Дневник московского историка и его особенности
   С недавнего времени дневниковые записи, эпистолярия и мемуары стали для многих особо привлекательным чтением. Интересующимся историей это помогает отойти от навязчивого схематизма и одноцветности в изображении и истолковании явлений прошлого. Заметное усиление тяги ученых историографов к такого типа документации показывает изменение представлений о предмете и задачах историографии – отрасли исторической науки, изучающей ее историю, развитие исторической мысли. Ранее, в советские годы, внимание историографов сосредоточивалось преимущественно на концепциях исторического процесса (в целом и в частностях), общественно-политических воззрениях историка и проявлениях его активного участия в общественной жизни. Ныне, осознавая все в большей мере, что всякое творение отражает натуру своего творца, стремятся ознакомиться и с источниками, позволяющими познать особенности образа мысли и поведения историка, приемы его каждодневного труда, его внутренний мир и его взаимосвязи с научным и иным окружением. Тем самым, дневники, письма, мемуары историков стали восприниматься как существенная сфера их творческой деятельности; и численность документальных публикаций подобных исторических источников и трудов (статей, а теперь уже и книг), основанных на их изучении, неизменно увеличивается.

   Историк Михаил Михайлович Богословский (1867–1929) – профессор Московского университета, а также Высших женских курсов и Московской духовной академии, в 1921 г. ставший членом Российской академии наук – одна из самых заметных фигур в сфере научно-просветительской жизни Москвы первой четверти XX столетия. В наши дни творческое наследие ученого вызывает возрастающий интерес; все более осознаем и значимость содеянного им для развития нашей исторической науки. В монографиях Богословского «Областная реформа Петра Великого. Провинция 1719–1727 гг.» и «Земское самоуправление на Русском Севере в XVII в.» (в основе которых магистерская и докторская диссертации историка) исследуется повседневная жизнь, показаны информационный потенциал источников ее изучения (прежде всего документов делопроизводства) и методические приемы выявления таких данных, как история повседневности, микроистория, локальная история – проблематика, особо привлекательная в последние десятилетия для историков всего мира. Монументальный труд М. М. Богословского «Петр Великий: Материалы для биографии» остался незавершенным (биография доведена до 1700 г.), но признается самым выдающимся образцом исследования биографии государственного деятеля изо дня в день.

   Выпускник и профессор Московского университета, с 1911 г. заведовавший кафедрой русской истории, возглавлявшейся до того В. О. Ключевским, сыграл особо заметную роль в формировании исследовательского и преподавательского мастерства тех виднейших историков советских лет, которые старались сохранять и совершенствовать славные традиции нашей исторической науки – знаменитые профессора Московского университета академики Н. М. Дружинин, В. И. Пичета и М. Н. Тихомиров, учителя уже моего поколения историков, подчеркивали значение именно семинариев профессора Богословского предреволюционного десятилетия в становлении их творческих навыков и напоминали о дорогом учителе, обращаясь к молодежи. Наставничеству Богословского обязана формированием уже в 1920-е годы (когда профессора истории – «спецы» дореволюционных университетов усилиями М. Н. Покровского были отлучены от преподавания в вузах) и школа исследователей – музейных работников в Историческом музее, к которой восходят достижения нашего современного музееведения. Богословский немало сделал для выработки программы краеведческой работы 1920-х годов, развития архивного дела и его взаимосвязи с наукой.

   М. М. Богословский скончался 20 апреля 1929 г. Пораженные этой утратой историки сразу же попытались написать тексты некроложного стиля, выступали с воспоминаниями. Готовился сборник статей памяти ученого. Но с фальсификацией ОГПУ «академического дела» историков и арестом академиков С. Ф. Платонова (в Ленинграде) и М. К. Любавского (в Москве) и ученых из окружения их и академика М. М. Богословского работа эта прервалась. Как явствует из следственного дела, Богословского старались изобразить руководителем московских участников сфабрикованного ОГПУ монархического заговора. Публикация его сочинений прекратилась, подготовленный С. Ф. Платоновым для академического издания некролог тогда не увидел свет.

   В середине 1930-х гг. оставшимся в живых потерпевшим по «академическому делу» дали возможность вернуться к научной работе. К тому времени отступились и от официально навязываемого М. Н. Покровским и его «школой» вульгаризаторского социологического схематизма и национального нигилизма в изображении прошлого России. «Государственнические» воззрения по существу находили отражение в официальной программе создания произведений искусства (прежде всего кино) и художественной литературы, долженствующих противостоять внушавшимся ранее представлениям Покровского об этом периоде истории. Решено было готовить и издание незавершенного многотомного труда Богословского о жизни и деятельности Петра Великого. Этим занялась верная ученица Богословского Н. А. Бакланова[1]. Правда, в издание этих пяти томов внесена была конъюнктурная цензурная правка – изменения и в заголовке и в тексте[2].

   В учебном пособии профессора Н. Л. Рубинштейна «Русская историография» (вышедшем в 1940 г.) – лучшем обобщающего типа историографическом труде советской эпохи – в емкой характеристике написанного М. М. Богословским отмечено, что историк ставил перед собой задачу «восстановить конкретную историческую картину», воспроизвести «конкретные отношения реальной жизни».

   Но еще в 1948 г., когда развернулась безобразная кампания «разоблачения» вредоносности якобы методологии и общественно-политических взглядов виднейших ученыхгуманитариев начала XX века и в академических научных изданиях появились статьи такой направленности об историках А. С. Лаппо-Данилевском и А. Е. Преснякове и филологе А. А. Шахматове, писали, что в книгах Богословского о Петре I высказываются «откровенно… реакционные взгляды». И первые печатные труды, специально посвященные Богословскому, могли появиться только после посмертной реабилитации осужденных в 1931 г. академиков и возвращения им этого звания в 1967 г. Автор первой обстоятельной статьи о Богословском, напечатанной в 1974 г. в 93 томе «Исторических записок» академик Л. В. Черепнин (сам в молодые годы пострадавший по «академическому делу») использовал широко и архивные материалы, ознакомив и с фрагментами дневниковых записей историка. Использовала эти записи и Л. А. Черная во вступительной статье к подготовленной ею книге избранных сочинений М. М. Богословского (часть которых ранее не публиковалась) «Историография, мемуаристика, эпистолярия», вышедшей в 1987 г. Книга усилила интерес к историографическим трудам ученого, а его воспоминания «Москва 1870—1890-х годов» стали перепечатывать в москвоведческих изданиях.

   Деятельность Богословского привлекла внимание Т. И. Халиной (Калистратовой), писавшей о преподавании истории в вузах и подготовке научных кадров в послереволюционное время. С конца 1990-х гг. всеохватным исследованием наследия академика (прежде всего архивного) занялся выпускник Историко-архивного института Российского государственного гуманитарного университета А. В. Мельников – ныне старший научный сотрудник Археографической комиссии и Архива РАН, член редколлегии Археографического ежегодника и Московской энциклопедии. Он составил список печатных трудов историка и литературы о нем, опубликованный в Археографическом ежегоднике за 1999 год. Именно А. В. Мельников выявил цензурную правку при издании труда Богословского о Петре Великом в пяти томах в 1940–1948 гг. и начал подготовку академического издания этого фундаментального исследования, соответствующего авторскому тексту. Первый том вышел уже с авторским заголовком «Петр Великий: Материалы к биографии». В 2005 г. Мельниковым же подготовлены к печати две книги трудов историка «Российский XVIII век» (изданные в 2008 и 2010 гг.): в первой объединены работы о времени Петра I, во второй – о периоде истории России после правления Петра I. Его усилиями достоянием читателя стали обзор воспоминаний о Богословском и напечатанных в России и за рубежом его некрологов, а также некролог, написанный его ближайшим другом последнего десятилетия жизни академиком С. Ф. Платоновым. Во втором томе издания «Академик С. Ф. Платонов. Переписка с историками» его переписка с Богословским – ценный источник изучения образа мысли элиты интеллигентов-гуманитариев Москвы и Петербурга – Петрограда – Ленинграда). Жизни и творчеству крупнейшего московского историка посвящены уже в нынешнем столетии диссертации, статьи, документальные публикации, Археографической комиссией РАН организованы к годовщинам со времени кончины историка научные конференции – в 1999 г. и в 2004 г., материалы которых напечатаны в Археографических ежегодниках за 2000 и 2004 гг.[3]

   В Археографическом ежегоднике за 2000 год опубликована и статья сотрудников Отдела письменных источников Государственного Исторического музея Е. В. Неберекутиной и Т. В. Сафроновой «Дневник М. М. Богословского». Фрагменты дневниковых записей напечатаны ими в журнале «Вопросы истории» (№ 2 за 2009 год) и вызвали живой интерес и у историков и у широкого читателя.

   Статья Е. В. Неберекутиной и Т. В. Сафроновой сравнительно небольшая, но она дает представление об основном содержании дневниковых записей, преобладающей там тематике и о стиле авторского изложения. Приводятся умело отобранные фрагменты таких записей. И потому целесообразно привести цитаты из начальной части статьи: «Ценность любого дневника – непосредственное воспроизведение действительности. Своеобразие дневника Богословского в том, что историк стремился по горячим следам вычленить значимые события и процессы. Он вел дневник в период первой мировой войны и двух революций 1917 г. Бурные события этих лет в той или иной степени нашли отражение на страницах дневника. Иногда историк просто сухо перечисляет факты, но, как правило, записи представляют собой попытку осмысления и оценку происходящего. Богословский неизменно пытается вписать дневные наблюдения в общий контекст русской истории.

   Спектр проблем, волновавших Богословского, чрезвычайно широк. Наиболее полный материал дают дневниковые записи для изучения таких тем, как наука и научные интересы автора; его преподавательская деятельность, политические взгляды. Интерес представляют, кроме того, взгляды и суждения Богословского по вопросам воспитания детей, в том числе в средней школе, образования…

   Присутствующие в дневнике философские рассуждения Богословского о вопросах бытия помогают понять его как личность. "Раскрывается" он на страницах дневника и как любящий заботливый отец; много теплых строк посвящены любимому сыну Михаилу – Мине, "Каплюшечке".

   Богословский выступает и как художник-бытописатель: в дневнике имеются интересные описания, например, типов мелкого торгового люда, "словно вышедшего из 17 века", и даже пейзажные и жанровые наброски. Эстетические взгляды Богословского в некоторой степени выявляются по записям о его впечатлениях от посещений художественных выставок, театров и концертов».

   Верным представляется и утверждение: «Консерватор по убеждениям, Богословский не мог принять не только Октябрьскую, но и Февральскую революцию. Записи его дневника наполнены критикой деятельности и Государственной думы, и Временного правительства, и большевиков. Но наибольшее раздражение Богословского вызывала даже не смена государственной формы правления, а полнейшая неспособность Временного правительства распоряжаться полученной властью, в результате чего Россия переставала существовать как государство»[4].

