Против Черномории, стоявшей бессменным стражем на рубеже России по самому важному нижнему течению Кубани, от Усть-Лабинского укрепления и до Черного моря, сидели в горах сильнейшие враждебные черкесские племена, шапсуги и абадзехи, готовые ежеминутно обрушиться на нее бичом смерти и истребления. И тем не менее 1817 год, которым начиналась на Кавказе Ермоловская эпоха, застал ее в относительном спокойствии; черкесы помнили еще опустошения их земель, которыми энергичный атаман Бурсак ответил на их набеги, и до поры до времени оставляли Черноморскую линию в покое.
Но этот мир, это спокойствие были даже очень относительны. Не было крупных вторжений, не приходили тысячные партии, но мелкие набеги продолжались, и официальные источники того времени представляют красноречивые факты вечной тревоги, царившей на линии. С 1812 по 1816 годы – в период, который и самими казаками называется “мирным”, в разное время, поодиночке, черкесами уведены в неволю шестьдесят казаков и женщин и угнано более тысячи голов скота.
Но не прочно было даже и это тревожное затишье. К тому времени над Черноморией уже не бодрствовало неусыпное внимание старого атамана ее Бурсака: годы взяли свое, и он, удрученный трудами и ранами, стал проситься на отдых и сложил наконец, в 1816 году, свою атаманскую насеку. Преемником его является непременный член войсковой канцелярии подполковник Матвеев.
Седовласый, кроткий, “весьма занимательной наружности” – как описывает его путешественник Гераков, Григорий Кондратьевич Матвеев был казак еще Потемкинского времени. Он видел штурмы Очакова, Измаила и Березани, ходил с Головатым в Персию, искрестил черкесские земли с Бурсаком, наконец, командовал на Дунае, после геройской смерти Поливалы, пешим полком черноморцев. Там четвертого июля 1810 года заслужил он Георгиевский крест, прорвавшись со своим полком на гребной флотилии между Рущуком, Журжей и батареями, устроенными по обоим берегам Дуная, и в 1812 году возвратился на родину, уже подполковником, с Владимиром в петлице и Анной на шее.
Таким образом, вся предшествовавшая жизнь, по-видимому, давала ему право с достоинством и честью держать атаманскую палицу.
Но в то время в Черномории заводились порядки, разлагавшие старинный казацкий быт, а с ним вместе и казацкую силу. Среди свободной общины, важнейшим законом которой было воинственное братство и равенство, заводилась богатая аристократия, уже одним своим существованием нарушавшая весь стародавний казацкий строй. Дело в том, что по старому обычаю, по войсковому укладу, каждому члену войсковой общины, как чиновному, так и простому казаку, представлялось пользоваться землей по мере надобности. Но это патриархальное “по мере надобности” скоро обратилось, как выражается историк Черноморского войска, в феодальное “по мере возможности”. И те, кто был облечен чинами и властью, насколько могли стали расширять свои поземельные владения, не заботясь о том, что останется на долю их нечиновным собратам. Чтобы придать “пользованию” характер “владения”, люди эти отособились от своих нечиновных сочленов и водворились хуторами; хутора закреплялись за ними пожизненно, а затем мало-помалу стали переходить и в вечное потомственное владение. Появились даже крестьяне, скупленные во внутренней России и переселенные оттуда на далекое черноморское побережье.
Все это начиналось уже давно; не без вины были в этом деле и батько кошевой Чепега, и умный Головатый, и храбрый Бурсак, но при них на новых отношениях лежал все еще характер простоты и патриархальности, а главное – не отражались новые порядки непосредственно на боевых обязанностях войска, на защите границ.
При Матвееве положение дел стало круто изменяться и в последнем отношении. Атаман, человек слабого характера, сразу попал под влияние этой новой аристократии, разбогатевшего казачества, и в земле Черноморского войска начинается безурядица: военные повинности распределяются неуравнительно, наряд на кордонную службу производится без очереди, служба внутренняя, несравненно легчайшая, в угоду богатым казакам не различается больше от службы пограничной. Сам атаман лишь изредка выезжал из города, а глядя на него, и полковники бросали свои полки и кордонную стражу и уезжали на хутора – хозяйничать. Здание, сколоченное мощной рукой Бурсака, начинало валиться, оборона границы слабела день ото дня.
