Глава II. От Дуная до Плевны

На берегу Дуная, между Зимницей и Систовым, 9 октября



Сегодня в полдень пришли мы в Зимницу и раскинули наш бивуак на берегу Дуная. Зимница такое грязное, вонючее местечко, что об ней и толковать не стоит, тем более, что ее на все лады описывали газетные репортеры; что же касается самого Дуная, то затрудняюсь что сказать о нем: река большая, широкая, пожалуй величественная, с красивым нагорным правым берегом; но кто плавал по широкой Оби, кто видел пункт соединения Оби с Иртышом у Самарова, для того Дунай не может показаться чем-то необыкновенным, возбуждающим восторг и удивление. Нагорный берег у Систова очень красив, но никакого сравнения с грозными, поразительно величественными берегами Бии и Катуни в нашем незабвенном Алтае!.. Для меня, собственно, более удивительны мосты, перекинутые через Дунай нашими саперами и моряками. Мосты эти действительно замечательны и своим протяжением, и своим замечательно искусным устройством. Реки я видел и шире Дуная, но таких мостов не видал еще в моей жизни... Завтра мы будем переходить, если до нас дойдет очередь, потому что на острове, где мы остановились, страшная толкотня и давка: сошлось и съехалось столько людей и повозок, что без очереди и пропускать нельзя, иначе друг друга передавят и, пожалуй, может дойти до междуусобной брани... Но ни Дунай, ни чудные мосты, ни живописный турецкий берег, ничто не радует нас столько, как положительное известие о том, что наша дивизия назначается в Рущукский отряд!.. Уже и маршрут получен. Слава Богу, мы все радуемся от души...


Позиция у деревни Домогилы, в Рущукском отряде, 14 октября



Наконец-то мы догнали свой полк, и я с истинной радостью обнял многих своих товарищей-сослуживцев. Отряд наш состоит пока из двух полков: нашего, Сибирского, и Малороссийского, с двумя только батареями нашей же артиллерийской бригады и из нашего же подвижного лазарета. Самая позиция простирается по гребню высокой горы, между бесконечными горными кряжами; вид во все стороны великолепный. Но окрестные горы, поля, деревушки, весьма впрочем редкие, представляют одну сплошную печальную пустыню со всеми разрушительными последствиями войны. Третьего дня, верстах в семи или в десяти от нашей настоящей позиции было незначительное авангардное дело без всяких серьезных результатов, кроме нескольких раненых и убитых и, в том числе, молодого герцога Лейхтенбергского. Гул артиллерийских орудий слышен на далекое пространство между окрестными горами. Сулейман от нас каких-нибудь верстах в десяти, на той стороне Кара-Лома и, несмотря на такое соседство, наши и ухом не ведут: повсюду говор, хохот, песни, прибаутки. Нужды никакой, даже роскошь: коньяк, ром, красное вино, икра, балык, колбаса, сыр, сардинки и пр. Как все довольны и счастливы, что попали в Рущукский отряд, тогда как 2-я гренадерская дивизия повернула к Плевне. Начинают уже зарываться в землю, но не по приказу, а по доброй воле; я заходил в некоторые землянки, с непривычки жутко, могила, а привыкнешь, говорят, ничего, хорошо. Погода стоит отличная, только по ночам очень холодно, так что в тонкой палатке пробирает порядочно. Весь поход от Дуная до этой позиции мы совершили всего только в четыре перехода: десятого числа, утром перешли Дунай и долго мучились с нашими тяжелыми линейками при подъеме на высокий берег по страшно разбитой и грязной дороге, которая тут никогда не может просохнуть совершенно, вследствие подземных ключей и родников, просачивающихся из горной подошвы. Несколько часов промаялись мы на этом варварском подъеме, четвертый уже месяц идет с тех пор, как совершилась знаменитая переправа нашей армии через Дунай, а только теперь начинают исправлять этот убийственный подъем, по которому должны были подыматься все военные тяжести, вся артиллерия, даже осадная. Посмотрев на этот один подъем становится понятным, отчего у нас во время третьей Плевны не хватило артиллерийских снарядов. Благодаря этому подъему и мы пришли в деревню Царевич только поздно вечером, хотя до этой деревни от переправы не будет и семи верст. 11-го числа предстоял нам самый большой переход (33 версты) от Царевича до селения Павло. На вершине большой горы, за Царевичем, дорога расходится в двух направлениях: направо в Плевну, налево в Рущукский отряд. С каким удовольствием повернули мы налево... Пропади она, эта Плевна!.. Из газетных корреспонденций вы и сотой доли не читали того, что мы слышали о ней на всем пути по Румынии и слышали от очевидцев и участников. На бивуаке, в Павло, после чая я устроил очень оригинальный десерт: в одном месте, на переходе, дорога огибает большой лог и делает большой объезд версты на полторы; несколько сметливых солдат решились идти прямо через лог и сократить чрез это весьма кружную дорогу; за ними поплелся и я: спускаемся в лог и на отлогостях его находим терновник с самыми спелыми и преспелыми плодами; мы набросились и нарвали ягод сколько влезло в шапки, карманы, платки. Расположившись потом на бивуаке, я несколько раз обварил эти ягоды кипятком из самовара, посыпал мелким сахаром и стал угощать публику — десерт вышел превосходный, оригинальный, тем более, что виноград уже приелся нам. 12-го числа перешли в город Белу на берегу реки Янтры. Остановившись версты за полторы не доходя города, мы отправились посмотреть первый попавшийся нам на пути настоящий турецкий город, так как в Систове мы не были и обошли его другой дорогой. Город Бела стоит на шоссейной дороге из Рущука в Плевну и Софию; но что это за город — вы бы посмотрели: грязь, вонь, теснота неописанная! На улицах с бесчисленными переулками и закоулками двум телегам разъехаться трудно, и в этой-то затхлой тесноте кишмя кишит торговый люд, конечно жиды, отчасти греки, армяне, болгары, но ни единого кровного русского. Лавченок тысячи, гостиницы ни одной; мы обедали в какой-то грязнейшей кухне с громким названием: Москва. Обед вполне соответствовал кухонной обстановке. Возвращаясь из этой знаменитой Москвы и проходя мимо какой-то лавчонки, мы встретили группу наших артиллеристов с их почтенным бригадным командиром, завернули в лавчонку, и ни с того, ни с сего полилось шампанское. И все это на радостях, что мы попали в Рущукский отряд! О государе наследнике говорят здесь с восторгом: его обожают все, от солдата до генерала, Слава Богу! На тринадцатое число нам назначена дневка, а так как до позиции наших Сибирцев оставался один только переход, то я и решился уехать вперед, чтобы поскорее увидаться с дорогими товарищами. Итак, мы в Рущукском отряде; сюда и направляй ко мне свои письма... Прощай.

