Глава 15

Моему поколению пришлось увидеть, как быстро рухнул порядок, существовавший в России. Тогда казалось, что это крушение только наше несчастье, и искали для него местных причин в наших ошибках, на чьей бы стороне они ни были. Наблюдавшие нас иностранцы такое понимание поддерживали. Тогда никто из них не допускал, что та же опасность грозит и им всем. Теперь мы дожили до этого времени. Когда происходит пожар, виноват и тот, кто вызвал огонь, и тот, кто не сумел его потушить, пока это было возможно; но главная причина пожара все-таки в наличности горючего материала. Отклики, которые наши события 1917 года стали встречать во всем мире, поддержка, которую им из него по различным мотивам оказывали, показывают, что такой горючий материал имелся повсюду. Даже в тех странах, которые оказались настолько здоровыми, что устояли против заразы, она стала все же находить и в них для себя какую-то благоприятную почву. События в России только раньше, чем в других странах, обнаружили мировую опасность и поставили общую проблему кризиса современного государства.

Эту опасность мы теперь видим. Никогда власть человека над природой не была так безгранична. Ее тайны казались раскрыты; человек мог заставить служить себе все ее сокровенные силы; мог изменять течения рек и превращать пустыни в сады. И однако человечество от этого не стало счастливее. Ибо причина всех его бед была в нем самом. В необходимости для человека жить не в одиночку, а обществом, работать согласованными и соединенными силами и в то же время в трудности для него не ставить на первое место свое личное благо и свой интерес. Отсюда при различии занятий и положений отдельных людей получалась их зависть друг к другу, борьба между ними, и в результате борьбы победа сильнейших, доходящая до полного порабощения слабых. В этом был источник страданий, недовольства и взаимного озлобления, которые только усиливались по мере того, как развитие техники и разделения труда увеличивалось.

Из столкновений между людьми выросла необходимость государства, которое своей организованной силой могло устранять противоречия и объединять усилия отдельных людей для их общего блага. Но самое существование государства эту задачу еще усложняло. Государство немыслимо без «государственной власти», то есть без того меньшинства, которое признается руководителем всего государства и подавляющим преобладанием силы над отдельными людьми может заставлять их всех себе подчиняться. Эта власть может от назначения своего отклоняться; может служить не общему благу, а поддерживать привилегии и преимущества одних над другими; может пренебрегать интересами населения, подчиняя их своим собственным выгодам. Так соперничество и борьба между отдельными людьми или классами стали перерождаться в борьбу между человеческой личностью и государственной властью. К этой антиномии свелась главная проблема нашей эпохи. Государство стало общей формой общежития; и повсюду, где оно есть, идет борьба между человеком и им. И несмотря на эту борьбу, они необходимы друг другу; ни одного из них нельзя уничтожить, чтобы и другой не пострадал. Чтобы эта борьба прекратилась, между ними должно быть равновесие. Его нельзя предписать по приказу. И люди с их свойствами, и само государство с навыками и традициями государственной власти определяются прошлым, которое их воспитывает и образует.

Но на какой почве может происходить равновесие, если каждый человек и каждый класс, в том числе и тот, который государственную власть представляет, будет стремиться к тому, чтобы над другими господствовать? Тут мы встречаемся с основным свойством человека, с его двойственной природой. В каждом человеке есть «зверь», пережиток эпохи, когда он не стал еще «человеком». При некоторых условиях «зверь» в нем прорывается. Стоит увидеть, как при пожаре в театре человек топчет других, чтобы спастись самому. Если бы в человеке была бы только эта природа, не могло бы быть и «общества»: человек должен был бы жить в одиночку, в первобытной своей простоте, или на положении послушных домашних животных у кого-то более сильного. Но «зверем» человек не исчерпывается. Как в одни минуты во всех этот зверь просыпается, так в другие и в злодее обнаруживается его другая природа. Если между людьми могло распространиться учение, что своих «врагов» должно «любить», отдавать неимущим все, что имеешь, то самая возможность сочувственного отклика на это учение показала, что в человеке существует и такая природа. И как бы ни объяснять ее происхождения, развитием ли семейных инстинктов, выводом ли человека при виде неотвратимости его личной смерти, привычками ли, внушенными ему самой общественной жизнью, или проявлением в нем Бога и доказательством Его бытия, эта другая природа так же реальна, как и звериная. И ни одну из них нельзя «уничтожить». Звериную природу не только вовсе нельзя истребить; едва ли это бы было и желательно. Из нее вытекает не одно только зло: на ней же основаны «активность» и «динамизм» человека, желание не отставать от других, стремление к успеху и совершенству. Если бы эти свойства из человека исчезли, природа его обеднела бы. Надо только, чтобы зверь не поглощал человека всецело, чтобы он оставался и человеком. На двойственности природы людей создалось государство с его назначением. Без нее оно было бы или невозможно, или ненужно.

Из столкновения интересов отдельных профессий, из двойственности природы людей, как и из всякой антимонии, выход один: их синтез, то есть такой компромисс между ними, который для обеих противоположных сторон был бы приемлем. Всякая борьба должна окончиться миром. А мир и есть соглашение прежних противников. На каком же начале может оно состояться при различии интересов? Не на победе «сильнейшего» и вынужденном ему подчинении; не на случайной «воле» «большинства». Добровольное соглашение прежних противников может быть основано только на признанной ими обоими обоюдной пользе, то есть на справедливости. Существо справедливости всем знакомо. Римляне ее называли «aequitas», что, кроме справедливости, означало и равенство. Ее выражали более развернутой формулой: «Не делать другим того, чего от них не хочешь себе». «Справедливость» есть синтез между отречением от себя для других и звериной природой, стремящейся все от других отбирать для себя.

Мы живем в эпоху демократии и считаем ее высшей государственной формой. Преимущество демократии не в том, что при ней в государстве власть принадлежит большинству населения; в этом скорее ее слабость. Ее достоинство в том, что демократия признает справедливость, то есть равное ко всем отношение, своим руководящим началом. Те, которые стали бы присваивать себе преимущества над другими и стали бы эти преимущества для себя охранять, были бы не демократами, а самозванцами. Существо демократии в том, что при ней права и возможности всех должны быть одинаковы. Демократии именно это начало должны защищать. Потому в понятие демократии вошло и народоправство, то есть участие всего населения в установлении норм, по которым живет государство. Это участие необходимо затем, что при народоправстве всякое отступление от одинакового права для всех будет замечено и вызовет противодействие со стороны тех, кто обижен. Как при теперешних войнах воюющие отказываются от употребления газов, микробов и атомных бомб, ибо этим сами себя бы под них подставляли, так в самоуправляющихся демократиях пользование готтентотской моралью становится настолько обоюдоострым оружием, что всем выгоднее от него отказаться.

