Глава X. Голодовка – отъезд за границу
   Полугодовая борьба за улучшение тюремного режима шла не так гладко, как это может показаться с первого взгляда. Она утомляла, раздражала, изо дня в день трепала нервы и то и дело вызывала ряд мелких, но в тюрьме всегда волнующих столкновений то с Поповым и его помощниками, то с отдельными представителями низшей администрации. У молодежи и у людей, нервная система которых и без того уже была расшатана всем пережитым, легко терялась при этом правильная перспектива, и то и дело возникали планы самых радикальных мероприятий. Но более уравновешенному населению тюрьмы всегда удавалось в конце концов брать верх и разрешать возникавшие конфликты мирным путем переговоров и компромиссов.

   Но с середины ноября начали накапливаться признаки, что придется выдержать борьбу за нечто большее, чем тюремный режим. Бывая в тюрьме, чрезвычайники не раз заговаривали о том, что дела меньшевиков вскоре будут ликвидированы и в тюрьме меньшевиков не останется. Туманными намеками они давали понять, что ликвидация дел сведется просто к освобождению социал-демократов. Невероятного в таком финале нашей девяти-десятимесячной изоляции, разумеется, ничего не было. Отдельных товарищей и действительно начали освобождать – то под предлогом болезни, на которую до тех пор Ч К не обращала никакого внимания, а то и без всякого предлога. Но все же к слухам о всеобщем освобождении социал-демократов мы относились скептически: общая политика большевиков не давала никакого основания думать, что они пришли наконец к заключению о необходимости терпеть социал-демократическую оппозицию.

   В своем скептицизме мы оказались правы: в конце ноября человек десять товарищей наших по заключению неожиданно получили приговоры ВЧК, гласившие о высылке их в Туркестан в распоряжение местной ЧК Им предложили немедленно собираться для перевода в Таганскую тюрьму, откуда они должны были следовать дальше. Одновременно мы узнали, что такие же приговоры посланы другому десятку наших товарищей, находившихся в провинциальных тюрьмах. Чем руководилась ВЧК, выбирая именно этих двадцать товарищей, понять было невозможно: в список вошли старые, заслуженные члены партии и зеленая молодежь, члены руководящих партийных учреждений и люди политически малоактивные.

   Наша фракция собралась для обсуждения положения. Подумать было о чем. Это был первый случай массового применения большевиками административной ссылки к социалистам. Отдельные случаи такого рода бывали и раньше, но они казались исключением. Высылали большевики и массами – главным образом рабочих, повинных в забастовках: например, сотни харьковских и киевских железнодорожников были сосланы на Крайний Север – на Мурманскую железную дорогу. Но это делалось под предлогом и в порядке «трудовой повинности», якобы требовавшей такого способа «распределения рабочей силы».

   Мы решили послать заявление в президиум ВЦИКа с резким протестом против восстановления одного из позорнейших орудий царского режима в борьбе с социалистами – административной ссылки. Вместе с тем мы категорически требовали, чтобы высылаемым было гарантировано, по крайней мере: 1) что они смогут ехать не по этапу, 2) что в Туркестане они будут на свободе и обеспечены от произвола местной ЧК, 3) что им будет дана возможность взять с собою при желании свои семьи и устроить свои личные дела, для чего они до отъезда должны быть на некоторое время выпущены на свободу. Мы кончали наше заявление тем, что отдадим образ действий большевиков на суд международного пролетариата.

   Было решено, что до получения ответа от президиума ВЦИКа получившие приговор товарищи во всяком случае откажутся отправляться куда бы то ни было.

   Начались бесконечные переговоры с тюремной администрацией и наезжавшими чекистами. Последние уверяли, что о путешествии по этапу не может быть и речи: все поедут в специальных вагонах без пересадки до самого Ташкента. Они же говорили, что все будут в Туркестане на свободе, что там очень хорошо – тепло и сытно. Что касается временного освобождения в Москве для устройства дел, то оно немыслимо: возможна лишь некоторая отсрочка отъезда, чтобы высылаемые могли озаботиться устройством своих дел, не выходя из тюрьмы.

   Мы стояли на своем: ждем ответа от президиума ВЦИКа. Но ответа не получалось, на применение силы чекисты, очевидно, не решались, и дело затягивалось с недели на неделю.

   Тем временем стали происходить довольно странные вещи, свидетельствующие о полном легкомыслии и произволе, с которыми ЧК решает судьбы попавших в ее лапы людей. Некоторых товарищей, предназначенных к высылке в Туркестан, просто освободили. Другие стали получать новые приговоры, заменявшие высылку в Туркестан («с содержанием под стражей» – говорилось в официальном документе вразрез с тем, в чем уверяли нас чекисты), высылкой – но уже «под гласный надзор и с оставлением на свободе» – в другие местности – глухие Мезенский и Печорский уезды Архангельской губернии, голодную Марийскую область с воспрещением жительства в единственном городке этой области и т. д. А через несколько дней кое-кто из получивших эти новые приговоры, в свою очередь, был освобожден без всяких последствий. Для нас стало очевидно, что вокруг вопроса о ликвидации наших дел идет какая-то возня и суетня, какая-то внутренняя борьба, при которой нами швыряются, как мячиками, и судьба каждого из нас находится в зависимости от чистейших случайностей. Доходили до нас сведения, что и на верхах большевизма единодушия в вопросе об отношении к нам нет.

   Как бы то ни было, приходилось подумать о том, чтобы события не застали нас врасплох. В ряде фракционных собраний была нами выработана определенная линия поведения. Большинство не считало возможным перенапрягать струны и решило ограничиться в своих ультимативных требованиях самым необходимым минимумом, но уже на этом минимуме стоять твердо, его отстаивать всеми средствами. Таким минимумом мы считали – на случай ссылки – расселение нас в городах, хотя бы уездных, по линии железных дорог. В современных русских условиях это и действительно необходимо, чтобы не быть совершенно отрезанным от общения с родными и культурным миром.