Черкесы, зорко следившие за всем, что делается на линии, должны были ясно видеть, что теперь им уже нечего бояться, и над низовым побережьем Кубани начинали собираться грозовые тучи.
К сожалению, не так смотрели на дело в Херсоне, которому подчинена была Черномория, а еще более идеальные воззрения на этот счет царили в Петербурге. Продолжительный мир, который был куплен Бурсаком дорогой ценой безграничных усилий и жертв и поддерживался постоянной готовностью Кубанской линии снова ответить на вражду беспощадной враждой, там принят был как доказательство возможности жить с черкесами в мире, как начало нового периода, обещающего в самом скором времени гражданственное развитие черкесов. И слабый атаман, которому, как старому казаку, лучше были известны свойства черкесского мира, не сумел ничего сделать против этого направления, соответствовавшего высоким гуманным идеям императора, но неприменимого к краю. Матвеев оказался ниже предстоявшей ему задачи.
Из Петербурга приехал чиновник государственной коллегии иностранных дел надворный советник де Скасси и принял на себя роль посредника между черкесами и казаками. Чтобы упрочить приязненные отношения горцев, по его совету заведены были меновые дворы. Мера эта была по вкусу черкесам, и торговля немедленно завязалась. Из-за Кубани шел в русские границы лес и сырые материалы, Черномория давала черкесам соль и мануфактурные товары. Чтобы облегчить эти мирные торговые сношения, де Скасси вошел с представлением о дозволении черкесам расположиться аулами на самом левом берегу Кубани, а хуторами – так даже селиться и на правом ее берегу, среди русских станиц. И хотя войсковое начальство наконец взялось за ум, но ему удалось отстоять лишь родную территорию; левый же берег Кубани скоро покрылся черкесскими аулами, стоявшими постоянной грозой перед самыми глазами русского порубежного населения. Так, в полную противоположность политике Ермолова, очищавшего в это самое время Терек от “мирных” чеченцев, на Кубани создавалось это ненадежное сословие лукавых врагов и принимались все меры к их благосостоянию. “Особенно наблюдать,– писал император, вводимый де Скасси в заблуждение,– чтобы владельцы, поселившиеся при Кубани, не имели от местного казачьего населения никаких притеснений и чтобы не было с них сбора денег ни на какие земские повинности или расходы”. Де Скасси не ограничивался даже и этими проявлениями благосклонности к черкесам. Располагая большими казенными суммами, он собирал к себе горцев, угощал их, ласкал, осыпал подарками, уговаривая быть мирными. Мирные сношения были в полном ходу, и донесения о них могли быть составляемы в самых радужных красках.
Была, однако, оборотная сторона медали. Черкесы, конечно, охотно торговали, еще охотнее ездили в гости к де Скасси, живали у него десятками по нескольку дней, принимали подарки и охотно давали, пока были на правом берегу Кубани, всякие обещания, благо они ничего не стоили, но, переходя на свой, левый берег, они просто потешались над простодушной доверчивостью европейского дипломата. “Мирные” черкесы, пользуясь свободным доступом на русскую сторону, высматривали расположение кордонной стражи и с наступлением ночи отправлялись за добычей; в этих набегах принимали деятельное участие и недавние гости дипломата, и были случаи, что горца, которого утром угощал и одаривал де Скасси, вечером захватывали на хищничестве вместе с его подарками. Воровство, грабежи и разбои, замолкшие было под железной рукой Бурсака, приняли размеры поистине ужасающие. Тогда-то потомок насмешливого запорожца и сложил свою поговорку о “мирных” черкесах: “вдень мирний, а вночi дурний”...
Но разбои и грабежи можно было считать просто разбоями и грабежами, а не военно-враждебными действиями со стороны черкесов, и они, все усиливаясь, в течение двух лет не мешали, однако существовать иллюзии о будто бы развивавшихся мирных сношениях с черкесами.
Как вдруг трагическое происшествие, потрясшее Кубанскую линию, сразу прекратило эту недостойную комедию недоразумений. Четвертого января 1818 года давно уже забытая на Кубани тревога всполошила всю линию. Сильная черкесская партия, спокойно переночевав в мирных аулах, ринулась на Капанскую почтовую станцию. Там все было захвачено врасплох, и прежде чем маяки разнесли тревогу, горцы уже покончили со станцией. На этот раз они, однако, удовольствовались малым и возвратились домой. Матвеев пожаловался анапскому паше. Паша отвечал резонно, что черкесы – разбойники, которых следует ловить и, привязав камень на шею, бросать в Кубань, и что пусть-де атаман сам принимает меры для охраны своей границы.
