Глава третья
Hа „Ангаре” мне впервые пришлось встретиться с очевидцами катастрофы 26 января и непосредственными участниками боя 27 января, притом встретиться в кают-компании, в качестве сослуживца, а не чужого человека.

Позволю себе здесь маленькое отступление. Принимаясь за настоящую работу, я вовсе не собирался писать историю минувшей войны на море. Такой труд будет возможно осуществить во всей его полноте лишь тогда, когда для исследователя откроются ныне закрытые архивы, когда „секретные”, „весьма секретные” и „конфиденциальные” донесения, предписания и отношения сделаются общим достоянием. В настоящий момент мы волей-неволей вынуждены довольствоваться официальными реляциями (в которых многое опущено, многое подчеркнуто, сообразно условиям военного времени) и частными источниками.

В числе последних, лично для меня, является, вполне естественно, самым достоверным мой дневник, который я вел беспрерывно с отъезда из Петербурга 16 января 1904 г. и до возвращения туда же, 6 декабря 1905 г. В него занесены все факты, которых я был непосредственным свидетелем, равно как и рассказы очевидцев, переданные под первым, свежим, впечатлением только что совершившегося события. Не одни только факты, но и отношение к ним окружающих заботливо отмечались мною. Теперь я хочу на основании этих моих заметок попытаться рассказать читателю не историю войны, но историю людей, принимавших в ней участие. Я хочу, насколько сумею, с фотографической точностью воссоздать те настроения, которые владели нами, рассказать без утайки o тех надеждах и сомнениях, которые нас волновали, o тех разочарованиях, o тех ударах, которые довелось пережить.
Впечатление, вынесенное мною за первые дни моего пребывания в Порт-Артуре, было весьма странное. Kазалось, только что совершившиеся грозные события не слишком занимали общественное мнение: чувствовалось, что все живут под гнетом страха, но не за судьбу эскадры или крепости, а за свою собственную, и притом не в смысле покушения на жизнь и достояние со стороны врага, a в смысле благорасположения начальства.

Как-то еще обернется дело? Кто окажется виноватым? He влететь бы в грязную историю? — Эти вопросы видимо мучили всех и высоких, и малых чинов.

Надо заметить, что население П.-Артура составляли почти исключительно, либо служащие, либо люди, находившиеся в непосредственных сношениях с казной, благосостояние которых всецело зависело от настроения начальства. Вот почему, на мои вопросы o подробностях, а главное, o причинах разыгравшейся катастрофы, я ни от кого не мог добиться обстоятельного ответа. Все, либо отмалчивались, либо отговаривались незнанием, либо внезапно вспоминали неотложное дело, не позволяющее продолжать беседу. Ведь излагая факты, надо же было осветить их с той или иной точки зрения, a это было „крайне опасно”. Видимо, из опыта прежних лет всякий знал, что смелый отзыв, самостоятельное суждение немедленно, неисповедимыми путями, достигнут туда, куда следует, и неосторожный (часто недоумевая — в чем дело) вдруг почувствует на себе карающую руку. Это не было проявлением суровой дисциплины, как утверждали некоторые: ведь дисциплина – это есть сознательное подчинение закону всех, от самого старшего до самого младшего „не токмо за страх, но и за совесть”, а здесь был только страх, страх перед всесильным, безответственным начальством.

Зато как развязались языки, когда известие о назначении адмирала Макарова (сколько ни старались сохранить его в секрете) разнеслось по городу! И здесь ярче всего сказалась цена этой дисциплины „токмо за страх”. Уж я то никоим образом не мог 6ы быть причислен к поклонникам Наместника, но и меня не раз коробило „ослиное копыто”, поглядывавшее в смелых речах вчерашних „всепреданнейших".

Эскадра Тихого океана, на которой я провел почти всю мою службу, не являлась для меня понятием отвлеченным или просто сборищем судов, нет, это было живое, дорогое, близкое, проникнутое единым духом существо, с которым я сроднился, которое горячо полюбил. Отправляясь на Восток, мне всегда казалось, что я еду „домой”. Я был участником жизни этой эскадры, когда, если можно так выразиться, она была еще в детском возрасте, a за последнее плавание, продолжавшееся пять лет, был свидетелем расцвета ее сил во времена командования Дубасова и Гильтебрандта. Мне не привелось наблюдать ее постепенного упадка, я видел только ее гибель.

— Ho неужели же за три года моего отсутствия, — спрашивал я себя, — могла совершиться такая перемена? Могла погибнуть, разложиться на составные элементы такая стройная, могучая организация?
Живя в Кронштадте, я конечно знал об учреждении в Тихом океане вооруженного резерва, о сокращении кредитов на плавание, вследствие чего корабли, даже избегнувшие резерва, плавали не больше 20 дней в году, a остальное время изображали собою плавучие казармы; знал также o постоянных переводах и перемещениях офицеров, но вера в “эскадру” оставалась во мне непоколебимой.

— Это все временное, — думалось мне. — Внешние причины создали некоторое расстройство, и стоит им исчезнуть, чтобы порядок восстановился. Подойдет война, и „гастролеры” отхлынут; офицеры поспешат вернуться на „свои” корабли, и эскадра заживет полной жизнью.

Я так хорошо помнил, так сроднился с этим культом „своего” корабля, господствовавшим на эскадре. Я знал лейтенанта, пробывшего уже три года в чине, но за отсутствием естественного домашнего, движения все еще остававшегося вахтенным офицером (по сухопутному — субалтерн-офицер) и упорно отказывавшегося от назначения вахтенным начальником потому, что такое повышение неизбежно обусловливало перевод с „нашего „Нахимова” на „какой-то „Корнилов”; знал другого лейтенанта, бывшего офицером уже 15 лет, который, состоя старшим артиллеристом на броненосце внутреннего плавания и узнав, что „его “Донской”, недавно вернувшийся из Тихого океана, внезапно опять отправляется туда, бросился просить по начальству и был счастлив, добившись назначения на „свой” крейсер на должность вахтенного начальника (на содержание вдвое меньшее). Я мог бы привести еще много подобных примеров, но думаю, что и этих достаточно. Я помнил запальчивую молодежь, всегда готовую, с оружием в руках, потребовать удовлетворения за непочтительный отзыв o “своем”, корабле, и разыгрывавшиеся на той же почве драки подгулявших на берегу матросов, решавших вопросы чести „своего” корабля более простым и грубым способом.

Да не подумает читатель, что это было своего рода бретерство.

Совсем нет.