   За несколько дней до Нового года нас посетил заместитель Дзержинского, фактический председатель ВЧК Уншлихт. Он заявил нам, что все меньшевистские дела окончательно решено ликвидировать. Ссылка в Туркестан или куда бы то ни было отменяется. Товарищи, признанные больными, будут совершенно освобождены. Остальным будет на время воспрещено жительство в Москве и промышленных центрах; за этим исключением они будут свободны поселяться где хотят и поедут в избранные ими места совершенно свободно, без всякого конвоя. Всем, до приискания заработка, будет даваться пособие в размерах реального прожиточного минимума. На мой вопрос, будет ли – раз уж большевики, в подражание старому режиму, вступили на путь ссылки, высылки из промышленных районов и т. п. – допускаться замена этих репрессий, тоже по примерам, бывшим при царском правительстве, выездом за границу, Уншлихт отвечал неопределенно. Разошлись мы на том, что он доставит нам на следующий день список местностей, в которых нам воспрещается пребывание, мы же со своей стороны обсудим новое положение дел.

   Однако ни на завтра, ни в следующие дни обещанного Уншлихтом списка мы не получили, а тюремная администрация начала распространять слухи, что в нашем деле снова произошел поворот, что нас решено вообще освободить без всяких последствий.

   Так посреди всех этих слухов, приготовлений и волнений дело подошло к Новому году. Нескольким эсерам, сидевшим уже по второму и третьему году, было разрешено встречать Новый год в конторе со своими родными. Из меньшевиков никто этой льготы не получил, и администрация опять-таки объясняла это тем, что в ВЧК уже лежит ордер на наше освобождение, лишь по случайным причинам не доставленный в тюрьму своевременно.

   Встретили мы Новый год весело. Сначала в коридорах одиночного корпуса был устроен организованный домашними средствами литературно-музыкальный вечер. Потом мы разделились по фракциям, и каждая фракция встречала Новый год особо: был ужин, удалось достать и немного вина. Говорились речи, читалась юмористическая газета, посвященная тюремной жизни, пелись песни. С часу ночи открылся общий бал, продолжавшийся до самого утра. В разгар его появился в коридоре пресловутый Самсонов, член президиума ВЧК, заведующий секретно-оперативным отделом, человек грубый, жестокий, известный своей злобной ненавистью к социалистам. Он молча прошел по галереям и так же молча удалился.

   На третий день нового года чекист, приставленный к нашему одиночному корпусу, заявил нам, что приехал следователь по нашим, меньшевистским делам Рамишевский и привез касающуюся нас бумагу. Мы с т. Николаевским отправились в контору, и тут Рамишевский объявил нам, что все меньшевики приговорены постановлением президиума ВЧК к ссылке на один год, а члены ЦК нашей партии на два года. При этом он предъявил нам список мест, которые мы можем выбирать для поселения. То были наиболее глухие уезды отдельных губерний Европейской и Азиатской России, с нарочитым подчеркиванием, что и в этих уездах мы не имеем права селиться ни в городах, ни по линии железных дорог, ни в местностях, где имеются фабрики или заводы. Для устройства дел никто не освобождается, и всем нам было предложено немедленно собираться для перевода на Кисельный переулок, в тюрьму МЧК, где нам до отъезда будут ежедневно даваться свидания с родными.

   Это был открытый вызов, явное желание поставить нас в такие условия, при которых была бы немыслима не только какая бы то ни было политическая деятельность, но и вообще сколько-нибудь культурная жизнь, более того – условия, обрекавшие нас на голодание, болезни и вымирание.

   Мы потребовали немедленного приезда в тюрьму Уншлихта, указывая на то, что объявленное нам постановление самым грубым образом противоречит тому, что он несколько дней тому назад совершенно официально говорил нам, и что такому постановлению мы добровольно не подчинимся.

   Мы требовали немедленной передачи нашего заявления телефонограммой в ВЧК. Приставленный к тюрьме чекист грубо ответил, что он не обязан выполнять наши поручения и что вообще подавать какие бы то ни было заявления бесполезно, так как все решено окончательно и никто к нам не приедет: мы должны немедленно собираться, чтобы назавтра с утра переезжать в тюрьму МЧК. Нам все-таки удалось через тюремную администрацию добиться передачи нашего заявления по телефону, но ни Уншлихт, ни кто-либо из других членов президиума ВЧК к нам не явился.

   Тотчас же было устроено фракционное собрание. На нем я, всегда крайне осторожно и скептически относившийся к острым формам тюремной борьбы, первый предложил объявить голодовку. Положение было так ясно, что долгих прений не понадобилось, и голодовка была решена почти единогласно. Был выбран особый комитет, на который было возложено руководство голодовкой и ведение всяких переговоров в ходе ее. Было решено, что постановления этого комитета являются окончательными; они доводятся до сведения голодающих и подлежат безусловному выполнению. Комитету же было предоставлено право объявить голодовку законченной, когда он признает это нужным.

