Глава 22
   Начиная с июля Керенский все больше терял контроль над ситуацией и менялся – и как личность, и как политик. Трудно сказать, отчего это происходило, – то ли вследствие слабого здоровья, оттого, что сказалось напряжение, вызванное разнообразием дел и огромной ответственностью; то ли он осознал некоторые серьезные недочеты революции, и это так повлияло на него, то ли он просто относился к тем людям, которые не в состоянии выдержать собственный успех.

   Когда-то он был «из народа» и презирал роскошь. Теперь же он перебрался в Зимний дворец, занял там покои императора, спал в постели монарха, пользовался его письменным столом и его машинами, давал торжественные и церемонные аудиенции, окружил себя роскошью и охраной.

   В столице ходило много слухов. Консерваторы, которые до сих пор восхищались честностью и патриотизмом Керенского и верили ему, разочаровались в нем. Социалисты чувствовали, что их золотой колосс оказался на глиняных ногах. А его собственный Кабинет министров был совершенно беспомощным. Шли недели, и люди начинали высказывать недовольство, сначала легкое. Но Керенский стремился сохранить личную популярность любой ценой и в результате пошел на множество уступок, послаблений низменным инстинктам людей. Это длилось весь июль и август.

   Мое возвращение в Киев обошлось без приключений. До поздней ночи я лежала без сна и думала, а поезд мчался на юг. В коридоре вагона спало с дюжину солдат. Слышно было, как они храпят и ворочаются. Один полусидел, прислонившись к двери в мое купе, и она порой поскрипывала. Весь день они громко обсуждали политические вопросы и всякий вздор вроде того, что даст революция. Я пришла в отчаяние из-за их непонятливости. Один старик сидел молча, не принимая участия в разговорах. Пока нам готовили постели, солдаты сдвинулись, освобождая мне место, и я оказалась рядом со стариком. Продрогшая и усталая, я проговорила:

   – Холодно сегодня, батюшка.

   – Да, – согласился он. – А в вагоне нет дров для растопки.

   – Верно. Причем из-за того, что нет порядка, а не из-за того, что в России не хватает дров.

   – Ваша правда, дров-то хватает, да вот достать их не получится.

   И тут я осмелилась сказать ему:

   – Меня это удивляет. Я думала, революция исправит все беспорядки старого режима, а стало еще хуже. Или это мне так кажется?

   – Да нет, – уныло ответил солдат, – стало гораздо хуже. Прежде были хотя бы порядок, дрова и еда, а в холод можно было выпить водки, чтоб согреться.

   В ночной тишине его слова были слышны особенно отчетливо. Я задалась вопросом: что станет со всеми простыми людьми? Некоторые из них были до того невежественными, что требовали «республику с царем». Кто окажется беспомощнее – они или мы?

   Едва эта мысль пришла мне в голову, солдат напротив моей двери проснулся, зашевелился и откашлялся. После этого тихонько, чтобы не разбудить спящих товарищей, он завел напевную песню в минорном тоне, невыразимо печальную и мелодичную, наполненную страданиями и затаенными чаяниями простого люда. Голос его, хоть и не поставленный, как и у многих наших крестьян, был неописуемо прекрасен. И я пожалела о своей неспособности подхватить нить звука и сплести из нее мелодию для скрипки, чтобы потом та пела жалобную песню о прошлом и о надежде на будущее, которые в ней слышались. Наконец солдат замолчал и снова заснул.

   Под влиянием ядовитой немецкой пропаганды, ежедневно вливаемой в уши этим людям, пришедшим из лесов и долин, они дошли до состояния страстного безрассудства и страдали от ужасного морального несварения, ратуя за чрезмерную свободу, что могло привести к их собственной гибели и к гибели всей страны. По-видимому, никто не мог нам помочь, хотя пока еще было не поздно! Все и дома, и за рубежом были либо слишком заняты, либо ослепли. Некоторые говорили, что в нас как нации достаточно первобытной силы, чтобы пережить посланные нам испытания. Я относилась к тем, кто верил в воскресение, которое в конце концов произойдет. Я лишь оплакивала страдания и разруху, которые должно принести ближайшее будущее, и влияние, которое наши беды окажут на ход войны. Мне пришлось собрать все свое мужество, чтобы выдержать грядущие месяцы. Кто знает, сумеем ли мы с мужем покинуть Киев живыми или встретим здесь свой конец.

   После столицы Киев с его нарядными улицами и садами, очаровательными роскошными домами и громадами старинных монастырей и храмов, увенчанных многочисленными золотыми куполами, производил замечательное впечатление. Все это ободряюще подействовало на мое душевное состояние.