Такое настроение наиболее впечатлительных элементов вполне естественно вытекало из убеждения, что если каждый отдает всю свою заботу, всю энергию на службу „своему” кораблю, то он, этот корабль, не может не быть самым лучшим! Ведь за каждым маневром, за каждой работой, на каждом общем ученье сотни ревнивых глаз следили за своими соседями, и, сохрани Бог, если дружный хор этих строгих и опытных критиков уличал кого-нибудь в том, что они „показывают Петрушку”. На почве этого соревнования кораблей вырос „культ эскадры”, в которой каждый— корабль стремился быть лучшим ее украшением. Боже мой, как ревниво следили (по приказам, отчетам и корреспонденциям) за тем, что делается в других морях! Как стремились к первенству в боевом отношении, перед всякими другими эскадрами и отрядами!
Помню, как, проплавав три года старшим штурманом на „Донском”, я получил предложение адмирала Дубасова вступить в его штаб старшим флаг-офицером. Вышло это совсем неожиданно и так меня поразило, что я попросил сутки на размышление и, вернувшись “домой”, стал советоваться с командиром, старшим офицером и старожилами кают-компании: „как быть? можно ли бросить крейсер? не будет ли это изменой?" Судили, рядили, и пришли к заключению, что отказываться нельзя, что это не перевод на другой корабль, хотя бы и с повышением (что было бы некорректно по отношению к „своему” кораблю), но переход на службу всей „нашей” эскадре, в которой „Донской”, хотя и самый лучший, но все же только один из многих.
Все это я помнил. И вот почему не колебалась моя вера в „эскадру”. Я верил, что жив дух ее. Я не знал, что за эти три года, проведенные мною в Кронштадте, там, далеко, под Золотой горой Порт-Артура, делалось (может быть бессознательно) все возможное к тому, чтобы угасить этот дух, что там командир, который действительно берег и любил свой корабль, который не скрывал никакой, хотя 6ы самой ничтожной, неисправности, докладывал o ней, просил разрешения ее исправить, так как с течением времени эта мелочь могла перейти в крупное повреждение, такой командир считался „неудобным” и „беспокойным”. Наместнику надо было только одно: чтобы. за время его владычества не было других донесений, кроме „все обстоит благополучно”, на основании которых сам он имел бы право всеподданнейше доносить, что „вверенный ему флот неизменно пребывает в полной боевой готовности и смело отразит всякое покушение со стороны дерзкого врага”.

Кто не умел, или (что еще хуже) не хотел проникнуться этим принципом, осмеливался думать, что служит не наместнику Его Величества, a самому Госyдарю Императору, что наместнику он только подчиненный, и. лишь Государю — верноподданный, что пред лицом Верховного Вождя и командующий флотом, и матрос 2 статьи — одинаково слуги Престола и Отечества, ревность и преданность которых одинаково ценятся, вне зависимости от их иерархического положения, — те не в чести были.

Надо отдать полную справедливость: адмирал Алексеев, облеченный почти самодержавной властью, сумел достигнуть своей цели — близ него были исключительно, если не „всеподданнейшие”, то, по крайней мере, — „всепреданнейшие”. О рlеbs , конечно, и думать не стоило — ему нужны только ежовые рукавицы, — а что касается тех, которые были не близко и не далеко, т. e. в массе офицерства — в среде их, путем постоянных переводов с корабля на корабль, систематически вытравливался всякий дух сплоченности, единения, внедрялась идея, что при благосклонности начальства, „числясь” на портовом пароходе, можно идти по службе много шибче, чем ревностно исполняя свои обязанности на боевом корабле.
Теперь ни в порту, ни в клубе, ни даже на эскадре — нигде не приходилось слышать разговоров на старую, дорогую тему — „А вот, у нас на корабле...” или „У нас на эскадре...”

Все интересы сосредоточивались на успешном прохождении службы. Говорили o том, „кому подвезло”, соображали на счет открывающихся вакансий, где больше содержание, какое место больше „на виду” у начальства... Правда, иногда раздавалось — „У нас в Артуре...” — Но как обидно было слышать такие слова в разговоре морских офицеров, для которых, по образному определению адмирала Макарова, должно было бы считаться основой служебной этики: „В море — значит дома”. Превращение кораблей в плавучие казармы видимо удалось выполнить с блестящим успехом.

Я был поражен. Мне было так обидно видеть этот разгром личного состава „нашей” эскадры. Лишь кое-где, на некоторых судах, как будто сохранились еще отблески старых традиций.
Но я надеялся и, кажется, не ошибся, что стоит только стряхнуть внешний гнет, и ярким пламенем вырвется на свободу „дух эскадры”, в течение трех лет старательно прикрывавшийся золой и пеплом. Признаки были... „Верхи” еще хранили величавое, почти могильное, безмолвие; канцелярии работали заведенным порядком, словно ничего особенного не случилось, a по низу, словно поземный пожар по сухому застоявшемуся бору, уже неслась радостная весть:

“Макаров выехал из Петербурга.”

Но возвращаюсь к моему раcсказу.

Разумеется, больше всего меня интересовала достоверность ходивших по городу слухов o недавних событиях, тех слухов, которые еще в Харбине сообщали нам артурские беглецы и которые они несомненно развезли по всей России.

— Правда ли, — спрашивал я, — что эскадра проявила беспечность прямо... непонятную? Что она стояла на внешнем рейде со всеми огнями, без паров, без сетей, без охранных и сторожевых судов? Что в самый момент атаки не только многие офицеры и командиры, но даже сам адмирал находились на берегу, празднуя день ангела M. И. Старк?

— Прежде всего, признайте, что личный состав „Ангары” (беседа происходила на „Ангаре” с одним из новых сослуживцев) по существу дела, самый беспристрастный свидетель всего происшедшего. В эскадре мы состоим без году неделя, не связаны с ней никакими традициями, никакой привычкой долгой совместной службы, даже наоборот — можем считать себя обиженными, так как попали вместо боевого судна на вооруженный пароход. Так вот, я вам отвечу категорически: первая часть вашего вопроса горькая истина, но с оговоркой, что не эскадра виновата в проявленной беспечности, которую вы мягко назвали непонятной, a я прямо назову — преступной! Что касается второй части — то это сплетня, пущенная с явной целью взвалить всю ответственность за происшедшее на адмирала Старка. Не знаю, может быть в тот момент так нужно было... Ведь, после первого ошеломляющего впечатления по городу, по крепости уже пронеслось роковое слово „измена”. А если бы оно вырвалось криком? — Подумать страшно!
Наш старик выдержал тяжелую марку, но оказался на высоте — не поддался искушению всенародно оправдаться во взводимых на него обвинениях, так как, Бог весть, чем бы могло это кончиться. Не обнародовал своего знаменитого „документа”, который был y него в кармане. Он только напомнил o нем, кому следует, и тотчас же все достоверные лжесвидетели и без лести преданные клеветники заткнули фонтан своего красноречия. Очевидно приказали молчать... Тут, батенька, древним римлянином пахнет! Pereat mea gloria, vivat patria! Впрочем в латыни я слаб... Однако же, судите сами: скажи он тогда „Мне не позволяли стоять по боевому. Вот доказательства!” — Может быть, на другой день от дворца наместника не осталось бы камня на камне...

— Значит — неправда?