В демократии есть и другое свойство. Отыскание справедливого отношения не только людей между собой, но и их всех с государством всего лучше может быть достигнуто в процессе их совместной работы на общее благо, а не в результате борьбы между ними. В этом воспитательное значение демократии как государственной формы и залог ее достижений. Но достижения сменялись разочарованием и недовольством, если демократии отступали от этого начала и возобновляли ту борьбу людей «между собой», которая питалась воспоминаниями о прошлых несправедливостях и желанием за них отомстить.

И «вечный бой» между государственной властью и личностью колебался между двумя крайностями. Либо во имя прав человека он приводил к разложению государства, от чего страдал и человек, либо во имя могущества государства уродовали человека, подтачивая этим и государство.

Две эти крайности не только питали, но и порождали друг друга. И нигде нельзя это видеть так ярко, как на примере России, где эксцессы противоположных тенденций обнаруживались в примитивной своей простоте, а по отсутствию опыта доходили до крайних пределов, как будто предназначаясь для классической роли «пьяных илотов».

Эти отвлеченные положения не трудно проверить. Возьму как пример злободневный вопрос о положении в государстве «национальных меньшинств».

Правоограничения человека по признаку его национальности с демократией несовместимы, ибо были бы нарушением «справедливости». То большинство, которое согласилось бы ограничивать права меньшинства по этому признаку, не пожелало бы, чтобы такие ограничения применялись к нему там, где оно само оказалось бы в меньшинстве, что в результате войн часто случалось. Но можно посмотреть на вопрос и с другой стороны. «Национальности» теперь претендуют на право по большинству своих голосов провозглашать свою независимость, отделяться от своего прежнего государства. Можно ли это право признать справедливым? Если несправедливо ограничивать права по признаку национальности, то почему будет справедливо по этому признаку их права увеличивать, давать им привилегии, которых нет у других? Ведь мы не признаем за всеми людьми или группами права из государства уйти с частью его территории. Если этого права все не имеют, то почему его давать отдельной национальности, то есть создавать для нее привилегию, которой не имеют другие? И это не все. Национальности претендуют вопрос о своем отделении решать большинством своих голосов и требуют, чтобы это решение было для меньшинства обязательно. Здесь противоречие. Выделение из государства национальность считает себя вправе решать вопреки большинству голосов всего населения; а когда национальность постановляет из государства уйти, то постановление ее большинства будет для меньшинства ее обязательно. Это противоречие, которое в демократии, то есть в свободном режиме, обнаруживается и себя обличает. Мне припоминается пример этого из жизни нашей Государственной думы: это маленький факт, о котором было бы неловко и упоминать, если бы в мелочах наглядно не отражались общие законы человеческой жизни.

Мне пришлось в Думе быть автором ее Наказа, то есть того внутреннего распорядка, по которому работала Дума. В миниатюре Наказ соответствует как бы конституции государства. Формально он изготовлялся комиссией, но во 2-й Думе я был в этой комиссии председателем, докладчиком и автором объяснительной к Наказу записки, которая вместе с Наказом стала печататься как его комментарий. Поэтому судьба Наказа в моей памяти хорошо сохранилась. Во 2-й Думе я принадлежал к ее большинству; в ней было и «правое» меньшинство, около 100 человек. Но «левое» большинство этой Думы, исходя из того, что оно на выборах победило, не пожелало представителям меньшинства дать ни одного места в президиуме, даже на посту помощника секретаря. Горе побежденным!! Мои старания добиться уступки побежденным противникам не имели успеха. Об этом я рассказал в книге «2-я Государственная дума» (с. 79–81). Но когда я готовил для этой Думы Наказ, я боролся с этой традицией и защищал против нее права меньшинства. Выгодность для нас самих такой политики не замедлила обнаружиться. 2-я Государственная дума была досрочно распущена; благодаря государственному перевороту 3 июня в 3-й Думе большинство стало «правое»: кадеты уже числились в немногочисленной оппозиции левых. И когда зашла речь о выборах в президиум этой Думы, правое большинство ответило нам той же монетой: в президиум оппозицию, то есть теперь левое меньшинство, оно не пустило. Мы тогда испытали на себе применение нашей собственной политики. Но мы могли увидеть и другое. На одном из первых собраний Думы было кем-то предложено, пока не будет составлен новый Наказ, принять временно к руководству Наказ прежней Думы. Правое большинство вознегодовало. «Как, кадетский Наказ? – вопил Замысловский. – Ни за что не хотим». И я имел удовлетворение выслушать, как те члены нового правого большинства, которые во 2-й Думе были, В.А. Бобринский, Н.А. Хомяков и др., за ее Наказ заступились, признав, что он был «справедливым», а не «партийным». Свидетельство об этом Хомякова, председателя новой Думы, было, конечно, для нее авторитетно; и не только этот Наказ был временно принят, но когда состоялось избрание новой комиссии по Наказу, то я, хотя и член оппозиции, был опять в ней сделан докладчиком и фактически председателем.[63] Благодаря этому я по-прежнему мог и в новом Наказе права меньшинства защищать; это постепенно вошло и в ту практику, которая если Наказом и не всегда регулировалась, то все же соблюдалась по прецедентам. Так жизнь учила тому, что в конце концов бывает иногда выгодно быть справедливым.

«Настоящие политики» такого отношения к противнику не признавали. Милюков в «Современных записках» (№ 41) написал про меня: «В 3-й Думе Маклаков перенес в политику приемы адвокатской профессии. Он дал большинству 3-й Думы превосходную, вполне объективную консультацию по вопросу о том, как обуздать ораторов и обструкторов оппозиции, и по справедливости заслужил лестное название „отца Наказа“». Со стороны Милюкова эти слова, очевидно, ирония. По его мнению, не должно быть объективным и справедливым к противникам; в отличие от него, я думал, что иногда справедливость – лучшая политика.

Но если можно оспаривать право национальных меньшинств одной своей волей раздроблять прежнее государство, то это меньшинство вправе требовать, чтобы в самом государстве оно не только не было в своих правах ограничено, но и могло, как всякая национальность, особенности свои, как национальности, охранять.