Киневерлик, 16 октября



Увы, все наши предположения, все восторги насчет Рущукского отряда разлетелись в прах. Мы уже на пути к Плевне и ночуем теперь у разоренной турецкой деревушки Киневерлик. Как все это случилось — не хочется и рассказывать. Рано утром, 14-го числа, лазарет наш прибыл на позицию в Домогилу; сейчас выбрали место для шатров и обоза, разыскали для себя квартиры и стали разбираться со своими вещами в ожидании приказа об открытии действий лазарета; но не тут-то было: пришло приказание и еще по телеграфу, но не об открытии, а о медленном выступлении с занятой позиции и быстром, форсированном следовании в западный отряд к Плевне. Как варом обварило всех нас это роковое признание: значит от судьбы не уйдешь, суженого конем не объедешь. На другой день, ранней-ранней зарей весь наш отряд, поворотив оглобли, двинулся обратно в Белу, а сегодня, миновав Павло, приплелись в Киневерлик. Тоска, разочарование страшное; все чем-то недовольны, на что-то сердиты, чем-то сильно огорчены. По приходе на .бивуак, поздно вечером, я отправился размыкать горе к своим товаришам-Сибирцам, бивуак которых от нашего не более полуверсты; они успели уже разложить костер, и я пошел на огонек. Подхожу ближе, смотрю: часовой с ружьем, недалеко от него другой; на вопрос его: «Кто идет?» — я отвечал обычное: «Свой». «Какой пропуск?» — спрашивает он меня снова. «Какой тебе пропуск? Разве не видишь, не узнал меня что ли?» — возразил я. «Узнать-то я узнал вас, батюшка, да без пропуску нельзя». Оказалось, что мы идем теперь со всеми военными предосторожностями, что у нас есть авангард и арьергард, и на каждом ночлеге вокруг всего отряда выставляется караульная цепь, за которую нельзя пройти ни оттуда, ни отсюда, если не знаешь условного парольного слова. Пришел начальник цепи, шепнул мне на ушко слово «шинель»; я повторил это слово часовому, и он меня пропустил... «Так вот оно как,— подумал я,— значит мы уже в районе военных действий и нам может угрожать опасность». Что будет дальше, напишу непременно, с каждым шагом становится интереснее, делается жутковато, мы в самом деле на войне... Прощай.

Овчая Могила, 18 октября



Сегодня у нас дневка и у меня много свободного времени; но беда моя, что я живу в одной палатке с нашим смотрителем, к которому поминутно ходят фельдфебель, кантенармус, артельщик, писаря, служители. Походная палатка маленькая, не то что лагерная, войдут два человека — повернуться негде; поэтому в хорошую погоду я открываю свою канцелярию на чистом воздухе, под открытым небом, как в настоящую минуту: предо мной раскинулся в полуверсте бивуак Сибирцев, намного далее — Малороссийцы, а еще далее — зеленая артиллерия, а как раз пред моим носом — Овчая Могила, огромный курган, возвышающийся на долине, окбло которого раскинулась довольно большая, но сильно разоренная болгарская деревня, получившая от него свое название. Неприветливо встречают нас братушки-болгары и по весьма простой и резонной причине: в течение нескольких месяцев проходят здесь чуть не ежедневно и целыми тысячами то русские, то румыны и немилосердно обирают болгар: смотреть за всем нельзя, да в походе и не церемонятся. И приходится бедным терять и те крупицы, которые уцелели от турок. Вот наш, например, лазарет. Так как в деревне не оказалось уже ничего съедобного ни из царства пернатых, ни из четвероногих, то наши санитары пустились тащить и несъедобное — у одной бедной болгарки насильно отняли жестяной котелок. Болгарка, конечно, подняла вой, услыхало наше начальство, сделали обыск и возвратили несчастной женщине дорогую для нее посудину. Завтра нам предстоит большой переход до деревни Радоницы, и если мы не будем плутать, то может быть и осилим его. Странно как-то совершается наше походное движение: в маршруте указаны, конечно, одни только крайние пункты — ночлеги; но между деревнями, как везде, так и в Болгарии десятки проселочных дорог и перекрестков, а кругом безлюдная пустыня, ни проезжающих, ни проходящих — ни души, расспросить не у кого; куда же направляться? Вот и в эту Овчую Могилу мы попали совершенно случайно, благодаря тому, что придержались более изрытой дороги, на которой видны глубокие колеи, прорезанные артиллерией; а если б артиллерия проследовала не туда куда нам нужно, ну и мы заехали бы Бог весть куда... Десять дней только как мы в походе, а лошади наши уже сильно измучены; еще слава Богу, что кроме первого перехода от Фратешт до Путынея постоянно была отличная погода и проселочные дороги сделались как скатерть; не будь этого — и мы бы не в состоянии были делать таких переходов, какие делаем теперь. Впрочем, лошади наши обессилили не от больших переходов, а от дурного, негодного корма. Еще в Яссах комиссионерство выдало нам вместо сена бурьян, то же самое повторялось вплоть до Дуная, а по переходе не стали давать и бурьяна, а какую-то соломенную труху, от которой наши непривычные лошади и морды воротят. А между тем, уже несколько дней мы путешествуем по обширным, необозримым полям, на которых и доселе стоит высокая, чистая травушка, только шибко застарелая, южным солнышком обожженная; скоси эту траву вовремя — ее бы хватило на целую армию... По дороге нам рассказывали, что наше гражданское управление в Болгарии запрещало косить эту траву. Но голод не свой брат, и вот волей-неволей, а почти все проходящие части косят эту окаменелую траву и кормят ею своих лошадок, обваривая сено кипятком: все же гораздо лучше и сытнее трухи, выдаваемой комиссионерством; но в походе много ли успеешь накосить, да еще такой травы, которую никакая коса не берет. Вчера мы видели как целый взвод одной батареи рубил эту траву своими палашами. А вот еще оригинальный, невиданный способ добывания фуража: по полям, на которых были летом хлебные и кукурузные посевы, около самой дороги, мы не раз замечали какие-то могилки, ярко обросшие молодой зеленой травкой. Сначала мы недоумевали: что это такое? Одни утверждали, что это свежие могилы погребенных здесь солдат, убитых в каком-нибудь сражении; другие соображали, что это закопаны палые лошади, волы и вообще падаль. Ларчик скоро и просто открылся: один солдат начал усердно раскапывать своим тесаком одну из таких могилок и на глубине не более двух четвертей отрыл подземный склад ячменя, ржи, пшеницы в колосьях и в чистом зерне; оказалось, что эти склады заготовляют себе на зиму болгарские кроты и полевые мыши; так как глубина этих подземных амбаров невелика, то от дождей сложенный в них хлеб скоро прорастает, и на верхушках этих мышиных житниц появляется яркая молодая зелень. Наши удалые казаки отлично пользуются этими готовыми амбарами и нарочно наезжают на фуражировку, отыскивая эти подземные житницы. Говорят, что в таких ямах иногда находят около четверика чистого зерна. Так как этот новый вид открытого грабежа не предусмотрен никакими законами, то и не преследуется никаким прокурорским надзором, благодаря тому обстоятельству, что со стороны потерпевших не было еще доселе предъявлено ни к кому никаких гражданских исков... Кроме наших бедных лошадок, уже голодающих, мы сами и наши солдаты еще не испытывали особенно чувствительных лишений: мяса здесь много, скот болгарский отличный, похожий на наш черноморский; войска сами покупают волов и бьют их. За каждым полковым обозом тянется еще обоз воловый или гонится целое стадо; пришли на бивуак, сейчас вола за рога — и готов ужин. У нас в лазарете с этими волами вышла прекурьезная штука: еще в самом начале похода, когда на переходе от Фратешт до Путынея обозные лошади наши стали и не могли дотащить неуклюжих линеек наших до назначенного по маршруту ночлега, на другой же день, пользуясь дневкой, начальство лазарета признало необходимым купить две пары волов с каруцами (телегами) и надлежащей упряжью, чтобы таким способом облегчить несколько тяжесть обоза. Послали в деревню, стали спрашивать: нет ли продажных волов с каруцами? Сметливые румынешти в миг поняли в чем дело и заломили страшную цену. Так как покупкой волов никто прежде не занимался и никаких сведений по этой части никто не имел, а справочные цены по действующей армии еще не были нам известны, то предъявленные волохозяевами цены не были признаны нормальными, за одну пару заплатили 140, а за другую 85 р. звонкой монетой по номинальной цене. Проходим верст пятьдесят вперед, переходим Дунай, вступаем в Болгарию: почем волы? Сорок рублей пара на выбор каких угодно, и волы такие, что пред ними румынские чуть не крысы. И сбылась пословица: «Поспешишь, людей насмешишь»... В Яссах и по всей Румынии выдавали солдатам превосходный пшеничный хлеб, настоящие малороссийские паляницы; но третьего дня, в Беле, комиссионерство отпустило такой затхлый и непропеченый хлеб, что его не стали есть и голодные лошади. Солдатам выдают чай и сахар: на 100 человек полфунта чаю и один фунт сахару; дают и водку, хотя и не ежедневно: сегодня в первый раз я видел, как нашей санитарной роте выдали водку — взяли по равной части румынского картофельного спирта и колодезной воды, смешали, и вышла какая-то желтоватая, мутная, пенистая бурда — ничего, солдатики выпили и только крякнули... О военных действиях около Плевны и на других пунктах войны мы ничего не знаем; идем ощупью, как будто в каких-то потемках, никого не встречаем, никаких сведений и распоряжений ни откуда и ни от кого не получаем; идем в одиночку, как будто никого нет кроме нас в этой безлюдной пустыне, и только разрушенные дотла деревушки свидетельствуют о том, что недавно еще прошел здесь опустошительный ураган войны... Среди этих дымящихся почти развалин, на кучах мусора и пепла, одни одичалые собаки пронзительным лаем встречают и провожают нас. Грустно и жутко!.. Третьего дня, в Беле говорили о каком-то блестящем подвиге нашей гвардии; но как, где и что случилось — ничего не знаем. С того времени, как мы вышли из вагонов во Фратешти, мы не видали ни одного клочка газет. Впрочем, когда отшагаешь на собственной паре верст 25—30 и доберешься, наконец, до ночлега, разбитый, измученный, то тут право не до газет, если б они и были...