   Город выглядел как прежде, и я снова начала верить в идеалы революции и ее успех. Я с радостью загрузила себя и свой небольшой багаж в просторный автомобиль Кантакузина, оставив Давидку и Елену сражаться с нашими сундуками, и наш ловкий шофер-солдат довез нас до прелестного дома, в котором уже поселился мой муж.

   Нашей старой знакомой госпоже Ивановой городские власти приказали принять на постой нескольких военных, из многих, наводнивших город. В поисках людей, которые не причинят больших беспокойств ей и ее старой служанке, она упросила нас поселиться у нее на время нашего пребывания в Киеве. Мы с удовольствием согласились. В летнюю жару мы сидели здесь, ели и принимали гостей. Я сразу же влюбилась в этот дом и милую пожилую даму, его хозяйку. Те месяцы, которые мы здесь прожили, и драматические события, которые нам пришлось вместе пережить, лишь сплотили нас.

   В Киеве оказалось множество знакомых. Здесь поселились или оказались проездом даже несколько старых друзей. Выяснилось, что мой муж был душой приятного сообщества, чьим девизом стали слова: «Ешь, пей и веселись – кто знает, что будет завтра». Жизнь была дорогой, но у людей на руках оставалось много наличных денег, и они тратили их на развлечения, поскольку в воздухе витали слухи, что в любой момент деньги могут конфисковать на нужды правительства. Открытый дом держали все члены нашего смешанного общества, состоявшего из богатых польских дворян-эмигрантов, членов отряда французских авиаторов, квартирующих в Киеве, тех, кто, как Кантакузин, жил здесь постоянно, и из время от времени меняющихся офицеров на отдыхе. Приемы у реки, поездки на автомобилях к близлежащим загородным дворцам, обеды и ужины с цыганским оркестром и хором, бридж и даже вечера танго – вот перечень обычных развлечений. Стало даже веселее, чем весной, но веселье приняло немного лихорадочный характер. На улицах и в парках города, в дешевых ресторанчиках простые люди вели себя так же, как и в высших сферах. Создавалось впечатление повсеместного необузданного веселья.

   Так прошли июль и август. Постоянно велись разговоры о законодательном собрании, но никаких шагов по его созданию так и не было сделано.

   Украинцы усиливали пропаганду, причем с явным успехом. Теперь они заняли большое красивое здание, подаренное городу для музея одним из богатейших горожан, которое они «реквизировали», выбросив все ценные коллекции на улицу. Даритель тщетно пытался спасти их. После того как воззвание к городским властям ни к чему не привело, он умер от сердечного приступа. В залах здания теперь заседала Центральная рада, а правительство расположилось поблизости, в гостинице с дурной репутацией, также конфискованной.

   Поскольку теперь они фигурировали в местной администрации, моему мужу и всем остальным приходилось обсуждать с ними все вопросы, которые имели отношение к нашим поместьям. Все, кто посещал Раду и украинские власти, возвращались возмущенными, рассказывая, что им пришлось столкнуться с множеством хамов и невежд. Неразбериха и безграничные претензии были преобладающими чертами новой партии, единственной эффективной работой которой была пропаганда беспорядков и предательства по велению их австрийских хозяев.

   Комитеты распространялись повсюду, точно эпидемия. Комитеты рабочих сахарных заводов графа Бобринского решали, когда им работать и за какую зарплату, когда устраивать выходные и праздники. Они вломились в дом Бобринского, заняли его и пользовались мебелью и всеми ценностями. То же самое творилось на других фабриках. Производство повсюду практически остановилось. Точно так же крестьянские комитеты во всех поместьях распределяли работы и устанавливали собственные расценки на них, распоряжались хозяйским урожаем. Деревенские коровы паслись на пастбищах хозяев, деревенские жители расхаживали в садах и парках, ели там плоды и овощи, забирали сельскохозяйственные машины и инвентарь. Хотя барские дома пока оставались нетронутыми, уже шли разговоры о том, что их нужно использовать для развлечений и школ.