Пределы этого последнего права определяются тем же принципом справедливости, то есть одинаковостью этого права для всех национальностей, как таковых, их одинакового права на свой язык, школу, культуру и т. д. Такие права все национальности должны иметь не потому, что такова воля большинства, а потому, что одинаковость права для всех должна быть основанием правового государства. Образование после войны новых государств, где прежнее национальное большинство превращалось иногда в меньшинство и испытывало на себе результаты своей прежней политики, само показывало, какой недостаточный критерий для справедливости представляет воля одного большинства. Потому вопрос о правах национальностей на охрану себя, как таковых, в государстве требует одинакового решения для всех, а не решается в каждом отдельном случае по желанию большинства. Например, можно считать правом каждой национальности, независимо от ее численности, говорить на своем языке и невозбранно своих детей ему обучать. И ни одна национальность не может этого другим запрещать, если не желает, чтобы это и ей самой запрещали. Не будет возражения и против существования обязательного государственного языка, если оно не сопровождается стеснением других языков. Если исторически создалось единое государство, с единой властью, оно не может не иметь своего языка. Но ни одна национальность не может считать себя в правах своих ограниченной тем, что ее будут учить и языку государства: это ей только полезно. Если же при таких отношениях государства к правам национальностей какая-либо из них все-таки захочет от него отделиться, то это касается интересов обеих сторон, и они должны это решать по соглашению. Целому государству надо будет решать, что целесообразнее и выгоднее для него самого – удерживать ли силой в своей среде то национальное меньшинство, которое, несмотря на уважение к его национальным правам, захочет из государства уйти, или установить с ним новые отношения, или даже просто с ним мирно расстаться. Это будет вопрос уже не права, а целесообразной политики. Это не тождественно с утверждением, будто отделение от государства, вопреки воле его, есть «право» каждой национальности.

Вопрос о национальностях сравнительно прост. Интересы их, по существу, не противоречат друг другу, если только они сами уважают чужие права. Это условие одинаково относится к большинству и меньшинству, ибо и те и другие бывали против этого грешны: одни – желанием подавлять культурные права меньшинства, другие – претензией ради себя разрушать целость всего государства. Установить справедливые отношения между ними возможно. А кроме того, при современной тенденции государств объединяться во все более крупные единицы этот вопрос постепенно свою остроту потеряет.

Иначе представляется главная современная проблема о социальных противоречиях среди населения. Они не только неизбежны, но увеличиваются с развитием техники и становятся все острее по мере роста сознания личностью своих прав на достойное положение в своем государстве. Все социальные классы делают в нем полезное, хотя и разное дело. Как же должно поступать государство, чтобы его жизнь могла идти без борьбы среди самого населения, без вредных для всех перебоев и остановок? Возможны две противоположные дороги: или отдавать все свободной деятельности заинтересованных людей в расчете, что общая выгода приведет всех к соглашению, или, считая на первом месте интерес целого государства, предоставить власти принуждать всех к выполнению ее требований. Обе дороги возможны, но обе обнаружили свою недостаточность. Выход в синтезе той и другой, в сочетании личного интереса как главного двигателя человеческих действий и вмешательства государственной власти, для охраны от нарушения нужной для всех справедливости. Вопрос в том, как находить этот путь в самоуправляющихся демократиях с противоречивыми интересами всех?

Нельзя смешивать функции государства и населения. Многое в жизни определяется только самими людьми, их волей, способностями и интересами. Государство со своим аппаратом принуждения не должно пытаться заменять собой эти мотивы; желание по своему произволу распоряжаться всей жизнью людей равносильно претензии превратить их в «машины» или в покорных «рабов». Рабство может существовать; и человек некоторое время может простоять не на ногах, а на своей голове. Но такое его положение не может быть прочным. Человек при его теперешнем самосознании добровольно не согласится быть рабом у других, хотя бы эти другие и требовали подчинения себе именем всего «государства» или именем «общего блага». Для современного человека все, в том числе и представители государственной власти, остаются людьми, а не высшими существами; на такие претензии их он лишь негодует. И потому рабство не совместимо с миром внутри общежития; деятельность государственной власти в таком случае должна бы свестись к надзору за своими рабами, к держанию их в послушании силой. Этим государство человека «уродует», а себя ослабляет.

Назначение государства не в том, чтобы заменять деятельность и достижения людей, а в том, чтобы содействовать развитию всех сторон самого человека. Для этого необходимо его защищать от попыток нарушения его свободы другими людьми, отстаивать для всех одинаковые «права человека». Лассаль иронически называл это «теорией ночных сторожей». Здесь нет места иронии. Без сторожей совместная жизнь невозможна, какова бы ни была конструкция государства. Вопрос в том, что они должны охранять. В демократиях они должны охранять не привилегии отдельного класса, властей или партии, а справедливость, то есть одинаковость права для всех. Установление и защита таких прав и есть обязанность государства. Остальное вне его компетенции, зависит от умения и желания самих людей, которые могут быть неодинаковы. Ошибка нашего времени в том, что государства под разными предлогами склонны и теперь позволять одним то, что запрещают другим; этим они изменяют своему назначению охранять справедливость. В этом тот горючий материал, который повсюду угрожает пожаром. Это подрывает доверие к демократии и толкает к тоталитаризму. Это вышло из того, что вместо защиты «справедливости» демократии стали руководиться другими мотивами.

Лассаль был прав, что для государства функции ночных сторожей недостаточно. Даже для того, чтобы ее исполнять, оно должно иметь и право и возможность к этому отдельных лиц принуждать. Ведь общее благо – реальность, а не лицемерие или ловушка. Потому государство может отдельным людям не только запрещать, но и предписывать, возлагать на них обязанности. В этой области предписаний оно ограничено тем же принципом справедливости, то есть равного ко всем отношения в одинаковых условиях. Среди требований, которые государство может предъявлять к человеку, есть минимум, который может быть для всех обязателен, ибо без него невозможен мир в среде общежития; настаивая на его исполнении всеми, государство защищает и общее благо, и справедливость. Но отдельные люди могут и даже должны руководиться и более высокими мотивами, доходящими до готовности жертвовать собой для других, до забвения своих интересов и прав во имя любви к человеку, даже к врагу и обидчику. Откуда бы ни родились в человеке подобные чувства, государство не имеет ни права, ни возможности силой всех к ним принуждать. Если власть со своим аппаратом возьмется за создание государства на подобных началах, это только приведет к тому тоталитарному строю, который под предлогом общего блага превращает людей в рабов меньшинства в лице «единственной партии». В уродстве, к которому сейчас привела в России такая гипертрофия государственной функции, сказалась Немезида над иронией по поводу недостаточности «ночных сторожей». Так бывало всегда, когда государство пыталось насилием осуществлять на земле то «царство», которое может быть только «не от мира сего». Значение правового и справедливого государства само по себе так велико и богато последствиями, что не нужно от него требовать большего. Остальное дело свободной воли человеческой личности и других способов воздействовать на эту волю, чем применение силы.