Два года прошли после того в каком-то напряженном состоянии с обеих сторон; не было войны, не было и мира, и только разбой свирепствовал на Кубани. Но вот, уже в конце 1819 года лазутчики дали знать, что как только Кубань покроется льдом, черкесы снова вторгнутся в Черноморию.
Матвеев чувствовал необходимость принять меры. Нужно сказать, что Черноморское войско, выставлявшее тогда двадцать один полк пехоты и конницы, делилось на три смены, или очереди; в первых двух очередях было по семи полков, в третьей – шесть, так как один из конных полков с 1819 года постоянно командировался с Кубани на службу в царство Польское. Одна очередь обыкновенно занимала кордон, две – находились в домах “на льготе” и вызывались только в случае надобности. Матвеев и ограничился тем, что выдвинул на границу эти льготные строевые части и послал донесение графу Ланжерону, который, зная малочисленность Черноморского войска, потребовал полки с Дона. Но полки эти пришли, когда в них уже не было надобности.
Между тем донесения лазутчиков скоро оправдались, и не далее как в январе 1820 года сильная партия черкесов появилась на правом берегу, направляясь к Вассюринскому селению. Это первое покушение им, впрочем, не удалось: есаулы Косович, Забора и войсковой старшина Гаврюш успели преградить им путь. Горцы воротились за Кубань, но только затем, чтобы там усилиться,– и вдруг двадцать четвертого января семь тысяч всадников двинулись на русскую сторону. Прорыв был сделан в дистанции Елизаветинского поста, и горцы ударили на хутора Осечки, находившиеся верстах в шестидесяти пяти от Бкатеринодара и в пятнадцати верстах от Кубани. Восемьдесят казаков, предводимых подполковником Ляшенко и войсковым старшиной Порохней, выскакали наперерез скопищу и стали на отбой. Черкесы одним натиском семитысячной массы смяли казаков, а через час одни обгорелые головни показывали место, где жили хуторяне. Горцы забрали тридцать человек в плен, много скота – и ушли восвояси. Прошла неделя, и первого февраля вторжение повторилось. Теперь уже восьмитысячное скопище двинулось к Полтавской станице. С ближайших постов не проглядели неприятеля. Есаул Сиромаха и хорунжий Синьговский быстро прискакали с резервами, но вся их сила состояла не более как из двухсот казаков, и потому им нечего было и думать удержать многочисленную черкесскую конницу. Но в Сиромахе и Синьговском жил еще мощный дух старого Запорожья. Видя, что горцы обложили со всех сторон несчастную станицу, и не имея силы отклонить удар, они, имевшие полную возможность не вмешиваться в дело, не хотели оставаться равнодушными зрителями разгрома родных куреней и бросились на неприятельскую облаву с тем, чтобы прорубиться и разделить одну общую участь со своими братьями. Благородная решимость их увенчалась неожиданным спасением станицы.
Уже горцы вторглись в нее, уже пылали жилища казаков и упорный бой закипел в улицах. Сиромаха и Синьговский, соединившись с жителями, геройски, шаг за шагом, отстаивали Полтавскую; священник с крестом в руках явился посреди защитников. Но, к счастью полтавцев, помощь была уже недалеко. Все ближе и ближе, сверкая в лучах восходящего солнца длинным лесом наклоненных пик, несутся на тревогу полки Стороженки и Животовского. Смелым и дружным ударом свежих сил им удалось выбить черкесов из станицы, и Стороженко, пользуясь смятением врагов, соединил под свою команду все наличные оборонительные силы и погнал горцев к Кубани.
Казаки при этом взяли с боя два неприятельские значка и успели отбить часть полона, но пятнадцать полтавских жителей все-таки уведены были в плен. Храбрый Синьговский находился в числе убитых.
По всей Черномории поднялась тревога. Но прошло еще лишь несколько дней, и двухтысячная партия черкесов снова вторглась в казацкие земли, прорвавшись в дистанции Петровского поста. Напрасно казачий есаул Кумпан со своим отрядом пытался загородить им дорогу. Отбросив горсть казаков, черкесы ударили на хутора, и хотя в то же время на помощь к Кумпану прискакал Копыльский пост с войсковым старшиной Головинским, но оба они были бессильны остановить неприятеля. Горцы сожгли хутора, забрали скот, имущество и полонили людей. Головинский и Кумпан до конца не сторонились от боя и рядом смелых нападений много мешали неприятелю, но все энергичные усилия их были напрасны,– слишком малое число было казаков, чтобы отстоять хуторян.