Рыбна, на правом берегу реки Вида, в 12 верстах от Плевны, 22 октября
Вчера вечером мы прибыли на настоящую стоянку, на которой, надо полагать, простоим относительно долго, так как нашему лазарету приказано раскинуть шатры и открыть свои действия; значит теперь у меня будет много свободного времени, и я постараюсь написать целый дневник, разом за несколько дней. Конечно, свежие впечатления сильнее прежде пережитых, и мне хотелось бы сейчас же описать то, что у нас творится в данное время, что составляет нашу настоящую злобу дня; но и позади случалось немало таких явлений и эпизодов, которые в свое время действовали очень сильно и о которых умолчать я считаю даже недобросовестным с моей стороны. Итак, начну по порядку событий, хронологически:

19 октября. Дневка в Овчей Могиле прошла благополучно; утром, при ярком солнце, под открытым небом я служил обедницу и молебен Покрову Пресвятые Богородицы — это первое наше походное богослужение. Молящихся собралось более тысячи благодаря обширному храму природы, и молитва была искренняя, теплая... К вечеру небо покрылось серыми тучами, стал моросить мелкий дождик и моросил безостановочно целую ночь. Просыпаемся на другое утро — дождь; начинаем собираться, снимать палатки, а дождь как будто возрадовался, завидев нас под открытым небом, и стал хлестать, что есть мочи. Понадели мы опять свои кожаны, почти две недели отдыхавшие, обмотались башлыками, а дождь льет как из ведра и в несколько минут промочил нас так, что и поглядеть жалко. Тысяча бодрых, здоровых, веселых людей обратились теперь в какие-то полусогнутые, съеженные фигуры с недовольными, озлобленными лицами. Началось движение и прямо с бивуака довольно порядочный подъем в гору; люди пошли бодро; но тяжелые повозки, наши неуклюжие линейки, зарядные ящики и девятифунтовые орудия пришлось тащить более на людях, чем на ком это полагается по штату. Садиться в повозки при такой обстановке было бы настоящим варварством, и волей-неволей пошли мы и пеши, и мокры, и грязны до последней меры. Идти пешком приятно, особенно по асфальтовому тротуару или по Саксонскому саду; но идти в дождь по черноземно-глинистой слякоти и идти целую станцию более двадцати верст — тут огромная разница, и передать ощущение подобного путешествия положительно нельзя; нужно испытать самому, чтобы составить о нем надлежащее понятие... К полудню дождь перестал; проглянуло даже солнышко, чтоб обсушить нас; но на пути встретился очень крутой и длинный спуск по гребню горы между двумя оврагами; стали тормозить, тормоза не держат, скользят по грязи, колеса закатываются как зимой санные полозья, а спускать приходится два полковые обоза, две батареи со всеми зарядными ящиками и наш подвижной лазарет с его громоздкими линейками, итого, более двухсот тяжелых повозок; опять взялись за людей, и на их могучих плечах и спинах спустили все эти тяжести. Спустили, а внизу водомоина с глубокой грязью, которую никак нельзя объехать; а за водомоиной — подъем в гору похуже сзади оставленного спуска... И промаялись мы тут до самого вечера и до назначенной по маршруту станции Радоницы дотащиться не смогли, а заночевали на каком-то грузном лугу, чуть не в болоте, около деревни Булгарени. Между тем, полки, побросав свои обозы, все-таки, несмотря ни на что, пошли далее с твердым намерением во что бы то ни стало добраться до назначенного пункта, хотя бы на это пришлось употребить целую ночь до рассвета... А ночь тюрьмы черней и грязь страшная!