   В издаваемой книге впервые публикуются целиком все выявленные дневниковые записи историка. Допустимо, однако, предположить, что это – лишь дошедшая до нас часть массива дневниковых записей. Записи 1913 г. кажутся отрывком, обрывающимся незавершенной фразой. По принципу отбора материала для изложения и стилистике они схожи с записями 1915–1917 гг. И Богословский вел их тоже и в Москве и в Сергиеве Посаде, где преподавал в Московской духовной академии («Пишу вечером у Троицы»). Записи же 1915–1917 гг. выглядят как продолжение текста, не имеют никакого зачина с мотивировкой цели и значимости ведения дневника, хотя и завершаются суждением общего порядка, как бы суммирующим сформулированное на предыдущих листах дневника. Правда, в записи от 16 июля 1916 г. Богословский отметил: «Сегодня исполняется ровно год, как я стал вести эти записи, не пропуская ни одного дня». Но возможно, в этих словах указание на определенные блокноты или на то, что записи впервые оказались столь регулярными – в дневнике 1913 г. пропуск в три дня (между 9 и 13 сентября). Впрочем, это может быть и отражением – не невольным ли? – приемов научной работы автора именно в то время, когда он буквально поденно восстанавливал биографию Петра Великого.

   Записи 1919 г. специфического характера, и могли быть сделаны и тогда, когда Богословский перестал следовать обычаю регулярной фиксации впечатлений прошедшего дня. В октябре 1919 г. ученый оказался в санатории, в необычном для себя положении: едва ли не впервые за многие годы лишен был привычной возможности и обязанности работать – писать свои сочинения или читать сочинения других историков и из дома взял книги, по тематике не относящиеся к ведущемуся им изо дня в день исследованию о Петре Первом. К тому же в санатории (точнее сказать, загородном стационаре) историк очутился в обществе незнакомых ранее лиц и в комнате, где обитало еще несколько человек. Обязанный подчиниться «порядку растительно-жвачной жизни», историк решил фиксировать такой образ существования.

   Если в предположениях о массиве дневниковых записей имеется доля обнадеживающей истины, следует пытаться обнаружить в архивах недошедшие до нас дневниковые записи и найти объяснение тому, почему они оказались не включенными в документацию, предназначенную для передачи на хранение в Исторический музей. Возможно, что записи именно 1915–1917 гг. Богословский поспешил запрятать в архивохранилище Музея с обязательством не вскрывать пакеты с документами без его разрешения в связи с обострением наступления на «спецов» – профессоров истории еще дореволюционного времени. В ту пору, в 1928 г., М. Н. Покровский – глава партийного «исторического фронта» – не раз и писал и говорил о «научном кладбище бывших ординарных, экстраординарных и в особенности заслуженных профессоров», о «запахе тлена, идущем от остатков "школы Ключевского"»[5]. И И. В. Сталин уже инициировал активизацию борьбы с людьми «непролетарской» идеологии и теми, кого до 1917 г. относили к господствовавшим («эксплуататорским») классам, объявляли в массе своей «лишенцами», т. е. лишенными избирательных и других гражданских прав. А именно в записях 1916 и особенно 1917 гг. явственно обнаруживается антиреволюционный настрой автора и откровенно негативные характеристики большевиков и их лидеров[6].

   Пока неясно, вел ли Богословский дневник с намерением использовать его в дальнейшем в работе над мемуарами. Совершенно очевидно, однако, что он рассчитывал на ознакомление впоследствии с этими записями сына. 27 ноября 1915 г., сообщив о покупке ему подарка – «печаточки», замечает: «Радость необычайная, когда он ее получил», и затем такой текст: «Милый мой "Каплюшечка", если будешь читать эти строки, вспомни, какя любил тебя!». Наличие небольшой правки позволяет полагать, что автор считал важным отражение непосредственных ощущений и возникавших тогда соображений с возможной точностью, также как и уточнение примет описываемого момента, тем самым облегчая понимание текста и использование его в дальнейшем – и показательно, что правка вносилась преимущественно в «строки» рассуждений и оценочных характеристик.

   Это обуславливает еще большее доверие к дневниковым записям историка тех, кто будет обращаться к ним при комментировании других документальных публикаций об этих периодах истории Москвы и России, и развития исторической науки.

* * *
   Знакомясь с дневником историка, убеждаемся в том, что в основе запечатлеваемого в каждодневных записях – исторический контекст (если исходить из основного смысла латинского слова contextus – сплетение, соединение): ко многим явлениям настоящего Богословский подходит со сложившимися уже представлениями о ходе, особенностях и конкретных чертах исторического процесса, а представления о прошлом углубляются наблюдениями о взаимосвязи с современностью. Это заметно и в отборе отмечаемых и характеризуемых явлений прошедшего дня, и в широком социолого-философском подходе к другим явлениям. Наблюдаемое Богословским обретает под его пером исторические приметы, начинает восприниматься как источник познавания описываемого им времени, его своеобразия, типологии.

   Для восприятия и оценки Богословским происходящего в современной России характерны (особенно, если явление большой значимости) исторические аналогии, ассоциации, сопоставления, сравнения. Причем не только из русской истории (из периодов которой историк чаще всего вспоминает о «Смутном времени» начала XVII в.), но и из всемирной истории (античности и раннего средневековья, реформации в Германии, Английской революции XVII в., Французской революции конца XVIII в., политических переворотов в Западной Европе конца XVII – первой половины XIX вв.). Подобные реминисценции объясняются и тем, что Богословский полагал, что «в истории основное бывает сходно с различиями в частностях» (запись 29 октября 1917 г.).

   4 января 1917 г. у прозорливого историка уже возникли ассоциации с событиями, предшествовавшими свержению короля Карла I: «Происходит нечто подобное тому, что Англия переживала во второй четверти XVII в., когда все общество было охвачено религиозной манией. С тою разницей, что у нас мания политическая. Там говорили тексты из Библии и пели гнусавыми голосами псалмы. У нас вместо текстов и псалмов – политические резолюции об ответственном министерстве и политические клеветы, высказываемые гнусными голосами, и надежды на переворот, с близорукими взорами в будущее…» (подчеркнутые слова написаны над строкой – показатель редактирования текста – вероятно, сразу или вскоре после написания, чтобы уточнить формулировку, характеризующую позицию автора, и совершенствовать литературную стилистику записи). И вслед за этим выразительное суждение: «Не понимают, что революции в цивилизованных странах проходят по-цивилизованному, как в 1688 г. (в Англии. – С. Ш.) и 1830 (во Франциию – С. Ш.). А ведь у нас политическая революция, как в 1905, повлечет за собой экспроприации, разбои и грабежи, потому что мы еще не цивилизованная страна, а казацкий круг Разина и Пугачева. У нас и революция возможна только в формах Разиновщины и Пугачевщины».

   4 марта, под первым впечатлением об отречении царя, взволнованная запись о будущем России, исходя именно из историко-географического контекста: «…неотвязчивая тяжелая дума о будущем России все время владела мною и давила меня. Чувствовалось, что что-то давнее, историческое, крупное, умерло безвозвратно. Тревожные мысли приходят и о внешней опасности, грозящей в то время, как мы будем перестраиваться… как бы нам не оказаться не великой, а второстепенной державой, слабой республикой между двумя военными империями германской и японской. К чему приводили перестройки государства по теориям, мы видим по примеру Франции в течение XIX века. Не дай нам боже только последовать примеру польской республики!».

   А 5 марта, исходя из общих представлений, основанных на осмыслении опыта всемирной истории, Богословский провидчески предположил: «Мне думается, что течение пройдет теперь по гегелевской схеме, т. е. после тезиса (старая монархия) наступит антитезис (республика) и только уже потом, когда антитезис себя исчерпает до дна, наступит синтез. Посмотрим». Богословский действительно смог «посмотреть», дожив до зловещего в советской истории года «великого перелома».

   Историк почти сразу же после Февральской революции уразумел ее особую историческую значимость и предсказал грандиозность последствий. 8 марта 1917 г. он записал: «Переворот наш – не политический только, не революция июльская или февральская. (Имеются в виду революции во Франции, точнее даже в Париже, в июле 1830 г., когда свергли Бурбонов – короля Карла X, и февраля 1848 г., когда свергли короля Луи-Филиппа. – С. Ш.) Он захватит и потрясет все области жизни и социальный строй, и экономику, и науку, и искусство, и я предвижу даже религиозную реформацию». И далее с тревогой и самоубеждающей надеждой о едва ли не самом заветном для историка: «В частности наша русская история испытает толчок особенно сильно: новые современные вопросы пробудят новые интересы и при изучении прошлого, изменятся точки зрения, долго внимание будет привлекаться тем, что выдвинулось теперь, будут изучаться с особенным напряжением революционные движения в прошлом. Положительное, что сделано монархией, отступит на второй план. Надолго исчезнет спокойствие тона и беспристрастие. Разумеется, со временем все войдет в свое спокойное русло, но вопрос, как долго ждать этого. Наука наукой останется и после испытанной встряски. Методы не поколеблешь общественным движением. Наука – одна из твердых скал среди разбушевавшегося моря». (Цитата эта справедливо приведена как итоговая в статье Е. В. Неберекутиной и Т. В. Сафроновой, пораженных «провидческим даром» Богословского[7].)

   Ссылки на историю – и российскую, и зарубежную (Франции, Польши, Северной Америки) – ив политологическом рассуждении, завершающемся заключением: «Из абсолютной монархии прямо в "демократическую республику" не прыгают». Запись 27 июля 1917 г. начинается так: «Опыт пережитого выясняет мне с большой убедительностью два заключения. 1) Монархия в России не доделала своего, м. б., жестокого и неблагодарного, но необходимого дела, которое было доделано ею ко времени революции во Франции. Она не закончила еще слияния частей России в одно национальное целое. Части эти только и держались монархом… 2) Русский народ не приобрел еще такого характера, выдержки и развития, чтобы те партии, на какие он теперь распадается по взаимной своей борьбе, могли обойтись без "верховного арбитра", голос которого был бы уже окончательным и безапелляционным…»

   Богословский, однако, продолжает еще использовать и терминологию писавших о России зарубежных авторов XVIII, обозначавших термином «революция» переворот 1762 г.: «Революция роскошь, которую могут позволить себе лишь развитые общества, не вчерашние рабы. Революция 1762 г. была благодетельна потому, что на место дурака посадила замечательную умницу, которая и процарствовала во славу России 34 года (Имеются в виду Петр III и Екатерина II. – С. Ш.). Революция 1917 г. плохой порядок, но все же порядок сменила беспорядком и развалом, и потому может быть для нас гибельна» (12 мая 1917 г.).