Набеги черкесов, не находившие отпора, сильно поколебали доверие черноморцев к своему начальству. Общее негодование особенно было против атамана Матвеева, допускавшего горцев безнаказанно разорять казачьи станицы. Действительно, только нераспорядительности начальствующих и небрежности их приходилось приписывать бедствия Черноморской линии. Геройская смерть Синьговского и доблесть Сиромахи, даже энергия Кумпана и Головинского и смелая удаль Стороженки свидетельствовали, что не вымерла еще в Черномории старая Запорожская Сечь. Да не было кому распорядиться ею, направить ее; нигде не видим мы войскового атамана, ни разу не сел он на коня, чтобы лично вести на бой своих черноморцев. Роптали казаки и заклеймили на веки веков память своего атамана злой насмешкой: “Матюха, развiшав уха”.
И правы были казаки. Втянувшись в бесполезную переписку с анапским пашой, атаман их не обращал должного внимания на тревожные известия из-за Кубани, и все распоряжения его состояли исключительно все в том же вызове на службу льготных частей. Не позаботился он, зная недостаток сил на кордонной линии, вызвать из войска для защиты границы всех способных носить оружие, как это делывал Бурсак, умевший в чрезвычайных случаях даже обойти запрещение переходить Кубань или прямо добивавшийся разрешения наказывать черкесов в их собственных землях.
Разгромом Петровских хуторов окончились бедствия этого года; наступившая оттепель разбила на Кубани лед, переправы стали трудны, и вторжения прекратились.
В таком положении дел застало Черноморию распоряжение о включении ее в общий состав отдельного Кавказского корпуса. Горький опыт, вынесенный в последние годы черноморским казачеством, убедил наконец и высшую петербургскую администрацию в неудачах той системы, представителем которой был де Скасси, и край решено было передать в распоряжение Ермолова. Высочайшее повеление об этом последовало одиннадцатого апреля 1820 года.
Неохотно принимал в свои руки черноморское казачество Ермолов. Соединение двух районов, имевших общего врага, под одной властью представляло неизмеримые выгоды, но Ермолов знал, что край разорен войной и требует для своей защиты новых войск, которых и так мало было в его распоряжении; знал также безурядицу, внесенную сюда управлением отдаленных херсонских губернаторов, не знакомых со свойствами и положением края, и начинавшимся внутренним разложением казацкого строя. “Задолго прежде,– говорит он в своих записках,– искал я случая избавиться от сего войска, ибо известны были мне допущенные в нем беспорядки, расстроенное оного хозяйство и бестолковые распоряжения войсковой канцелярии, которой самовластно управляли адъютанты генералов Дюка де Ришелье и потом графа Ланжерона. Французским администраторам не легко было познакомиться с нуждами и особенно свойствами запорожцев. Сверх того, знал я, что самое отправление службы производится казаками нерадиво, и закубанцы, делая частые и весьма удачные набеги на земли их, содержат их в большом страхе. Прежде для охранения их расположен был полк пехоты и полурота артиллерии, и хотя представлял я о необходимости продолжить пребывание там полка, но оный оттуда удален, и я должен был уделить в помощь войска Кавказской линии, тогда как для собственной защиты оной их недостаточно”.
Действительно, хотя Ермолов и не был прав относительно казаков, хотя он забывал вековую службу их, в самых несчастьях полную доблестных дел, но положение края, которое он застал, должно было возбуждать в нем серьезные опасения.
Черномория располагалась тогда на обширной территории в двадцать восемь тысяч квадратных верст, на которой жило население, насчитывавшее только около тридцати шести тысяч душ, считая в этом числе дряхлых стариков, увечных и раненых воинов, уже не годившихся для службы, и малых детей. Таким образом, не приходилось на квадратную версту и одного человека, который должен был в одно и то же время и возделывать и защищать ее. И это малочисленное население, раскинутое на обширнейшей территории, далеко не все было уже настоящим казачеством, привычным к ратному делу.
