Глава 1.1876–1880. Вена. – Рим. – Путешествие через Америку. – Жизнь в США. – По дороге в Токио

Хотя о дипломатах, в отличие от поэтов, нельзя сказать, что ими рождаются, а не становятся, я могу, в определенном смысле, утверждать, что был рожден на дипломатическом поприще. Я родился в Копенгагене, в здании дипломатического представительства, возглавляемого в тот момент моим отцом. Он начал свою карьеру при лорде Стратфорде де Редклифе, после того как тот был в 1825 году назначен послом в Константинополь. Полвека спустя, в апреле 1876 года, когда передо мной открылись двери дипломатической карьеры, «великий эльки» не обошел этот факт своим вниманием: он пригласил меня к себе и благословил, пожелав мне удачи на жизненном пути. Поразительно красивый, несмотря на свои девяносто лет, он все еще сохранил прежнюю властность, благодаря которой, плохо это или хорошо, он так долго оставался одним из самых влиятельных людей в Оттоманской Порте.

В мое время для поступления на дипломатическую службу необходимо было сдать квалификационный экзамен, не требовавший от кандидатов особого напряжения умственных способностей, но в то же время работа, которую поручали новоиспеченным атташе во время предварительной подготовки в министерстве иностранных дел, носила чисто канцелярский характер – снятие копий с официальных донесений, шифровка и дешифровка телеграмм. Компенсацией за это были новизна и возможность быть допущенным за кулисы и наблюдать за работой дипломатии изнутри, особенно тогда, когда восточный вопрос лишь неясно маячил на горизонте и когда князь Бисмарк составил свой знаменитый Берлинский меморандум[2] без предварительной консультации с правительством ее величества. Я помню, что пренебрежение, выказанное этим поступком князя Бисмарка ее правительству, так оскорбило королеву, что она дала выход своему гневу в следующей записке, которую я прочел в то время в берлинской диппочте: «Князь Бисмарк обращается с Англией как с третьестепенной державой, и от этого у королевы кровь вскипает в жилах».

Я прослужил в министерстве иностранных дел всего несколько недель, когда мой отец, чей срок пребывания на посту посла в Вене подходил к концу, попросил, чтобы меня прикомандировали к его посольству. Для молодого атташе Вена в те времена была чудесным городом, особенно если он как сын посла имел доступ в высшее общество, где или были на «ты» со всем миром, или почти не привлекали к себе внимания. Венцы так любили танцевать, что я помню бал у князя Шварценберга, начавшийся в одиннадцать часов утра и закончившийся лишь в шесть вечера; но к танцам, которые дозволяли мода и этикет тех дней, нужно подходить с совершенно другими мерками, чем к современным фокстротам. На дворцовых балах даже вальсы были запрещены как непристойные. На каждом балу существовала специальная комната – Comtessin Zimmer,[3] куда был закрыт доступ замужним женщинам. В таких комнатах девушки болтали со своими партнерами в перерывах между танцами, зорко и ревниво присматривая, чтобы ни одна из их слабых духом сестер не переступала границ самого невинного флирта.

Расписание, кто с кем танцует, делалось вперед на весь сезон, поэтому на каждом балу партнеры, с которыми предстоит танцевать, были известны заранее, и если кто-то из них не мог по каким-либо причинам прийти на бал, он должен был подыскать себе замену.

Но, несмотря на все эти старомодные привычки и обычаи, я навсегда сохраню самые приятные воспоминания об австрийском обществе, о его доброте и щедром гостеприимстве, и о том, что венцы называют словом Gemьtlichkeit (нем. уют), которому нет эквивалента в английском языке. Кроме радостей светской жизни Вена той поры могла похвастаться множеством превосходных театров – бесконечного источника наслаждений для такого страстного театрала, каким был я. Бургтеатр в то время располагался еще в старом помещении, примыкающем к дворцу, где, несмотря на небольшие размеры, актеры чувствовали себя уютней и свободней, чем в более просторном и помпезном здании, выстроенном несколько лет спустя. Такие мастера драматического искусства, как Зонненталь и фрау Вольтер, были тогда в зените своей славы. Они и вся труппа, в которую входило множество превосходных артистов, делали Бургтеатр достойным конкурентом знаменитому французскому театру на улице Ришелье.

