деланого, выдуманного, надутого, никакой позы в нем не было. Я бы сказал, что он был по своим внутренним свойствам демократ, если бы слово это не было так извращено современностью. В нем не было никакого тщеславия, желания выдвинуться, покрасоваться. Он не искал для себя ни почестей, ни отличий. В общественной деятельности он не добивался первой роли. Он выполнял свой долг упорно и настойчиво, как бы он ни казался незначительным. Либерал по убеждению, он не был человеком громкой фразы, не был хрупким идеалистом. Он умел отстаивать свои убеждения и бороться за них. Но прежде всего князь Павел Долгоруков был русский. Я бы назвал его патриотом, если бы это иностранное слово могло бы передать тот особый уклад русской души, где любовь ко всему своему родному глубоко заложена в скрытых корнях, а не выявляется в одной наружной внешней окраске. Он был спокоен и мужественен. И эти моральные свойства его возвышались до подлинного героизма.

   Представьте себе Новороссийск зимою 19-го года. Каменный подвал, куда врываются леденящие струи норд-оста. Старики, женщины, семьи с детьми, больные, раненые – все свалены в один подвал. Сыпной тиф выхватывает свои жертвы среди знакомых, близких, родных.

   Умирает Зноско-Боровский, умирает Пуришкевич, князь Евгений Трубецкой… Грабежи в городе. Страх нападения зеленых. Отряд, посланный на усмирение восставших, перебил своих офицеров и ушел в горы. На улицах разнузданная солдатчина. На вокзале ругань и драки. Я помню в это время князя Долгорукова. Как сейчас вижу его на дырявом диване в сырой, темной каморке. Казалось, нет выхода. Люди кончали самоубийством. И я помню на собрании среди растерянных, упавших духом твердое заявление князя Павла Долгорукова: «Нужно идти в Крым и продолжать борьбу». Все спешили спастись из Новороссийска. Долгоруков остался. Он сошел с мола и сел на английский катер, когда красные уже вошли в город и шла стрельба на улицах. Имя Долгорукова неразрывно связано с армией. Пацифист по убеждению, он стал упорным поборником вооруженной борьбы против большевиков. В нем заговорило глубокое русское чувство. Он взял бы винтовку и стал бы рядовым, как и другие, если бы не его преклонный возраст. Он никогда не стремился выдвинуться, он был и остался рядовым. Да, как рядовой, он выполнил свой жизненный подвиг. Он мог бы уйти, как сделали это другие, и никто не осудил бы его. Его ближайшие друзья покинули армию. Долгоруков остается. И в Крыму, так же как в Екатеринодаре, при Деникине, так же и при генерале Врангеле, он отдает все свои силы на служение Белому делу.

   Нелегка была его задача. Его обвиняли, что он связал себя с реакционным течением. А в Константинополе! Кто только не отвернулся в эти дни от русской армии, кто только не лягал ослиным копытом раненого льва? Спешили перебраться в другой лагерь подальше от тех, кто был обречен, казалось, на гибель в Галлиполи. Милюков объявил «новую тактику», порвал с Белым движением. На этой почве произошел разрыв. Морально Долгоруков не мог оставаться с Милюковым. Мы не забудем той травли, которой подвергался Долгоруков за свою верность армии, мы не забудем все эти издевательства и смешки, когда князь Павел Долгоруков приложил свою руку к продаже серебра ссудной казны. «Князь Серебряный» – издевались над князем Павлом Долгоруковым. Долгоруков узнал измену друзей, изведал «презренных душ презрение к заслугам». Многие здесь в изгнании опустились, сбились с пути, потеряли самих себя. Долгоруков морально вырос в этих невзгодах.