Первые обитатели Черномории, казаки екатерининского века, не найдя на первое время никакого приюта в негостеприимных степях, вынуждены были селиться в землянках, а эти мрачные, сырые убежища становились могилами для целых сотен поселенцев. Войско, в значительной степени лишенное к тому же семейного элемента, таяло и уменьшалось день ото дня, тем более что к дурным гигиеническим условиям скоро присоединилась бесконечная суровая война, так что уже в 1809 году признано было необходимым значительно усилить население новыми переселенцами из малороссийских казаков Полтавской и Черниговской губерний. Их прибыло тогда до двадцати трех тысяч душ, и хотя эти переселенцы принесли с собою тот же казацкий дух, но не принесли они оружия и умения владеть им. Старые сечевики между тем вымирали, молодые казаки только еще учились да привыкали к порубежному воинственному быту, и боевая опытность старых запорожцев постепенно падала. Постоянная война при таких обстоятельствах губительно отзывалась на населении, и ко временам Ермолова оно снова уменьшилось, как сказано выше, до тридцати шести тысяч душ.
И вот это-то тридцатишеститысячное население обязано было держать на службе одиннадцать конных и десять пеших полков, в числе шестнадцати тысяч строевых казаков. Очевидно, население выставить их не могло, и полки были в постоянном некомплекте.
Население это, разоряемое и теснимое, было бедно. Вельяминов как-то сказал, что “казак не должен быть богат, потому что богатство изнеживает воина”. И это – совершенно справедливо. Но не менее справедливо было бы, если бы он прибавил, что “казак не должен быть и беден”, потому что только известное благосостояние могло дать ему средства явиться на службу исправно вооруженным, бойким молодцом-казаком, не имеющим нужды заботиться о достаточно обеспеченной семье. Недаром старинное казачество создало поговорку: “Хорош на гумне, хорош и на войне”. Но именно эти две крайности и были тогда в черноморской казачине: с одной стороны – неправо разбогатевшие чины, с другой – непокрытая беднота, у которой на гумне-то именно ничего и не было. Бедность населения отражалась и на его вооружении. Старые черноморцы справедливо гордились им, но новое население приходило безоружным, и требовалось немало времени, чтобы завести его при той бедности, которая тяжким гнетом лежала на них.
Таким образом, Черноморская земля уже сама по себе не была достаточно сильна, чтобы обуздать дерзкого врага, редко упускавшего случай вредить ей, которому притом же петербургская политика дала всевозможные выгоды положения. Неурядица в отбывании службы, возникшая при Матвееве, окончательно обессилила край, довела его почти до полного истощения. Перед Ермоловым лежала теперь сложная задача обезопасить край, поднять его благосостояние и уничтожить те злоупотребления, которые могли бы помешать исполнению всех его намерений. И он ревностно принялся за дело.
Меры к увеличению населения края приняты были, впрочем, еще раньше, и в 1820 году из Малороссии уже отправлены вновь до двадцати пяти тысяч казацких семейств. Но вначале не много выиграла Черномория от этих переселенцев. Ермолов встретил их на пути, когда он возвращался уже из Петербурга в 1821 году; переселенцы шли в бедственном положении. “На прежних жилищах своих,– говорит он,– они продали имущество за бесценок, ограблены были чиновниками земской полиции и отправлены в путь в самое позднее осеннее время; на дороге они лишились всего своего скота, остались без средств идти далее и зимовали по разным губерниям, выпрашивая милостыню для своего существования. И эти несчастные должны были умножить силу войска черноморского противу многочисленного угрожающего ему неприятеля!” Таким образом, переселенцы легли новым бременем на истощенную страну. Как ни были бедны черноморцы, но, в сравнении с пришедшими к ним из Малороссии собратами, даже они могли похвалиться довольством; по крайней мере у них был свой кров и скудный кусок хлеба, а у переселенцев не было ни того, ни другого. Атаман Матвеев должен был обратиться с призывом к благотворительности – и не напрасно; сами бедняки, черноморцы собрали десять тысяч рублей, хлеб, скот и овец – что дало переселенцам возможность хоть как-нибудь устроить свое хозяйство на первых шагах. Теперь численность войска возросла до шестидесяти одной тысячи, но боевого элемента от того не прибавилось в нем нисколько; требовалось время, чтобы новые переселенцы стали казаками. И войско по-прежнему так нуждалось в военных людях, что даже казаки, уволенные от службы за тяжкими ранами, не могли рассчитывать на безусловный отдых,– их посылали или на внутреннюю службу, или на кордоны со стороны Кавказской области.