Но жизнь кипела не только в Вене. Осенью мы с отцом часто ездили на охоту в замок Гёдоллё, недалеко от Будапешта, где даже ничтожный атташе вроде меня мог непосредственно общаться с императором и императрицей,[4] а также со злосчастным кронпринцем Рудольфом. На охоте можно было встретить графа Андраши и ряд других венгерских магнатов, так что мой отец совмещал удовольствия с интересами дела, и по вечерам я по большей части был занят тем, что зашифровывал результаты его бесед с императором и канцлером. Но взгляды всех участников охоты были постоянно прикованы к императрице, с ее лучезарной красотой, великолепной посадкой на лошади и изумительной фигурой. Лошади и забота о своей фигуре составляли два самых главных интереса ее жизни, и ее любовь к искусству верховой езды заходила так далеко, что она даже упражнялась в выездке в своей частной школе верховой езды в Гёдоллё.

Лошади были любимой темой ее разговоров, и однажды моя мачеха, не питавшая уважения к важным персонам, после того как ей пришлось довольно долго выслушивать все, что императрица могла сказать об этом предмете, сухо заметила: «Думает ли ваше величество о чем-нибудь, кроме лошадей?»

История не сохранила ответа императрицы, но полагаю, что после этого разговор завершился очень скоро.

Прослужив год в качестве атташе в Вене, я вернулся в министерство иностранных дел и в 1878 году был назначен третьим секретарем в Рим, где проработал счастливых полтора года под руководством самого лучшего и внимательного из всех начальников – сэра Августа Пэджета.

Рим будет всегда завораживать всех, кто окажется в его стенах, но сорок пять лет назад это был еще более чарующий город, чем сегодня. Он тогда еще не стал типичной современной столицей и в большой степени оставался Римом папских времен. Новый город, который сегодня окружает старый Рим, тогда еще только зарождался. Красивые окрестности виллы Людовизи не превратились еще в бесчисленные улицы с безликими домами. Строитель не наложил еще святотатственной руки на область Кампанья, тянувшуюся почти до самых стен. Раскопки в Форуме, добавившие столько интересного к нашим познаниям Античности, тогда только лишь начинались, но с чисто эстетической точки зрения Форум был живописнее, чем сейчас.

Наше посольство уже располагалось в своем нынешнем помещении, на вилле Торлония, но экономное правительство тогда еще не успело продать нижнюю часть чудесного сада, и он был в два раза больше, чем сейчас. От виллы, примыкающей к Аврелианской стене, рукой подать до Порта-Пиа, и, выехав из ворот, можно было почти сразу оказаться в Кампанье и скакать галопом километр за километром по ее бескрайней равнине. Так как начальство не слишком перегружало меня работой, зимой мне обычно удавалось охотиться два раза в неделю, хотя после танцев, длившихся иногда до пяти утра, ранний подъем и дальняя поездка бывали тяжелы. Рим в то время был очень веселым городом, несмотря на то что его общество было разделено на белых людей и негров. Огромные дворцы аристократии, большая часть которых сегодня закрыта, были тогда местом постоянных увеселений, особенно в последние десять дней перед Великим постом, когда в городе устраивали карнавал. Общество пировало и танцевало каждую ночь, а по вечерам на улице Корсо правил бал король карнавала, которого уже давно нет в живых. Вся улица была увешана яркими полотнами; с балконов можно было участвовать в битве цветов и конфетти, любоваться веселящейся публикой в карнавальных костюмах, проезжавшей по улице в нарядно украшенных экипажах. Затем, когда Корсо пустела, празднования закачивались необычными забегом лошадей без всадников, известным под названием «Бербери».[5]