Мой собеседник досадливо передернул плечами и резко, отчеканивая каждое слово, продолжал:

— С того момента, как эскадра стала по диспозиции на внешнем рейде, приказано было раз навсегда, чтобы к заходу солнца, к 5 ч. дня, весь личный состав был на своих судах, и сообщение с берегом прекращалось вплоть до рассвета. Это было единственное распоряжение, в смысле мер предосторожности, которое начальник эскадры мог отдать своей властью, не спрашивая разрешения наместника. И это приказание в точности выполнялось.

Особенно 26 января! Еще бы! — Ведь все мы видели, как пришел пароход с японским консулом из Чифу, чтобы забрать и увезти из Артyра японских подданных. Мы видели, как он стоял на якоре, чуть что не посреди эскадры, как он торопился уйти засветло. Кому же не было ясно, что это — война! Или вы думаете, что мы этого не понимали?!..

Да разве, если бы вся эскадра не была начеку, подхватили бы так быстро, по всем судам, боевую тревогу? разве могли бы мы так дешево отделаться?!

Ко времени этого разговора из Чифу уже были получены (из частных, но достоверных источников) сведения, что на пароходе, приходившем в П.-Артур 26 января, кроме консула находился еще и неофициальный японский морской агент, проживавший в Чифу уже много лет. Говорили даже, что в П.-Артуре он съезжал на берег под видом консульского слуги. Пароход, имевший за время стоянки полную возможность совершенно точно нанести на карту диспозицию нашей эскадры, выйдя в море, встретил на условленном рандеву японскую эскадру и передал на нее мнимого лакея, конечно, со всеми собранными им последними известиями.

Большую услугу оказало японцам также „ученье отражения минной атаки”, назначенное в ночь на 27 января, для чего в море были высланы четыре наших миноносца.

Хотя это несвоевременное ученье (неизвестно по чьей инициативе) было отменено, и миноносцам было приказано идти на ночь в Дальний, но последнее распоряжение на эскадре известно не было, и когда в 11-м часу вечера показались с моря миноносцы, идущие со всеми огнями, их, весьма естественно, приняли за своих. Утверждают даже, хотя факт этот не удостоверен, что один из миноносцев совершенно правильно показывал позывные сигналы “Стерегущего” — одного из наших отсутствовавших... Только глухие удары минных взрывов и звуки боевой тревоги на поврежденных судах развеяли сомнения.

— Но пары? сети? огни? сторожевые и охранные суда? — спрашивал я...

— Ах, что вы говорите! Точно не знаете!.. Разве это мог приказать начальник эскадры? Надо было разрешение наместника!

— Отчего ж не просили? не настаивали?..

— Не просили!.. Сколько раз просили! и не на словах только — адмирал рапорт подал!.. А на рапорт, зеленым карандашом резолюция — „Преждевременно”... Теперь объясняют разно: одни говорят, будто боялись, что наши воинственные приготовления могут быть приняты за вызов и ускорить наступление разрыва, a другие — будто на 27-e предполагалось торжественное объявление состоявшегося отозвания посланников, молебствие, парад, призыв стать грудью и т. д... Только вот — японцы поторопились на один день...

— Ну, а впечатление, которое произвела атака? Настроение на эскадре?

— Что ж... — впечатление? — Впечатление конечно, тяжелое, по паники не было. Факт налицо — все остальные атаки удачно отбили. Потери, повреждения — не сразу выяснились.

„Ретвизан” только сел носом, „Паллада” — кормой. Ночь, темно, — даже заметить трудно. Вот, когда „Цесаревич”, повалившись на бок, крен 18°, шел в гавань, — жутко было. Думали, вот-вот перевернется. А настроение?.. Да, что! — внезапно воодушевляясь, заговорил он. — Когда, после первой, внезапной атаки, японцы скрылись, пальба стихла, но угар еще не прошел, — наш добродушный толстяк 3. повернулся к Золотой Горе и со слезами, но и с такой злобой в голосе закричал, грозя кулаками: — дождались?.. непогрешимые, всепресветлейшие!.. и т. д. (приводить в печати неудобно). Вот, это и было настроение, думаю, общее...

— Ну, a 27-го?..

— Тоже какая-то дрянь вышла... Понятно, что сейчас же после атаки, даже не ожидая сигнала, все начали разводить пары. Подбитые суда немедленно пошли в гавань, да в потемках, плохо слушаясь руля из-за пробоин, никто не попал, куда хотел. Все трое, рядышком, выкатили на отмель Тигрового Хвоста под самым маяком. На другой день „Цесаревич” и „Палладу” сняли, отвели внутрь, a „Ретвизан” так и сидит до сих пор: y него пробоина в носу, и через нее, по системе вентиляционных труб, одобренной техническим комитетом, вода медленно, но верно, сплющивая какие-то специально изобретенные шаровые клапаны, распространяется по всему броненосцу. Изолировать пробоину невозможно. Надо ее, хоть временно, заделать, a без этого... — слава Богy, что сидит на мели!..

Ну, так вот: стоим под парами. Перед рассветом, когда закончились атаки миноносцев, послали крейсера на разведку.

Первым возвращается „Боярин”, держит сигнал: „Видел приближающегося неприятеля”. Немного погодя, полным ходом, уже в перестрелке с наседающими крейсерами японцев, идет „Аскольд” и сигналит: „Неприятель наступает в больших силах”. А мы — стоим на якоре в трех колоннах, и наша „Ангaра” совсем на отлете, самым восточным кораблем южной линии... Наконец — без всяких сигналов, своими глазами видим -появляется на горизонте весь японский флот... А мы — все стоим... Видите ли: с утра начальник эскадры был вызван к наместнику для получения инструкций и еще не возвратился. Это мы уж после узнали, a тогда... понимаете — так и подмывает! так и дергает!..

— Как же не доложили? Не послали сказать?..

— He доложили! Не послали сказать! Ха-ха-ха!.. – желчно рассмеялся мой собеседник. — Да вы забыли, что ли? Ведь Золотая гора первой принимает все сигналы, и горизонт у нее много больше, чем y судов, стоящих на рейде! А с Золотой горы — телефон прямо во дворец к наместнику!

Должно быть, все совещались, — находили, что еще „преждевременно”!.. Впрочем — как знать, чего не знаешь?.. Словом, флаг-капитан, видя, что неприятель вот-вот откроет огонь, сделал сигнал — „Сняться с якоря, быть в строе кильватера” — сам, не дождавшись возвращения адмирала, который догнал „Петропавловск” на катере и высадился на него уже на ходу... Боя настоящего не было.

Правильнее сказать перестрелка. Хорошо стреляют. Первые их два снаряда так и легли, оба y самого борта „Петропавловска”. Hарвались на Электрический утес. Его 10-ти-дюймовую батарею успели изготовить. С возвышенного-то берега, да с крепостным дальномером!.. Кажется, им здорово влетело! — 40 минут постреляли и заторопились домой! У нас — азарт, подъем духа! Сигнал: „Преследовать неприятеля!” — „Аскольд”, „Новик” -наши скороходы, уже бросились вперед, в первую голову. Вдруг — на Золотой горе поднимают „ферт”*... Вернyлись... Потом все, в порядке постепенности, вошли в гавань... И вот — стоим... *) “Ферт”, т. е. флаг, соответствующий букве Ф, означает “Предыдущий сигнал отменяется”.