   А19 июня фиксирует такое умозаключение: «Был старый, старый сколоченный веками из разных пристроек и частей дом. В последние два века дому старались придать единство фасада. Но фасад не объединил составлявших его частей. Разразилась небывалая в мире гроза, и дом не выдержал, треснул и готов совсем развалиться. Пока он был цел, люди, жившие в нем, чувствовали стыд и уважение к старому дому: когда он стал рассыпаться, исчезла и нравственная сдержка, и обитатели дали волю самым низменным инстинктам. Вот сравнение, пришедшее мне в голову при мысли о том, что творится в России». (Подчеркнутые слова – свидетельство авторского редактирования.)

   Знание истории (а также художественной литературы) и личные впечатления («вспоминалось») определяли и представление об «истинной цене» «купецкого либерализма» и о том, что у купечества «с прогрессивными повадками» «та же алчность к наживе, с которою облапошивали и дедушки в смазных сапогах» (записи 27 мая и 6 сентября 1916 г.).

   Нередки ассоциации с конкретными событиями и лицами русской истории. 18 июля 1917 г. историк пишет: «Россия в начале XVII в. видала единоличных самозванцев, в начале XX в. увидела самозванцев коллективных и столь же темных. За три века мы не исправились. У нас все то же тяготение к самозванщине».

   Богословский замечает схожее в отечественной истории и более нового времени – 8 сентября 1917 г., указывая на удивляющую быстроту изменений в высшем военном руководстве, пишет: «Таких кувырк-коллегий у нас со времен Павла Петровича (т. е. Павла I. —С. Ш.) не бывало». 9 ноября 1916 г. такая запись историка: «Буря против Штюрмера и обвинения его в измене напоминают очень травлю Сперанского в 1812 году. С тою разницею, конечно, что Штюрмер не Сперанский; но основательности в обвинении, вероятно, столько же. В его измену, взяточничество и т. п. я совсем не верю… Бог его знает, кто такой этот Штюрмер, но измена его мне ничем не доказана». И прибавляет к тому соображение, объясняющее противоштюрмеровский настрой общества: «Неудобно, конечно, ставить во главе правительства теперь человека, носящего немецкую фамилию». Для нашей темы существенно то, что между этими фразами, начинающими и завершающими рассуждение о председателе Совета министров той поры, соображения, объясняющие характерное не только для человеческой натуры Богословского, но и его источниковедческих приемов историка: «Есть два способа подходить к неизвестным людям. Первый способ: подлец. Докажи, что это не так. Второй способ: порядочный человек, и только после очень тщательно проверенных и взвешенных доказательств можно изменить мнение и признать его подлецом. Я подхожу к людям по второму способу. Чтобы поверить обвинению, мне нужны обязательные и бесспорные доказательства».

   Рассуждая 29 января 1916 г. о Распутине замечает: «…не новое, а давнее сектантское движение, уродливое выражение сильного религиозного чувства, вышедшего за церковную ограду и блуждающего на распутии. Те же явления, что при Александре I в кружке Татариновой, позже в кругу почитательниц Иоанна Кронштадтского, также признававших в нем Бога-Саваофа». К исторической ассоциации обращается Богословский – человек глубокой религиозности и, сетуя о происходивших перемещениях в высшей церковной иерархии – 24 ноября 1915 г. пишет: «…не сами ли эти иерархи своим низкопоклонством и угодливостью довели себя до такого положения, когда обер-прокурор может ими швырять? Когда Синоду предложили поставить в епископы Варнаву, безграмотного человека, почему же Синод, считая его неспособным занимать епископское место, все-таки поставил его и не нашел в себе мужества выступить с возражением? Пришлось бы пострадать, но почему же забыли о митрополите Филиппе (осмелившемся в годы опричнины выступить против царя Ивана Грозного. – С. Ш.)? Вступили в сделку с совестью; поэтому и покатились по наклонной плоскости и теперь пожинают плоды. Иерархи о церкви менее всего думают; главною пружиною их деятельности является личное честолюбие: повышение, награды, доходы… Сделались чиновниками, так и подвергайся всем неудобствам судьбы, между прочим и перемещениям».

   Об А. Ф. Керенском – 24 июля 1917 г., в описании, как «выходил на три часа в отставку, потом по челобитью всех вновь взял бразды правления», восклицание: «То ли не Борис Годунов». (Это, пожалуй, уже историко-литературная ассоциация, восходящая к пушкинской драме. Не раз цитируются и стихи А. К. Толстого исторической тематики и сатирического жанра.)

   Переживая начавшийся распад Российской империи, в связи с «Украинским съездом в Киеве», Богословский восклицает 6 апреля 1917 г., обращаясь к четырехсотлетней теории: «О Русская земля, собранная столькими трудами великорусского племени! Неужели ты начинаешь расползаться по своим еще не окончательно изгладившимся швам! Неужели нам быть опять Московским государством XVI в.!».

   В записи 2 августа 1917 г. параллель уже с историей Западной Европы: «Наши верховоды играют теперь во французскую революцию XVIII в., о которой они кое-что почитали. Но народ наш еще не французы XVIII в., а немцы эпохи Реформации XVI ст., когда, переставая верить в иконы и мощи, выволакивали их из церквей и всячески надругались над ними». Это реакция историка на известие об отправлении царской семьи в Тобольск; и то же в сопоставлении с данными о свергнутых европейских королях нового времени: «Зачем-то понадобилось переводить царскую семью в Тобольск! Ведь это лишнее издевательство в угоду разным советам! Потеряв веру в икону, недостаточно снять ее из переднего угла. Но надо еще надругаться над нею! Вот они, дикари! Почему же Иаков II, Карл X, Людовик Филипп, да и теперь греческий король Константин могли уехать за границу и жить себе там – но это в цивилизованных странах».

   Размышляя о событиях в связи с ростом цен, в записи 5 февраля 1917 г., он обращается уже к древней истории, напоминая о том, что происходило тогда перед Пилатом: «Толпа коллективно чувствовать может, а рассуждать нет». А 26 мая 1917 г. после разговора с М. К. Любавским и другими профессорами о «современном положении» и «об ожидающих нас перспективах» допускает сравнение происходившим в период распада Римской империи и образования первых «варварских» государств: «Это прямо какая-то мрачная, потрясающая симфония. Гибель промышленности, финансовый крах, армия в виде гигантского трупа, сепаратный мир, развал России на отдельные части, возвращение войск при демобилизации, бурное, беспорядочное, стремительное, перед которым побледнеют все ужасы переселения народов и т. д. и т. д.».

   При описании явлений бытового обихода у Богословского тоже возникают ассоциации с прошедшим, иногда и о личном памятном – после посещения 27 июля 1917 г. дома сельского священника такая запись об «уютном домике»: «комнаты с чистыми полами, "дорожками" по ним и цветами у окон напомнили мне квартиру Ключевского». (Попович из Пензы, став знаменитым профессором, по-прежнему уютнее себя чувствовал в привычной с детства обстановке, и Богословскому это явно импонировало.) В записи 6 января 1916 г. под впечатлением прогулки в Замоскворечье, когда «видел большую толпу народа на набережных и местах против Кремля в ожидании крестного хода», характерное наблюдение: «В Замоскворечье древнемосковского духа сохранилось больше, чем в других местах. В толпе, к которой я присматривался, много типов – из мелкого торгового люда, которые не ушли еще из XVII века, и если бы их переодеть в платье того времени, совершенно могли бы вдвинуться в толпу XVII столетия, также присутствующую при выходе государя на крещенское водосвятие». А в записи 15 августа 1916 г. о приходе на их дачу вечером «двух баб, продающих кур и масло», отмечено: «поднялся при этом необычайный крик. Вот они "бабы-торговки", о которых писал Петр Великий, предписывая сенаторам вести себя пристойно, не подражая им».

   Фиксируются изменения, особо примечательное и для историка, в манере поведения и взаимоотношениях социальных групп (запись 28 сентября 1915 г.: «Маляров удалось достать не без труда. Теперь времена совершенно изменились: не рабочие кланяются господам, а господа рабочим, и кланяются, пожалуй, ниже первых»), в жизненном обеспечении (рост цен, исчезновение продуктов и товаров). Не раз указывается на активизацию евреев в общественной и особенно политической жизни – приходится, к сожалению, признать, что в воззрениях историка была и доля антисемитизма (запись 6 июня 1916 г. и др.), что свойственно было (судя по дневникам московского историка Ю. В. Готье и супруги петроградского историка С. Ф. Платонова), впрочем, и некоторым другим лицам его профессорского круга.

   С. В. Бахрушин, вспоминая о Богословском, верно заметил, что он «как художник» «не понимал, не мог понять исторический факт вне живой обстановки, вне того быта, которым он был окружен в действительности»[8]. Но, переносясь мыслью вглубь веков, Богословский учитывал то, что его умственный взор – взгляд человека научной культуры уже XX века, чего-то уже не способного понять в прошлом, и в то же время усматривающего то, о чем (или о наименовании чего) не подозревали современники изучаемых исторических явлений. И как раз в связи с докладом именно Бахрушина об Остяцком княжестве XVII в. сформулировал в записи 18 ноября 1916 г. тонкие источниковедческие наблюдения: «Явления первобытной культуры надо изучать методами этнологии», но «рассматривать их для XVII в., приходится через бумаги Сибирского приказа, следовательно, сквозь призму изображения наших подьячих XVII в., едва ли подготовленных для этнологических изысканий».

   В записях иногда прослеживается, как частное наблюдение подводит к предположению, даже выводу общего характера: так, убедившись в том, что проходившее под председательством великого князя Николая Михайловича заседание Русского исторического общества (на которое его и Любавского пригласили специально приехать), «ни к чему, конечно не придя, было закрыто» и «все это было так беспорядочно», Богословский пишет: «Возможно, что таким же манером идут в разных наших высоких совещаниях и дела большой государственной важности» (запись 24 мая 1916 г.).

   Наблюдения Богословского социолого-психологического порядка (если можно так выразиться) – это тоже рассуждения историка, думающего о характерном для народа, прошлое которого изучает: «Душа русская – драгоценность, но оправа в ней дрянь». (Это в записи 2 июля 1916 г. заключительная фраза разговора с деревенскими мальчишками, нарочито злоупотреблявшими в своей речи матерным лексиконом: увещания Богословского они восприняли, к удивлению его, «серьезно».) Выразительна и запись 4 ноября 1917 г. о Москве сразу после Октябрьского переворота, по возвращении с «прогулки по переулкам нашего района», т. е. Пречистенской части: «Много следов от пуль, много разбитых стекол. Есть дома, где почти все стекла выбиты и повреждены снарядами стены. Какое варварство, какое дикое преступление!» И вслед за тем умозаключение-восклицание общего порядка и наблюдение над местными жителями: «Глубина русского дикаря, кто изведает тебя! Встречались обыватели интеллигентного вида унылые, испуганные, хмурого вида люди с поникшими головами». Знаменитый юрист Н. В. Давыдов, близкий знакомый Л. Н. Толстого, и один из кумиров московский интеллигенции рубежа XIX и XX столетий, в мемуарах своих характеризовал именно район переулков Приарбатья (т. е. Пречистенской и Арбатской частей) как «средоточие московской интеллигентской обывательщины»[9]. Ее-то внешний облик в те дни и запечатлен в дневнике Богословского.