Чтобы иллюстрировать это на конкретном примере, коснусь вопроса, который в России в те годы был, по мнению многих, главной причиной нашей революции. Это земельный крестьянский вопрос. Многие думают, что если бы он был тогда у нас разрешен принудительным отобранием земель у частных владельцев и передачей их трудовому крестьянству, крестьяне явились бы опорой порядка в России и революции не допустили бы. Что аграрная реформа, в смысле удовлетворения землею крестьянства, была необходима, едва ли можно оспаривать. Вопрос в том, каким путем должно было к этой цели идти, чтобы избежать, а не вызывать революции?

Я не буду говорить о том, как разрешался этот вопрос во время революции 1917 года. В революциях уже не руководятся ни законностью, ни справедливостью, хотя они иногда и делаются во имя этих начал. В революциях начинают действовать другие мотивы и страсти, вытекающие из другой природы людей: из зависти, злобы и мести за испытанное ранее зло; такие действия часто закрывают то, что в революции было законного. От революции и нельзя ждать другого; в этом такое же отличие ее от нормальной государственной жизни, какое отделяет болезнь от здоровья. Я имею в виду те аграрные программы, которые были составлены до революции для того, чтобы ее избежать, и внесенные при конституции. По ним можно судить, насколько с условиями порядка и мирного развития жизни в демократиях могли иногда мало считаться.

Земельная собственность – своеобразное право; можно вовсе ее отрицать, как отрицают собственность на воздух, на воды, на недра, на пути сообщения, на другие предметы extra commercium.[64] Но если государство на нее смотрит так, оно должно ее отрицать для всех, и для помещиков, и для крестьян, которые сами ее обрабатывают, и для коллективов, которые в статье 131 советской конституции 1936 года именуются «общественной социалистической собственностью», покушение на которую, по той же статье, могут допускать только «враги народа». По такой теории земля может принадлежать только всему государству, которое раздает ее в условное пользование. Такой взгляд на землю приписывают нашему крестьянству; идеалисты видели в нем передовую идею, зародыш социализма. Такое правосознание было будто бы создано нашей историей, вытекало из «сельской общины» с ее правом переделов земли, что воспитало «коммунитарное понимание собственности». В этом Герцен видел преимущество России над «мещанским» Западом и то «новое слово», которое Россия с собой миру несет.

Прежде можно было так думать, но, наблюдая позднейшую жизнь, позволительно сомневаться, чтобы у русского крестьянства подобное мировоззрение было, чтобы оно право собственности на землю не признавало и считало ее «Божьим даром», как воздух. Когда в 1917 году стали на дорогу отобрания земель у одних для передачи другим и начали действовать «земельные комитеты», крестьяне различали земли своих бывших помещиков от других и находили, что они должны быть отданы именно им, а не чужим и не пришлым крестьянам, хотя бы у тех было еще меньше земли. В этом их убеждении заключался элемент признания частного права на землю. И свою личную собственность крестьяне предпочитали мирской и общинной. Это доказывает и постепенное прекращение переделов земли, и успех аграрных законов Столыпина, несмотря на противодействие им и многие технические их недостатки, а позднее борьба против колхозов и их непопулярность.

Земельной собственности крестьяне не отрицали. Если они хотели прирезки земли, притом из земель своих бывших помещиков, то у них это было не передовой идеей, а отрыжкой крепостных отношений. Помещичьи земли когда-то обрабатывались подневольным крестьянским трудом; крестьяне с этой землей были потому связаны. Когда личное рабство было и для них уничтожено, как общая мера, они, естественно, получили от государства и часть той земли, которую раньше обрабатывали для помещика, но которой и сами кормились. Когда же с размножением населения этой земли им для их жизни уже не хватало, крестьяне, естественно, ждали дополнительного себе наделения. Государство дало им правовое основание для таких ожиданий. После освобождения крестьяне были оставлены неполноправным сословием, которое несло на все государство такие повинности, которых не знали другие. Так «крестьянские власти» из среды самих крестьян, часто вопреки их желанию выбираемые для отправления этой своеобразной крестьянской натуральной повинности, одними крестьянами из своих средств оплачиваемые, занимали в сельской России все низшие административные должности, несли всю полицейскую службу в интересах не крестьян, а всего государства. Это давало им право претендовать на получение от государства нужной для их жизни земли, как когда-то государство давало служилым людям для их службы поместья. И так как эти административные натуральные повинности лежали на сельских обществах, как таковых, хотя исполнялись отдельными выставляемыми ими людьми, то и дополнительного наделения землей ждало все крестьянское сословие. И потому со стороны крестьян притязание на землю помещиков было естественно и в известной мере законно.

Конечно, земельной нужде, как и во всякой не заслуженной самим человеком нужде, государство должно было помогать. Это и общая обязанность государства, и требование справедливости, то есть одинакового ко всем отношения. Но для этого революции не было нужно. Такую возможность предусматривали и основы существовавшего общего права. По этой дороге должно было бы идти и новое аграрное законодательство.

Если крестьянам не хватало земли, то ее в России в то время было больше, чем нужно для всего ее населения. Категории таких земель были различны и обусловливали неодинаковое к себе отношение.