Я слушал и хотел бы не верить...

„Ангара” тоже принимала участие в бою. Конечно, в виду большой дистанции, вряд ли она нанесла неприятелю какой-нибудь урон своими 120-мм пушками, хотя сама порядочно потерпела. Были убитые и раненые; был критический момент, когда оказался перебитым рулевой привод, и некоторое время пришлось управляться машинами; большая часть шлюпок левого борта превратилась в решето; трубы, вентиляторы пестрели мелкими пробоинами, но все от осколков снарядов, рвавшихся о воду, близ борта. Единственный (зато 12-дюймовый) снаряд, попавший в пароход, на счастье не разорвался: пробив борт, палубу, несколько переборок, он залетел в каюту первого класса, разрушил койку и мирно опочил в ее пружинном матрасе. Похоже на анекдот, — но правда.

Я, лично, не слишком верил в обещанную крейсерскую службу „Ангары”. Ведь настоящие крейсера, на моих глазах, стояли без всякого дела.

„Беречь суда! Отнюдь не рисковать” — этот лозунг, с которым я недавно познакомился, вряд ли был принят младшим флагманом самостоятельно. Вероятно, он был дан „свыше”. Конечно эти пессимистические размышления я хранил про себя и не только их не высказывал, но еще, всеми мерами, пытался подбодрить личный состав и привлечь его к дружной работе по подготовке „Ангары” к ее будущей деятельности. А работы было не мало.

„Ангара” (бывшая „Москва”) — один из лучших пароходов Добровольного флота — была принята под военный флаг перед самой войной. На нее поставили артиллерию (шесть 120-мм и восемь 75-мм пушек), грузовые трюмы засыпали углем, назначили сборную команду с разных судов, переменили название, и вспомогательный крейсер был готов.

Организация судовой жизни, все эти непонятные непосвященным „расписания”, в которых на всякий случай и во всякой обстановке каждому человеку указаны, его место и обязанности сообразно его званию и специальности, — находились в зачаточном состоянии. Сверх того необходимо было ознакомиться с теми средствами, какие были под руками, блиндировать (прикрыть хотя бы от осколков) наиболее жизненные и нежные части, как-то приборы для управления рулем и машинами, пожарные трубы и т. п.

Главное же — надо было до крайних пределов уменьшить количество дерева и вообще горючих материалов. “Ангара”, т. е. „Москва”, с ее роскошной отделкой пассажирского парохода, представляла собою настоящий плавучий костер. Счaстье было, что 27 января 12-дюймовый снаряд, угодивший в каюту 1 класса, не разорвался, — тут было бы где разгуляться пожару!..
В моих хлопотах я встретил неожиданное, хотя чисто формальное, препятствие со стороны командира: надо было спросить разрешения наместника. Oказывается, за несколько дней до начала военных действий он посетил „Ангару” и наметил ее, как яхту-крейсер, предназначенную для него и его штаба в случае необходимости проследовать куда-нибудь морем.

Принимая во внимание, что в военное время штаб наместника достигал числа 93 человек (адмиралов, генералов, штаб— и обер-офицеров и чиновников), действительно, „Ангара” являлась для этой цели кораблем, наиболее подходящим. Первоначально предполагалось даже совершенно закрыть все помещения I класса и держать их в полной неприкосновенности для будущего высокого назначения, a командира и офицеров поселить в скромных каютах судового состава.

Впоследствии, когда выяснилось, что эти каюты необходимы для помещения в них кондукторов, устройства канцелярии и малых складов тех артиллерийских, минных и шкиперских материалов, которые нужно всегда иметь под руками, последовало разрешение командиру и офицерам пользоваться некоторыми помещениями I класса, но с наказом: ничего не испортить.

— Что ж это? — ворчали иные, — или думают, что мы никогда не ездили на пароходах в I классе? Боятся, что перебьем зеркала и мебель переломаем?..

Когда передо мною открыли запертые салоны promenade deck’а и cabines de luxe, я прямо ахнул: они были битком набиты креслами, стульями, легкими диванами, столами, столиками... Тут же возвышались груды ковров, занавесок...

— Как можно? Ведь это — готовый костер.

— Приказано было, — пояснил сопровождающий меня ревизор, — для сохранности, на случай поездки наместника и его штаба.

На меня вдруг пахнуло чем-то далеким, полузабытым... Почему-то вспомнилась гимназия, учебник истории Иловайского и захваченные на поле марафонской битвы цепи, которые Ксеркс, царь персидский, предусмотрительно заготовил для греков, имеющих быть плененными...
Что касается других работ, в которых требовалось содействие порта, то каждый любитель строго заведенного порядка несомненно пришел бы в восторг от стойкости портовых учреждений Артyра! Грозa войны как будто вовсе их не коснулась. Как и прежде, от момента подачи рапорта командиром судна, просившим о чем-нибудь неотложном, насущно необходимом, и до момента дачи соответственного „наряда” терялось дней 8-10 — на выполнение „портовых формальностей”. Господствoвало такое настроение, словно не Россия воевала с Японией, a подрались между собой какие-то южно-американские республики...

Не скрою, был один способ обойти канцелярскую волокиту, способ, практиковавшийся одинаково успешно и в мирное время и не имевший к войне никакого отношения, просьба „по старому знакомству”. Мне, как старожилу эскадры, участнику занятия Артура и лицу, прикосновенному к учреждению нарождавшегося порта, довелось в этом отношении оказать несколько мелких услуг „Ангаре” по просьбам механика, артиллериста и ревизора.

Помню, однажды, встав вместе с командой в 5 ч. утра, набегавшись по пароходу до ломоты в коленях, я позавтракал и только что собирался лечь, заснуть на время отдыха (до 2 часов дня), когда ко мне в каюту постучался механик.

— В чем дело?

— Простите, что беспокою, но вы сами все торопите заделкой пробоин в непроницаемых переборках. До зарезу нужно! Уж три дня, как подал рапорт, — и никакого толку! Ведь N. N. вам старый знакомый? — Это в его власти. Не откажите — съездите, замолвите словечко! He для себя прошу!

Разoчарованный в мечтах об отдыхе, посылая все и всех к черту (механик отнюдь не принимал на свой счет и не обижался), собрался и поехал.

С двух-трех слов дело наладилось. Пoкa вестовые и рассыльные бегали с какими-то срочными записками, я, усталый, недовольный присел к письменному столу приятеля, закурил папиросу и не удержался, чтоб не поворчать.

— Неужто у вас нет какого-нибудь особого, военного, положения? Так и тяните вашу проклятую канитель!

— Госyдарь мой, не богохульствуйте! — старый приятель поднял руку, как для присяги. — Небо и земля прейдут, a отчетность не прейдет!

— Полноте балаганить! Хлопнет 12-дюймовый снаряд в вашу отчетность — и нет ее; хлопнет в склад — и нет склада!