   Перенеситесь мысленно в старую Москву прошлого века, представьте себе всю эту обстановку богатого княжеского дома, где вырос князь Долгоруков, представьте себе белую залу с колоннами Московского дворянского собрания, где появлялся молодой князь Долгоруков, рузский предводитель дворянства. Представьте себе роскошную подмосковную усадьбу Волынщина, родовое гнездо князей Долгоруковых, у парадного крыльца чугунные пушки, свидетели боевой славы князя Долгорукова, покорителя Крыма екатерининских времен. А после?.. Бродяга, старик с котомкой за плечами пробирается украдкой через русскую границу, скрывается во ржах, припадает и целует русскую землю… Представьте себе эту картину, и вы поймете всю трагедию русской жизни, вы поймете также, сколько любви к русской земле сохранилось в этом старом сердце… Отчего Долгоруков пошел в Россию? Ведь это безрассудство, скажут иные. Да, безрассудство. А разве не безрассудство остаться последним на новороссийском молу? Разве не безрассудство упорно отстаивать продолжение борьбы, когда все потеряно. Разве не безрассудство приложить руку к продаже катарского серебра и принять на свое имя ушат грязи? Все это безрассудство. Но без этого безрассудства человечество погибнет в болоте морального падения. Долгоруков мог бы уйти в частную жизнь. Он мог бы устроиться у своих богатых родственников в Париже. Но он не захотел. Для него невыносима была эта жизнь в вынужденном бездействии среди людей светского круга, столь чуждых всему тому, чем мучился Долгоруков. Он знал, на что он идет. Единственно, о чем он заботился, – чтобы большевики не запятнали его имя. Перед уходом он оставил письмо для опровержения большевистской клеветы.

   В борьбе, которую мы ведем, нам нужны не декларации, не программы, нам нужен личный пример. Гнетет сознание ненужности нашей жизни и смерти. Кровь Долгорукова пролита не напрасно. До него столько было казней, убийств заложников – и общее равнодушие покрывало все эти злодейства. Теперь не так. Что-то совершилось в мире, и сквозь туман и мглу луч света промелькнул во тьме. Совесть пробудилась в людях.

   Отныне два имени связаны неразрывно между собою: имя Бориса Коверды и имя князя Павла Долгорукова, и не по случайному совпадению по времени выстрела Коверды и смерти Долгорукова, а по внутренней их связи. В обоих было нечто героическое. Много раз я говорил вам: «Кубанский поход продолжается». Старый генерал Алексеев, одиноко идущий в степи, и мальчик-кадет. Не то же ли мы видим теперь? Князь Долгоруков, обрекший себя на смерть за Россию, и героическая решимость мальчика – Бориса Коверды.

   Ужас заключается в том, что такая страшная трагедия великого народа происходит в среде маленьких людей. Трагизм всего происходящего даже не ощущается ими. «Жизнь налаживается», – говорят вам; «на базаре все купить можно». Вам говорят: «Нужно признать революцию…», «Большевизм эволюционирует…». Не то же ли это самое, что «на базаре все купить можно»? Примириться, склонить голову, наладить сожительство с большевиками… Нет, никогда – и раздается выстрел Коверды. И вспоминаются слова генерала Алексеева перед выступлением в Кубанский поход: «Нужно зажечь светоч, чтобы оставалась хотя бы одна светлая точка среди охватившей Россию тьмы». Этот светоч, угасающий светоч, вновь зажгли Борис Коверда и князь Павел Долгоруков…»

   Некролог, помещенный в «Возрождении» от 9 июня 1928 года в первую годовщину смерти Павла Дмитриевича за подписью А. Баулера: «Не всякому выпадает счастье встретить на жизненном пути человека такой нравственной высоты, каким был покойный князь Павел Дмитриевич Долгоруков. Горько оплакивая его, люди, пользовавшиеся его дружеским доверием, не могут не чувствовать гордости и благодарности судьбе за эту встречу и это доверие.

   Навсегда останется в памяти время, когда он готовился ко второй поездке в Россию. С непреклонной энергией, вопреки всему, он шел к своей цели. Приводил в порядок дела, писал распоряжения на случай своей смерти – он всегда ее предвидел, – тренировался гимнастикой и другими телесными упражнениями, зная по опыту, сколько физических сил надо затратить в предстоящем путешествии ему, далеко не молодому, грузному и больному человеку. Его отговаривали, его упрашивали – он все слушал, но все чувствовали, что его решение непоколебимо, что никакие слова не повлияют на его железную волю. У него было спокойствие человека, настолько уверенного в необходимости и справедливости своих действий, что говорить об этом уже совсем бесполезно. Все продумано, все ясно…