20 октября. Чуть занялась заря, мы в поход и опять тем же самым манером, то есть, по способу пешего хождения, и все бы это ничего, да к сапогам прилипает масса глинистой грязи и на ногах словно пудовые гири. К полудню, как на зло, опять проглянуло яркое солнышко. В Радонице сделали привал и съели вчерашний ужин, приготовленный для нас вперед высланными кашеварами. Верстах в десяти за Радоницей с одной возвышенности мы с крайним удивлением заметили, что весь наш отряд с артиллерией остановился и стоит неподвижно на одном месте. Что бы это значило? Уж не тревога ли какая? Ведь от Плевны мы верстах в тридцати, не более... Подъезжаем и видим невообразимую суету: все солдаты поскидали с себя ранцы, составили ружья и немилосердно чистят свои шинели, портупеи, сапоги; офицеры шумят, адъютанты скачут, полковые командиры громко отдают приказания, все, от солдата до генерала, в какой-то необыкновенной ажитации... «Да что такое случилось? — спрашиваем первого встречного,— Государя ждем; в два часа будет смотреть бригаду»,— а на часах уже второй час в начале, что тут нам делать и как быть? Чиститься некогда, а наш обоз, наши линейки, наши санитары, да и мы сами грязны до невозможности, как же быть? Мы своим грязным видом можем испортить общее впечатление, можем сконфузить целую дивизию... Не медля ни минуты, приказали нашему замарашке-лазарету убираться с глаз долой, поворотить в бок, в сторону. Сделав полуоборот направо, мы свернули с прямой дороги и пустились на рысях, благо, что случилось под гору, в какую-то видневшуюся в стороне деревушку. Но маневр наш не удался — хитрости человеческие очень часто ни к чему не ведут — государь проехал именно той дорогой, на которую мы свернули, и встретил нас, когда мы, переехав деревню, спокойно уже подымались на гору вполне уверенные, что ушли, скрылись... И повозки наши и люди — все брели врозь, врассыпную; вдруг на вершине горы показался конвой на рысях, а за ним и государь в коляске, рядом с князем Суворовым. Неожиданность его появления поразила нас — ни отдать приказаний, ни отправиться не было ни малейшей возможности, так мы и остались, каждый на своем месте и в том положении, в каком застала роковая минута... И он, великий печальник земли Русской, страдавший в это время за всю Россию, он приветствовал почти каждого из нас своей невыразимо-приятной улыбкой, своим приветливым поклоном... Чего же боялись? Зачем хотели избежать этой возвышающей душу встречи? Или могли думать, что государь потребует и на грязных полях Болгарии такой же выправки и чистоты строя, как на майском параде на Царицином Лугу? Государь, рассказывали потом офицеры, подъехав к бригаде, пересел на верховую лошадь, величаво подскакал к рядам, приветливо поздоровался со всеми, объехал все части, пропустил мимо себя побатальонно и объявил начальникам частей, что может быть скоро под Плевной будет еще дело, что он вполне полагается на беззаветную доблесть гренадер; затем, остановив бригаду, государь въехал на возвышенное место пред фронтом Сибирского полка, обнажил голову, с глубоким благоговением оградил себя крестным знамением, прочитал краткую молитву; потом, сделав в воздухе над бригадой большое крестное знамение и тем благословлял ее на предстоящие подвиги, государь обратился к командиру бригады и громко сказал: «Ну, теперь веди их с Богом!». Восторженным «ура» простились гренадеры со своим державным Отцом. Минута была, говорят, необыкновенно торжественная, поразительная!.. Многие из молодых солдат, удостоившиеся видеть государя в первый раз в жизни, плакали от радости...

Взобравшись на гору после нечаянной встречи с государем, мы сделали привал и послали назад, в деревню, расспросить дорогу на Вербицу, куда нам следовало направляться по маршруту. Оказалось, что мы попали на настоящую нашу дорогу и что нам не нужно ни возвращаться назад к бригаде, ни сворачивать куда-либо в сторону для соединения с нею; скоро чрез эту же деревню и на ту самую гору, на которой мы сделали привал, стал подыматься и весь наш отряд. Начинало вечереть, а по словам болгар, до Вербицы оставалось еще верст 10—12, или, по ихнему счислению, часа два и пол... Желая вознаградить потерянное время и поскорее добраться до ночлега, все части отряда начали обгонять друг друга, перемешались между собой и потянулись в три ряда по узкой проселочной дороге; и вот опять повторилась с нами правдивая русская пословица: «Поспешишь, людей насмешишь». Когда совершенно стемнело, мы потеряли настоящую дорогу и забрались в страшную трущобу. Вдруг раздается страшный гул и в ту же минуту крик впереди нас: «Что случилось?». Полетело в овраг девятифунтовое орудие со всеми принадлежностями, с лафетом, людьми и лошадьми. Остановились, зажгли пучки соломы, осветили местность и что же? Мы двигаемся по косогору, справа гора, слева отвесный, глубокий овраг и на его дне страшная возня: люди и лошади, упавшие с пушкой, стараются выбраться из тонкой глубокой грязи. Обошлось благополучно, без увечья; помогли людям выкарабкаться из буерака и вывесть лошадей, а матушку-пушку оставили ночевать в овраге. Что же дальше делать, как двигаться? Вдруг из-за горы доносится к нам собачий лай, значит где-то недалеко есть деревня, можно найти какое-нибудь пристанище, нужно потихоньку двигаться... Двинулись, и не прошло десяти минут, как новый крик, треск. Что там, что такое? Лазаретная линейка отправилась в овраг вытаскивать пушку. Побежали на место происшествия, принесли несколько фонарей, и картина осветилась грандиознее первой: громадная линейка перегородила собой целый овраг и лежала на дне его, как широкая, толстая плотина... Счастье наше, что отвесные стенки оврага и самое дно его мягкоглинистые и ни единого камешка; поэтому и пушка и линейка свалились как будто в мягкое, пуховое ложе, и никто не потерпел никаких повреждений; только один молодой врач, полетевший вместе с линейкой, лишился одного стеклышка в своих очках... Оставив и линейку ночевать по соседству с пушкой, мы составили ночной совет, что дальше делать? Двигаться вперед положительно опасно; оставаться на целую ночь на узенькой тропинке между оврагом и горой еще опаснее: лошадей ни распречь, ни вывести некуда; потребовать от людей, чтоб они не спали и целую ночь держали в поводах запряженных, голодных лошадей — немыслимо: люди устали, целый день не ели и измучились не хуже лошадей. Что же делать? На наше счастье из головной части отряда прислали сказать нам, что деревушка от нас в полуверсте, что опасное место между горой и оврагом не длинно, всего шагов 200—300. Сейчас составили план дальнейшего движения: собрали все фонари, расставили их по всему протяжению опасного места, отпрягли пристяжных, притащили из деревни соломы, кукурузы, развели яркие костры на горе и, при такой иллюминации, стали проводить каждую повозку отдельно, в сопровождении нескольких человек колонновожатых. Такое движение продолжалось далеко за полночь. Можете себе представить, как мы спали после всех этих передряг. А полки опять-таки ушли вперед, чтобы буквально исполнить маршрут.