   Наблюдение над явлениями современности побуждает историка формулировать соображения историко-психологического плана, даже источниковедческого. Записывая в Сергиеве Посаде 12 сентября 1916 г. рассказанное там его другом и коллегой по преподаванию в Московской духовной академии профессором И. В. Поповым, историк замечает: «Он мне передал красивую легенду, возникшую в Посаде по поводу пожара в Троицком соборе. В соборе 13 августа ночью затлелась вата в ризе преп. Сергия. И вот пошли рассказы о том, что некоторые видели как преп. Сергий ушел из собора и монастыря. Не иссякает народное творчество в области легенд». И далее о разговорах с местными крестьянами: «С большим трудом стоило мне расспросить этого очевидца… о происшествии: он все сбивался на разные вводные, побочные рассказы, и это не в нем одном. То же и у матроса на пристани… – все какие-то околесицы». И вслед за этим предположение ученого: «Русский человек не привык ходить прямою шоссейною дорогою, за ее неимением, а все пробирается окольными проселками, оттого и не скажет никогда ничего прямо». Показательны и соображения, возникшие в связи с отъездом его жены 6 августа 1917 г. с дачи в ближний к ней город Рыбинск посмотреть на выборы в городскую думу: «Объекты женского любопытства меняются, но существо остается тем же: прежде ходили "посмотреть" на чужую свадьбу, теперь мода на политику, значит, надо смотреть на выборы». Или наблюдение, важное в плане размышлений историка, занятого написанием именно биографии: «Люди в очень зрелых годах остаются такими же, какими приходилось знать их на школьной скамье». (Запись 23 июля 1916 г. о малодостойном поведении видного политика В. А. Маклакова, с которым учился в одной гимназии.)

   Богословского о многом побуждают задуматься и возникшие сразу после Февральской революции соображения, тоже основывающиеся на опыте наблюдений историка – 24 марта 1917 г. он записал: «Есть люди, для которых революционная деятельность была приятна своею таинственностью и опасностью. Как же они теперь будут себя чувствовать? Чем займутся, раз уже ни подпольной, ни опасной деятельности не будет? А между тем, этот род людей едва ли сразу исчезнет; он нарождался столетием».

   Вероятно, дневниковые записи историка будут использовать в этой связи преимущественно в трудах по общественно-политической истории. Однако там немало – и именно в данном контексте – небезынтересного в плане развития культуры и науки. Для Богословского сильным переживанием стал урон, наносимый дорогим ему традициям русской культуры, ее православным основам и русскому языку. Он опасался последствий изменений в привычном бытовом обиходе.

   После осмотра наследственной усадьбы Теляковских 23 июня 1917 г. записал: «Сколько вкуса, тонкого и изящного! И неужели все эти уголки теперь должны исчезнуть перед пропотелым "спижаком" товарища Семена и все должно быть заплевано подсолнечной скорлупой». Еще ранее под впечатлением поездки на пароходе на дачу под Рыбинском 6 июня писал о «подсолнухах, в колоссальных размерах поедаемых нашей демократией, загрязняющей их скорлупой все места, где она находится. При грызении подсолнухов выражение лица делается необычайно тупым и бессмысленным, а челюсти в непрестанном движении и работе. В зерне подсолнуха должно быть зерно нашей "свободы"». И под впечатлением от усадьбы Теляковских социологического плана соображение: «У барина в усадьбе, у священника в его домике, у мужика в его избе есть своя ему именно свойственная и им созданная обстановка, его именно отражающая. А "товарищ" в этом отношении ничего пока не создал».

   Не раз повторяются свидетельства устойчивости историко-эстетических (если можно так выразиться) предпочтений Богословского – когда он пишет о красоте и смысле церковного пения, особом душевном настрое, возникающем в небольших малолюдных храмах, о прелести «нестеровского» пейзажа подле Сергиева Посада и «всей красоте верхней, чисто великорусской Волги с ее тихими берегами, с белыми церквями, расположившимися на берегах сел» (запись 28 мая 1917 г.). Или об очаровании старинных дворянских усадеб – 16 сентября 1916 г., купив книгу графа П. С. Шереметева о подмосковных Вяземах, написал: «К таким изданиям я неравнодушен, как и к самим этим усадьбам. Хорошо, что принялись теперь за их описание: скоро на месте этих садов и парков, возбуждавших у лучших наших поэтов их поэтические вдохновения, появятся салотопенные и иные всякие заводы».

   А в записях уже осени 1919 г. (которые вел «на тумбочке у постели», что разъясняется автором – «записываю коекак и далеко не все, что хотелось занести») подчеркивается и историческая основа эстетическо-этических пристрастий: в записи, сделанной в воскресенье 3 ноября, читаем: «В церкви темно, только мерцание немногих лампад и свечей. Какая дивная поэзия в этом предрассветном богослужении и в этом возгласе "Слава Тебе, показавшему нам свет", когда действительно свет показывается. Высокие сущности, вечные и незыблемые, – человечество облекает в различные, меняющиеся, но всегда поэтические формы. Это и есть поэзия религии. В поэзии нашей религии меня привлекает ее красота и ее древность. Последняя связует поколения. То, что мы теперь видим и слышим, в храме видели и слышали наши предки XVII, XVI [веков] и еще более далекие предки».

   Богословского коробила «порча русского языка в устах ученых». Это отметил даже, описывая докторский диспут семейно близкого ему Д. Н. Егорова 28 февраля 1916 г. и привел как примеры: «некоторые крылатые слова… показывающие» это: «"инфериорная масса" вместо "низший слой населения", "дорога хорошей обстроенности и большой протяженности", "засвидетельствованность" и т. д. Где ты, язык Тургенева!». 18 августа 1917 г. горестное восклицание о языке СМИ – средств массовой информации (как сказали бы мы сегодня): «Какая масса запошленных выражений наполняет теперь газетные столбцы и как быстро благодаря усиленной всеобщей болтовне испошливается всякое новое выражение!» А 20 октября уже и резкое осуждение: «Господи, на каком безобразном интернациональном воляпюке говорят эти товарищи-большевики. Совет рабочих и солд. депутатов начинает издавать "декреты" и выражается так: "Принимая во внимание, что предприниматели, саботируя производство, провоцируют стачки, совет декретирует" и т. д. Что станется с русским языком после таких упражнений. Уже эта одна порча языка есть их великое преступление против России» (подчеркнуто автором).

   Дневник показывает широту исторического кругозора Богословского, способность масштабного видения исторического процесса в его развитии и свойственное ему умение выявить конкретные и исторически типологические приметы и прошлого и настоящего. Вероятно, такой образ мышления делал для него особо привлекательным изучение повседневной истории и ментальности – ив массовой документации, и в бытовом обиходе и выдающихся личностей (по дарованию, положению в обществе или совмещению этого как у Петра I, В. А. Жуковского, В. О. Ключевского и др.), и обычных людей. Помогало Богословскому усмотреть это и в памятниках материальной культуры (что особенно проявилось позднее в его направляющей деятельности в Историческом музее).

   Дневник историка Богословского убеждает в том, что нельзя, изучая историю такой сферы науки, как историческая психология, довольствоваться ознакомлением с сочинениями ученых, именуемых психологами, и только тех историков (а также литературоведов, искусствоведов, языковедов), которые сами декларируют, что заняты такой проблематикой. Немало ценного для представлений о сфере исторической психологии и инструментарии историко-психологических наблюдений можно выявить не только у Богословского, но и у других ученых, которых определяют просто как «историки» или «историки культуры», в том числе и у знаменитых предшественников московского профессора – у Н. М. Карамзина, Ф. И. Буслаева, С. М. Соловьева, Н. И. Костомарова, И. Е. Забелина, В. О. Ключевского, А. П. Щапова.

   Е. В. НеберекутинаиТ. В. Сафронова справедливо утверждают в своей статье, что для Богословского «наука и научные интересы, работа – главное в жизни». И, действительно, именно об этом больше всего и подчас детализированно написано в дневниках 1915–1917 годов, а также и 1913 г. И потому особенно заметно, как возрастает из месяца в месяц, а затем и изо дня в день внимание историка к вызывающей все большую тревогу общественно-политической ситуации в России.

   Богословский сознательно уклонялся от активного участия в общественно-политической жизни, не склонен был к сближению с лицами, находящимися у вершины властной иерархии; он явно неблагосклонно относился к партийной активности других историков, даже относительно близких ему (показательно замечание о стиле выступления на заседании Ученого совета Университета профессора А. А. Кизеветтера, возвращенного к преподаванию там после Февральской революции, видного деятеля кадетской партии – «говорил с митинговыми замашками, без которых, очевидно, уже не может говорить» – запись 27 мая 1917 г.).

   Богословский был неустанно и заинтересованно занят научной (или научно-преподавательской) работой, отмечал в дневнике не только дни, но и часы, когда не удавалось отдаться любимому делу. В записи 28 июля 1917 г. соображения более широкого плана: «Для меня большая отрада, что, работая, живу 1697 г. в Голландии, и таким образом хоть на несколько часов в день могу покидать русскую действительность XX века с ее "товарищами", "эсерами", "линиями поведения" и всем этим прочим словесным навозом и с ее небывалым позором». Схожие формулировки в записях и предшествовавших и последующих дней. 18 июля замечает: «Мысли о событиях, от коих только и отрываешься за работой, когда начинаешь жить в Голландии в 1697 г.». А 2 ноября, т. е. уже после Октябрьского переворота, написал: «Когда работу прекращаешь, смысл бытия теряется».

   Запись о происходившем в этот день начинается словами: «Шестой день сидим в осаде, и этот день под жесточайшим обстрелом». И далее: «совершенно отрезаны от всего мира и ровно ничего не знаем». Но отмечено: «Все утро и до 4 часов я работал над биографией (Петра I. – С. Ш.), занимаясь днем 7 марта 1698». А непосредственно перед фразой, приведенной первой, характерное и в том или ином варианте повторяющееся не раз наблюдение: «Только и отрады, что уйти в прошлое и жить в Лондоне весной 1698 года».

   Однако Богословский был не из тех ученых, которые замыкались в своих «научных интересах». Он неустанно думал о современных событиях, волновавших его – особенно переживал, что «из-за внутренних событий» может быть проиграна военная кампания (запись 29 февраля 1917 г. и другие), затем все более о происходящем в самой России. Это очень тревожило Богословского и как знатока истории, опыт которой научил его предвидеть и пагубные для общества последствия творящегося вокруг, и как семьянина, заботящегося о будущем своих близких.