— Исполать им! Чего лучше такого оправдательного документа, как дыра от 12-дюймового! А пока такового не имеется, пожалуйте требуемый законом!

— Однако же вы сейчас распорядились и без документа...

— Это совсем другое дело! Это — уважение хорошему человеку! Вы мне сказали: что, как, почему. Я вам верю и вижу, что документ обеспечен, все равно, что в кармане. А без этого... ни-ни!

— Так что, будь я не я, не дали 6ы?

— Пoкa требование не прошло бы все подлежащие инстанции, ни в каком разе!

— Да если нужно! Понимаете: по условиям военного времени нужно! — горячился я...

— Порядок требований сверх штата ясно определен.

— Вы меня просто травите!..

— Совсем нет, и не злитесь, — печенке вредно! – смеялся приятель.

— Да, что! — вдруг вскочил он. — Вот вам пример! Старка чуть под суд не отдали! Чуть не утопили! А выплыл! Почему? Из-за бумажки! Знаете: он рапорт подавал о необходимости мер предосторожности? Так вот рассказывают, что как раз 26 января заходит он в штаб и спрашивает: — „А что, мой рапорт?” — Ему показывают. На рапорте резолюция „Преждевременно”. Он его взял... и — в карман. Ему так и сяк, говорят: “Следовало бы пришить к делу”. — А он: — „Чего же, — говорит, — если отказано”. — И ушел. Тогда-то на это и внимания особенного не обратили, а как пришла беда, да повели дело к тому, что он, дескать, во всем виноват, — так он только похлопал себя по карману... „Хотите, мол, покажу бумажку кому следует?..” То-то и есть! Нет, голубчик! Бумажка святое дело! На словах только в любви объясняются! Есть бумажка — чист как голубь. Нет ее — пропал как швед под Полтавой!..

— Какой цинизм!.. А долг службы? Долг перед родиной?.. Послушать вас, прямо — тошно!..

— Эх вы! Знаете сказочку? — Жил-бьл маленький мальчик, жил долго, вырос, состарился, а все еще верил, что папа и мама своих детей либо под капустными листьями находят, либо их аисты приносят в нарядных корзиночках... Ну, до свиданья! Когда что нужно будет по моей части — приходите прямо ко мне.

9 февраля закончено было исправление „Новика”. Его вывели из дока и вместо него ввели „Палладу”. По поводу результатов взрыва на этой последней доктора рассказывали весьма любопытные вещи. Люди, находившиеся в помещениях, куда проникли газы от взрыва мины, оказались отравленными. Отравление обнаружилось лишь на второй день, причем пострадавшие обратились к медицинской помощи, жалуясь якобы на простуду: „Грyдь заложило! Насморк – не прочихнешь!..”

На деле же гнойное воспаление носоглоточного пространства и бронхов. Как говорил для наглядности один из молодых докторов: „Что-то похожее на сап. Из девяти человек четверо умерли и очень тяжело. Ясно, что в мине был не пироксилин, a что-то новое — мелинит, лиддит, шимоза — кто их знает”.

— Запомните, господа, после разрыва снаряда или взрыва мины вблизи вас старайтесь не дышать, задерживайте дыхание, пока не пронесет газов! — поучал нас совсем юный эскулап „Ангары”.

„Ретвизан” и „Цесаревич” не влезали в существующий док (новый док был еще в зачаточном состоянии), a потому их надеялись починить при посредстве кессонов. Может быть, читатели не знают, что такое представляет собою подобный кессон? Попытаюсь вкратце дать его описание.

Строится (где-нибудь на берегу) огромный ящик, y которого две стороны из шести остаются открытыми, а именно открыты верх и та сторона, которая будет прилегать к поврежденной части корабля, причем линии срезов боковых стенок и днища должны в точности соответствовать обводам корпуса близ пробоины. Kогда подобное сооружение, затопив его предварительно съемными грузами, подведут и приладят к борту корабля вплотную, то, при выкачивании воды из затопленных отделений, внешнее давление так его прижмет к борту, что не оторвешь никакими силами. Полyчается как бы второй, извне надстроенный, борт корабля. Mеждy ним и настоящим, пробитым, бортом оказывается осушенное от воды пространство и свободный выход наверх, так как внешняя и боковые стенки кессона строятся с расчетом, чтобы верхний край их был на несколько фут выше уровня воды. Дальнейшие работы производятся так же, как в доке, хотя конечно не с такими удобствами.

Постройка кессона для „Ретвизана”, получившего пробоину в носовой части, где борт почти „прямостенный”, не представляла особых затруднений, зато относительно „Цесаревича” многие, даже специалисты, сильно сомневались. Мaло того, что самый обвод борта в корме чрезвычайно сложен, оказывалось необходимым пропустить сквозь кессон вал гребного винта. Это был камень преткновения: малейшая ошибка, какой-нибудь дюйм в обводе кессона или несколько дюймов вправо или влево при его установке — могли повлечь за собою погнутие гребного вала, a тогда... прощай, броненосец!

Большие надежды возлагались на ехавшего в Артур вместе с Макаровым корабельного инженера K. и сопровождавших его мастеровых Балтийского завода. В общем, как я уже говорил выше, во всяком затруднительном случае все утешались одной и той же спасительной мыслью: „вот приедет Макаров!..”

Toгo же 9-го февраля „ Аскольд” и „Баян” ходили в море, но скоро вернулись. Какое поручение было на них возложено — осталось мне неизвестным. Неприятеля они не видели. 10-го февраля „Амур” ходил ставить минное заграждение в бухтах западного берега Квантуна. Вернулся благополучно. Погода великолепная — штиль, ясно, сухо, греет яркое солнце.
В ночь на 11-e февраля, набегавшись за день, я спал сном праведника, когда в 2 ч. 40 мин. пополуночи был разбужен глухими ударами пушечных выстрелов. Выбежал наверх. От нас с возвышенного мостика „Ангары” через низменную косу Тигрового хвоста был хорошо виден „Ретвиван”, стоявший на мели y северного склона Маячной горы. Он светил боевыми фонарями и стрелял, но только из орудий средних и крупных калибров. Пaльбa велась с перерывами, как-то неуверенно. Видно было, как крепостные прожекторы своими лучами словно что-то искали в море. Ha окрестных батареях, обращенных к нам тылом, двигались взад и вперед светящиеся точки – должно быть бегали люди с фонарями, готовились к бою, но батареи молчали. С моря ответных выстрелов не было. Мы — офицерский состав „Ангары”, собравшиеся на ее мостике, никак не могли понять, в чем дело: если приближалась японская эскадра, несомненно открыли бы огонь и батареи берегового фронта; если шла минная атака – не молчала бы мелкая скорострельная артиллерия „Ретвизана”.

Морозная ночь была поразительно тиха. В паузах между выстрелами воцарялось какое-то жуткое безмолвие. Чувствовалось, что все, и в городе и на эскадре, затаив дыхание, жадно ловят каждый звук, который мог бы дать ключ к разгадке завязывавшейся трагедии.