   Все это создавало атмосферу и ситуацию совершенно неописуемую. Магазины стояли закрытыми – повсюду на них висели надписи, что магазины закрыты, потому что служащие отдыхают. Людям постоянно приходилось самим заниматься домашним хозяйством, потому что слуги уходили на митинги. Хозяева были вынуждены платить слугам от восьмидесяти до ста рублей там, где прежде было достаточно десяти – двадцати. Все это происходило постепенно, и каждая неделя приносила новые сюрпризы. К концу лета высшие классы были очень подавлены и жили в постоянном опасении дальнейшего развития событий в поместьях, на фабриках, в магазинах, лавках, гостиницах или в собственном доме. Массы, напротив, достигли вершины уверенности в себе и пребывали в полуистеричном состоянии триумфа. Лично нам повезло, потому что наши старые слуги ежедневно доказывали свою преданность, и мы не страдали от каких-либо прихотей с их стороны.

   Тем не менее нам пришлось столкнуться с забастовкой дворников, людей, которые подметали тротуары и дворы и выполняли всяческие поручения, работали также ночными сторожами и проверяли паспорта у жителей каждого дома (по предписанию полиции). Во многих домах с большими квартирами нанимали по три дворника, если не больше. Внезапно недавно сформированные комитеты приняли решение, что работники не будут выполнять свою работу, и объявили забастовку.

   Наш Григорий неохотно пошел на это. Он был порядочным человеком, да и работы у него в небольшом хозяйстве госпожи Ивановой, у которой он проработал лет пятнадцать или больше, было немного. Однако ему сказали, что он должен пользоваться новыми свободами и «защищать революцию». Иными словами, его бы наказали собратья по профессии, которых работа устраивала меньше. В ту неделю, когда длилась забастовка, к госпоже Ивановой пришла депутация дворников. Когда объявили об их приходе, наша маленькая хозяйка настолько перепугалась, что мой муж предложил принять их вместо нее. Она согласилась, и Кантакузин, за которым последовали князь Куракин, пришедший к нам с визитом, верный Давидка и маленький мальчик-посыльный, бегавший с поручениями для всего дома, внезапно с громким шумом распахнули обе половинки двери. Депутация заколебалась. Эти задиры ожидали встретиться с одинокой немощной старушкой, а не с тремя крепкими мужчинами.

   – Что вам здесь нужно? – повысил голос Кантакузин, свирепо хмуря брови.

   Вожак шайки выступил вперед.

   – Товарищ, – начал он с революционного обращения, но ему не удалось продолжить.

   Словесный запас моего мужа, уже достаточно обширный для таких случаев, в революционные дни обогатился новыми выражениями, и он воспользовался ими в полную силу! Он от души высказал все, что думал об этих временах, с их беспорядками и забастовками в целом и о дворниках и их депутации в частности, наслаждаясь возможностью дать себе волю. Мы слышали не все, что он сказал, но его речь оставила впечатление взрыва чрезвычайной силы. Когда он закончил, мужчины, стоявшие перед ним, отчетливо поняли, что Кантакузин не считает себя их «товарищем». Он велел им выйти вон, и все они молча, как один, повернулись и кинулись к двери, в спешке, толкаясь и спотыкаясь, пока возились с запором. В конце концов дверь открылась, и они друг за другом, толкаясь и перепрыгивая через три ступеньки, устремились на улицу, добежали до угла и исчезли из виду. Больше они не возвращались, и мы ничего не слышали о каких-либо претензиях бастующих. Комитет, сформированный для самозащиты в таких случаях, категорически отказывался удовлетворить хоть какие-то требования, а дворники отказались от своей забастовки и потихоньку вернулись к работе на прежних условиях! Григорий вернулся к нам, снял праздничную одежду и с довольной улыбкой опять принялся подметать, как и прежде.

   К счастью, пока в нашей усадьбе Буромке было спокойно благодаря личным талантам нашего управляющего. Он родился в крестьянской семье в нашем округе и, как оказалось, очень умело управлял людьми. К тому же он ладил с деревенским комитетом, на что, как нам было известно, ему приходилось тратить и деньги, и красноречие. Но поскольку ему удалось засеять поля, вырастить и собрать урожай, не допустить разграбления садов, парка, конюшен и дома, мы были довольны. Буромка снабжала провизией нас и мою свекровь, жившую на даче в Крыму. Когда урожай был собран, обнаружился небольшой дефицит вместо обычного приличного дохода. Но мы были очень довольны тем, что усадьба стояла нетронутой, и потому легко перенесли это известие. Однако в сентябре в Буромке появился большой комитет. Украинцы и большевики – так охарактеризовал их управляющий – призывали к самым возмутительным действиям.