   Заключенные других фракций сейчас же предложили присоединиться к нам. Комитет просил их воздержаться от этого, считая излишним расширять рамки борьбы и, главным образом, не желая вовлекать в эту борьбу эсеров, положение и перспективы которых, по доходившим до нас сведениям, были значительно хуже наших собственных. Из совершенно точного и осведомленного источника нам передали, что Каменев сказал: «Пусть попробуют эсеры пошевельнуть пальцем, и они увидят, как мы расправимся с ними!» Очевидно, в то время в распоряжении большевиков уже был донос Семенова, послуживший предлогом для возбуждения процесса против вождей партии эсеров по обвинению их в подготовлении террористических актов, восстаний и экспроприации. Мы опасались, что, втянув эсеров в нашу борьбу, мы весьма ухудшим их положение и дадим большевикам повод сорвать на них свою мстительную злобу. Но из чувства товарищеской солидарности другие заключенные все время рвались в бой вместе с нами, и нам много трудов стоило удержать их от необдуманного шага. Комитет постановил, что в голодовке не участвуют и те пять меньшевиков, членов Донского комитета нашей партии, которые сидели в качестве присужденных к пятилетнему тюремному заключению и ссылке не подлежали.

   В президиум ВЦИКа комитетом было послано заявление, в котором говорилось, что, убедившись в намерении большевиков не только политически парализовать социал-демократию, но и физически истребить нас, мы объявляем голодовку с требованием освободить нас или предать гласному суду. Это была пятая, так сказать, программа-максимум. В дальнейшем комитету было предоставлено право заключить компромиссное соглашение, если для того найдется почва.

   Голодовка началась с утра 4 января и проходила с дисциплинированностью, редкой в тюремных летописях. Разрешено было исключительно пить кипяченую воду или чай без сахара. Никаких исключений не допускалось; при окончательном упадке сил и опасности для жизни голодающие должны быть отправляться в больницу, но ни в коем случае не отступать от строгих правил голодовки в тюрьме: к счастью, до этой крайности дело не дошло, хотя в последние дни голодовки многие чувствовали себя очень плохо, а некоторые и долго спустя после выхода на волю не могли оправиться от ее последствий.

   Всем голодающим было рекомендовано по возможности не выходить из своих камер и лежать. Члены комитета, остававшиеся все время на ногах, несколько раз в день обходили камеры, сообщая все новости и исполняя различные поручения. Санитарная служба, организованная из заключенных-медиков, не принимавших участия в голодовке, следила за состоянием здоровья голодающих. Должен сказать сейчас же, что большинство, в том числе и женщины, перенесло 61/2 суток полного голодания превосходно. Я лично только первые два дня страдал от ощущения голода. Немного отекли ноги, но в общем до самого последнего дня я не ложился, читал, беседовал и даже играл в карты.

   Первый день голодовки прошел тихо. Ни тюремная администрация, ни ЧК как будто не обращали на нас ни малейшего внимания. Но нам удалось в этот первый день сделать для своего дела очень многое: благодаря окружавшему нас сочувствию мы неожиданно получили возможность установить регулярные сношения с волей. Ежедневно, а то и два раза в день мы получали и отсылали письма: мы подробно писали обо всем, происходившем в тюрьме, и в свою очередь получали подробные сведения о том, что делается на воле, в частности в большевистских сферах, где объявление нами голодовки вызвало переполох. Другая в высокой степени важная удача заключалась в том, что нашим товарищам на воле удалось в тот же день телеграфом осведомить о начавшейся голодовке заграницу, обойдя весьма остроумным способом (о нем, разумеется, умолчу) большевистские цензурные рогатки. Известно, какую громадную – быть может, решающую – роль сыграла в нашей судьбе кампания протеста, поднятая в связи с голодовкою в европейских рабочих партиях и рабочей печати. Благодаря тому же остроумному способу мы были в общих чертах осведомлены о ходе этой кампании и о растерянности, которую она вызвала среди не ожидавших такого оборота дела большевиков, а это, понятно, значительно укрепляло бодрость духа голодающих.

   На второй день голодовки после обеда члены комитета были вызваны в контору. Там мы застали члена комитета политического Красного Креста Е.П. Пешкову. Она сказала нам, что виделась с Уншлихтом и теперь хочет побеседовать с нами, чтобы узнать, на каких условиях мы согласны прекратить голодовку, так как ни освобождение нас, ни предание суду невозможно. Беседа продолжалась довольно долго, но была безрезультатна. Мы не считали возможным пользоваться в этом случае посредничеством Красного Креста и твердили, что нам нечего добавить к тому, что мы писали в своем заявлении в президиум ВЦИКа. Пешкова ушла огорченная. Мы же вывели из этого эпизода заключение, что олимпийское спокойствие, обнаруживавшееся до сих пор ВЧК, начинает колебаться.

   И действительно, на следующий день к вечеру явился Уншлихт. Он был сладок как мед и выражал свое огорчение: как это мы решились на такой шаг, даже не поговорив с ним? «Но ведь ваш же агент заявил нам, что никаких разговоров быть не может и что из ВЧК никто не явится?» – «Это – недоразумение, никто ему этого не поручал». Точно так же оказалось «недоразумением», что никто не может быть выпущен на свободу для устройства дел и что мы должны немедленно перебираться в тюрьму МЧК: самый перевод наш на Кисельный переулок был предложен лишь для нашего «удобства»; если же мы не хотим воспользоваться этим «предложением», то это – наше дело, неволить нас никто не станет.

   Но как же объяснить грубое противоречие между тем, что Уншлихт нам говорил до Нового года, и объявленным ныне постановлением? Каким образом вместо ограниченного списка местностей, в которых нам жительство воспрещается, и предоставления права свободного выбора места жительства за этими пределами явился ограниченный список местностей, где нам жить разрешается? На эти вопросы Уншлихт определенного ответа не давал, как не отвечал и на вопрос, почему нас не предают суду. Он сказал только: «К сожалению, я вполне откровенно говорить с вами не могу, потому что каждое слово мое потом появляется в «Социалистическом вестнике». Что же касается существа дела, то Уншлихт сказал, что постановление можно изменить. А именно он предлагает нам: 1) для поселения нашего нам предлагаются три уездных города: Кашин Тверской губернии, Любим Ярославской и Коротояки Воронежской; 2) ехать туда мы можем свободно, без конвоя; 3) семьи могут ехать с нами на казенный счет; 4) до приискания заработка мы будем получать ежемесячное пособие в размере 750 тысяч рублей; 5) нам будет разрешена служба в правительственных учреждениях, о чем будут поставлены в известность местные ЧК; 6) желающим будет разрешен выезд за границу с семьями на казенный счет; 7) больные будут совершенно освобождены; 8) все будут освобождены на три дня для устройства своих дел.