— ...Немедленнo! Башня! Немедленно! — доносился вдруг с „Ретвизана” резкий, каждое слово отчеканивавший голос.

— ...Спишь y третьего номера? He своди с прицела! Фазан иркутский!.., и т. д. (в печати повторить неудобно) — прорезал внезапно наступившую тишину сочный бас с вершины первой горы Тигрового полуострова.

Нервы у всех были так натянуты, внимание так напряжено, что эти отрывочные фразы, долетавшие до нас в краткие моменты затишья, казались такими забавными.

Hервный смех пробегал и по мостику, где собрались офицеры, и вдоль борта, усеянного незримой во тьме толпой команды.

— А Щ. и в бою не забыл своего „немедленно!” — Богатый лексикон y нашего соседа! — Какого? — Что на Тигровом! — Ловко загнул! — Верно, сибиряк! — У них этак-то на почтовом тракте! — тут и там слышались сдержанные восклицания.

Пальба то стихала, то разгоралась с новой силой.

Так прошло больше часу.

Вдруг, с внешней стороны Золотой Горы блеснула зеленовато-золотистая молния — все сразу догадались -10-дюймовка Электрического утеса! Заговорили 6-дюймовки Канэ на батарее „соседа”, a затем подхватила и вся линия берегового фронта. „Ретвизан”, опоясанный беспрерывно мелькающими огнями выстрелов, казался каким-то вулканом.

А оттуда — никакого ответа.

Было начало пятого часа утра.

— Что такое?..

Сpеди гула канонады явственно послышался сухой треск ружейных залпов, и рокот пулеметов.

— Высадка? — Атака открытой силой?..

Кто мог ответить на эти вопросы?..

Вот из Восточного бассейна донеслись звуки горна, игравшего „боевую тревогу”, немедленно подхваченную на всех судах эскадры.

Кому не приходилось самому, в боевой обстановке, слышать, как, одновременно на десятках кораблей, горнисты, под аккомпанемент глухого рокота барабанов, играют тревогу, тот вряд ли поймет меня, a передать разумной человеческой речью это впечатление невозможно! Недаром горн сохранился у нас еще со времен Петра Великого.

Есть чтo-то особенно кровожадное, что-то зверское, затемняющее рассудок в этих пронзительных, ухо режущих звуках — и особенно тогда, когда эти звуки не согласованы между собою, когда, на каждом корабле играют, не слушая соседей. Получается какой-тo хаос, какая-то чудовищная дисгармония, — самая подходящая музыка для того момента, когда человек должен забыть, что он человек, разбудить в себе дремлющего зверя и, как на праздник, броситься на смерть в опьянении жаждой истребления всего, что подвернется под руку...

— На всякий случай приготовьте десант, — приказал командир.

— Десант наверх! — скомандовал я.

Но, видимо, в этот момент вся масса людей, населявшая „Ангару”, жила одной жизнью, и приказание являлось только разрешением.

Едва успели боцмана и унтер-офицеры повторить мою команду, как на палубе, торопливо оправляя на себе амуницию, уже строились ряды десантной полуроты, шлюпочные тали были разнесены и „взяты на руку”, a гребцы на шлюпках, схватившись за стопора, ждали только знака отдать их и сбросить шлюпки на-воду.

Внезапно из-за Маячной горы поднялись густые клубы дыма, озаренные багровым отблеском. Возможно, что был и взрыв, но среди гула канонады никто его не слышал. Заpево увеличивалось с минуты на минуту.

— Очевидно пожар! Но что там может гореть? Голый берег?

Общее недоумение еще увеличилось, когда вскоре же после начала пожара артиллерийский огонь стал ослабевать, а к 4 ч. 40 м. утра вовсе прекратился.

Чyть забрезжил свет, по всей эскадре замелькали семафорные флажки. Все торопились узнать, что такое разыгралось минувшей ночью.

Получаемые известия были до такой степени неожиданны, что скептики даже не верили им.
Оказывается, в 3-м часу ночи лучи прожекторов открыли 4-5 пароходов, шедших с моря, явно в Порт Артур. Пароходы шли так смело, так уверенно, что поначалу их приняли за ожидаемые транспорты с углем и другими запасами. Первым усомнился и, на всякий случай, открыл огонь „Ретвизан”. Емy показалось странным, что пароходы образуют, как бы линию фронта, словно собираются все одновременно подойти к узкому входу в Порт-Артур. Коммерческим судам было бы естественнее идти в кильватере, т. e. гуськом, друг за другом, так как в П.-Артур, особенно ночью, возможно было входить только поодиночке. Подозрения еще усилились, когда, несмотря на пальбу „Ретвизана”, загадочные корабли не только не стали на якорь, не начали подавать тревожных свистков, но упорно продолжали идти вперед. Наконец, когда выскочили скрывавшиеся за ними миноносцы и бросились на “Ретвизан” всякие сомнения исчезли. Тут то и началась та бешеная пальба по всей линии, которой мы были свидетелями. Как сообщали, один из пароходов затонул еще на подходе к рейду, другой попал на камни y горы Белого Волка, a третий, подбитый, не выдержал огня и ушел обратно в море. Наиболее удачно действовали два, шедшие прямо на „Ретвизан”. Один из них только немного уклонился вправо и затонул под Золотой Горой, другой же забрал левее и выскочил на берег y южного склона Маячной Горы, не дойдя до “Ретвизана” каких-нибудь 100 сажен. Здесь он загорелся, и его то пожар и был нам виден.

В кают-компании „Ангары” шли оживленные споры. Не смотря на бессонную ночь, никому и в голову не приходило пойти отдохнуть. Мнения били самые разнообразные.

— Я так думаю, что своих раскатали! У нас это не впервой! Оттого и батареи так долго не открывали огня. В эту ночь, наверно кого-нибудь поджидали, — заявил один из пессимистов.

— Отчего же они не стали на якорь при первых выстрелах?

— Не очень-то станешь на глубине 35 сажен! Надеялись, что y нас наконец, увидят ошибку...

— А миноносцы?..

Только новое объяснение, почему они так упорно шли вперед, — за ними гнались японские миноносцы... Что ж вы думаете? Брандеры, что ли, были высланы? Ну-ка зажгите современный броненосец! Японцы, поди, не глупее нас...

— Назначение пароходов, как брандеров, могло быть второстепенным. Главное, очевидно, заградить выход из гавани!

— Безyмнaя затея!

— Однако американцы пытались же заградить этим способом выход из Сант-Яго?

— Пытались — да неудачно!

Спор прекратился за получением вполне определенного известия, что пароходы несомненно японские. Захватить в плен никого не удалось, так как в последний момент малочисленный экипаж покидал свои суда и на шлюпках, пользуясь темнотой ночи, уходил в море, где их ждали миноносцы. Мертвый штиль, отсутствие даже зыби, как нельзя лучше, благоприятствовали осуществлению такого плана.