К концу 1879 года подошел мой срок получить назначение в отдаленную страну, и я отправился вторым секретарем в Токио. Как ни жаль мне было покидать Рим, но меня полностью захватила мысль, что я увижу Дальний Восток и проведу по дороге туда два месяца в Соединенных Штатах. Среди прочих благих намерений, которыми я мостил себе дорогу в ад, было ведение дневника. Поскольку это был один из немногих случаев, когда мне удалось воплотить такое намерение в жизнь, я могу рассказать о впечатлении, которое произвела на меня Америка сорок лет назад. Город Вашингтон не произвел на меня особенного впечатления, хотя Торнтоны, у которых я останавливался в посольстве, были сама любезность. Нью-Йорк показался мне более интересным. Нью-йоркские кафе были не хуже парижских, а светская жизнь гораздо больше соответствовала моим вкусам. В мою честь устраивали обеды, водили по театрам и балам, а также представляли всем хорошеньким юным леди. Как и многие мои земляки, я пал жертвой их чар, и не прошло и двух недель, как я был помолвлен – но лишь на двадцать четыре часа. Мой будущий тесть, которого я ни разу не видел до тех пор, пока меня не ввели в спальню, где он лежал с тяжелым приступом подагры, в ответ на мою просьбу о благословении, сказал, что ему не нужен такой зять, как я. Он добавил, однако, что я буду всю жизнь ему благодарен – и оказался прав.

После Нью-Йорка я некоторое время гостил у знакомых около Бостона. В Америке, к моему несчастью, тогда еще не был принят сухой закон, и мой хозяин, в соответствии со своими представлениями о правилах гостеприимства, водил меня по клубам и барам, где я вынужден был пить коктейли с его друзьями. Однажды, это был какой-то национальный праздник, я тринадцать раз пил до завтрака или, вернее сказать, с утра, потому что за завтраком меня в тот день так и не увидели. Из Бостона я поехал на Ниагару, где ко мне присоединился мой друг Сидней Кэмпбелл, путешествовавший в Японию вместе со мной, и, отдав дань безграничного восхищения Ниагарскому водопаду, мы вместе отправились в Чикаго. Здесь мы соприкоснулись с деловой стороной жизни Америки и посвятили недолгое время, что мы там пробыли, посещению скотных дворов и зернохранилищ. В продолжении путешествия мы пересекли Миссисипи и Миссури и вскоре оказались в открытых прериях – огромной равнине почти без признаков жизни, кроме одиноко пасущегося скота, попадающихся иногда небольших рощиц и редких фермерских домов. «Это напоминает мне, – записал я в своем журнале, – Кампанью, как если бы она была гораздо больше, но полностью лишилась всех своих красот: руин, акведуков, холмов, залитых теплым итальянским солнцем, и величественного купола голубых небес. Здесь все серо, уныло и невероятно однообразно. Просыпаешься утром, и кажется, что ты на том же месте, где был два дня назад. Вчера вид был немного лучше, так как сразу несколько степных пожаров оживляли уныние бесконечной равнины». Пройдя Шайенн, мы в первый раз увидели Скалистые горы – приятная перемена после прерий – и продолжали подниматься, пока не достигли города Шермана, расположенного на высоте 2400 метров над уровнем моря. Оставшаяся часть пути до Огдена и Солт-Лейк-Сити проходила по живописной дороге среди красного песчаника и множества внушительных скал.