21 октября. Просыпаемся с зарей, дождь... Наказание!.. Но ахать в походе не полагается, взялся за гуж, не говори что не дюж: иди, иди, иди... И пошли, оставив достаточное количество людей и лошадей для вытаскивания пушки и линейки. Никогда не забуду впечатлений этого замечательного утра. Из трущобы, в которой мы ночевали, нужно было подыматься на очень длинную и высокую гору; почва — чернозем и глина, вязко и скользко... Не вынося страшных бичеваний, которым подвергаются наши несчастные лошади при подъемах на подобные горы, я ушел вперед, когда обоз еще не трогался с места. Только что я взобрался на вершину горы, как предо мной открылся суровый пейзаж с необыкновенной обстановкой: налево, в сероватой мгле мелкого дождя, виднеются причудливые очертания каких-то гор, из-за которых глухо доносятся раскаты пушечной пальбы залпами; прямо и направо от меня расстилается необозримая горная равнина, слегка понижающаяся в направлении нашей дороги; окраины горизонта этой равнины задернуты синеватым туманом, из которого доносятся волшебные звуки военной музыки; то долетят они до слуха полным, торжественным аккордом, то вдруг оборвутся, пропадут в пространстве... Я невольно остановился в каком-то безотчетном изумлении: озираюсь во все стороны, ни души, ни былиночки, кругом совершенная пустыня, дикая, неприглядная; сзади, под горой, неясный крик и гам наших обозных, бичующих лошадей; слева глухие стоны далекой бомбардировки; прямо впереди торжественные звуки музыки. Несколько минут простоял я тут как очарованный, как будто прикованный к одному месту, на душе что-то чудное и вместе жуткое... Вскоре, однако, все объяснилось: не успел я пройти версты полторы вперед, как на горизонте обрисовалась деревня Вербица, главная квартира всей румынской армии; как раз в это утро приехал к своей армии князь Карл, и его-то встречали с музыкой; о бомбардировке и толковать нечего, это наша осадная артиллерия угощает залпами ненавистную Плевну... Значит мы уже недалеко от этой адской геенны, которая поглотила столько наших храбрых воинов... Около Вербицы раскинут небольшой румынский лагерь, есть палатки, есть уже и землянки. Палатки их лучше наших походных, они круглые, конусообразные. Когда мы проходили мимо лагеря, несколько румынских офицеров вышли к нам на встречу и вежливо заговорили по-французски. Увы, мы сконфузились: никто из нас не мог свободно отвечать им. Спасибо выручил нас из беды подскакавший Александр Иванович. Он заговорил от лица всех нас и несколько загладил неловкость нашего положения. Румынские офицеры стройны, красивы, щеголевато одеты, держат себя свободно, с достоинством и далеко не так задирчиво как в Яссах. От Вербицы до Рыбной верст семь, и дорога идет по живописному дефиле между двумя параллельными горами довольно значительной высоты; в этом дефиле мы встречали множество румынских кавалеристов, которые, желая порисоваться пред нами своей выездкой, выделывали по дороге всевозможные аллюры и курбеты. Лошадки их небольшие, но быстрые, горячие и выносливые. В этом же ущелье мы встретили наших кавказских линейных казаков из сводной кавказской бригады — тоже удалые молодцы и отличные наездники в своих косматых бурках и папахах... Они гнали порядочное стадо волов и коров, отбитое ими где-то у турок... Скот великолепный, сытый, настоящий степняк и с какой-то гордой поступью. Не смейся, это действительный факт: мы все невольно обратили на это внимание и с удивлением сообщали друг другу совершенно одинаковые впечатления; ни одной понурой, невеселой, повислой головы; все приподняты вверх и как будто с понятливым любопытством осматривают невиданных ими людей. Мы купили у казаков несколько штук; сколько было возни, пока успели выделить из стада намеченных нами животин: только что казак въедет в средину стада, чтобы накинуть аркан, как все стадо инстинктивно шарахается в сторону, а более дикие, задрав хвосты, марш-марш врассыпную и прямо в гору; вынуждены были отпречь несколько пристяжных и посадить на них наших обозных в помощь казакам. Нечаянно-негаданно образовалась целая облава, и часа два бились, пока заарканили всех купленных нами. Платили по три золотых за штуку, а каждая штука дает не менее десяти пудов чистой говядины. Благодаря этой непредвиденной остановке в Рыбну мы приехали пред вечером, хотя могли бы приехать вскоре после полуночи.

Рыбна, 23 октября



Вчера только я отправил в Никополь мое обширное письмо-дневник, а сегодня опять принимаюсь писать... Пока впечатления еще свежи и хорошо сохраняются в памяти тут только и можно их записывать; пройдет неделя, две, и они могут исчезнуть бесследно или потеряют свою остроту, как небрежно залежавшийся швейцарский сыр, о котором у всех осталось только одно приятное воспоминание... Ну как не записывать, например, подобное впечатление: вчера утром мы провожали нашу бригаду на позицию под Плевну. Никогда не забуду горячих рукопожатий моих добрых товарищей-Сибирцев. Все они пошли видимо бодро, весело, с уверенностью в себе, с полным сознанием высокого долга, на них лежащего; но уже одно то, что многих из них сделали мне пред выступлением много весьма грустных поручений и завещаний может свидетельствовать о их внутреннем, душевном настроении: один передал мне заветный медальон для передачи по назначению, другой карточку; тот просил, если его убьют, передать отцу родовую, заветную саблю, если она останется цела; другой просил, когда я буду хоронить его, снять с его груди золотой образок и отослать старушке-матери; а сколько надавали мне золотых вещей и адресов и сколько мне придется написать печальных писем, если случится какая-нибудь, подобная прежним, катастрофа... Но дал бы Бог, чтобы мне никогда не писать таких горьких писем!.. Где эта позиция, куда пошли наши Сибирцы, насколько она опасна — мы ничего не знаем, пока не получим от них первой весточки. Рыбна стоит на правом берегу реки Вида, а они пошли на левый и должны занять места и позиции, где стояла до сего времени гвардия. С уходом нашей бригады стало как-то ocoбенно тоскливо; как ни стараешься развлечь себя чем-нибудь, ничего не выходит. Неотвязная грусть-тоска преследует тебя повсюду; предчувствие ли это чего-нибудь недоброго или так просто, хандра, не умею объяснить, только на душе ужасно скверно... Тосковать я люблю всегда в одиночку и потому стараюсь уйти куда-нибудь подальше, чтоб я никого не видел, чтоб и другие меня не видели. Так хотел поступить и на этот раз: пошел с бивуака по берегу Вида и задумывал взобраться на близлежащие высокие прибрежные горы. Вид — речонка горная, быстрая, но мелководная, как большинство подобных речек; везде ее можно перейти в брод не выше колена. Когда я проходил около полуразрушенного моста (почему его не поправляют — не знаю), в это самое время переезжал через речку какой-то болгарин верхом на осле: как раз на середине речки осел остановился; болгарин начал толкать его ногами — осел стоит; он хворостинкой, осел ни гу-гу, как будто и не его бьют; на беду, тонкая хворостинка после нескольких ударов переломилась; осел стоит неподвижно, уставясь по-крыловски только не в землю, а в воду лбом; болгарин кричит, что есть мочи, колотит его и руками, и ногами — ничто не помогает, упрямое животное ни с места. Сбежались все солдаты посмотреть «камедь», начали хохотать, отпускать разные остроты насчет осла и его хозяина. Осел стоит как камень. Бедный болгарин вынужден был слезть в воду, и только что он опустил туда ноги, как осел быстро мелкой рысцой побежал на берег, постоял минуту, вернулся и начал пить воду с берега. Солдаты хохотали ужасно, и действительно, картина была очень смешная. И этот пустяк развлек меня совершенно, так что вместо задуманного похода в горы я вернулся на бивуак. Скоро наступил обед; а знаешь ли на каких дровах варится наш обед и готовится горячая пища солдатам? Для этого наши кухмистеры и кашевары немилосердно рубят фруктовые деревья в ближайших садах, брошенных турками; жаль смотреть, как валятся под топором роскошные грушевые, ореховые и яблонные деревья. А что прикажешь делать, когда вся окрестность голая, безлесная пустыня и только по берегам Вида кое-где растет тонкий ивняк.