Из-за Маячной горы все еще подымались густые клубы дыма, a временами, не смотря на дневной свет, видно было и пламя. С разрешения командира я взял паровой катер и поехал взглянуть.
Затея японцев вовсе не показалась мне такой безумной, какой ее признавали некоторые из сослуживцев на „Ангаре”. Брандер, выскочивший на берег под Маячной горой, не дойдя до „Ретвизана” каких-нибудь 100 сажен, был пароходом, на глаз, тысячи в 4 тонн. Если бы эта масса врезалась в искалеченный, полузатонувший броненосец, то вряд ли еще оставалась бы надежда на его спасение! Если бы даже таранный удар не произвел непосредственно надлежащего эффекта, то во всяком случае одно соседство, борт-о-борт, этого гигантского костра представляло огромную опасность даже и для современного броненосца с его угольными ямами, запасами всяких горючих материалов, a главное — с его артиллерийскими и минными погребами.

Брандер, как рассказывали, не достиг своей цели, единственно, благодаря счастливой случайности. Обращенный на него ураган огня и железа не затронул ни одной из жизненных частей. Он шел неуклонно, параллельно берегу Тигрового полуострова, держа курс на середину броненосца осыпавшего его снарядами, но, почти y цели, какой-то шальной снаряд или осколки его перебили цепочки, придерживавшие на месте левый якорь. Именно не сорвали якорь с места, не сбили его, а только „отдали”. Якорь „забрал”, брандер бросился носом влево и выскочил на берег. Уголь, наполнявший его трюмы, был смочен керосином, так что в борьбе с огнем вода оказывалась бесполезной. Приходилось засыпать его землей. Тут и там в толще угля, были заложены небольшие мины, частые взрывы которых сильно препятствовали успешному ходу тушения пожара. Не обошлось без жертв. В общем работали, как на вулкане, потому что под слоем угля могла скрываться и какая-нибудь грандиозная мина, только ждавшая своей очереди.

Далеко на горизонте смутно виднелись силуэты трех миноносцев.

Лихо вышел из гавани и промчался мимо меня „Новик”, очевидно посланный прогнать этих соглядатаев. Я не мог проследить за его действиями, так как был отпущен на самый короткий срок и спешил возвратиться на „Ангару”.

В 8 ч. 30 м. yтра из ю.-в. части горизонта появился отряд легких японских крейсеров — „Читосе”, „Касаги”, „Такасаго” и „Иосино”.

С самого начала войны эти четыре крейсера, несшие обязанности передового, разведочного отряда японской эскадры, были окрещены в Артуре прозвищем „собачек”. Всякому было известно, что если „собачки” пришли, понюхали и ушли прочь — значит, ожидай скорого появления главных сил.

В тот день это правило еще не было установлено, a потому против „собачек”, в поддержку „Новику”, были высланы в море „Баян” и „Аскольд”.

Однако вскоре же их вернули всех троих, так как следом за „собачками” появился японский флот почти в полном составе.

С того места, где стояла „Ангара” (с ее верхнего мостика), в просвет между Маячной и Золотой горами открывался свободный вид на ю.-в. часть горизонта, ту именно, откуда обычно появлялись японцы.

Странное, совсем новое, жуткое чувство испытывал я, вглядываясь в силуэты знакомых броненосцев, яснее и яснее вырисовывавшиеся в голубоватой дымке дали. — Враги!.. Почему?.. Давно ли были друзьями?.. -мелькало в мозгу, и впервые почти бессознательно я чувствовал себя перед той колеблющейся завесой, которая скрывает от нашего умственного взора роковую тайну — смысл войны.

— Вот „Асахи”... Командир — Номото. Старый приятель.

Если бы сейчас он был здесь, лицом к лицу со мной, разве он 6ы не крикнул мне со своей знакомой широкой улыбкой: — “Здравствуй, дорогой!” Нет! Там, далеко, на горизонте он готовит свою артиллерию, жадно ждет момента, когда флагман позволит открыть огонь, когда его 12-дюймовки бросят смерть и страдание в ряды его недавних друзей. Почему?.. Какая нелепость!..

Резкие звуки боевой тревоги мигом стряхнули очарование, навеянное странными грезами. Словно назло кому-то, словно заглушая чей-то голос, со дна души поднималось страстное желание, почти мольба, чтобы „они” подошли поближе, чтобы и нам, с нашими 120-мм пушками, довелось принять участие в предстоящем бою.

Бой не состоялся. Японцы только прошлись в виду П.-Артура и скрылись на западе.
В предположении, что они ушли на ночь в Печилийский залив, вечером отряд миноносцев* был послан следом за ними. *) Миноносцы, находившиеся в П.-Артуре, были разделены на два отряда: I — состоял из более крупных, надежных, французской и немецкой постройки, а II — из миноносцев, построенных собственными средствами по типу “Сокола”. В смысле активной деятельности рассчитывали исключительно на I отряд, второй же предназначался главным образом для охранной и сторожевой службы.

В ночь, как только зашла луна (около 1 ч.), и вплоть до 4 час. утра японские миноносцы произвели целый ряд атак на “Ретвизан”, но безрезультатно. С рассветом 13 февраля вернулись и наши, тоже безрезультатно, если не считать гибели „Внушительного”. Им не посчастливилось. Они встретились с неприятелем уже при дневном свете, когда приходилось думать не об атаке, a o том, как бы самим унести ноги. Ведь лозунг „не рисковать, беречь суда” все еще был в силе. „Внyшительный” почему-то замешкался и, отрезанный японскими крейсерами от Порт-Артyра, бросился в Голубинyю бухту, ища спасения. Оказалось, однако же, что батареи берегового фронта не могли прикрыть его здесь своим огнем от огня японцев, которые, не спеша, расстреливали его, как на учении. В результате командир затопил свой горящий миноносец, а сам с экипажем благополучно добрался до берега и пешком прибыл в П.-Артур.

Toгo же 13 февраля, около 10 ч. yтра опять появилась в виду П.-Артура японская эскадра. Опять были высланы в море „Баян”, „Аскольд” и „Новик”. Держась в районе действия береговых укреплений, они завязали перестрелку, в которой приняли участие Электрический утес и одна из батарей Тигрового полуострова. Вскоре, по неравенству сил, их вернули в гавань. У нас потерь не было. Около часу дня японцы скрылись.

Вечером, в виду особой предприимчивости, проявлявшейся неприятелем, с судов, обреченных на бездействие (в том числе конечно с „Ангары”), свезли десант – всего около 500 человек — на подмогу гарнизону. Надо заметить, что в то время все полевые войска — стрелки и артиллерия находились в Цзинь-Чжоу, на Нангалине, в Дальнем и на других промежуточных позициях. Предписано было впредь свозить такой десант ежедневно.

3а ночь было несколько тревог. Около 11 час. вечера открыли огонь береговые батареи, поддержанные „Ретвизаном”. С моря отвечали. Слышался свист снарядов. Отчетливо видели, как один разорвался на южном склоне Золотой горы. Затем около 3? час. утра стрелял Электрический утес, a в 4? час. — мортирная батарея Золотой горы. В чем было дело? Кто именно подходил? — достоверно узнать не удалось.