   В день перехода через границу он написал нам письмо. «Думаю сегодня отправиться в путешествие», – пишет он. Затем целый ряд мелочей, точно он на дачу переезжал: отчего не внесли от него 10 франков на инвалидов. Отчего один из его знакомых не передал другому его знакомому каких-то стихов, которые он год тому назад поручил ему передать. «Кажется, он до сих пор не передал. Это безобразие. Когда будете мне писать (уж не сюда), то прошу написать – «стихи (не) переданы». Тут же просит передать брату из денег, заработанных в Париже, 100 франков на развлечения (а всех денег было 400 франков), причем с условием, чтобы брат пошел в определенную таверну; просит также, чтобы брата угостили гречневой кашей, как угощали его, Павла Дмитриевича… И все это в день перехода, когда компетентные люди уже там, у границы, предупреждали его о грозящей опасности. Возможность смерти была не за горами, а он хлопотал о передаче кому-то стихов.

   Мучительное беспокойство переживали в течение многих недель те из его друзей, которые знали, что он в России, когда перестали приходить от него всякие известия. Неизвестность томила, одолевали мрачные предчувствия, страх за него холодом проходил по спине при всяком воспоминании о нем. Хотелось не помнить, хотелось не верить какому-то властному голосу, вдруг среди ночи шептавшему где-то внутри: «Погиб Павел Дмитриевич». Употребляли все усилия, чтобы узнать что-нибудь где-нибудь. Но плотно захлопнулись двери ада… Неужели надо оставить всякую надежду навсегда?

   Страх оправдался – пришло известие об аресте Павла Дмитриевича. Горе было большое. Но все же он жив, содержится в Харьковской тюрьме. Горе осталось, а была надежда – может быть, безумная, – что и на этот раз не узнают, кто он, как не узнали при первой его поездке в Россию.

   Кто он – узнали. Было страшно, но создалась новая надежда. Доходили сведения, что его будут судить за беспаспортный переход через границу, конечно, долго продержат в тюрьме – год-два – и сошлют. Неужели будут расстреливать старого человека за то, что он захотел побывать на родине? Разумеется, большевики изверги, но ведь есть предел зверству и извергов. Да и глупо с их стороны убить зря человека известного в Европе. Им выгодней держать его у себя и распускать о нем всякие слухи. Эту возможность, впрочем, Павел Дмитриевич предвидел и принял надлежащие меры заранее…

   Шли месяцы. Брату его удалось посылать ему кое-какое пособие на улучшение пищи и даже получать от него из тюрьмы письма. О, эти душу надрывающие письма! Как они были покойны и просты, полны нежной заботы о родных, сопровождались по его привычке советами и нравоучениями.

   Пришла и страшная весть о его смерти. Горе было острое, а к нему опять прибавилось чувство полной неизвестности. Когда казнят самого отчаянного злодея, весь мир знает все подробности о последних минутах его жизни. Он может написать своим близким, может, если верующий, исполнить долг христианина – словом, умирает ужасной смертью, но как человек, а не как бешеная собака. А тут двери плотно захлопнулись – никто ничего не знал и узнать не мог.

   Все же мало-помалу кое-что сообщалось. Говорили неопределенно, что умирал Павел Дмитриевич мужественно. В его мужестве никто не сомневался и без известий. Потом от разных лиц узнавали более определенные сведения. Павел Дмитриевич, рассказывали, не только мужественно встретил смерть, но силой своего духа, своей неизменной бодростью поддерживал и утешал всех товарищей по несчастью. Перед расстрелом удивил всех: потребовал, чтобы ему принесли воды, и тщательно вымылся. Он пошел на смерть чистый не только своей благородной душой, но и телом.

   Приходилось слышать мнение, что и поездка Павла Дмитриевича в Россию, и жертва жизнью – бесполезны. Разве может быть бесполезен пример высокой любви к отчизне, подвиг благородства и отважности? Красоту и величие характера князя Павла Дмитриевича, очевидно, еще не все поняли. Когда станет известна вся история его поездки, когда узнают, какое мужество и силу характера надо было иметь старому и больному уже человеку, чтобы вынести физическое и нравственное напряжение, необходимое для этого подвига, тогда поймут, что недостаточно ценили его, не понимали, с каким человеком нас столкнула судьба».



<< Назад   Вперёд>>