Трестеник-Семерет, 26 октября



Опять наши предположения не сбылись, мы рассчитывали стоять в Рыбной долго, а простояли всего три дня. Оказалось, что лазарет наш, находясь в Рыбной, слишком удален от полков дивизии; поэтому нас передвинули на левый берег Вида, в болгарское селение Трестеник-Семерет, лежащее всего в пяти верстах от селения Горный Нетрополь, где бивуакирует вся наша дивизия. Селение Трестеник большое, в нем каменная полуразрушенная церковь, приходская школа в каменном одноэтажном доме и несколько домиков и полудомиков, построенных из земляных кирпичей с черепичной кровлей; все остальные здания — землянки, в которых помещаются болгары вместе со своим домашним скотом, буйволами, коровами, лошадьми и пр. Я еще не успел побывать ни в одном из этих подземных жилищ, а потому ничего и не могу сказать о них. Надворных строений никаких; дворы вместо плетня или забора огораживаются глубокими канавами с высокими насыпями вроде крепостных валов. Ворот не имеется, запоров никаких, а вместо них в каждом дворе множество злейших собак, которые своим неистовым лаем извещают хозяев о приближении чужого человека. Не успели мы приехать в Трестеник и поставить свои палатки, как изо всех полков начали подвозить больных, так что на другой же день (то есть вчера, 25 октября) у нас было 88 больных, а сегодня ожидаем еще значительного подвоза: сейчас приехавший старший врач Фанагорийского полка говорит, что он обогнал на дороге порядочный транспорт с больными Сибирцами, которых будет человек 40, если не больше. Куда же мы их помещать будем? Подвижные дивизионные лазареты, подобные нашему устраиваются всего только на 83 человека; на это количество рассчитаны и все лазаретные принадлежности, аптечные, перевязочные, постельные и продовольственные. Слава Богу, что вчера вечером приехал наш дивизионный интендант и привез сухарей, крупы, чаю, сахару; а наш комиссар привез из Турн-Мугурелли пшеничного хлеба, вина, соли, а для нас — колбасы, сыру и разных разностей, так что у нас теперь полное изобилие плодов земных; но на позиции, в полках лишения и недостатки уже очень чувствительны. По словам фанагорийского врача, солдатам выдают сухари гнилые и те в уменьшенной пропорции: прежде давали по два фунта, а теперь по фунту с четвертью; говядины много, а соли ни кусочка; в палатках ни здоровым, ни больным нет соломы для подстилки: люди валяются прямо на сырой и холодной земле, едят мало и безвкусно, пьют отвратительную воду из ручья, в котором сами же полоскают свое белье и портянки; колодцев на бивуаке нет: от этой печальной обстановки появилась уже дизентерия и с каждым днем развивается, принимая злокачественный эпидемический характер... И все это чрез несколько дней по приходе на позицию, а что же будет через несколько недель, месяцев, зимой? Грустно... Не смею голословно осуждать или винить кого-нибудь, сам поеду в полки, осмотрю, заверну в штаб дивизии, расспрошу хорошенько и тогда, может быть, выясню и себе отчего это. Вчера, при закате солнца, в тишине прелестного вечера я хоронил уже первую жертву дизентерии, рядового Малороссийского полка Макара Ситниченко. Положили несчастный труп в могилу прямо без гроба, в грязнейшем белье, в изорванной одежде, ничем не покрыв... О, как тяжело было бросать первую лопату сырой земли на свежий человеческий труп и прямо в открытое лицо!.. Ты знаешь мою глупую натуру: не выдержал и горько заплакал; да при этом вырвалось из сердца несколько жарких, но горьких слов, и мои певчие, и солдаты-носильщики, принесшие своего товарища не на носилках, а в рогоже и собравшиеся посмотреть первые похороны, все мы невольно расплакались и хоть этим почтили «вечную память» бедного товарища. Тяжело видеть первый раз в жизни такую похоронную обстановку; но изменить подобного положения вещей ни я и никто из моих, сослуживцев положительно не можем: стоим мы среди голой безлесной пустыни; на десятки верст кругом ни единого деревца или кустика; окрестные жители — болгары — живут в землянках, отапливая их кизяком или кукурузными стеблями; дерево продается тут чуть не на вес золота. С большими хлопотами и после долгих разыскиваний нам удалось купить несколько старых тонких досок для первого гроба; но, по общему совещанию и соглашению, признано более полезным и более человечным оставить эти доски для общей квашни для печения хлеба больным, так как кормить их теми же сухарями, от которых они заболели или доставать хлеб за 45 верст из Турн-Мугурелли, особенно в дождливое время, совершенно немыслимо; поэтому приходится самим заняться хлебопечением и может быть из кукурузной муки. Подобные кУкУРУзные хлебы в мягком виде, только что испеченные, еще удобоваримы для здорового желудка; но чуть зачерствели — это настоящая желтая глина, засохшая на солнце. И такими-то хлебами придется кормить больных. А больные прибывают со всех сторон; к настоящему вечеру, по словам Александра Ивановича, у нас уже более 170 человек. А тут со дня на день ожидают дела, и дела, конечно, серьезного; лазарет наш должен будет перекочевать поближе к самым позициям, чтоб успешнее подавать первоначальную помощь раненым, а эти раненые могут явиться завтра. Я уже и не пишу о том, что пушечные выстрелы слышны здесь и днем, и ночью; к этому гулу бомбардировки мы уже несколько привыкли и не обращаем на него особенного внимания, разве уж раздастся такой оглушительный залп, что наши денщики невольно загогочут и при сей верной оказии непременно обменяются несколькими остротами, все насчет Осман-паши,— уж и достается же ему от наших денщиков,— уж они его и так, и сяк, и на все бока... Кстати об Османе, теперь, по мнению военных людей, он окружен со всех сторон и прорваться ему куда бы то ни было очень трудно. Единственный путем его сообщений служила Софийская шоссейная дорога, но и этот путь теперь отрезан ему совершенно: на самом шоссе, у деревни Дольный Дубняк, стоит пока гвардия, на смену которой придет 2-я гренадерская дивизия; на дороге в Виддин, у деревни Горный Нетрополь, бивуакирует наша дивизия; на пути в Рахово, у Трестеника, стоит наш подвижной лазарет, на который Осман не посмеет напасть, боясь заразиться дизентерией... Кроме шуток, около нас, в окрестностях Трестеника бивуакирует много войск, особенно кавалерии: на той стороне деревни и за оврагом стоит 11-й летучий артиллерийский парк и вся 4-я кавалерийская дивизия, которая больно притесняет нас и по милости которой мы еще долго простоим в палатках, так как ее штаб и генералы заняли все земляные домики в деревне; а на этой стороне, пониже деревни, стоит также целая румынская кавалерийская дивизия и также заняла всякий уголок, в котором может поместиться человеческая фигура; еще пониже, к самому Виду, у деревни Дольний Нетрополь, стоит бригада многострадальной 5-й дивизии и румынская артиллерия. Словом, лазарет наш прикрыт почтенным отрядом и потому находится в полнейшей безопасности насчет Османа. Не хочется мне передавать все то, что я здесь слыхал от наших офицеров и врачей, посещавших румынский лагерь и лазарет. Румыны новички и младенцы в военном деле — они в первый раз участвуют в серьезной войне, а что про них рассказывают: и палатки их лучше наших, и подстилка везде есть, и кормят солдат не ржаными сухарями, подчас зеленого цвета, а белыми пшеничными галетами, дают солдатам кофе, рисовый суп; а в их лазарете есть сенники, матрацы, подушки, одеяла, белье, хорошая пища...