   Разговор с Уншлихтом убедил нас в том, что позиция ВЧК пошатнулась. Чтобы выяснить размеры уступок, каких вообще можно добиться в данный момент, мы заявили, что ничего ответить без обсуждения с товарищами комитет не может. Но во всяком случае мы не думаем, чтобы они удовлетворились уездными городками, один из которых – Коротояки – вообще можно считать несуществующим, так как он основательно разрушен в ходе Гражданской войны, как разрушена 25-верстная железнодорожная ветка, на которой он стоит. На это Уншлихт ответил, что к перечисленным трем городам можно прибавить и один губернский – Вологду. «Хотите, условимся, что вы все поселитесь в Вологде?» Мы посмеялись: «Что же это, ВЧК хочет сразу создать в Вологде такую сильную социал-демократическую организацию? Мы во всяком случае не думаем, чтобы при нынешних условиях могли найти квартиры и устроиться в Вологде сорок пять человек с семьями!» Кончили мы тем, что ввиду неоднократно уже обнаруживавшихся «недоразумений» с тем, что нам говорится на словах, мы лишь тогда внесем сделанные нам предложения на обсуждение товарищей и дадим свой ответ, когда будем иметь письменную формулировку этих предложений. «Хорошо, я сейчас в конторе напишу все, что вам сказал, и пришлю вам», – ответил Уншлихт, и на этом мы расстались.

   Это был день свиданий, и все свободные комнаты при конторе были заняты заключенными и пришедшими к ним родными. Все мы чувствовали себя еще очень бодрыми и потому своим правом свиданий воспользовались. Кое-кто при этом слышал, как в соседнем кабинете Уншлихт говорил по телефону – с кем, было неизвестно, но отдельные слова были разобраны. Уншлихт говорил своему собеседнику: «Они на это, видимо, не согласятся. Надо будет прибавить еще города». Разговор по телефону продолжался довольно долго, но больше ничего расслышать не удалось. Из конторы Уншлихт вскоре уехал, так и не написав обещанной нам бумаги.

   На следующий день вечером мы все же эту бумагу получили: ее принес нам начальник тюрьмы. Все в ней было написано так, как говорил Уншлихт, но только обещанная Вологда исчезла из списка разрешаемых нам городов.

   Обсудив положение, мы решили голодовку продолжать. Насколько мы были в этом правы и насколько вообще ВЧК легкомысленно и с полным произволом относилась к участи людей, судьбою которых распоряжалась, видно из того, что на четвертый день голодовки неожиданно был получен ордер на полное освобождение семи-восьми товарищей, за четыре дня до того приговоренных к ссылке. Особенно характерно для образа действий ЧК освобождение т. Бинштока. Это ему было еще до общего решения нашей судьбы вручено постановление ЧК о ссылке его на один год в Марийскую область, то есть в совершенно некультурную и притом голодную и зараженную сыпным тифом местность, с воспрещением к тому же жительства в единственном городке этой области – Краснококшайске (бывший Царевококшайск). Через каких-нибудь две недели в общем приговоре т. Биншток один из всех заключенных социал-демократов попал вместе с членами нашего Центрального комитета в категорию особо вредных лиц, которые высылались не на один, а на два года. А еще через четыре дня, после одиннадцатимесячного заключения, он был освобожден без всяких последствий. Это уже явно отдавало самодурством.

   По постановлению комитета все, получившие ордер на освобождение, немедленно голодовку прекратили и, немного подкрепив свои силы, на следующий день после обеда покинули тюрьму.

   На пятый день нас посетил врач ВЧК в сопровождении помощницы Самсонова, некоей Андреевой, немолодой уже женщины, от которой впоследствии я узнал, что она кончила два факультета – медицинский и юридический: такая бездна премудрости и в итоге – работа под руководством грубого и безграмотного чрезвычайника! Врач осматривал всех голодающих без исключения и что-то записывал. Андреева сидела молча, угрюмо наблюдая за действиями врача, и, только когда он мне сказал: «На ногах отеки», она сердито буркнула: «Ну, во всяком случае небольшие!»

   10 января, на седьмой день голодовки, часа в четыре дня снова появился Уншлихт, опять необычайно мягкий и любезный. Он сказал, что пришел с теми последними уступками, которые большевистское правительство считает возможным еще сделать в дополнение к тем, которые были формулированы на бумаге, раньше нам врученной: 1) вместо трех уездных городов нам предлагаются на выбор два губернских – Вятка и Северодвинск (бывший Великий Устюг); Вологду «по некоторым соображениям» предоставить нам считается невозможным; 2) все освобождаются для устройства дел не на три, а на семь дней, причем провинциалам предоставляется возможность съездить на такой же срок к себе домой. «Так как вы словесным заявлениям не доверяете, то я вам тут же это напишу», – сказал Уншлихт и, взяв лист бумаги, действительно записал эти уступки, тут же скрепив их своею подписью. Затем он прибавил, что, в дополнение к ранее освобожденным, будут еще освобождены по болезни тт. Николаевский, Дмитриева и Налоев, а также что многосемейным рабочим (из числа смоленских товарищей) будет предоставлена возможность поселиться в уездных городах и деревнях Смоленской губернии, если они того пожелают. Мы имели неосторожность не настаивать на немедленном письменном закреплении этих дополнительных уступок и, я должен тут же добавить, были постыдно обмануты: оба обещания Уншлихта исполнены не были.