   Крестьяне по-прежнему не поддавались, объясняя, что мы их устраиваем – за работу всегда хорошо платим, обращаемся с ними тоже хорошо. Тогда агитаторы сказали, что земля по праву принадлежит крестьянам; а дом, хозяйственные постройки и инвентарь они должны забрать себе, ведь по закону нашей новой республики все принадлежит народу. Крестьяне все еще вели себя тихо, но мы понимали: скоро наступит и наш черед. Ко всем прочим волнениям добавилось беспокойство за старинную фамильную усадьбу.

   Моего мужа снедал груз ответственности и обязанность ослабить политическую напряженность в Киеве. Жизнь стала такой утомительной и напряженной, что мы никуда не выезжали из дома. Здесь мой салон постоянно был полон различными людьми, приходившими поговорить о своих бедах и горестях, отчего возникало искушение в ответ поведать о наших.

   Наступил сентябрь, а правительство Керенского так и не сдержало своих обещаний. Мы были так же далеки от создания законодательного собрания, как и в марте. Армия быстро разрушалась, снабжение обмундированием и продовольствием было недостаточным. По стране бродили дезертиры, продававшие свою форму и все то, что удалось украсть, и наводившие на жителей страх грабежами. Россию наводнили банды выпущенных из тюрем преступников, которые грабили, убивали, жгли.

   Они неизменно были одеты в военную форму и называли себя «большевистскими солдатами». В Киеве, Москве, Петрограде существовали союзы дезертиров, которые вели агитацию так же открыто, как и политические партии. Повсюду становилось трудно купить продукты и товары, причем цены на товары первой необходимости стремительно росли, достигая немыслимой дороговизны.

   В то же время деньги совершенно обесценились. Мне говорили, что за два с половиной года войны, предшествовавших революции, при старом режиме было выпущено только три миллиарда рублей, и это вызвало сильнейшие нарекания. В то же время после революции за шесть месяцев выпустили девять миллиардов рублей, причем печатные станки ломались из-за того, что работали с перегрузкой. Рисунок банкнот упростили, размер уменьшили, чтобы сэкономить бумагу. Люди с подозрением относились к новым купюрам и говорили, что это не настоящие деньги. Народ пренебрежительно прозвал их «керенками», и это стало первым явным признаком того, что восхищение полубогом пошло на убыль. Правительственным служащим и военным платили «керенками», тогда как банкноты старого образца втихомолку собирали и активно скупали. Люди шепотом говорили о том, что старые деньги передавались агентам, которые собирали их для того, чтобы ими пользовались немцы, когда оккупируют Россию.

   Таким было состояние страны, когда на конференции в Москве[132] собрались представители всех партий, чтобы выразить свое мнение. Были приглашены все, кроме большевиков. Речь генерала Корнилова[133], бывшего командующего Петроградским гарнизоном, а теперь главнокомандующего армией, собравшиеся встретили бурной овацией, когда он отметил все печальные подробности наших дней. Он призывал правительство действовать и твердой рукой защитить идеалы, которые были у всех на уме в начале революции. Особенно он просил ввести законы, чтобы подавить нехватку дисциплины в армии и отменить нелепые меры, превратившие нашу великолепную боевую машину в трагический фарс.

   Блестящая речь Корнилова вызвала восхищение не только слушателей, но и представителей разнообразной прессы. На следующий день она была опубликована во всех российских газетах. Корнилов был готов с риском для себя поднять армию и просил только, чтобы правительство поддержало его, выразив официальное согласие, и заявил, что берет на себя всю ответственность за возмущение, которое могут вызвать репрессивные меры.

   При появлении Керенского на конференции стали раздаваться критические замечания в его адрес, поскольку его авторитет явно пошатнулся. Керенский пытался укрепить его, выразив желание пойти на уступки даже самым низшим слоям общества. Он говорил очень неестественно, без прежнего воодушевления. Его лозунги, устарев, казались бессмысленными и ни на кого не действовали. Его попытки дать объяснение огромным драматическим ошибкам прошлых месяцев были неубедительны.

   Московская конференция, на которую возлагали столько надежд, так и не приняла никакого решения. К ее завершению в Москве состоялась демонстрация большевиков, выкрикивавших обвинения в том, что правительство пригласило принять в ней участие только «консерваторов и контрреволюционеров». Как обычно, военных сил для защиты правительства не оказалось, поэтому конференция прервалась и министры стремительно покинули Москву. После этого толпа тоже успокоилась. Корнилов вернулся в Ставку в Могилев, правительство – в Петроград, а Родзянко, генерал Брусилов[134] и все остальные, которых не так давно считали революционерами, а теперь называли контрреволюционерами, были вынуждены отказаться от публичных выступлений и навсегда исчезли из вида.



<< Назад   Вперёд>>