   Дневниковые записи, начатые в первом блокноте 16 июля 1915 г., краткие, в одну-две фразы о прошедшем дне. Но уже 19 июля – не о своем лично и семейном: «Годовщина объявления войны. Вспоминались прошлогодние события». И о следующем дне – 20 июля первая фраза: «Лиза (супруга историка Елизавета Петровна. – С. Ш.) от нетерпения получить газеты ездила за ними в Песочное…». Далее записи становятся все пространнее. И акцент на фиксировании событий, так сказать, внешнеполитических – положении на фронте – перемещается все в большей мере на внутриполитические. И все это в собственно историческом аспекте.

   В записи 24 июля об оставлении Варшавы рассуждение: «Варшава нам за нашу историю ничего кроме зла не приносила и неизвестно, что выйдет из обещанной Польше автономии, может быть, повторение истории 1830 и 1863 годов (т. е. восстаний в Польше. – С. Ш.), но все же жаль отдавать ее немцам. Лично меня гораздо больше тревожат известия в газетах о подступе немцев к Риге и об ее эвакуации. Ригою мы спокойно и беспрепятственно владели с 1710 г. Это – приобретение Петра Великого, и потому должно быть прочно нашим. В такие моменты речи некоторых думских ораторов и необходимости сейчас же проводить реформы местного управления и всякие другие реформы нашей внутренней жизни похожи на разговоры и соображения о перестройках и переделках в горящем доме, когда прежде всего надо заняться тушением пожара». И уже в записи следующего дня 25 июля – соображения социологического и историко-психологического, даже политологического планов: «Не понимаю тех, кто складывают всю вину на управление. Может быть, оно у нас и худо, но потому только, что и вообще мы сами худы. Каждый народ достоин своего управления. Разве мы в своей ежедневной, обыденной жизни умеем так много, так постоянно, точно и отчетливо работать, как иностранцы: французы, немцы, англичане? Мы все делаем кое-как, спустя рукава, смотрим на работу как на досадную помеху и стараемся отбыть ее как попало. Все это наследие у одних бездельного барства, у других принудительного тягла и крепостной неволи. А вся наша безалаберщина! У нас нет двух семей, которые бы обедали и ужинали в одно и то же время, у всех все по-своему и в полном беспорядке. Что же удивительного, что и управление у нас такое же, как мы сами! Ведь оно из нас же самих и пополняется…» (Историк опирался, рассуждая так, и на личные впечатления, так как имел привычку выезжать ненадолго за границу, где и знакомился с памятниками истории и культуры, и наблюдал жизненный обиход различных западноевропейских стран.)

   В записи 13 августа 1915 г. еще некоторое недоумение, и вместе с тем характерное для последующего текста дневников совмещение размышлении о современнейших политических обстоятельствах с экскурсами в прошлое: «Писалась глава о второй поездке Петра на Белое море. Работа не шла: мысль почему-то все направлялась (подчеркнуто мною. – С. Ш.) к городам и территориям, покинутым нашими войсками. Что переживало при этом эвакуируемое и оставшееся население? Мне как-то особенно реально представлялась картина эвакуации Москвы, если бы такая эвакуация случилась, а чего теперь не может случиться! Как уйти из города двухмиллионному населению! Какая была бы сумятица, смута и беспорядок на вокзалах! В 1812 г. дело было гораздо проще: запрягали своих лошадей с обозом, в сопровождении челяди уезжали в свои деревни».

   И далее уделяется все большее внимание тому, что происходит в политической жизни страны. А в записи 8 марта 1917 г. буквально крик души: «Мысль идет к текущим, или вернее, к мчащимся событиям, к бурно мчащимся».

   11 мая 1917 г. запись: «Государство мне всегда не казалось привлекательным учреждением: всегда я видел в нем необходимое зло. В моем представлении оно неразрывно соединялось с казармой и тюрьмой. Теперь тюрьма раскрыта, казарма пустует или буйствует, и государство обратилось в какой-то грязный трактир…» (Вслед именно за этой записью ранее цитированная запись следующего дня со сравнением «революции 1762 г.» и «революции 1917 г.».) И уже 22 мая 1917 г. историк формулирует: «Размышлял о наших социалистах, возводящих на престол "пролетариат". Западные специалисты стремятся достигнуть равенства, сравнявшись с богатыми людьми, разбогатев, наши желают равенства, разорив богатых и сведя их на положение пролетариев».

   Информацию о современных событиях историк черпал из газет (особенно тех, на которые подписывался – «Русских ведомостей» и «Русского слова»), из разговоров (прежде всего с коллегами, и семейных), из услышанного и увиденного вне дома. Он явно не разбирался в различиях социал-демократических течений, не знал их истории – показательно, что о лидере меньшевиков он пишет 18 июля 1917 г.: «Большевик-писака Мартов (тоже псевдоним, вероятно)…». Но стремился узнать побольше и об этом – в записи 11 мая 1917 г. о разговоре у него дома с А. А. Кизеветтером: «Много говорили о "товарищах", которых он изучил в совершенстве». Не так давно и кадеты казались Богословскому опасно левыми, и 23 августа 1915 г. он констатировал: «Побеждая, мы правеем, терпя неудачи, левеем». С начала 1917 г. все больше пишет о «социалистах».

   А в записи 25 октября особо откровенно прорывается у историка то, что он сам обозначает как «здоровое национальное чувство», характерное для его восприятия и русской истории и своих обязанностей определенным образом знакомить с отечественной историей, воспитывать отечественной историей.

   В записи за предыдущий день – 24 октября – где отмечено, что в работе «над Петром» «удалось кое-что сделать», описываются заседания факультетское в Университете и в Археологическом обществе памяти ассириолога М. Н. Никольского, где выступали и приехавшие из столицы Н. П. Лихачев и Б. А. Тураев. Можно полагать, что с ними был разговор о событиях в Петрограде (тем более что в последнем абзаце записи за этот день нет обычной ссылки на газеты). Абзац этот начинается так: «В Петрограде явный мятеж гарнизона против правительства, поднимаемый "товарищем" Троцким, выпущенным из заключения под залог и безнаказанно ведущим свое дело. И нет у правительства силы пресечь это беззаконие! Канатный плясун (А. Ф. Керенский. – С. Ш.), ходивший все время на задних лапках перед товарищами, дотанцовывает свои последние дни… Что же это делается с русской землею? И неужели не явится избавитель?».

   И вслед за тем едва ли не единственная запись в этом дневниковом массиве об особой актуальности занятий биографией Петра Великого именно в это время и значимости такой работы для развития исторического знания и общественного самосознания россиян в будущем. Приведем полностью начальную часть записи 25 октября. «Среда. Утро за работой над Петром. Биография Петра получает для меня новый смысл: в то время, когда мы так позорно отдаем все то, что при нем приобреталось с таким упорным трудом и с такими потерями, отрадно остановиться на этих славных страницах нашего прошлого, когда Россия проявляла в Петре свою бодрость, энергию и мощь. Это была не дряблая, гнилая, пораженная неврастенией и разваливающаяся Россия, которую мы теперь видим. Может быть, если моя работа когда-либо увидит свет, она будет небесполезна в годину унижения и бед, показывая нашу славу в прошлом. Может быть, она посодействует нашему возрождению, внеся в него крупицу здорового национального чувства. Но это, конечно, мечты» (подчеркнуто мною. – С. Ш.). Знаменательно, что такое именно признание, по существу предопределившее и объясняющее позицию Богословского-историка в последующие годы советской власти, сделано было именно в день Октябрьского переворота, когда ученый осознавал уже масштаб и направленность происходившего в столице, и возможные последствия этого для России (ибо прямо вслед затем написано: «События в Петрограде развертываются. Восстание началось открыто…»).

   Дневниковые записи Богословского за 1916 год и особенно за 1917 г. становятся уникальным историческим источником, позволяющим проследить в развитии, причем буквально изо дня в день, общественно-политические настроения московской элитарной интеллигенции с обострением революционной ситуации. Запечатлены слова и мысли и видных тогда политических деятелей (не только Москвы, но и Петрограда), не выявленные пока в других исторических источниках. Изучение этих ценных данных должно стать темой специального исследования. И можно не сомневаться в том, что цитаты из публикуемого дневника окажутся в разнообразного жанра сочинениях о России и особенно Москве в революционном 1917 году.

   Это – дневник не столько историографа, желающего, чтобы составилось определенное представление о нем как видном историке своего времени, а историка, более всего заинтересованного в том, чтобы сохранилось объективное представление о времени его жизни, о России этих лет.

* * *
   Конечно, дневниковые записи Богословского содержат информацию, важную для занимающихся проблемами историографии. И тут тоже обнаруживаются поразительные конкретность и ясность исторического мышления, умение обозначить приметные детали явления и на основании этого создать цельный и значимый образ его.

   Предмет историографии предопределяет многообразие задач и интересов историографа. Это – и изучение накопления знаний, а следовательно, и освоения исторических источников, расширения источниковой базы историка; изучение развития методики источниковедческого исследования; изучение развития исторической мысли, т. е. осмысления исторического процесса в целом и в частностях, что включает, естественно, характерные черты проблематики исторических трудов, истолкование исторических явлений, отражение изменений в методологии и методике исследования; история создания и бытования исторических трудов, влияние явлений общественно-политической жизни, науки, культуры на творчество этих лиц; история научных учреждений, учебных заведений и общественных объединений, занятых разработкой вопросов истории и хранилищ памятников истории и культуры; воздействие исторической мысли на общественное сознание[10].

   Дневники Богословского – уникальный по богатству резервуар разнообразной историографической информации. Там множество конкретных фактов и имен, суждений, существенных для историографа, и наблюдения более общего характера. И если в соображениях такого рода собственно исторических Богословский опирается на обширные познания о прошлом и опыт осмысления и изложения хода истории в своей профессорской деятельности, то соображения историографического плана свидетельствуют о всесторонней эрудиции в сфере научной литературы – и предшествовавшего времени, и новейшей – и об опыте размышлений и о приемах и результативности труда и исследователя, и преподавателя.

   Богословский – убежденный сторонник крепкой организации властвования, консерватор в своих понятиях о жизненном укладе (и в бытовом обиходе, и в государственном масштабе), был поборником новаторства в сфере научной работы – и исследовательской, и преподавательской. Однако новаторства основательного, опирающегося на овладение приемами «ремесла» историка, серьезную источниковую базу и являющегося результатом больших трудовых усилий.