В своем дневнике я нашел следующее описание столицы мормонов: «Это очень чистый и благополучный на вид город, со скромными, чистенькими домиками, утопающими в садах и парках. На следующее после прибытия утро мы наняли экипаж, и извозчик, который оказался англичанином, стал нашим гидом. Сначала мы поехали в Дом десятины, куда все мормоны, включая даже дам полусвета, должны отдавать десятую часть своего заработка. Затем мы посетили храм – гранитное здание, строительство которого будет закончено только через четыре-пять лет, и затем проследовали в Табернакл.[6] Это был уродливый деревянный дом, около восьмидесяти метров длиной, продолговатой формы, с низкой крышей. В нем могло разместиться двенадцать тысяч человек, и акустические свойства его так замечательны, что мы смогли расслышать звук падения булавки, которую наш гид уронил в семидесяти метрах от места, где мы стояли. Кров весь увешан фестонами из листьев, чтобы избежать малейшего эха. Из Табернакла мы направились в „Львиный дом“ к президенту мормонов мистеру Тейлору. Это довольно заурядный человек лет шестидесяти—семидесяти. Он принял нас очень вежливо и около двадцати минут занимал разговорами. Сам он родом из Вест-морленда, и был вместе с Джо Смитом в тюрьме в Нову, где последний был убит разбушевавшейся толпой. Самому ему удалось бежать, отделавшись лишь огнестрельным ранением.

Как президент, он не внушал такого благоговения и трепета, как его предшественник Бригэм Янг, обладавший, в отличие от мистера Тейлора, гением и железной волей. Когда, после смерти Джо Смита, Янг облачился в пророческую мантию, ему пришла в голову мысль о великом переселении на Запад, где мормоны могли бы жить в мире и безопасности от преследований. Во исполнение этого плана он провел их через прерии Небраски, через Скалистые горы и Великую Американскую пустыню. Преодолев все трудности, хотя и ценой многих жизней, в июле 1847 года они достигли земли обетованной. Выбор места для поселения снова подтвердил его мудрость, и своим необычайным процветанием Солт-Лейк-Сити во многом обязан его энергии, прозорливости и организаторскому таланту. Он был выдающимся человеком, но при том жестоким и совершенно неразборчивым в средствах, которые он употреблял для укрепления своего авторитарного правления. После его смерти вожди мормонов значительно утратили влияние на свой народ. У Бригэма Янга было шестнадцать жен и еще примерно столько же женщин было „закреплено“ за ним. Это термин обозначал, что при жизни они не были его женами в строгом смысле этого слова, но должны были стать ими в мире ином. Получается, что женщина может иметь одного мужа на этом свете, но быть предназначенной для другого на том. Сейчас больше четырех жен нет ни у кого, а многие считают, что двух вполне достаточно, так как расходы на их содержание сильно увеличились в связи с тем, что у „кротких“ стало принято жить на широкую ногу. Дом, в котором живут две жены, обычно сразу бросается в глаза, так как в нем должны быть две отдельных половины, со своей дверью каждая. Наш гид показал нам дом, откуда жена „номер один“ выгнала жену „номер два“ и преследовала ее по улице в ночной рубашке. Бригэм Янг построил для своей последней фаворитки очень красивый дом и назвал в ее честь Дворцом Амелии. Другого такого дома нет во всем городе. Юта – это не штат, а территория, ее губернатор назначается правительством Соединенных Штатов. Пьянство наказывается штрафом от пяти до десяти долларов, и если у провинившегося нет денег, чтобы заплатить, то он должен отработать эту сумму на строительстве дорог. Однако если судить по состоянию дорог, то либо среди жителей города мормонов почти нет бедных, либо они все ведут исключительно трезвый образ жизни».

По дороге в Сан-Франциско мы пересекали Сьерра-Неваду, где наш поезд застрял из-за снежных заносов. Нам пришлось провести шестнадцать часов на захудалой маленькой станции, коротая ночь на голых скамьях в буфете. Одной из достопримечательностей Сан-Франциско того времени был китайский квартал, который нам показал знакомый полицейский. Китайцы жили совершенно отдельно в своем собственном городе. У них свои мясники, булочники, аптекари, ювелиры и т. д. Хотя было уже больше десяти вечера, торговля находилась в самом разгаре, и, заглянув в несколько магазинчиков, мы посетили еще храм, театр и женский квартал.