   Вручив нам бумагу, Уншлихт сказал, что будет ждать в конторе нашего ответа. С воли нам дали знать, что Политическое бюро Центрального комитета большевиков, все время и являвшееся решающею инстанциею в нашем деле, приняло формулированные Уншлихтом уступки лишь тремя голосами против двух, при решительном сопротивлении Троцкого, настаивавшего на самой крутой расправе с нами, и постановило, что уступки эти – крайний предел, до которого можно идти.

   Было очевидно, что дальнейшая борьба потребует громадных жертв, а результаты ее представлялись весьма сомнительными. С другой стороны, мы могли констатировать, что добились уже весьма значительных успехов и в достаточной степени использовали и политически созданное большевиками положение для того, чтобы раскрыть глаза и иностранным, и русским рабочим. Нам было известно, что в ночь с 9 на 10 января наша московская организация расклеила по стенам города нелегальный листок о нашей голодовке с призывом к протесту. Один такой листок висел и на стенах Бутырок: его часов в двенадцать дня сорвал начальник тюрьмы. На фабриках и заводах пошли оживленные толки о преследовании социал-демократов и о голодовке.

   Обсудив положение и оценив достигнутые уже результаты, комитет постановил голодовку с шести часов дня прекратить. Немедленно дано было знать о постановлении комитета голодающим, которые и приступили к приему пищи под наблюдением нашего санитарного надзора, причем было решено, что, подкрепившись, заключенные начнут выходить на свободу с 11 января. Многие остались еще на два-три дня, отчасти чувствуя себя сильно ослабевшими, отчасти по просьбе других заключенных, которые проектировали 12 января устройство елки и вечеринки. Было очень больно и грустно покидать в тюрьме товарищей по заключению, с которыми мы столько месяцев делили радость и горе, и все, кого не ждали в Москве родные, решили добровольно продлить свое пребывание в тюрьме, чтобы провести с остающимися этот прощальный вечер.

   Я спустился в контору, чтобы сообщить Уншлихту о нашем решении. Он предложил мне, если я желаю, сейчас же подписать ордер на мое освобождение и прислать через час автомобиль, чтобы отвезти меня домой. У меня не хватило духу оставаться в тюрьме лишние несколько часов, и я согласился.

   Проглотив наскоро стакан горячего кофе – на этот раз с сахаром! – я в семь часов вечера покидал наш МОК. По установившемуся обычаю товарищи провожали меня пением революционных песен. Голова кружилась – не только от слабости, но и от сложности нахлынувших впечатлений. К радости освобождения, к чувству удовлетворения от одержанной победы примешивалась горечь обиды за всех остающихся, среди которых столько людей, всю жизнь свою положивших на дело революции и теперь цепко захваченных лапами бессовестной Чрезвычайки. Что-то ждет их впереди?

   Согласно письменной формулировке условий, подписанной Уншлихтом, каждый из нас через семь дней после выхода из тюрьмы должен был явиться в секретно-оперативный отдел ВЧК. Так как при освобождении нас не опрашивали, кто куда намерен ехать – в Вятку, Северодвинск или за границу, – и в то же время нас не обязали являться в ВЧК ранее истечения семидневного срока, то мы не видели никаких причин забегать вперед, откладывая все разговоры об окончательном определении нашей судьбы до явки в ВЧК. Часть товарищей начала разъезжаться по провинции, причем в командировочных свидетельствах, выдаваемых ВЧК, оговаривалось, что они имеют право пробыть у себя дома полных семь дней без зачета времени, нужного на путешествие туда и обратно.

   Я оставался в Москве, пользуясь случаем не только принять участие в устройстве наших партийных дел, но и присмотреться немного к тому, какой вид приняла коммунистическая столица за тот год, что я не видел ее, год, прошедший под знаком новой экономической политики. Наблюдения дали мне мало утешительного. Чуть не в каждом доме открылась торговля. Но – увы! – все это почти сплошь были «колониально-гастрономические» магазины, булочные, кондитерские, кафе, то есть лавки и заведения, рассчитанные на потребление весьма состоятельных людей. У прилавков кондитерских стояли часто небольшие хвосты, и покупатели платили в кассу за пирожные миллионы. Торговля явно служила главным образом роскоши «новых богачей», бесстыдно выделявшейся на фоне общего обнищания и чудовищного голода, смутные отголоски которого долетали до Москвы в виде сообщений о массовой смертности, об ужасных случаях людоедства и т. д. Но все это воспринималось как будто вести с другой планеты, а Москва веселилась, угощалась пирожными, прекрасными конфетами, фруктами и деликатесами. Театры и концерты были набиты, дамы стали снова щеголять роскошными нарядами, мехами, бриллиантами. «Спекулянт», которому вчера грозил расстрел и который тихо жался к сторонке, стараясь, чтобы никто не заметил его, сегодня чувствовал себя именинником и гордо выставлял на показ свое богатство и свою роскошь. Это сказывалось во всех мелочах обихода: впервые после стольких лет довелось услышать из уст извозчиков, кельнеров в кафе, носильщиков на вокзале совсем было исчезнувшее из обихода рабское обращение – «барин».