В распоряжении государства были земли, никому на праве собственности не принадлежавшие, казенные земли разных наименований, и ими можно было нуждавшихся крестьян наделять, ничьих прав этим не нарушая. Были земли частных владельцев, которые их собственники не обрабатывали и никаких доходов с них не получали; они лежали втуне, были предметом роскоши и, как всякая бесполезная роскошь, могли быть обложены высоким налогом: он мог побуждать собственников их раздроблять и потом продавать или сдавать в аренду. Были земли, которые собственники сами не обрабатывали, но сдавали в аренду тем же крестьянам, часто на недопустимо тяжелых условиях. Эти земли можно было превращать в собственность их арендаторов, обеспечивая за прежним собственником его доход, следовательно, не принося ему никакого убытка. Можно было вообще владения свыше определенного минимума облагать прогрессивным налогом, чтобы побуждать собственников к передаче их мелким землевладельцам, то есть в крестьянские руки, если собственник не захочет или не сумеет завести в них такого интенсивного хозяйства, которое могло бы покрывать высокую ставку налога. Наконец, не противореча себе, можно было допускать и принудительное отчуждение земель в тех исключительных случаях, когда именно данная земля была необходима другим: это уже допускалось при проведении железных дорог, могло быть и для других подобных же надобностей: для уничтожения чересполосиц, для открытия проезда к соседней земле, особенно в тех случаях, когда неудобное расположение земель было в свое время допущено с целью сохранения экономической зависимости крестьян от помещика. Такие земли, по общему праву, могли бы подлежать отчуждению, как это признавал и Столыпин.

Из этого видно, что при обилии в России свободных земель и здорового тяготения к земле русских крестьян аграрный вопрос мог бы быть решен без нарушения основ существовавшего гражданского порядка. Без отрицания собственности можно было идти этим путем, начиная с того, что представлялось или наиболее острым, как аренда, или простым, как казенные земли. Крупная собственность стала бы сама собой уступать место средней и мелкой; процесс этот давно начался, с уничтожением дарового труда, и это был естественный и здоровый процесс; его можно было облегчить и ускорить. Но наша общественность предпочла идти другой дорогой. В адресе Государю 1-я Дума заявила, что не исполнила бы своего долга, «если бы не выработала закона об удовлетворении потребностей крестьян к земле, путем обращения в их пользу земель казенных, удельных, кабинетских, монастырских, церковных и принудительного отчуждения земель частновладельческих». Возвещение такого ничем не ограниченного отчуждения частных земель шло дальше взглядов самой Государственной думы и не могло не вызвать тревоги во всем землевладельческом классе; он не без основания в этом плане увидел меньше забот о нуждах крестьян, чем вражды к классу землевладельцев по политическим основаниям и приступ к его «ликвидации», то есть преддверие того, что произошло уже позже. Отсюда вышел и резкий ответ правительства на адрес Думы, первый вотум недоверия – 13 мая 1906 года, два обращения к населению на ту же самую тему – одно от правительства, другое от Думы, – их конфликт на этом и ее роспуск. Дума сама его вызвала такой острой и ложной постановкой вопроса.

Нельзя не вспомнить, что, когда правительство, распустивши 1-ю Думу, предложило свое решение аграрного вопроса в форме столыпинских аграрных законов, отрицательное отношение к ним со стороны левых политических партий вытекало едва ли не из того же источника. Трудно сомневаться, что, если бы для проведения в жизнь этих законов до войны хватило бы времени и Россия бы стала страной «хуторских хозяйств» на правах личной собственности, то для социальной революции исчезла бы самая благодарная почва и Россия развивалась бы обычным европейским путем, а не наоборот, как это выходит теперь, когда Европа подражает примеру революционной России. Можно понять, что и те направления, которые боялись в России усиления «мелкобуржуазной стихии», видя в ней главного врага идеалу «социализма», и другие, которые по разным причинам ставили ставку на революцию, противились этим законам. Но трудно объяснить непримиримую оппозицию со стороны радикальных демократических партий. Многое в этих законах нужно было исправить; можно было жалеть, что реформа такого значения была проведена в порядке 87-й статьи. Но что можно было возражать принципиально против основной идеи этих законов? Говорили, что эти законы «диверсия», чтобы избежать «принудительного отчуждения» земли у помещиков, как будто подобное отчуждение само по себе было благом и насильственная «ликвидация» помещичьего класса желательна. Помню, как Н.Н. Кутлер говорил с возмущением, что столыпинские законы есть «отчуждение общинной земли в пользу хуторян», то есть отдельных крепких крестьян. Но у Кутлера, автора предложения об «отчуждении земли у помещиков», аргумент о недопустимости отчуждения звучал уже готтентотской моралью. Существо столыпинской реформы было одной из форм уравнения крестьян с другими сословиями, распространением на них принципа нашего общего права о том, что «никто не обязан оставаться соучастником в общем владении, если того не захочет». Но так как для крестьян в отношении земельной их собственности, как и во многих других отношениях, существовали особые сословные законы и правила, то для распространения на них, на их общину, принципов общего права, требовалось и специальное о том законодательство. Такова была идея этих законов. Нельзя отрицать, что при их составлении было сделано много ошибок и несправедливостей, которые нужно было исправить, но «принципиальная» оппозиция им, на которой остановились левые партии, мешала этим партиям заняться таким исправлением. Споры свелись к вопросу о «принудительном отчуждении» земель частных владельцев или, вернее, к объему этого отчуждения; как исключение его ведь допускал и Столыпин. Я показывал в книге о 2-й Государственной думе, что и эта Дума была распущена, в сущности, на этом вопросе, о «принудительном отчуждении» земли, а ее роспуск повел за собой и переворот 3 июня 1907 года и всю дальнейшую политику власти, которая в соединении с войной окончилась катастрофой 1917 года.

Теперь, когда этот вопрос всякий практический интерес уже потерял, о прошлом можно судить беспристрастно. Не ликвидация частного землевладения, не принудительное отчуждение помещичьих земель в пользу крестьян разрешили бы в России аграрный вопрос и могли предотвратить революцию, а гораздо скорее идеи Столыпина. И если многие из тех, кто понимал ненужность планов о «принудительном отчуждении», голосовали за адрес 1-й Государственной думы и за законопроекты, которые «отчуждение» ставили в центре реформ, то причиной этого с их стороны было, во-первых, их нежелание расходиться с теми левыми партиями, которые были их союзниками в «борьбе против самодержавия», а во-вторых, предположение, будто отобрание земель у помещиков, отрицание для них частной земельной собственности соответствовали крестьянскому правосознанию. Это заключение было фактической ошибкой. Отобрание земли у помещиков могло быть крестьянским желанием, но не их правосознанием. Оттого знаменитый лозунг «земля и воля» звучал такой фальшью. Он соединял разнородные вещи. Когда крестьяне говорили о воле, другими словами, о свободе, о защите ее от нарушений, то есть о праве, ее ограждающем, они этого просили для всех и этим свободы у других не отнимали. Поэтому это – правосознание; присоединение же к этому требованию земли путем отнятия ее у других было уже не правосознанием, а только вожделением, отрицанием для других того права, которое они просили себе. Это не правосознание, а лозунг большевиков «Грабь награбленное», который и привел к ликвидации не только помещиков, но потом и самих крестьян, под флагом борьбы с «кулаками». Этого требовало не крестьянское правосознание, а революционная идеология, несовместимая ни со свободой, ни с правом, ни с демократией.