   Главным своим делом историка в те годы Богословский считал создание «Петриады» (как он, используя литературный шаблон XVIII века, называл иногда готовящуюся фундаментальную биографию Петра Великого). Богословский занят был «Петриадой», неустанно работал в охотку, но, видимо, далеко не все получалось при писании с первого раза – 1 июня 1916 г., переехав на дачу и вернувшись к прерванной работе, заметил: «Трудно заводить эту машину после перерыва. Пришлось многое перечеркнуть и переделать». Ученый сетовал на то, что вряд ли хватит сил и времени завершить задуманный труд и приходится отвлекаться другой работой. Об этом много в записях разных месяцев: 17 февраля 1916 г. записывал: «Занимался очень интенсивно Петром… Наконец-то дорвался до возможности заниматься наиболее интересным для меня делом»; 3 марта 1916 г. запись: «Наконец, я вернулся к Петру. И, как всегда при таких возвращениях, разводить остывшие котлы и приводить в ход остановившуюся машину бывает нелегко». А уже 28 апреля того же года отмечает: «Началась моя страда – чтение кандидатских академических сочинений (т. е. сочинений выпускников Московской духовной академии. – С. Ш.) с горьким сожалением о необходимости на некоторое время прервать работу над Петром». Схожие формулировки повторяются не раз. В записи 23 ноября 1916 г. даже такой возглас: «…главное, досадно отрываться от Петра. На каждом шагу препятствия для работы! Хорошо бы уйти в какую-нибудь келью и работать над биографией в иноческом затворе».

   На самом же деле Богословский не мог ограничиться занятиями своей «Петриадой». И отнюдь не потому только, что обязан был, как ответственный и заботливый глава семьи, обеспечивать ее материально. Историк ощущал потребность в атмосфере общей научной жизни – в общении с коллегами-профессорами и теми, в ком видел «будущих профессоров», в ознакомлении с широким кругом научной проблематики, не мог сосредоточиваться надолго лишь на определенной исторической тематике. Широта научных интересов, отзывчивость на новую мысль в основе его творческой натуры. Не способен он был и оставаться безучастным к происходившему в общественно-политической жизни. Человек большого ума и редкостной исторической памяти, Богословский был человеком искренней религиозности и большой души с внутренним убеждением в своей обязанности общественного служения. Высокое чувство собственного достоинства, врожденные доброта и деликатность не позволяли ему делать что-либо без должной ответственности, кое-как, и уклоняться от ожидаемого от профессора, и в то же время побуждали его к прямоте в выражении своего мнения (и публично, и в дневнике), даже если оно не во всем благоприятно и о близких и симпатичных ему историках своего же круга.

   В записях подкупает столь нечастая в среде так называемой «творческой интеллигенции» способность радоваться чужим достижениям, вхождению в клан ученых молодых и многообещающих. Не только нет проявлений завистливости, но даже, так сказать, местнических понятий и, соответственно, ощущения что в чем-то обойден и недооценивают твои заслуги. При этом сам Богословский замечает это в поведении даже особо уважаемых им коллег – в этом плане любопытно написанное о С. Ф. Платонове, которого не включили в Особую комиссию Русского исторического общества, организованную для празднования юбилея Александра II: в описании заседания Общества: «с этой минуты лицо Платонова приняло насмешливо-скептическое выражение, хранившееся им до конца заседания» – запись 24 мая 1916 г.; о том, что Платонов «очень уязвлен» этим (и, видимо, шел разговор на такую тему при посещении квартиры Платоновых им и Любавским) – в записи 25 мая. В записях Богословского не заметно ни мелочной обидчивости, ни выпячивания своей роли, и, конечно же, ни чванства, ни злорадства.

   В описании проявлений благодарственного отношения к нему студентов и особо уважительного коллег-профессоров весной 1917 г., когда Богословского временно «отрезали» (по его определению) от Университета, обнаруживается не только душевная растроганность, но и некоторое недоумение. Правда, в записи 26 апреля, на следующий день после избрания Богословского снова профессором, причем единогласно (а это – как отметил 25 апреля – «случай редкостный»), с некоторой горечью зафиксировано: «В газетах ни звука о вчерашнем факультетском избрании. Мне всегда удивительно несчастливилось на газетные известия. Редко когда какое-либо из моих выступлений отмечалось. Так и теперь. Об увольнении моем было сообщено несколько раз; а о единогласном избрании не сообщается».

   Отсутствует и самолюбование, хотя и ощущается потребность подчеркнуть правильность своего поведения в случае, когда в обществе не установилось общепринятого мнения – так, 12 марта 1917 г., после того как он и другие профессора, назначенные после 1905 г., были уволены из Университета, коллегам, собравшимся для редактирования «Исторических известий», счел нужным заявить: «…совесть моя чиста и ни в чем меня не упрекает. В 1911 г. я остался в Университете, потому что считал уход совершенно неправильным и прямо не мог уйти: я поступил бы, если бы ушел, против совести», и тем самым, заняв кафедру, «сохранил для московской кафедры традиции главы нашей школы В. О. Ключевского, сберег (это слово написано вместо зачеркнутого «сохранил». – С. Ш.) их в чистоте и этим имею право гордиться».

   Редкостно работоспособный историк с подлинной ответственностью относился ко всякому исполняемому им делу и не склонен был лишь «значиться» занимающим какое-либо видное положение. Показательна запись 16 февраля 1916 г. о предложении возглавить Археографическую комиссию при Археологическом обществе: «…наотрез отказался, сославшись на множество и тяжесть дел, когда сказали, что я могу и не действовать активно, а нужно – имя, я ответил, что иконой мне быть еще рано и что я должен еще работать».

   Выявленные А. В. Мельниковым воспоминания об историке теперь можно рассматривать в контексте с его дневниковыми записями, и становится еще более понятным, что особое уважение вызывали и притягивали к Богословскому не только его эрудиция, научная одаренность, занимаемое им положение в мире науки и в московском обществе, но и привлекательные достоинства его личности.

   Записи Богословского очень информативны, но обычно немногословны, без претензий на эффектную красивость. Здесь те же отмеченные академиком С. Ф. Платоновым в некрологе Богословского «свойства простоты и безыскусственности, которые так талантливо сказывались в его ученых произведениях»[11]. Во всем скромность и внутреннее достоинство.

   В Дневнике немало наблюдений, помогающих составить представление о видных деятелях науки и политиках той поры, особенно о манере поведения, стиле речи его коллег по преподаванию (иногда и малоприятных для них). Подмечал Богословский и ценил и остроумие собеседников (а также и выступавших с докладами и в прениях). И особо понравившееся записывал для памяти – 4 октября 1917 г. профессор философии Л. М. Лопатин при встрече с тонким остроумием сказал: «Я и не думал, чтобы русский народ был до такой степени монархичен. Как только монарха не стало – всякий образ и подобие потеряли!» (подчеркнуто автором).

   Научные заседания, защиты диссертаций – явно интересовавшая его сфера жизни. Историк готовился к ним, знакомясь с новой литературой по теме и перечитывая ранее известную ему. Для него праздником становились особенно удачные заседания, доклады, и, сдержанный обычно в выражении своих чувств, он эмоционально передавал впечатления. Особенно если открывал для себя даровитость молодых ученых. Даже в волнующее политическими обстоятельствами время, когда доклад В. Ф. Ржиги о Максиме Греке оказался «очень интересен и подал повод к оживленным прениям», написал: «Мы все оживились в возникшем споре, и заседание надо признать на редкость удачным» (запись 5 октября 1917 г.). Вероятно, небезлюбопытно было бы проследить, что и в какой связи Богословский писал о своих современниках, вызывающих и поныне интерес историков.

   Богословский скуп на пространные характеристики каких-либо лиц, но обычно указывает на черту, во многом определяющую существеннейшее в человеке. Так, он написал о М. К. Любавском, отметив, что тот «сделал весьма здравую характеристику» историка В. И. Герье: «У Любавского вообще много здравого великорусского смысла, и это лучшее свойство его ума» (запись 3 декабря 1915 г.). И Богословского коробило то, что на заседании памяти академика Е. Ф. Корша «был обрисован Корш – лингвист, ориенталист, знаток литературы, классик и т. д. Но совершенно остался не изображенным Корш как цельная личность: и отдельные характеристики остались не только не объединенными, но и не связанными» (запись 17 февраля 1916 г.). Сам Богословский сумел, узнав о кончине профессора Московской духовной академии историка церкви С. И. Смирнова, дать емкую характеристику и личности покойного, и значения такой утраты: «Ушла научная сила из Академии, редкая среди того хлама, который ее наполняет. Честный, прямой и добрый человек, талантливый труженик и строгай хранитель традиций, оставленных его учителями Голубинским и Ключевским» (запись 6 июля 1917 г.).

   Известно, что у Богословского установились дружественно-доверительные отношения в 1920-е гг. с академиком С. Ф. Платоновым. В наибольшей мере благодаря Платонову он стал 4 декабря 1920 г. членом-корреспондентом Академии наук и уже через четыре месяца, 2 апреля 1921 г., академиком. Платонов, приезжая в Москву, стал останавливаться у Богословских, а Богословский, оказываясь в Петрограде-Ленинграде, – в квартире Платоновых. О близости двух самых выдающихся в те годы историков России свидетельствует их переписка (более пятисот писем), некролог, написанный Платоновым, даже следственное дело Платонова (1930–1931 гг.)[12]. Такое сближение закрепилось в послереволюционные годы, но дневник Богословского помогает уяснить предпосылки этой редкостной дружбы. В 1911 г. Богословский не оказался еще в ряду московских историков, принявших участие в сборнике к юбилею Платонова, подобно ученым его круга С. Б. Веселовскому, Ю. В. Готье, М. К. Любавскому, А. И. Яковлеву. В дневнике 1915–1917 г. о Платонове упоминается чаще, чем о ком-либо из иногородних историков, и неизменно уважительно – и о встречах в Москве и Петрограде, и об общественном настрое Платонова, и о письмах к нему и его. Показательно и то, что зафиксировано о разговоре при посещении в Петрограде академика А. С. Лаппо-Данилевского с хозяином квартиры и тоже пришедшим к нему членом Государственного совета бароном Икскуль-фон-Гильденбандтом: «Досталось также и Платонову; но так как я при попытке его бранить хранил упорное молчание, то выпады против него не были продолжительны» (запись 25 мая 1916 г.). Выразительно оценочного характера запись 19 января 1916 г.: «Получил открытку от С. Ф. Платонова в ответ на посланный ему оттиск статьи о Судебнике: „Многоуважаемого М. М. очень благодарит за присылку ему статьи об Устьянском кодексе преданный ему С. Ф. Платонов“. Последними словами об „Устьянском кодексе“ дается мне понять, что прочел статью. Какая завидная вежливость и какая тонкость!» (В статье 1915 г. «Еще к вопросу о Судебнике 1589 г.» Богословский обосновывал мысль о составлении его в Устьянских волостях и отражении в нем правовых норм Северного Поморья.)

   Думается, что не только печатные труды Платонова, но и его устная речь соответствовали представлениям Богословского о талантливом ученом: «Признак таланта – умение изложить самую сложную вещь в самой простой и ясной форме» (Это написано Богословским 13 декабря 1915 г. после того, как математик, профессор Университета П. К. Млодзеевский «изложил» ему одну из теорий высшей математики «с большим воодушевлением… замечательно просто, ясно и красиво»).