   В разговорах то и дело приходилось слышать о колоссальных жалованьях («в золотой валюте»), об умопомрачительных комиссионных при продажах и покупках, производимых государственными учреждениями, о неслыханном взяточничестве и т. д. Мне приходилось бывать в кабинете одного хорошего знакомого, человека испытанной честности, заведовавшего одним хозяйственным государственным учреждением. При мне приходили служащие с докладами, поставщики, комиссионеры и т. д., и я шутя сказал своему приятелю, что мне кажется, будто я попал не в государственное учреждение, а в контору какого-то темного торгового дома плохой репутации: до такой степени густа была атмосфера наживы и «подмазки», без которой не двигалось ни одно дело.

   А между тем достаточно было самого поверхностного наблюдения, чтобы убедиться, что в смысле постановки и укрепления производства за этот год ничего не сделано; что по существу идет лишь прежнее распределение запасов, оставшихся со старого времени, с тою только разницею, что количество участников дележа значительно уменьшилось: так как потребление стало «платящим», то и участниками его стали лишь те «верхние десять тысяч», у которых есть чем платить. Главная же масса населения – рабочие и служащие – переведена с натуральных пайков на денежное жалованье, недостаточное для самого голодного существования. Кроме того, хозяйственный расчет вызвал всюду сокращение штатов. Появилась безработица, а масса барышень, наполнявших раньше советские канцелярии, была выброшена на улицу без всякой надежды на какой бы то ни было заработок. И на улице это сказалось: Тверская была опять полна молодых женщин и девушек, пользовавшихся «свободою торговли» для продажи того, что у них только и оставалось, – своего тела.

   Гастрономический характер московской торговли резко бросался в глаза. Редко-редко попадались лавки с другими товарами – за исключением женских шляпок, которые продавались в весьма изрядном количестве магазинов. Зашел я как-то в МУМ – Междуведомственный универсальный магазин, занимавший несколько лавок в бывших Средних торговых рядах. Мне нужна была самая обыкновенная подкладка и костяные пуговицы: ни того ни другого не оказалось в магазине, куда снесли свои богатства все центральные хозяйственные учреждения Московского государства! На прилавках лежала мелкая галантерейная дрянь такого качества, какою прежде торговали только в самых захудалых деревенских лавках.

   Я успел лишь бегло присмотреться к Москве новой экономической политики. Но то, что я видел, произвело на меня самое удручающее впечатление: ни на йоту хозяйственного прогресса и быстро подвигающееся вперед морально-политическое разложение.

   Неделя на свободе промелькнула быстро. 16 января, в понедельник, я пошел в ВЧК. Меня направили к нашему следователю Рамишевскому. Этот насквозь фальшивый человек, совершенно не стеснявшийся говорить неправду прямо в лицо, принял меня крайне любезно. Я заявил ему, что решил ехать за границу, и так как скорые поезда идут только по понедельникам и четвергам, то предполагаю выехать в следующий понедельник, почему и прошу приготовить к тому времени все бумаги, нужные для меня и моей жены. Рамишевский сказал, что все будет сделано, но что он должен еще пойти куда-то справиться. Вернувшись через несколько минут, он заявил мне, что, по распоряжению президиума, ехать я и все те товарищи, которые решились на заграничную поездку, должны не позже четверга, 19 января.

   Причины такой спешки были довольно прозрачны: 20-го должны были начаться перевыборы в Московский Совет, и власти предержащие боялись меньшевиков как огня, о чем более простоватые или более откровенные коммунисты говорили совершенно открыто. Я, однако же, решительно протестовал против такой скоропалительности: в оставшиеся два дня немыслимо уладить все личные дела. Рамишевский поддакивал, говорил, что он положительно не понимает, как можно предъявлять такие несуразные требования, и т. д. Под конец он предложил доложить о моем протесте председателю ЧК Уншлихту. Вскоре он вернулся с Андреевой, которая категорически заявила, что ни о какой отсрочке речи быть не может, что ЧК сама берется изготовить все нужные документы, получить иностранные визы, обеспечить места в вагоне и т. д., а личные дела не касаются ее: я могу устраивать их как хочу. Я потребовал все-таки, чтобы сам Уншлихт дал определенный ответ. Андреева сходила к нему и с его слов подтвердила, что ехать надо 19-го. Желание во что бы то ни стало ослабить меньшевиков на время выборов в Московский Совет было так велико, что от товарищей, позже вышедших из тюрьмы и явившихся поэтому 17 и 18 января, для которых ЧК не бралась устроить паспорта к 19-му, Андреева потребовала немедленного выезда куда-либо в провинцию, для чего им были выданы командировки и бесплатные проездные билеты!

   Пришлось собираться наспех и 17-го снова явиться в ВЧК для заполнения анкетных листов и пр. Всего нас, кандидатов на выезд за границу, было одиннадцать человек, в том числе двое были с женами, а один – с женою и двумя малолетними детьми. Андреева пригласила меня к себе в кабинет и сочла нужным пояснить, что выезд в назначенный срок совершенно необходим, но что она, со своей стороны, готова сделать все, что в ее силах, для облегчения нашего положения. Я ответил, что по ее поведению до сих пор это трудно было заметить. Тогда она обиженным тоном возразила: «Неужели вы думаете, что мы можем забыть о том, что мы с меньшевиками были в одной партии и вместе работали? К меньшевикам мы никогда не будем относиться так, как, например, к эсерам и анархистам». Признаться, я подумал, что довольно-таки трудно установить, в чем заключается разница, но с интересом слушал дальнейшее повествование Андреевой о себе, о том, что она окончила два факультета – медицинский и юридический, что в ЧК ее командировала партия, но что пошла она только тогда, когда было объявлено об обязательности «революционной законности», и т. д. и т. п. Как это ни странно, но я вынес самое положительное впечатление, что говорит она искренно. Но только – это, по-видимому, один из столь нередких случаев двойной искренности, истерической способности быть одинаково «искренним» при самых противоположных и даже взаимно исключающих друг друга чувствах и действиях.