Это подводит к вопросу, связанному с аграрной проблемой. Передовые партии хотели передавать земли трудящимся, то есть тем, кто сам, «своими руками» ее обрабатывает; этим они пытались и наемный труд отрицать, клеймить «эксплуататорами» тех, кто для обработки своей земли нанимает «рабочих». Можно отрицать институт найма, как и собственности, но отрицать его можно тоже только для всех; тогда пришлось бы отрицать индустриализацию, разделение труда, машинное производство – словом, всю современную технику. Нужно было бы упразднять фабрики и заменять их ремесленниками. Аграрные планы передовых наших партий в 1906 году рекомендовали именно это, хотя этого совсем не хотели и едва ли себе в этом отдавали отчет. И мы видели, к чему это привело. Крестьянская мелкая и средняя собственность через колхозы переходила к государственной власти; государство становилось в них и собственником, и нанимателем; наемный труд не был и для него уничтожен, но стал против такого мощного нанимателя, как государство, вполне беззащитен; фактически он превратился в институт рабства и мог заменяться принудительным трудом в концлагерях.

Вот чем кончалась попытка сразу решить в России аграрный вопрос и забвение государством своего долга защищать для всех людей одинаковую справедливость и право.

Почему же наши передовые политические партии пошли по такой ложной дороге? Кроме иллюзии, что таково было «крестьянское правосознание», и желания крестьян этим привлечь на свою сторону, вызвать в них симпатию к конституционному строю, тогда, на заре не искушенной еще опытом демократии, существовало убеждение, что «воля большинства» должна быть для всех обязательна. Трагедия нашей юной общественности была в том, что она искренно готова была подчиниться этой опасной иллюзии, которая привела демократии к их современному кризису.

Демократия всегда начиналась борьбой с аристократией и ее привилегиями, то есть с теми правами, которых не имело и не могло иметь все население. Особые права у привилегированного меньшинства демократия отрицала. В этом она была защитником общего права для всех, то есть справедливости, и в этом были ее raison d'etre и заслуга в истории. А режим народовластия, который демократия тогда устанавливала, давая всем равную возможность участвовать в руководстве государственной жизнью, облегчал ей и в дальнейшем все более полное торжество справедливости, гарантируя всем одинаковое право на «свободу от нужды и от страха», как это формулировалось потом в Атлантической хартии.

Но демократии сбивались с этой дороги: их борьба с привилегиями была всегда борьбой с меньшинством; ведь только меньшинство населения может получать от привилегий выгоду по той же причине, по которой человек может ездить верхом на слоне, а слон в таком положении человека раздавит. Но меньшинство, которое раньше управляло всем государством, стало себя за него принимать. А борьба с привилегиями меньшинства приучала демократию к признанию за большинством самостоятельного преимущества. Достоинство народовластия не в этом. При нем легче увидеть, где нарушена справедливость и как ее восстанавливать. Но справедливость не непременно там, где желает видеть ее большинство. У нее самостоятельная природа, от воли большинства не зависящая. Справедливость и большинство могут совпадать, но могут и расходиться. Заменить искание справедливости подчинением большинству – значит поклоняться другому кумиру, гоняться за теми болотными огоньками, которые сбивают с дороги заблудившихся путников. При таком понимании, вместо искания справедливости в демократиях, стали стараться всеми мерами создавать большинство, привлекать к нему обещаниями, обманами, даже насилием, запрещать или затруднять противоположные мнения. К «формированию» большинства приспособляли и политику, и идеологию, и самый государственный строй. В этом теперешняя болезнь демократий. Кельзен заметил, что преимущество большинства заключается в том, что оно к единогласию ближе. Это только подтверждает, что идеал заключается не в большинстве, а в единогласии, то есть в соглашении всех. По дороге искания общего соглашения и надо идти, чтобы достигать справедливости, а не заменять его волей одного большинства. Так тот аграрный закон, который хотели проводить через Думу, не мог сделаться справедливым только оттого, что его бы хотело крестьянство, если бы даже крестьянство и было большинством всего населения. Крестьяне могли его желать и на нем настаивать, но государство должно быть справедливым ко всем, а не угождать только воле своего большинства. Задачей его должно было быть отыскивать возможное соглашение всех тех интересов, которые оно считает вообще допустимыми; в этом соглашении, если оно добровольно, и обнаружится справедливость; эти понятия – равнозначащи.

Демократия впадала и в другую иллюзию, подобную этой: она стала думать, что звериные свойства людей, эгоизм, высокомерие, презрение к низшим свойственны только среде меньшинства, то есть знатных, богатых и сильных, и что, наоборот, принадлежность к «униженным и оскорбленным» воспитывала в людях чувства сострадания, солидарности и в результате привычку друг за друга стоять. Это внушало надежду, что с упразднением социальной верхушки и переходом власти к прежним обиженным, появятся другие приемы в управлении государством, а потому приблизится равенство и общее счастье. Действительность не оправдала и этого оптимизма.

Двойственная природа человека сохранялась у него во всех его положениях. Конечно, гордыне, высокомерию, безжалостности к несчастным легче проявляться в среде обеспеченной, счастливой верхушки; кроме того, эти свойства людей там заметнее, а вместе с тем и для других оскорбительнее. Но мы на примерах увидели, во что стали превращаться прежние угнетенные, когда получали возможность над другими господствовать, им свою волю предписывать и требовать от них подчинения. Они сами стали делать то, с чем раньше боролись в других. Если раньше возмущались теми претензиями на преимущества, которые требовала для себя над простыми людьми так называемая «белая кость», то чем лучше, когда преимущества и льготы над «буржуями» требуют теперь за пролетарское происхождение и за тюремные стажи. А зато те человеческие черты, которые так дороги в людях, стали обнаруживаться в прежних насильниках и «эксплуататорах», когда жизнь их превратила в «обиженных и оскорбляемых». Люди остались теми же людьми и только менялись ролями.