Был ли в эти дни Наместник в П.-Артуре, или уже отбыл в Мукден, — не знаю. В моем дневнике ничего об этом не записано, а так как ни в каких боях или стычках он непосредственного участия никогда не принимал, то на эскадре, кроме начальствующих лиц, никто не интересовался вопросом — где он и что делает?

В течение полутора недель японцев не было видно. Куда они делись? далеко ли ушли? скоро ли вернутся?.. Может быть, кой-кому и приходили в голову такие вопросы, но к разрешению их никаких мер не принималось.

Эскaдра словно замерла в бассейнах Порт-Артура...

— Послaли бы нас на разведку! — мечтала молодежь в кают-компании „Ангары”, — ведь кроме этого дела ни на кой черт негодна наша посудина!..

Смелые мечты получили неожиданное разрешение. Приказано было... разоружаться.

„Ввиду решающего значения, которое при отражении японских брандеров, всецело принадлежало скорострельной артиллерии броненосца „Ретвизан”, чем обнаружился крупный пробел в организации обороны внешнего рейда и входа в гавань, и принимая во внимание, что, с одной стороны, броненосец при первой возможности будет снят с мели и введен в бассейн, a с другой, что крепость не обладает средствами для усиления защиты входа, каковое признано необходимым, постановлено на обращенных к морю склонах Золотой и Маячной горе построить две батареи, вооружив их 120-мм орудиями с крейсера „Ангара”, причем орудия расположить возможно ниже, т. e. ближе к уровню моря, дабы в полной мере использовать преимущества настильности и тем восполнить недостаток высоко расположенных орудий батарей берегового фронта, обладающих значительным мертвым углом, a потому... и т. д.”

Приблизительно так гласило официальное постановление.

С тяжелым сердцем принялись мы за работу.

Батареи строились нашей же командой, под руководством наших же офицеров, которым только давали указания военные инженеры. Изготовление деревянных и металлических частей временных установок орудий происходило частью в порту, частью на месте, средствами порта.
В общем приходилось довольно трудно. Почти половина команды все время была либо на работах по постройке батарей, либо в десанте. Десант свозился не только на ночь, но иногда оставался на берегу и по суткам. Производились облавы и массовые обыски окрестных китайских деревень. Ha основании многих данных, главным образом в виду той уверенности, с которой японцы обходили наши минные заграждения, являлось убеждение, что каждый наш шаг в точности известен неприятелю. Помимо самих китайцев, одинаково ненавидевших всех пришельцев и готовых за деньги служить и нашим, и вашим, в первые же дни войны в среде местного населения было обнаружено немало переодетых японцев. Установилось даже, как правило, при аресте подозрительного субъекта раньше всего дернуть его за косу, которая часто оказывалась привязной. Но даже подлинность косы не всегда служила доказательством национальности. Выяснилось, что японцы давно готовились к войне. Их агенты издавна посылались в южный Китай (например в Кантон). Там они отращивали себе косу, выучивались говорить по-китайски, приобретали все обличье кантонца и затем приезжали на Квантун, якобы искать счастья на заработка.х. В таких случаях пасовал самый опытный и преданный (т. e. хорошо закупленный) сыщик-китаец. Hадо было иметь особо музыкальный, тонкий слух, чтобы в северо-китайском говоре уловить разницу в акценте настоящего кантонца и японца, много лет прожившего там же. Главной уликой служили находимые в большом числе ручные сигнальные фонари с угловым освещением (система в роде французской „ La ratiеre”). Очевидно, в обиходе мирного поселянина или портового рабочего они были совершенно излишними. Шпион-сигнальщик с таким фонарем был почти неуловим. 3абившись между каменьями какого-нибудь мыса, он, повернув щель фонаря по известному направлению (конечно в море) передавал по телеграфной азбуке какие угодно известия незримому во тьме разведчику, и патрули, обходившие берег, могли его обнаружить лишь случайно, наткнувшись на него, да и то врасплох. Ведь стоило ему совсем закрыть свой фонарь, забиться поплотнее между каменьями или в расщелину скалы и самый бдительный дозор, идущий ночью по незнакомому, усеянному препятствиями, берегу, мог пройти вплотную, ничего не подозревая.

О том, что делалось в это время на сухопутном фронте, y нас на эскадре не имелось подробных сведений. Говорили, что спешно вооружаются, достраиваются и даже вновь строятся укрепления, намеченные по плану обороны, из которых к началу военных действий часть оказалась невооруженными, другая — незаконченными постройкой, а к сооружению иных и вовсе еще не приступали. Все это было довольно смутное.

Погода стояла переменная. Февраль в П.-Артуре похож на наш апрель. При ясном небе штиль или маловетрие. Южное солнце так припекало, что на верхней палубе ходили, расстегнув тужурки; но стоило задуть доброму норд-осту и картина резко менялась: появлялись полушубки и валенки. Так, 14 февраля налетела гроза с градом и после нее мороз 6 град.; a 20 февраля после южного ветра при +3 град. Реомюра и дождя вдруг замела настоящая пурга, навалившая на палубе сугробы снега.

Ha эскадре, замершей в своей неподвижности, господствовало настроение какого-то томительного ожидания. Путейцев, пользовавшихся услугами ж.-д. телеграфа, беспрерывно осаждали вопросами: — Где Макаров? — Когда приедет Макаров?

— 18 февраля прибыл в Мукден. Остановился на несколько дней для совещаний с наместником.
Это известие вызвало целую бурю.

— Нашел время разговаривать! Еще чего доброго канцелярщину разведут! Начнут решать вопросы; сноситься с Петербургом... Пиши — пропало! — сердились нетерпеливые.

— Этого не заговоришь! Этот не засидится! – возражали более уравновешенные.

На „Ангаре” мичмана (должен отдать справедливость, и до того весьма исполнительные, вдруг начали прямо надрываться в исполнении служебных обязанностей. Посылаемые с командой в десант или на постройку батарей, они по суткам не спали, питались, чем попало, и возвращались бодрые, веселые, готовые снова, хотя бы без отдыха, взяться за новую работу. Истинный смысл этого рвения вскоре же обнаружился, когда они, улучив удобный момент, чтобы остаться с глазу на глаз, по одиночке приходили ко мне в каюту и, после нескольких сбивчивых, запутанных фраз вступления, высказывали свои мечты уйти с разоруженного транспорта на боевой корабль. Каждый такой разговор неизменно заканчивался словами: — Адмирал вас хорошо знает; весь штаб знакомый... Перевод мичмана — пустяки... Если я не гожусь — другое дело, но если... Вы сами можете судить... обидно!.. война, и вдруг — на транспорт!.. Неужели на боевом корабле не найдется места?..

Mилая задорная молодежь! Как глубоко, как сердечно я им сочувствовал в их обиде!..

<< Назад   Вперёд>>