Ермолов, чтобы поддержать казачество и помешать расхищению войсковых земель, сделал одно распоряжение, которое до некоторой степени должно было поколебать заводившийся порядок. Он приказал обратить в казачье сословие крестьян, выведенных из России в Черноморию, которых помещики в известный срок не пожелают удалить обратно в Россию. Этим достигались две цели: обращалось само в военный элемент то сословие, которое прежде только отклекало силы края на свою защиту, и уничтожалось одно из побуждений захватывать в свои руки казацкие земли, которые теперь уже не было возможности заселять и обрабатывать крепостным трудом.
Пришлось Ермолову обратить внимание и на вооружение населения. До него, Бог знает почему, потребовали от черноморцев, чтобы они имели не ружья, а кавалерийские карабины на панталерах. Ермолов восстал против этого ни с чем не сообразного требования. “Может быть,– писал он в Петербург,– карабины сии против европейской конницы на что-нибудь и годятся, но против горцев, имеющих прекрасные винтовки, они совершенно негодны”. Замечательно, что Ермолов высказался, однако же, и против вооружения винтовками. “У казаков отнюдь допускать их не следует,– писал он в своем представлении,– ибо, после весьма небольшого количества выстрелов, остающаяся от пороха в стволе нечистота препятствует скорому заряжению, требуя особенного усилия”. И винтовки заменены были кремневыми ружьями. Остается, впрочем, неизвестным, действительно ли он причудливо предпочитал кремневые ружья метким, дальнобойным винтовкам, или просто хотел покончить с вопросом вооружения казаков, оставив им, что у них было, и не требовать от населения, и без того уже разоренного, новых, непосильных затрат на оружие, хотя бы даже и лучшее.
Само собою разумеется, что, устраивая быт казаков, Ермолов круто изменил и политику по отношению к черкесам. Он не верил в приязненные отношения ни турок, ни горцев, и всех черкесов, мирных и не мирных, одинаково считал постоянными врагами русских, и врагами не прямыми, не открытыми, а – как он называл их – “мошенниками”. И делая свои представления, он хлопотал о том, чтобы черкесы, поселенные на самом берегу Кубани по проекту де Скасси, были вновь, по возможности, оттесняемы вдаль, а чтобы на русских границах была создаваема передовая линия укреплений, как это им предположено было по отношению к Чечне и другим частям линии. И на первый случай он предполагал занять Каракубанский остров и поставить на нем сильное укрепление, которое могло бы значительно усилить оборонительные средства Черноморской земли.
“Народы закубанские,– писал он по поводу всех этих своих намерений и предположений в Петербург,– явно непослушны турецкому правительству, и паша, начальствующий в Анапе, сам находится во всегдашней опасности. Он редко выезжает из крепости, и никогда команды турецких войск не выходят оттуда в малом числе. Очевидно, что он не имеет средств прекратить разбои, а напротив, тайным подстрекательством вернее снискивает к себе их привязанность. Хищники в селениях, лежащих на самом берегу Кубани, имеют верное убежище между сообщниками, не боясь преследования, ибо знают, что воспрещено оное. Не вижу я никакой надобности так далеко простирать заботливость об успокоении горцев и относить к одному невежеству те наглости, которые делают они обдуманным образом, ободряемые только чрезмерным снисхождением. Не здесь надобно бояться раздражать: здешние народы издавна делают нам вред какой только могут, и кто близко видит их, тот знает, что делать более оного они не в состоянии. Граф Ланжерон, коего постоянное попечение о благоустройстве чувствует войско Черноморское, будучи отвлекаем важнейшими должностями, не мог часто посещать здешней страны, а закубанцы всегда замечают отсутствие начальника; меня же принуждают обстоятельства к жизни более подвижной, занимаясь делами с народами, во всем им подобными,– и сие заметят новые мои соседи. Итак, по моему мнению, не заботясь о том, как покажется закубанцам, следует занять Каракубанский остров и поставить на нем укрепление, не терпеть наглых и оскорбительных вторжений закубанцев, преследовать и наказывать ближайшие селения, участвующие в злодеяниях,– иначе не будет безопасности, и всегда потери будут на нашей стороне”.