Это показывает, как условия, в которых люди находятся, на проявление той или другой их природы влияют. Оттого на демократиях лежала задача строить так государство и управление им, чтобы воспитывать в людях привычку к справедливому отношению друг к другу, а не претензию над другими господствовать, требовать повиновения своей воле и в этом находить себе удовлетворение. О таком воспитании людей демократии недостаточно думали, когда отдавали власть большинству, отстраняя все, что могло волю его ограничить, и в отстранении этом видя успех демократии. Этим они затрудняли приближение к общему соглашению, то есть к наиболее справедливому разрешению противоречий между интересами всех. Вместо того чтобы стремиться к этому, они стали добиваться образования большинства, находя волю его доказательством своей правоты. К этому было приспособлено и избрание представителей населения большинством голосов, при котором интересы меньшинства заглушались в самом зародыше, и решения в самом представительстве, которые принимались тоже по большинству голосов. Вместо старания отыскать такое решение, которое было бы для всех наиболее приемлемо, ценой уступок обеих сторон, демократии стали заботиться, как образовать то большинство, которое сможет предписывать свою волю другим. А по существу безразлично, предписывает ли свою волю монарх по «природному праву», привилегированное меньшинство, которое воображает себя лучше других, или просто арифметическое большинство населения. Дело не в воле кого бы то ни было, а в объективной справедливости, которую нужно не объявлять, а отыскивать. А отыскивать ее нужно прежде всего выявлением всех разногласий и исканием ими самими соглашения между собой. Этому процессу должны содействовать, а не препятствовать и структура и практика государства.

Конечно, это задача нелегкая. Если непозволительно большинством голосов заставлять молчать меньшинство или пренебрегать его правами и интересами, то требование единогласия может поставить решение в зависимость от тех, кто будет намеренно срывать соглашения. Пример этого мы видим в опытах международных организаций, которые устанавливали право вето и открывали свободу обструкции, не всегда добросовестной. Нельзя вводить такой порядок внутри государства. Нужно найти выход из подобного тупика, чтобы все знали, к чему приведет неудача общего соглашения. Таких выводов найти можно много; людям останется выбирать, какой для них выгоднее или удобнее.

Нельзя задаваться претензией придумать готовую форму подобного государства. Люди – не кирпичи, подлежащие закону одного тяготения, которыми могут по произволу располагать архитекторы. В людях воспитываются жизнью свои понимания, привычки и вкусы: формы государства должны им соответствовать. Важна только цель, которую будут себе люди ставить и к которой они будут стараться идти; всякое приближение к ней есть уже частичный успех. Только такого приближения и должно искать. Жизнь к нему повести может ощупью, путем ошибок и их исправлений. Ведь и введение в выборы пропорциональной системы имело целью возможное их улучшение: практика этих надежд не оправдала, так как неизбежные недостатки этой системы превысили ее преимущества, а сохранение принципа большинства при решении вопросов в самом парламенте оказалось уже в противоречии с новой системой выборов. Опыт постепенно укажет наиболее действительный путь для приближения к соглашению, если только люди будут стремиться к справедливости и стараться сохранять свои интересы, одновременно соблюдая и чужие права.

Звериная природа людей не означает, что человек защищает одного себя; она совместима с защитой целого круга своих, своей семьи, своего класса, своего государства. Этим уже начинается ограничение чисто звериной природы, воспитание человека как члена общества, общественного существа, по выражению Аристотеля. Но такое отношение к тем, кого человек считает своими, может сочетаться в нем с пренебрежением к правам всех остальных, с готовностью их уничтожать или порабощать для своих, что будет признаком, что звериная природа в нем еще не побеждена человеческой.

Чтобы победить в себе зверя, люди должны приучать себя быть справедливыми и к своим, и к чужим, не делать другим того, чего себе и своим не хотят; нужно, чтобы и государственный строй был построен на таком же начале, воспитывал в людях подобное к другим отношение; чтобы это было задачей и государства, и отдельных людей. А для этого прежде всего нужно уметь видеть у своих их недостатки и не отрицать правоты у противников: без этого нельзя претендовать быть справедливым.

Со времен Аристида быть справедливым неблагодарная роль. «Свои» видят в ней равнодушие к их интересам, противники неискреннюю и опасную «тактику». Справедливость не способна других за собой увлекать, как их увлекают не только подвиги, но и злодейства; те и другие крайние проявления противоречивой природы людской; они соответствуют противоположным струнам в душе человека и потому всегда находят в них отклик соответственно характеру их. В справедливости нет этих привлекающих черт; она лежит посредине между самопожертвованием и готтентотской моралью. Жертва собой для других доступна не всем. Справедливость же, как честность, есть нормальное состояние, которого даже не замечают, пока оно существует, как не чувствуют здоровья или чистого воздуха.

Равнодушное отношение к справедливости объяснялось и тем, что борьба за существование лежала в основе живущего; революции и войны, «горячие» и «холодные», – только крайние ее проявления. Борьба же накладывала на людей свой отпечаток. При ней не внушают любви к врагам, ни даже справедливого к ним отношения. Это кажется равносильным измене. Тогда стремятся к победе. Но ведь сама победа ценна, только поскольку может стать основой прочного мира, а не началом новой войны. Нужно давать себе отчет, в чем могут быть основы подобного мира, и их осуществлять. И мы можем в одном быть уверены: если наша планета не погибнет раньше от космических причин, то мирное общежитие людей на ней может быть построено только на началах равного для всех, то есть справедливого права. Не на обманчивой победе сильнейшего, не на самоотречении или принесении себя в жертву другим, а на справедливости. Будущее сокрыто от нас; никто поручиться не может, что в мире будет господствовать справедливость. Но для человеческой природы мир на земле возможен только на этих началах. В постепенном приближении к ним состоит назначение государства, а может быть, и всемирного государства. Отдельным людям остается руководиться правилом Льва Толстого: «Fais се que dois, advienne que pourta».[65]

В борьбе за справедливость можно, конечно, быть побежденным; за это никто бросать камнем не смеет; у справедливости критиков много: одни ее находят излишней, а другие недостаточной для блага людей. Но если вместо служения справедливости, человек будет от нее отрекаться, называть ее «слюнявой гуманностью» или глумиться над ней, как над «буржуазной моралью», то такое отношение к ней не простится, как не прощается хула на Духа Святаго. Этим человек служил бы звериному царству, при котором от человека ничего не останется, а зверь будет вооружен чудесами человеческой техники.