24 апреля мы отправились в долину Йосемите, хотя нас и предупреждали, что мы можем не попасть туда из-за глубокого снега. Первую ночь мы провели в Мерседе, а затем, наняв коляску и пару лошадей, поехали в Марипосу, где и остановились на ночлег. Там мы оставили коляску и отправились через горы верхом. После небольшого отдыха в маленькой шахтерской деревушке Хайтс-Коув и восхитительной поездки верхом через каньон Мерсед мы оказались в долине. Я прилагаю свои впечатления в том виде, в каком они были занесены в мой дневник.

«Наш путь лежал через лес, спускавшийся к реке, которая перекатывалась по камням в пятнадцати метрах внизу. Яркая зелень травы блестела на солнце, деревья просыпались к жизни, земля была покрыта цветами всевозможных оттенков. Цветущий кустарник с очень подходящим для него названием багрянник[7] наполнял весь лес жизнью и красками. Повсюду цвели нежно-желтые лютики, незабудковой голубизны колокольчики, красные, белые, лиловые цветы всевозможных оттенков. Склон холма за рекой весь полыхал оранжевым, но мы были слишком далеко, чтобы распознать сам цветок. По мере приближения к долине Йосемите местность становилась все более дикой: склоны стали круче, и трава сменилась камнями. Мы начали спуск по узкой каменистой тропинке. В три часа мы въехали в долину. Первым моим впечатлением было разочарование. Я не мог понять, почему люди так восхищаются гигантскими скалами, поднимающимися прямо в небо: они огромны и дики, но в чем их прелесть? Сначала я даже не осознал их размеры. Но вскоре научился понимать и ценить их необычную красоту. Это чувство возникало у меня постепенно, особенно на закате. В той части долины, где находится отель „У Бернарда“, скалы подступают со всех сторон и подавляют, но тремя километрами ниже по течению долина расширяется. Мы добрались до небольшого песчаного островка у подножия Эль-Капитано и остановились там на часок после обеда. Я лежал и смотрел вверх на гигантскую скалу, вздымающуюся вертикально в небо на девятьсот с лишним метров, и почти столь же грандиозные скалы на противоположном берегу (они образовывали что-то вроде рамки для пейзажа с темными соснами, выступающими на фоне бледно-голубого неба, залитого золотым закатным светом). И тогда я почувствовал, как ошибочны были мои первые впечатления и как ничтожны все слова, сказанные о долине, по сравнению с действительностью».

Перечитав это описание долины Йосемите спустя более сорока лет, я задался вопросом: если бы мне сейчас снова довелось попасть туда, произвела бы ее красота на меня столь же сильное впечатление, как в юности, и смог бы я выразить свои впечатления столь же поэтическим языком?

Сент-Бёв однажды написал: «Три четверти всех людей переживают в себе поэта, который умирает в молодости, а человек остается жить».

Альфред де Мюссе ответил ему сонетом, в котором подверг сомнению правоту этого высказывания и, призвав Сент-Бёва к ответу за кощунство на языке богов, указал ему помнить, что «в каждом из нас спит поэт, всегда молодой и живой».

Однако боюсь, что с возрастом поэт засыпает так крепко, что только самые глубокие чувства, будь то счастье или горе, могут пробудить его ото сна. Ибо, устав от жизненных тягот и битв, большинство из нас приходят к убеждению, что «нельзя вернуть час пышности трав и величия цветов».[8]

Выехав из долины, мы попробовали вернуться в Мерсед через горы, но снег был так глубок, что мы вынуждены были спешиться. Три часа черепашьими темпами карабкались в гору, ведя лошадей в поводу, но потом отказались от этой затеи. Из-за этого мы потеряли столько времени, что добрались до подножия горы, отделяющей каньон Мерсед от Хайтс-Коув, только поздно вечером и вынуждены были из последних сил карабкаться по узкой тропинке, вьющейся по краю пропасти до двух тысяч метров глубиной. Когда мы добрались до вершины, было уже так темно, что мы погнали лошадей впереди себя, а сами пошли следом за ними, поскольку они легче находили дорогу. Мы добрались в Хайтс-Коув лишь в одиннадцать ночи едва живые от усталости и голодна.



<< Назад   Вперёд>>