   Как бы то ни было, я должен признать, что в течение двух дней Андреева обнаруживала величайшую заботливость и внимательность насчет всего, что касалось удобств предстоящего нам путешествия, – конечно, в пределах того, что возможно сделать при такой горячке.

   Поезд отходил в седьмом часу вечера. Дело несколько осложнялось тем, что 19 января – Крещение, день, и в советской практике считающийся праздничным. Тем не менее нам было сказано, что мы должны явиться в двенадцать часов дня за получением документов и денег. К этому сроку, однако, ничего не было готово, и нас просили прийти к четырем часам дня. Но часа в три Андреева по телефону сообщила мне, что латышское консульство отказалось визировать наши паспорта, пока не будет получена виза из Германии, и что поэтому ехать сегодня нельзя. Что будет дальше, она еще не знает. Мы условились, что я позвоню ей часов в одиннадцать вечера. Вечером она мне сказала, что завтра утром все мы получим бумагу от президиума ВЧК с определенными указаниями. Я спросил, можно ли рассчитывать на отъезд в понедельник. Она ответила, что не знает, но что все, что можно, будет сделано.

   На следующий день часов около двенадцати действительно явились два посланца из ВЧК и предъявили мне и находившемуся у меня Б. Николаевскому бумагу такого содержания: «Ввиду отказа латышского представительства в визе выезд за границу представляется невозможным. Посему предлагается Вам на этой же бумаге указать, какой город Вы выбираете для жительства – Вятку или Северодвинск, и явиться сегодня же в 2 часа дня с вещами к коменданту ВЧК для отправки в избранное Вами место».

   На этой бумаге я написал приблизительно такое заявление: возможность выезда за границу была одним из обязательств, взятых на себя Советским правительством при прекращении нами голодовки. Его дело было думать о том, может ли оно на себя такое обязательство принимать. Я же требую его безусловного выполнения, отказ от него считаю актом вероломства и новому предписанию ВЧК добровольно не подчинюсь. Однородное заявление написал и т. Николаевский.

   Сейчас же после ухода чекистов я вызвал по телефону Андрееву и, излив в не особенно изысканных выражениях свои чувства по поводу новой выходки ВЧК, категорически заявил ей, что ни в два часа, ни позже к коменданту не явлюсь и никуда не поеду. Она пробовала что-то говорить насчет безвыходности положения ЧК, но так как это меня нисколько не убеждало, то разговор кончился ее заявлением, что если я не явлюсь, то буду арестован. «Ваше дело!» – бросил я и положил телефонную трубку.

   Осведомив по телефону о происшедшем всех товарищей, каких мог, я остался ждать дальнейших событий посреди упакованных и увязанных еще со вчерашнего дня чемоданов и сундуков.

   Часа в четыре нагрянула целая компания «гостей» с ордером на мой арест. Я надел пальто и сказал, что готов идти. «А вещи? Ведь сегодня вечером поедете в Вятку!» – «Я добровольно никуда не поеду, а если хотите, можете везти меня без вещей». Чекист пытался было уговорить меня, но скоро убедился, что это бесполезно. Оставив засаду ожидать т. Николаевского, он вышел вместе со мной и двумя красноармейцами, и в ожидавшем нас автомобиле мы отправились в ЧК.

   Здесь комендант подтвердил, что часа через три надо ехать, и в ожидании поместил меня в небольшую каморку, предназначенную, судя по надписи на дверях, для водопроводчиков, которых куда-то удалили, хотя время от времени они заходили за инструментами, хранившимися в шкафу. Кроме шкафа вся мебель состояла из стола и двух стульев.

   Через час сюда же привели Николаевского, а еще некоторое время спустя одну из товарищей-женщин – Е.И. Грюнвальд. У нее оказались с собою кое-какие съестные припасы. Красноармеец сходил за кипятком, и мы сели пить чай.

   Часов в девять явился к нам один молодой чекист. Мы спросили его, когда же нас повезут. Помявшись немного, он сказал: «Я ничего говорить вам не могу, только кажется, что дело ваше повернулось к лучшему». Мы уже и без того видели, что сегодня нас никуда не повезут: час отхода поезда на Вятку прошел. Из слов чекиста мы поняли, что, пожалуй, поездка наша в Вятку совершенно отменена. Мы стали требовать, чтобы нас перевели куда-нибудь, где можно лечь. На это чекист сказал, что ему не хочется переводить нас в пресловутую «внутреннюю тюрьму» и потому лучше уж нам как-нибудь потерпеть. Мы согласились и до утра просидели без сна в своей каморке.

   Утром нас всех троих поместили в одной из трех больших комнат, отведенных для заключенных при комендатуре и расположенных во дворе. Тут было довольно чисто и просторно. Днем к нам неожиданно явился новый сотоварищ по заключению: это был Ежов, брат моей жены. Расскажу вкратце историю его ареста, так как она в высшей степени характерна для бесцеремонности и произвола ЧК. Ежов, член нашего ЦК, был вместе со всеми арестован в феврале 1921 года, сидел с нами в Бутырках, но еще в декабре, до нашей голодовки, был освобожден по болезни. В списке приговоренных к ссылке его не было, и в последнем разговоре с нами Уншлихт упоминал его имя в числе тех товарищей наших, которые освобождены без всяких последствий. Попал же он в нашу камеру следующим образом: Андреева назначила по телефону свидание моей жене, чтобы поговорить о дальнейшей судьбе нашей. По нездоровью жены на это свидание в ЧК отправился ее брат – Ежов. Андреева приняла его, сказала ему, что пока ничего еще не известно, но что предприняты новые шаги для получения визы от латвийского правительства, так что, быть может, мы еще поедем за границу. Таким образом, через двадцать четыре часа после нашего энергичного протеста оказалось возможным то, что накануне было официально объявлено невозможным и, по мнению Советского правительства, освобождало его от данных им обязательств! Андреева добавила, однако, что, ввиду отказа нашего подчиниться распоряжению ВЧК, мы до самого отъезда будем содержаться под арестом. Логики тут было мало, так как новым заявлением представительницы ВЧК подчеркивалась произвольность и недобросовестность постановления о ссылке нас в Вятку ввиду «невозможности» выезда за границу, но логику искать было и незачем: ни для кого не было тайной, что корень вещей – в перевыборах в Московский Совет.