Предположение Ермолова о занятии Каракубанского острова было полно серьезного смысла, что очевидно уже из самого географического положения и характера острова. Немного выше того места, где когда-то стояло старое турецкое укрепление Копыль, а именно у поста Славянского, Кубань разрывалась тогда на два параллельные течения и, слившись вновь верстах в шестидесяти ниже точки своего разъединения, образовывала продолговатый и низменный остров шириною до двенадцати верст. Течение по левую, то есть обращенную к горам, сторону составляло реку Каракубань, которая текла в черкесских землях и была гораздо шире и глубже, чем течение по правую сторону, известное под названием Старой Кубани, или просто Кубани.
Не лишнее прибавить, что черкесское владение островом не оправдывалось и исторически. По всему Каракубанскому острову и вниз оттуда, по протяжению правого берега Кубани до самого Бугаза, еще были свежи следы целой цепи опустелых, поросших травою городков, в которых когда-то жили русские Некрасовские казаки, правда, служившие султану “за иудины сребреники”. С приходом сюда черноморцев, против которых дрались они, как неприятели, некрасовцы перебрались за Кубань, к Анапе, а когда Анапа перешла в русские руки, они ушли за море, в Турцию. Распространяющееся могущество отечества гналось за отступниками грозным преследователем, и настигаемые им повсюду, они могли воскликнуть с псалмопевцем: “Камо уйду от духа твоего, и от лица твоего камо бегу!..”
Вот этот-то важный пункт и предполагал занять Ермолов с тем, чтобы укрепление стояло грозою на обширном пространстве в тылу партий, перешедших в русские границы, а с этим вместе и истинное, труднее переходимое течение Кубани становилось уже русской границей. Сама река как бы взялась впоследствии представить доказательство правоты Ермолова: ныне Кубанка давно уже пересохла, Каракубань течет под общим именем Кубани, и самый Каракубанский остров не существует.
Проект этот, однако, не встретил сочувствия в Петербурге, где опасались турецкого вмешательства в дело, и строить укрепление Ермолову не позволили. Единственное, чего добился он, было разрешение репрессалий по отношению к черкесам, возможность наказывать их дерзкие набеги в их собственных землях.
От самого .Черноморского войска Ермолов потребовал строжайшего исполнения кордонной службы. Он внимательно следил за нею и воспользовался первыми же случаями показать, что настали другие времена и должны быть другие порядки на Черноморской линии.
Случилось (двадцать восьмого августа 1820 года), что небольшая партия пеших горцев пробралась через кордон и увела в плен одного казака с сыном, две лошади и пару быков. Ермолов тотчас приказал арестовать кордонного начальника на месяц и, сверх того, взыскать с него деньги за быков и за лошадь. Указывая на этот случай, Ермолов угрожал оплошным офицерам вызовом их на службу в Грузию и в закавказские крепости.
Спустя несколько дней полковник Паденко отразил сильную конную партию, пытавшуюся перейти Кубань, с чувствительным для нее уроном – и Ермолов благодарил его в приказе по корпусу.
“Со. вниманием,– говорилось там,– замечаю я действие войск и за сей подвиг тем более благодарен Паденке, что не раз уже нерадивое охранение границы войском Черноморским облегчало успех закубанцам”.
“Настанет зимнее время,– писал тогда же Ермолов,– к набегам через Кубань удобнее. Знаю, что можно прекратить оные смелым сопротивлением”,– и он требовал усиления бдительности.
В самом управлении краем произошла крупная перемена. Уезжая в конце 1820 года в Петербург, Ермолов поручил командование войсками на Черноморской кордонной линии донскому генералу Власову, а чтобы ближе и подробнее ознакомиться с положением черноморских дел, приказал ему осмотреть полки и сделать подробное донесение. В этом сказалось отчасти и недоверие к атаману, при котором столько бедствий обрушилось на казаков. Власов составил о Черноморских полках самое невыгодное заключение, и Ермолов, уже и так расположенный не в пользу вновь порученной ему страны, десятого января 1821 года обратился к атаману со следующим резким, поразившим всю Черноморию, письмом:
“Генерал-майор Власов прислал мне донесение об осмотре полков, содержащих по Кубани кордонную стражу. Сколько он ни старался смягчить выражения при описании неисправностей сих полков, не могу я однако же не видеть, до какой степени достигли оные.
Начну с того, что в них некомплект, но вы, господин атаман, должны вспомнить, что есть мой приказ о собрании к полкам отлучных людей и чтобы оные не были развлекаемы.