Сейчас (за полночь) прискакал казак с приказом по дивизии: немедленно приступить к рытью землянок, имея ввиду зимнюю компанию... Вот тебе и новость!.. А мы-то мечтали: придем, разобьем и назад. Как бы не так! Не угодно ли зимовать в поле. Грустно. А впрочем что ж? Закопаемся в землю и попробуем, как живут болгарские полевые мыши и кроты.

Трестеник, 29 октября



Сегодня с раннего утра в нашем лазарете величайшая суета: приготовляют больных к отправке в дальнейшие военно-временные госпиталя; поедут в транспорте всего 219 человек, а у нас останется только 59. Значит, не прошло еще одной недели, как лазарет открыл свои действия в Трестенике, а в нем уже было 278 больных, и почти все дизентерики. Отправка больных из лазарета хотя и облегчающее, но не легкое дело: нужно осмотреть и проверить у всех санитарные книжки; нужно составить передаточные списки, осмотреть одежду, обувь, чтобы не замерзли в дороге, осмотреть все повозки, есть ли в них подстилка; взять на дорогу говядину и риса, чтобы в дороге, на привале, сварить горячую пищу, а для этого нужна посуда; взять чаю, разных лекарств, чтобы не останавливать лечения и в дороге. С транспортом отправляется врач, несколько фельдшеров, санитаров и лазаретной прислуги — всех их нужно обеспечить продовольствием на несколько суток. Вот когда я воочию убедился, что за хорошая, высоко-честная, истинно христианская душа наш дорогой Александр Иванович! Все и везде сам: и повозки осмотрел, и всех до единого больных, и говядину, и чай, и котелки; словом, ни единая телега не тронулась с места без его самого тщательного осмотра. Что, если б о каждом транспорте больных и раненых так гуманно, так добросовестно заботились? Наверно не было бы нигде того, что мы видели и слышали в Альтернацци.

Пользуясь общей суетой в лазарете и отсутствием с бивуака всех «господ», мой угрюмый Елисей Иванович заблагорассудил заняться стиркой моего и своего белья в железном ведре. Что, если бы вы могли хоть одном глазком посмотреть на эту преуморительную стирку? Да что стирку, поглядели бы вы и на все наше бивуачное житье-бытье: и смех, и горе! Теперь десять часов ночи; я сижу в своей палатке на опустелой коробочке, когда-то наполнявшейся пирожками и цыплятами, о которых теперь одно печальное воспоминание, пишу на чемодане, на мне полушубок, на ногах валенки, а ноги как лед, потому что ночь холоднейшая и земля в палатке настыла ужасно. Удивительная здесь природа: днем до того тепло, даже жарко, что ходим в одних сорочках, а вечером все в шубах, полушубках, у кого они есть, и только отогреваемся чаем и коньяком: уж слишком жестоко зябнем мы по ночам, никакие полушубки не спасают. Ложиться в постель — чистое наказание; раздеться нельзя, в палатке ужасно продувает; так в чем ходишь вечером, в том и в постель... Посуди же, каково в солдатской палатке, прямо на мерзлой земле без подстилки... Но не ахай вперед, не волнуйся напрасно, третий день пять повозок четверками безостановочно возят у нас пшеничные и ячменные снопы, и солдатики наши зарываются от холода в солому как в пуховики. Удивительную и отчасти смешную картину представляют все окрестности, где стоят наши и румынские войска: и днем, и ночью без остановки по всем направлениям тянутся почти без перерыва огромные обозы с сеном и снопами — точно после рабочей поры в деревне. Около бивуаков нагромоздили целые скирды, завели даже молотьбу хлеба, как будто у себя дома, как будто сельские жители готовятся к зиме. Турки, полагаясь на своего Османа, уверены были, что мы никоим образом не попадем на эту сторону Вида; поэтому на всем огромном пространстве от Вида до Искера, а оттуда до самой границы Сербии, они не подумали даже об уничтожении своего хлеба и сена, собранного здесь прошлым летом в громаднейшем количестве. Вдруг грянул гвардейский гром под Дубняком: ни одно сражение в мире не производило, кажется, такого оглушающего, ошеломляющего впечатления, как этот знаменитый бой нашей знаменитой гвардии. Все турецкое население от Дуная до Балкан, от берегов Вида чуть не до самой Сербии, в страшной панике пустилось бежать куда глаза глядят, не имея времени и способности что-либо соображать, о чем-нибудь подумать. И вот, вся эта обширная местность, вся эта богатейшая придунайская житница со всеми своими растительными сокровищами досталась в наши руки: по лугам одного Искера стоят тысячи стогов отличнейшего сена; на всех полях, по всем деревням, оставлены турками огромные скирды пшеницы и ячменя в снопах; нам остается только перевозить все это к нашим бивуакам; а чтоб и на это не морить напрасно лошадей, сделано уже распоряжение о переводе всей кавалерии на Искер. Так вот откуда у нас появились скирды сена и соломы. Это величайшее благодеяние Божие, без которого вся наша кавалерия и артиллерий скоро обратилась бы в пехоту. Как наглядно, как неотразимо сбываются здесь многознаменательные слова молитвы: «Посетив нас кратким бывшие печали посещением, се изобильно излиял еси на нас...». А что было бы с нами, с нашею армией, если бы этого не случилось?

Вчера к нам в лазарет приезжал начальник дивизии проведать первого раненого из нашей дивизии. На долю Малороссийского полка выпало принести первые две жертвы войны: и первого дизентерика, которого я похоронил без гроба, и первого раненого. С 27-го на 28-е число, пред рассветом, конный турецкий караул, пользуясь густым туманом, подъехал к нашей аванпостной цепи и, в ответ на обычный вопрос часового: «Кто идет?», выстрелил почти в упор. Пуля попала в правую грудь, скользнула по ребру, прошла под мышкой и засела под правой лопаткой. Наш хирург Ал—ский скоро достал ее оттуда; во время операции раненый сидел на стуле и тихо стонал, а когда я показал ему вынутую пулю, он немного успокоился. Быстро сделали перевязку, уложили на солому, напоили чаем, покормили, и он скоро заснул. Рана совершенно не опасна. Сегодня даже этого раненого отправили уже в транспорте в Россию.