   Ежов ушел из ВЧК, но на Лубянской площади был арестован двумя чекистами, предъявившими ему безымянный ордер на арест «меньшевиков, скрывающихся от следования в ссылку». Протесты его не помогли. Он был доставлен к нам, просидел в тюрьме десять дней, был выпущен с извинением, что произошло недоразумение, так как от ссылки он не мог скрываться уже по той простой причине, что ни о какой ссылке ему объявлено не было. При этой оказии ему неожиданно сообщили, что и он подлежит высылке на два года. Тяжелая болезнь, заставившая Ежова лечь в санаторий, вынудила ЧК отсрочить высылку, но в конце апреля Ежов был снова арестован и на третий день голодовки, объявленной им в знак протеста, без вещей под конвоем отправлен в Вятку.

   Ежов сообщил нам, что все остальные товарищи, заявившие о желании ехать за границу, – кроме выехавших в провинцию, – решили скрываться. Позже мы узнали, что все поехавшие в провинцию были там по телеграмме ВЧК арестованы и затем привезены в Москву. Арестовывались по мере явки и скрывавшиеся. Те провинциалы, которые не поспели воспользоваться разрешением выезда за границу до начала апреля, по совершенно произвольному распоряжению ВЧК были лишены этого права: момент податливости и напуганности международным движением протеста прошел, и все уступки стали по возможности отбираться обратно.

   В нашей камере мы просидели вчетвером шесть дней. Когда выяснилось, что мы все-таки едем за границу, родные принесли нам вещи и съестные припасы. Стали давать нам и свидания. Всеми нашими делами по отправке заведовала по-прежнему Андреева, но она тщательно избегала видеться с нами.

   Упомяну еще о двух характерных встречах. Как-то на третий или четвертый день открывается дверь нашей камеры, и комендант вводит к нам двух пожилых «гостей». То были Е.Д. Кускова и С.Н. Прокопович, виднейшие деятели Общественного комитета помощи голодающим, с такою помпою открытого в свое время большевистским правительством, желавшим демонстрировать свое единение с общественными силами. Как известно, комитет был вскоре закрыт, члены его публично обвинялись чуть не в сношениях с Антантою, поговаривали даже о возможности расстрела… Кончилось тем, что «главари и зачинщики» просидели значительное время в тюрьме (Кускова и Прокопович провели, между прочим, несколько дней с нами в Бутырках) и затем были сосланы в северные губернии. Кускова и Прокопович попали в Вологду. Но только что успели они там обжиться и устроиться, как местные чрезвычайники начали теснить их. Причин тому было две: во-первых, показалось опасным влияние, каким стали пользоваться ссыльные на местных деятелей, в особенности на кооператоров, – а известно ведь, что с новой экономической политикой большевики стараются возродить кооперацию, но с тем непременным условием, чтобы кооператоры вели себя как послушные чиновники. Но была и вторая причина гнева местной Чрезвычайки: в Вологде помещений очень мало, и дома, не ремонтировавшиеся в течение ряда лет, зачастую полуразрушены. Чтобы найти себе приют, Кусковой и Прокоповичу пришлось за собственный счет отремонтировать пустовавший домик. Но как только они это сделали, домик приглянулся одному из местных влиятельных чрезвычайников, который и начал выживать их самым бесцеремонным образом. В результате – телеграмма из ВЧК о переводе Кусковой и Прокоповича в Казань – город голодный и сыпнотифозный. По дороге в Казань они попали в нашу гостеприимную камеру. Тут их вызывали на допрос и в конце концов назначили им местом жительства уездный город Кашин Тверской губернии и разрешили провести в Москве три дня, с тем чтобы они за эти дни ни под каким предлогом из дому на улицу не выходили.

   Была и другая встреча. Очистили как-то соседнюю камеру и скоро водворили туда целую партию молодых женщин и мужчин – человек пятнадцать. Это были левые эсеры и анархисты, уже год просидевшие в орловской тюрьме. Все они были измучены, истощены. Куда их везут, они не знали. Скоро выяснилось, однако, что в ярославскую тюрьму – зачем и надолго ли, неизвестно. Дня через два-три их всех усадили в мрачный тюремный автомобиль и повезли. Это была моя последняя тюремная встреча в России.

   В четверг, 26-го, нам с утра было объявлено, что сегодня мы выезжаем. К вечеру нам привели в контору коменданта и вручили по 13 долларов каждому – сумма, предназначенная на расходы по ожиданию в Риге германской визы.

   Часов в семь вечера автомобиль доставил нас на вокзал. В курьерском вагоне скорого поезда нам было отведено купе, но в нем поместился еще один пассажир в матросской форме. Через пять минут в этом спутнике нашем мы распознали агента ЧК. Он ехал с нами до самой латвийской границы.

   В восемь часов поезд тронулся, увозя нас в заграничное изгнание, столько раз изведанное в царское время и такое неожиданное теперь, на пятом году революции. Настроение было отвратительное…




<< Назад   Вперёд>>