Оружия на людях многого не состоит, а находящееся налицо – в непозволительном состоянии. Не у храброго воина оружие в небрежении, а у казаков черноморских съедает его ржавчина.
Лошадей много неспособных; большого числа вовсе недостает; в пяти полках казаков с лошадьми надежными только тысяча пятьсот девяносто восемь. Разочтите, господин атаман, сколько остается негодных.
В разборе людей не приемлется в рассуждение род службы. Казак, ловкий на коне, служит пеший; неумеющий управлять взлез на коня – и сам не рад, и конь непослушен под седоком боязливым.
Судя по стрельбе казаков в цель можно заключить, что многие из казаков пороха с маком не распознают.
Обращение офицеров с казаками не внушает в сих последних к себе должного почтения. Не слабостью и потворством приобретается любовь подчиненных. Большая часть офицеров Черноморского войска сего не понимает.
Казаки, послаблением допущенные до состояния, уничижающего звание воинов, заставляют краснеть начальников, над ними поставленных, и мне, новому сотруднику вашему, едва остается право признать вас более не за начальника войска, а за пристава над мужиками.
Столько же неприятно мне видеть в вас начальника, не вселяющего почтения, которым должны бы быть почтены и лета ваши, и заслуги, так равно и иметь под начальством моим сброд людей, похищающих именование военных. Есть время все поправить, и мне приятно будет щадить старого служивого”.
Таков этот знаменитый документ, горько отозвавшийся в сердцах черноморцев. Но не в укор им приводит его история. Выясненные выше факты, обрисовывающие тогдашнее положение Черноморья, убедительно доказывают всю неосновательность упреков Ермолова. Он обвинял казачество в том, что составляло естественное последствие непреоборимых обстоятельств, делал его ответственным и за вымирание опытных запорожцев и за неопытность переселенцев в еще чуждом им деле войны. Не шло обвинение в неумении “отличить маку от пороху” к казацкой Украине, где, по выражению казацкого барда, “без преувеличения говоря, расходовалось больше пороху, чем семян”. Напрасно видел Ермолов несообразность и в сортировке казаков для конницы и пехоты: казак выходил на службу на своем иждивении, и в конницу поступал не тот, кто умел ездить, а кто мог купить коня, а лучшие наездники, по бедности, могли служить в пехоте,– и помочь этому было невозможно. Простое и вольное обращение между собою “панов” и простых казаков также не означало ни слабости, ни потворства; оно было занесено из Запорожья вместе с многими другими хорошими особенностями и нимало не мешало каждому свято исполнять свои обязанности. Ермолов не сказал бы того, что сказал, не впал бы в ошибку, если бы ближе знал и понял положение Черноморского войска.
И черноморцы не склонили свои головы перед суровым приговором, они ответили на него длинным рядом доблестных дел и нечеловеческими трудами, свидетелем и участником которых довелось быть именно Власову.
Власову дана была полная воля карать хищных черкесов в их собственной земле – и имя его скоро загремело в горах Западного Кавказа. Не довольствуясь охраной кордонной линии, он перенес войну с теми же черноморцами за Кубань и смелыми действиями распространил ужас в горах, воскрешая в памяти черкесов бурсаковские погромы. Грозой и пугалом стал Власов для закубанских народов. Бывали и при нем попытки вторжений, но черкесы уже не возвращались с добычей на свой берег Кубани, и сотни тел их оставались на русском берегу.
Роль атамана Матвеева отодвигается с тех пор на второй план. За ним вначале остаются еще внутренние хозяйственные распоряжения, и Ермолов писал ему, что пребывание в войске Власова не должно мешать атаману в исполнении его обязанностей. Власов не имел права входить ни в какие внутренние его распоряжения, атаман же без согласия Власова не мог только производить никаких перемен в обороне границы и в войсках, занимавших кордоны. Но, вероятно, двойственность власти сказалась невыгодно на крае и повела к новому распоряжению. Второго марта 1822 года Ермолов приказал не только ввести лучшее устройство по всем частям войскового правления, но и преобразовать самую войсковую канцелярию по примеру Донского войска. Власову присваивается звание командующего Черноморским войском, а атаман становится лицом, подчиненным ему, и в списке, представленном генерал-адъютанту Стрекалову в 1826 году, уже значится: “Командует пограничными полками и распоряжается внутренними делами войска генерал-майор Власов, а под ним войсковой атаман полковник Матвеев”.
<< Назад Вперёд>>