Люди пытались находить выход в другом: борьба могла бы прекратиться окончательной победой одних над другими, то есть полным подчинением побежденных. В этом состояло «искушение тоталитарных режимов» и современных их представителей, друг с другом несхожих, но воспитанных на одной идеологии. У них были и предтечи: и Шигалев в «Бесах», и Великий инквизитор Средневековья, и завоеватели Древнего мира. Во всех подобных режимах меньшинство берет на себя всю власть и всю ответственность, но обещает своей неограниченной властью всех сделать счастливыми, уничтожая недовольных своей судьбой. Пока тоталитарный режим своей главной целью выставлял как будто такое общее счастье, а для начала – удовлетворение элементарных нужд обиженных классов, он отклик мог находить: ведь в этом проблема современности. Но когда заботу об обиженных стали заменять притязанием на преимущество своих государств или своей расы над остальными, это не могло уже других увлекать. В России социальный вопрос пока как будто на первом месте оставлен, почему Россия и не потеряла еще своего обаяния и представляется для толпы «обетованной землей». Так могло казаться, пока тоталитарный режим рекомендовал «грабить награбленное», отнимать то, что создали другие, и пока еще оставалось, что можно было у других отнимать. Отнимавшие все-таки нечто получали себе, и притом мстили тем классам, кого в прошлом считали своими обидчиками. Но этот процесс должен был когда-то окончиться и замениться порядком на лучших, чем прежде, основах. Но новые основы в тоталитарном режиме России на практике оказались восстановлением худшего, что было и в старом: труд становился рабским трудом у государственной власти. О справедливости уже не было речи; ее клеймили презрительной кличкой «уравниловки». У власти, или у первенствующей партии, появились свои угодники и фавориты, «выдвиженцы», «кандидаты» для вступления в партию, чтобы в ней над остальными господствовать. Так было когда-то и с крепостными крестьянами, из среды которых выходили бурмистры для управления крестьянской массой. А с непокорными, с недостаточно преданными тоталитарная власть могла не стесняться: никто их уже не мог защищать против ее произвола.

Такой порядок установился не сразу. Введению его помогали многие: и те, кому он лично был выгоден, и те, которые этим своим обидчикам мстили за прошлое, и идеалисты, которые искренно думали, что при их управлении все будут счастливы, что при нем не будет эксплуатации, что аппарат их власти останется на высоте, которую можно обеспечивать «чистками»; что препятствия к общему счастью лежат не в этом уродливом режиме, а только в его противниках, и внутри, и вне государства; что этих противников можно обезвреживать и уничтожать. Оттого тоталитарный режим под соблазнительным предлогом «общего счастья» стал источником террора внутри государства и угрозой внешнему миру. Этим он сам пожирает себя. «Идеализм» тоталитарных режимов, поскольку он в них существует, есть явление того же порядка, как убеждение, что для существования войска достаточна добровольная дисциплина, или что государство с правом принуждения будет скоро людям не нужно. Когда люди на себе испытали, к чему привела эта наивная вера и когда вся жизнь страны остановилась, они стали помогать восстанавливать старый порядок, хотя бы в ухудшенном виде, вдохновляясь дурными примерами прошлого.

Но раз люди дали заковать себя в кандалы, освободиться им от них уже трудно: они принуждены бывают с положением своим примириться. Непримиримые гибнут в неравной борьбе; покорившиеся себя утешают, что если у них отняли свободу, то зато им обеспечили сытость, и не хлебом единым, но всем, что современному человеку для существования нужно: жилплощадью, магазинными карточками, отдыхом и даже развлечениями, по формуле рабских времен – panem et circenses.[66]

Для судьбы человечества опасно не вынужденное примирение с рабством, а то, что среди свободных людей, которым не угрожает ничто и которых за деньги нельзя подкупить, находятся просвещенные люди, квалифицированные ученые, иногда бывшие народолюбцы, которые могут прославлять тоталитарный режим, советовать предпочитать положение сытого раба у богатых и сильных господ риску своей свободы и возможных при ней неудач. Такое настроение знаменует кризис не режима, а самого человека, который низводит себя на ранг домашних животных. Успех тоталитарных режимов поставил этот вопрос.

Таковы заключения, к которым мой опыт меня приводил; он мне показал, что, несмотря на несоразмерную роль, которую в моей жизни играла случайность, в ней оказалась последовательность. Я начал деятельность адвокатурой, то есть защитой человека перед представителями государственной власти по ее же законам. Когда обнаружилось, что самодержавие несовместимо с господством законности, я принял участие в борьбе против него, за замену его представительным строем. А когда мы ближе с сущностью его познакомились и можно было увидеть, что этот строй в большей или меньшей степени стал считать волю большинства суверенной, я становился защитником меньшинств, заглушаемых большинством голосов, а потом и вообще побежденных, поскольку победители свою волю считали себя вправе диктовать побежденным.

Жизнь мне давала и другие уроки. Она показывала, что в человеке есть зверь и что в споре о жизненном его интересе этот интерес может оказаться сильнее всех других побуждений. Так бывает, когда с тонущего корабля люди кидаются в шлюпку и других в нее не пускают или, умирая с голоду, выхватывают друг у друга последний кусок; это же можно видеть и в других замаскированных внешней культурой формах борьбы за себя. Но когда вопрос стоит не так остро, появляются ограничения звериной природы противоположными свойствами человека. Стремлением его к правде-истине в области науки, философии или религии; добровольным подчинением установленным нормам жизни, то есть законности; тяготением человека к справедливости в устройстве своего общежития и т. д. Если в борьбе за эти начала может проявиться и личный интерес, то в ней его роль ничтожна. Ведь эти споры решают не заинтересованные, посторонние люди. И как бы ни казались иногда несовместимы позиции обеих сторон, у каждой из них есть доля правды; без этого спор бы не мог продолжаться. И потому в таком споре нужно видеть не только недостатки противника, но, что часто труднее, уметь распознать ту долю правды, которая есть на его стороне. Так можно находить основы для мира, а не для обманчивой и преходящей победы. Ведь и в политике наиболее прочные достижения демократии обеспечиваются не перевесом числа голосов, а соглашением большинства с оппозицией. Мне приходилось видеть это в тех сферах деятельности, в которых и мне дано было участвовать, и в науке, и в судах, и в политической жизни; эти наблюдения накладывали свой отпечаток на приемы работы; они убеждали, что в этих приемах заключался путь к тому, что является и условием, и признаком общего блага, то есть к общему добровольному миру. В этом был главный урок моей жизни.



<< Назад