   Сопоставляя дневниковые записи Богословского с письмами Платонова (опубликованными в первом томе издания «Академик С. Ф. Платонов. Переписка с историками», вышедшем в 2003 г., и с подготовленной к печати перепиской Платонова с Богословским и А. И. Яковлевым для второго тома этого издания), обнаруживаем несомненную близость суждений и вкусов обоих историков и в сфере исторической науки и преподавания в высшей и средней школе, и в общественно-политических воззрениях, даже, если можно так выразиться, в историко-культурных пристрастиях: в любви к облику старинных древнерусских городов, к усадебной культуре дворянских гнезд. Обоим свойственно и возрастающее с годами преклонение перед Пушкиным – об этом и в дневнике, в записи 13 января 1917: «Вечером читал Мине "Капитанскую дочку" с величайшим наслаждением. Чем больше и больше читаешь Пушкина, тем больше удивляешься колоссальности этого дарования. На закате жизни он еще более нравится, чем в юности». Эта мысль будет повторена в 1920-е гг. Поздравляя Платонова с тем, что он стал во главе Пушкинского дома, Богословский писал ему 6 марта 1924 г.: «…С каждым годом жизни все более и более люблю Пушкина и все пушкинское. Отдыхая у Вас (т. е. в квартире Платонова. – С. Ш.) с величайшим наслаждением перечитал некоторые его стихи, найдя в них все новые и новые красоты, прежде не замеченные, потому ли, что их пропускал случайно или потому, что для каждого возраста в нем открываются свои красоты, не заметные для возраста более молодого»[13]. Платонов же во второй половине 1920-х гг. не только способствовал изданию пушкинского наследия, но и напечатал статью «Пушкин и Крым» и книжку краеведческого уклона «Далекое прошлое Пушкинского уголка, Исторический очерк». Богословского интересовало и восприятие Пушкина в прошлом: 25 сентября 1915 г. отмечено, что вечером читал с А. П. Басистовым письмо о Пушкинских торжествах 1880 г. (Друг его юности, Басистов, был сыном видного педагога, члена комитета по организации пушкинского праздника в Москве в связи с открытием памятника.)

   Богословский испытывал потребность знакомиться с новейшей литературой и не только по отечественной истории, но и всеобщей, а по тематике, близкой к его профессорским занятиям, считал своим долгом. Полагал нужным обратиться и к литературе прежних лет, если в свое время не сделал этого.

   Богословский почти всякий раз указывал, что читал в вечерние часы – чаще всего это была новейшая научная литература. Характеристики и оценки прочитанного обычно лапидарны: больше о произведенном впечатлении, причем почти в одинаковых выражениях в дневниках 1915–1917 гг. и 1919 г. Но иногда, зафиксировав первое впечатление, возвращался к характеристике той же книги, уточняя ее: подчас усиливая негативное в оценке или, напротив, выявляя привлекательное, свежее, ранее им не отмеченное.

   Любопытны суждения о книге М. Н. Покровского «Очерки истории русской культуры» (том первый куплен был им 24 октября 1915 г., что отмечено в Дневнике). Богословский одновременно с ним обучался у В. О. Ключевского, посещал домашние семинарии профессора всеобщей истории П. Г. Виноградова. В записи 14 ноября: «Вечер за книгой М. Н. Покровского… где много остроумия, знания, легкомыслия и марксистского схематизма». 16 ноября – о Покровском: «распластывается в ней по заранее заготовленным шаблонам, весьма банальным»; а в записи 19 ноября как бы суммирующее заключение: «…все оригинальное и индивидуальное: люди, события и идеи – стерто, и показываются только одноцветные, одинаковые для всех времен и народов классовые шаблоны». Тут явное противопоставление приемов подхода к историческому материалу и толкованию его – конкретно-исторического метода Богословского, устанавливающего в каждом историческом явлении и общее и особое, индивидуальное, и ищущего тому объяснения, и схематизма методики Покровского, достигшего в советские годы уже вершин вульгарного социологизма с примесью дешевого политиканства в книгах «Русская история в самом сжатом очерке» и в лекциях «Борьба классов и русская историческая наука», вышедших отдельной книгой в 1923 г.

   Богословский строго судил сочинения и манеру поведения и близко знакомых ему историков из постоянного круга своего общения. Так, о труде С. Б. Веселовского в двух томах «Сошное письмо. Исследование по истории кадастра и посошного обложения Московского государства» отзывался «с досадой»: «…И во II томе он то же, что и в первом. Из-за мелочей нет представления о главном, из-за деревьев не видно леса. Умеет изображать только приказное делопроизводство и не способен на более широкий размах. Нет полета мысли, копается в скрепах и справах…» (запись 28 июля 1916 г.). На следующий день, 29 июля: «Прочел 5 листов Веселовского, все более убеждаясь в том, что не способен к конструкции книги. Его книга – это комментарий к трем томам Актов писцового дела, не Акты – приложение к книге, а книга – комментарий к Актам» (имеется в виду издание «Акты писцового дела Московского государства для истории землеустройства и прямого обложения в Московском государстве 1587–1649»). 7 августа снова запись: «Я кончил чтение книги Веселовского. Заключительная глава, которая должна бы, подводя итоги, давать резюме, вкратце излагать всю книгу– образец неясности».

   Возвращается – и несколько раз – к книге историка, близкого и по университетскому и по домашнему общению А. И. Яковлева «Приказ сбора ратных людей». Богословский полагал, что Яковлев за свои заслуги и в научной и в преподавательской работе, безусловно, достоин получить докторскую степень, но тема для докторской диссертации выбрана незначительная, особенно для ученого такого дарования. 26 августа 1916 г., «вернувшись в Москву» и застав подаренную ему книгу, написал о ней как о «неоконченной». 29 августа отмечает: «Начал читать диссертацию Яковлева, и она стала меня подкупать рассыпанными там блестками таланта». 2 сентября передает разговор с зашедшим к нему Ю. В. Готье об этой диссертации: «Вот пример гибельного влияния Веселовского на Яковлева. Ну стоило ли тратить столько времени и сил на этот ничтожный Приказ сбора ратных людей, о котором написана его диссертация! Ведь это предмет для небольшой статьи – не более того». 24 сентября по прочтении книги Р. Ю. Виппера «История Греции»: «Приветствую такую книгу общего характера, на которой отдыхаешь после чтения специальных монографий». И уже непосредственно о книге Яковлева «Прекрасная вылитая по последнему слову артиллерийского искусства пушка, скорострельная и сложная, палит по ничтожному воробью. Бывают покушения на хорошие цели с негодными средствами, а здесь покушение с великолепными средствами на ничтожную цель».

   Еще жестче и откровеннее оценки трудов более молодых историков. Не раз Богословский выражал недовольство книгой киевского историка А. М. Гневушева о новгородском населении в XV в., по писцовым книгам – «громадный том с таблицами, и таблиц больше, чем текста». Судя по его же записи 28 октября 1916 г., даже «резко несдержанно отозвался о таком способе писания». И именно в этой связи наблюдения историографа о новейших трудах (видимо, не только учеников киевского профессора М. В. Довнар-Запольского, но и некоторых своих младших коллег по Московскому университету): «Во всех этих огромных томах по русской истории редко встретишь не только мысль, но и хоть бы мысленку: все материалы и материалы, мелочь, гробокопательство. Досадно! Маленькая книжка С. М. Соловьева, статья К. С. Аксакова были куда более значительны, чем теперешние фолианты, в которых печатаются груды сырья, по большей части ни на что не нужного». Возможно, в этих словах прорвалась досада Богословского и на самого себя, поскольку он, написав монографического масштаба дипломное сочинение о писцовых книгах, так и не обработал эти материалы хотя бы в статью постановочного плана.

   Богословский позволял себе формулировать и очень резкие отзывы, даже о написанном авторами, получившими признание в академических кругах – так, об избранном в 1912 г. членом-корреспондентом Академии наук профессоре Новороссийского университета (в Одессе) И. А. Линниченко написал 20 декабря 1915 г.: «Прочел пошлейшую брошюру, присланную мне Линниченко о Перетятковиче. Нет Гоголя, чтобы изобразить эту провинциальную профессорскую тину». К Линниченко у него было устойчиво негативное отношение, сложившееся еще в студенческие годы, когда ему не понравилась его манера чтения лекций (лекциями по истории Польши «именно учил тому, как не надо читать лекции», писал Богословский 20 октября 1915 г. вспоминая то время).

   Чаще всего находим краткие, даже кратчайшие оценочные формулировки: о книге Б. Д. Грекова «Новгородский дом св. Софии. Опыт изучения организации и внутренних отношений крупной церковной вотчины» – «превосходная книга» (запись 24 мая 1916 г.); о книге И. В. Попова «Личность и учение блаженного Августина» – «книга, которую читаю с наслаждением» (запись 18 мая 1917 г.); об оттиске статьи А. Н. Савина «Два манора», «превосходно, точно, ясно и красиво написанной» (запись 19 апреля 1916 г.). 20 августа 1916 г. написал о чтении «очень интересной книги»

   Н. А. Скворцова «Археология и топография Москвы». Этот изданный в 1913 г. курс лекций. Богословский взял с собой на время летнего отпуска, вероятно, в связи с написанием биографии Петра I. Число подобных примеров можно и умножить.

   Характеризуя и оценивая печатные труды и устные выступления (научные доклады, слово при обсуждении их, лекции), он обращает внимание на систему организации материала (и введения в научный оборот новых данных и приемы обоснования своих выводов) и литературную форму его обработки. Вдумчивый педагог, опытный автор трудов и научно-исследовательских, и научно-популярных, и учебных, Богословский задумывается и над тем, в какой мере автор учитывает возможности восприятия свершенного им читателем (или слушателем – очень часты указания на плохое чтение заранее заготовленных текстов и докладчиками и оппонентами диссертаций). При этом Богословский строг, оценивая и свою деятельность. Написанное Богословским и о других и о себе помогает, конечно, познаванию натуры самого автора, его образа мышления и темперамента, его воспитанности, нравственного кодекса.

   Богословский понимал, что даровитость, наклонность к самостоятельному творчеству проявляются еще в юные годы, и справедливо полагал, что для студента, избравшего научные занятия по призванию, сочинение, тем более дипломное, становится исследовательским трудом на его уровне научной подготовки, накопленных знаний и навыков. Это ясно выражено в его отзывах на сочинения многообещающих учеников, в частности, выпускников Московской духовной академии[14]: в дневнике он особо выделяет, надеясь увидеть его оставленным затем при Университете, Б. И. Иванова – автора работы монографического типа о Кирилло-Белозерском монастыре. (Источник невысоко оценивал подготовку и обсуждение научных работ Академии, где все проникнуто «бумажным формализмом» – запись 15 марта 1916 г.)

   В дневнике ощущается неослабевающее внимание к студентам Московского университета и особенно к оставленным там для подготовки к профессорскому званию (т. е., употребляя современную терминологию, аспирантам). Богословский заботится об этом «молодом рассаднике», хлопочет о получении некоторыми из них именных стипендий, упоминает о встречах и беседах с ними. Особенно отрадно было найти среди этих лиц тех, кого я знал уже профессорами – и одного из моих преподавателей по Среднеазиатскому университету в Ташкенте в годы войны И. И. Полосина, и старших коллег по преподаванию в Историко-архивном институте В. К. Никольского, А. А. Новосельского, В. К. Яцунского. Имя В. К. Яцунского, ставшего затем историком широкой проблематики, ведущим специалистом и по исторической географии России и зарубежья и по социально-экономической истории России XIX в., и замечательно заботливым педагогом, Богословский упоминает не единожды, а по прочтении «прекрасно написанного реферата о столкновении царевны Софьи с Петром» отметил: «Талантливый человек, смелый и ясный ум» (запись 28 января 1917 г.).

   Думается, что отношение Богословского к своим ученикам и приемы его преподавания во многом формировали этих будущих профессоров и определяли и их критерии в оценке трудов уже собственных учеников. Академик М. Н. Тихомиров, когда к нему в год празднования 200-летия Московского университета обратились с просьбой выступить в университетской многотиражке, написал (или продиктовал?) небольшую статью «Дорога в историческую науку», где назвал фамилии трех своих университетских учителей: здравствовавшего еще тогда девяностопятилетнего академика Р. Ю. Виппера, руководителя своей дипломной работы С. В. Бахрушина (умершего членом-корреспондентом Академии наук в 1950 г.) и М. М. Богословского – «Среди профессоров того времени выделялись такие люди, как Р. Ю. Виппер, М. М. Богословский и др.». И далее: «Замечательные просеминарские занятия по изучению Псковской Судной грамоты вел профессор М. М. Богословский. Вероятно, тогда-то и зародился во мне тот повышенный интерес к источниковедению, который я проявлял всю жизнь». Небезлюбопытно, что Богословский, записывая о работе своего семинара в Университете 6 октября 1916 г. (в период, когда Тихомиров готовил уже дипломное сочинение о Псковском мятеже 1650 г. в семинаре у Бахрушина) передал впечатление от работы младшекурсников: «Довольно оживленно разрабатывается Псковская правда (т. е. та же упоминавшаяся ранее Псковская Судная грамота. – С. Ш.). Некоторые студенты вошли во вкус толкования памятника: не оставляют без внимания, можно сказать, ни одной буквы»[15].

   Удачей в моей судьбе было то, что в сентябре 1939 г. первокурсником я попал в семинар исторического факультета МГУ, руководимый М. Н. Тихомировым, и он затем предложил заниматься под его научным руководством. Полагаю, что, комментируя с нами «Русскую Правду», Михаил Николаевич опирался и на воспринятое от Богословского, и для меня и некоторых других это тоже оказалось школой возбуждения «повышенного интереса» к источниковедению и археографии. Думаю даже, что М. Н. Тихомиров, следуя примеру именно Богословского, руководствовался, созидая свою знаменитую научную школу, едва ли не правилами времени столь глубоко изученного и Богословским, и Бахрушиным, и им XVII столетия, когда только изготовление подмастерьем шедевра своего ремесла давало право претендовать на положение мастера.

   Однако в своих воззрениях Богословский иногда и устойчиво консервативен. Так, он остается по-прежнему убежденным в том, что из женщин не может выйти крупных ученых. 24 января 1916 г. записал: «Для ученой деятельности нужно творчество: эта деятельность не есть пассивное усвоение, а творчества нет у женщины. Нет женщин-композиторов, нет поэтов, нет живописцев – не может быть и крупных ученых, хотя могут быть и нужны и должны быть очень образованные. Мы работаем на Высших курсах над повышением уровня женского образования, над вооружением женского труда знанием, а не для выработки женщин-ученых». Между тем, Мария Склодовская-Кюри к тому времени уже дважды была удостоена Нобелевской премии (по физике – в 1903 г., по химии – в 1911 г.), широко известно было о математике Софье Ковалевской, в России уже творила скульптор А. Голубкина, выдающийся петербургский историк-медиевист и палеограф О. А. Добиаш-Рождественская получила степень магистра (в 1918 г. она станет и доктором наук), уже проявили себя и Анна Ахматова и Марина Цветаева, называемые сегодня в ряду великих русских поэтов.

   Ожидают пристального внимания методистов преподавания истории и тех, кто сам занят преподаванием в вузах, наблюдения Богословского о своих лекциях и руководимых им семинарах («семинариях», «просеминариях» по терминологии тех лет) – как дополнять «старый курс» выписками из «вновь прочитанной литературы, как «возбуждающе действует» на лектора «полная аудитория», побуждая говорить без всяких записок и др.

   Из записей узнаем, что особенно не удовлетворяет Богословского при совмещении исследовательской и преподавательской деятельности. Запись 9 ноября 1915 г.: «Я плохо читаю, между прочим и потому, что читаю два разных курса и веду четыре разных семинария, а мысль всецело направлена на "Биографию" (Петра Великого. – С. Ш.). Внимание рассеивается. Так разбрасываться нельзя». За пять дней до того, 4 ноября написал: «Преподавательская работа мешает научной работе, а научная работа отвлекает внимание от преподавания: вот тягость профессорства». Незадолго до того, 24 октября 1915 г., записывает: «Я повторяю старое, а как бы хорошо было бы на каждой лекции сообщать что-либо новое и составлять ее заново. Но для этого надо бы читать всего 3–4 часа в неделю, т. е. служить в одном только Университете». Но концентрация подобных мыслей выявилась лишь на нескольких страницах дневника и объясняется, можно думать, недовольством тем, что не мог в это именно время заниматься и «Петриадой» (ибо 4 ноября записал: «Удосужился несколько заняться биографией Петра, которая совсем за последнее время не двигалась»).

   Богословский серьезно обдумывает и наиболее полезную систему чтения лекций, и планы подготовки к печати своего лекционного курса русской истории. 30 марта 1916 г. размышляет: «Утром продолжал подготовлять курс для печати. Совсем это не то, что следовало бы. Нормально было бы издать нечто вроде обширного обязательного учебника, а в курсах ежегодно разрабатывать какие-нибудь отдельные темы, каждый год новые». Но каких бы трудов и какого бы количества времени и сил это потребовало!». А 10 сентября 1910 г., назвав прочитанное «для курса древней истории, который», думал «значительно дополнить», продолжает: «Начав в нынешнему году с древней истории, я имею намерение в течение остающихся мне до 25-летия (преподавания в Университете. —С. Ш.) 3-х следующих лет прочесть последовательно весь курс русской истории, дополнить, исправить и таким образом подготовить к печати».

   События в России 1917 г. стали препятствием для дальнейшей работы в этом направлении. Но в личном архиве Богословского имеются материалы такого рода. Издававшиеся и переиздававшиеся как раз в период публикуемых дневниковых записей его учебники русской истории для школьников остаются, кажется, пока еще недооцененными методистами преподавания. Не выявлены еще и черты сходства и различия с университетскими литографированными курсами профессора. Возможно, научно-перспективным окажется и сопоставление этих учебных трудов заведующего кафедрой Московского университета Богословского с такого же назначения книгами заведующего кафедрой Петербургского университета С. Ф. Платонова. Не выявится ли и здесь близость, но уже в методических подходах?

   Этой сфере деятельности Богословского уже посвящаются специальные труды[16]. Но пока еще детально не рассматривается это в контексте новых исследований о выдающихся историках – современниках Богословского как педагогах и трудов А. Е. Иванова об университетах предреволюционных десятилетий. А в дневнике Богословского, письмах его и другой исходящей от него документации много интересного не только о содержательной стороне преподавания русской истории, но и о понятиях его о служении профессором. А для человека таких нравственных устоев преподавательская деятельность была не работой, обеспечивающей определенное жизненное положение, а именно служением.

   При подготовке новых исследований такой тематики желательно обратить внимание на все формы преподавательской и учебно-методической деятельности Богословского – преподавание во всех учебных заведениях, печатные труды, предназначенные для учебных целей, начиная с первых статей, подготовленных именно для преподавателей средних учебных заведений, и учащихся, особо интересующихся историей. Представления самого Богословского о призвании и обязанностях учителя образно выражены в его лекции о В. А. Жуковском-педагоге 1902 года[17].

   Использовать можно и издания и материалы делопроизводства учебных заведений и личного делопроизводства Богословского, отложившиеся в его архиве. Богословский считал нужным оставлять какую-то информацию о сочинениях своих студентов – 30 октября 1916 г. его посетила курсистка, «разыскивающая свое сочинение», которое он «читал в 1908 г.», и утерянное затем, когда она дала этот текст другому профессору в период государственных экзаменов. И Богословский отмечает: «Благодаря справке в моей записной книжке дело уладилось». Это – показатель не только ответственности, с которой Богословский относился к своим обязанностям преподавателя, но и высокой степени организованности в самой системе этой работы и отчетности о ней.

   Мудрость и опыт педагога сказываются и в его записях о воспитании и обучении сына, во вдумчивом подборе литературы – и русской классической, и Ж. Верна на французском языке – для чтения ему вслух. Обосновывая свой взгляд, что «единственное средство воспитания – убеждение и главное – хороший пример», Богословский употребляет терминологию, принятую в методике высшей школы – «большой запас принципиальности», «педагогическая выдержка» (запись 13 августа 1915 г.). Соображения Богословского о детском воспитании и обучении, наблюдения, относящиеся к нежно любимому сыну, следовало бы также свести воедино. И рассмотреть их в контексте с написанным в то же примерно время о воспитании и обучении мальчика Петра Первого.

   Дневниковые записи Богословского – уникальный по информационной насыщенности и откровенности самовыражения исторический источник (во всяком случае, среди сочинений других источников). Обогащаются представления исследующих и историографическую проблематику, и общественное сознание русской интеллигенции кануна революции и в революционный 1917 год и то, что происходило в Москве той поры. Дневник, несомненно, окажется особенно интересным психологам. Написанное профессором русской истории нескольких высших учебных заведений и автором пособий для средних школ, блюстителем московской православной старины, выпускником 5-й гимназии, где принято было учиться сыновьям профессоров Московского университета, становится значимым источником и для познания образа речи, языка – и литературного, и разговорного – московской интеллигентской элиты тех лет и ее отношения к вносимым в эту речь изменениям и новациям.

   Ознакомление с дневниковыми записями историка показывает, что уже при их составлении формировался тот стиль изложения, который так пленяет нас в предназначенных автором для печати воспоминаниях о Москве своей юности и о коллегах-москвичах[18].

   Особенно много дает публикация дневниковых записей М. М. Богословского для размышлений о специфике дневников историков. Теперь, когда за последние десятилетия становятся достоянием читателей издания дневников, писем и мемуаров выдающихся историков первой трети XX столетия и трудов, этому посвященных, все более очевидно, как значима такая историческая документация для изучения не только развития науки и культуры, но и общественного сознания этой эпохи.

   Сигурд Шмидт



Вперёд>>  

Просмотров: 8133