Трестеник, I ноября



Наконец-то мне удалось проведать моих дорогих товарищей-сибирцев на их бивуаке около селения Горний Нетрополь. Третьего дня, в воскресенье, 30 октября, Александр Иванович пригласил меня поехать вместе с ним в штаб дивизии и на бивуаки всех полков; я с радостью согласился. Отслужив обедницу и молебен под открытым небом, пред нашими лазаретными шатрами, мы отправились в недалекое путешествие: от Трестеника до Нетрополя всего только пять верст; дорога идет параллельно течению реки Вида, за которым весьма ясно виднеются Плевнинские высоты, изрытые турецкими редутами. Ближайший и самый грозный из этих редутов называется Опанец; в хорошую, ясную погоду его можно рассматривать простым глазом, иногда видны бывают даже двигающиеся фигуры турецких солдат; а в хороший бинокль можно рассмотреть самые насыпи и амбразуры, из которых выглядывают крупповские пушки. Все эти грозные редуты в настоящее время хранят гробовое молчание: на все наши выстрелы и ожесточенные залпы Осман как будто не обращает ни малейшего внимания — окапывается себе день и ночь и знать никого не хочет. Если у Османа хватит продовольствия на целую зиму, на целый год, то мы наверно простоим под Плевной и целую зиму, и целый год, потому что позиции со стороны Виды совершенно неприступны: это отвесные скалы, с вершин которых выглядывают пушки — подходи, кому жизнь не мила...

Версты полторы не доезжая до Нетрополя начинается бивуак Астраханского полка. Наружный вид бивуака очень непригляден: повсюду какой-то хаос и полнейший беспорядок, точно собралась в поле какая-нибудь ярмарка: тут и люди, и волы, буйволы, ослы, землянки, палатки, повозки, скирды сена и соломы; солдаты бродят то кучками, то в одиночку и по лагерю, и по всему полю за какими-то надобностями... Направо, против Астраханского бивуака, расположился недавно прибывший вольнонаемный интендантский транспорт со своими черными, грязными будками, между которыми меланхолически бродят не менее черные и грязные погонцы — хохлы Подольской губернии... Занесла же нелегкая этих мирных обывателей в такую страшную даль. Говорят, что это погоня за наживой, а мне кажется и еще что-то другое... Отчего не пускается сюда никто из великоруссов? Ведь и у них не меньшая, если даже не большая погоня за наживой. Страсть к чумакованью, к далеким странствованиям присуща малорусской натуре; железные дороги парализовали эту народную страсть; настоящая война открыла ей широкий простор — и пошел наш хохол чумаковать, только не на волах, а на конях...

Самое селение Нетрополь не больше нашего Трестеника и смотрит точно также. Местная небольшая каменная церковь сохранилась неразрушенной, хотя и ограблена турками дочиста. Начальник дивизии и командир 2-й бригады Л. К. Квитницкий помещаются в домиках не много лучше любого сарая, амбара или клетушки; адъютанты живут в землянках в соседстве с буйволами; а начальник штаба, наш энергичный огневой М. П. Чайковский, приютился в какой-то каморочке, точно в келье затворника. Штаб дивизии помещается в домике местного болгарского священника, семейство которого живет рядом в землянке. Г—т повел меня и показал обстановку этой несчастной семьи; при входе мы застали следующую картину: жена священника, женщина пожилая уже, в длинной толстой холщевой рубахе, в доморощенно-суконной короткой свитке, расшитой шнурками, с закутанным в белую чадру лицом, босая, сидела по-турецки на земле у очага, окруженная тремя босыми, полунагими ребятишками. Она жарила для них кусок баранины, держа его одной рукой над угольями и поворачивая за реберную косточку, а другою поминутно отстраняла то одного, то другого ребенка, которые с криком и жадностью порывались вырвать у нее из рук лакомый для них кусок... Обстановка землянки ужасна. До слез было больно смотреть на это положение истинно безотрадное, на эту нищету безвыходную... Зашли в церковь — следы грабежа, варварства, богохульства на каждом шагу... Опытный, пожилой священник заранее убрал из церкви и скрыл в земле все иконы и утварь, какая была, но остались иконы, написанные на стенах и в нишах алтаря, их-то и не пощадил дикий турецкий фанатизм: у Христа Спасителя и у Божьей Матери штыками избодены пречистые очи. По словам почтенного священника, турки после июльских событий с каким-то диким опьянением бросились неистовствовать в болгарских селениях на этой стороне Вида и, между прочим, бесчинствуя и богохульствуя во святых храмах, старались обращать их в самые нечистые, непотребные места! Доколе же Господи?..

Сибирцы наши стоят еще в палатках; начали было рыть землянки, но последовало распоряжение остановиться, ввиду того, что бивуак может передвинуться на другое место ближе к позициям нашей артиллерии, около которой вырыты уже траншеи для караульных частей пехоты. Большую часть пехоты мы застали около повозок маркитанта, конечно жида. Все шумят, кричат, все со стаканами, рюмками, бутербродами, несмотря на послеобеденное время. Да что такое у вас случилось? Производство, батенька, производство. И начали мы обмывать новые чины, новые эполеты, погоны, звездочки, зашумел настоящий бивуачный пир. Славные, отличные ребята наши милые Сибирцы! Что за дух, какая у всех энергия, отвага! На днях трое их наших офицеров среди бела дня промчались вихрем за передовую турецкую цепь, погарцевали между турецкими часовыми и налево кругом марш, только их и видели; поднялась тревога, посыпались пули в догонку, а наших молодцов поминай как звали! Недавно артиллеристы тоже выкинули штуку, только в больших размерах: взяли по два орудия с двух батарей, в одно мгновение вылетели больше нежели на версту вперед к турецким аванпостам, дали по два залпа, разогнали турецких рабочих в укреплениях и марш назад на свои позиции. Набег был сделан так ловко, с такой поразительной быстротой или, как говорят здесь, с такой чистотой в отделке, что турки не успели и глазом моргнуть, не успели сделать ни одного выстрела в ответ. Таких одиночных молодецких выходок много, настроение и дух офицерства удивительные! От того-то, должно быть, так много и гибнет их в больших сражениях. Да что, даже у нас, в нашем мирном безоружном лазарете свирепствует сильное воинственное настроение: наш бухгалтер и один молодой врач ежедневно беспощадно стреляют из револьверов, только не по туркам, а по турецким одичалым собакам, которые целыми стаями бродят около наших палаток. Грустную картину представляют разрушенные турецкие деревни: на пепелищах остались только одни осиротелые собаки; таких бездомных собак здесь целая пропасть, на двести шагов от бивуака отойти нельзя; а по болгарской деревне и днем с палкой ходить одному опасно. Часть северной Болгарии, пройденная нами, это богатейшая житница с превосходными полями и пастбищами; но разрушительный ураган войны пронесся по ней.

И в полях сиротой

Хлеб не кошен стоит...

Ветер точит зерно,

Птица клюет его...

Обширные поля с кукурузой, подобно тому, как и нескошенная травушка на степях, так и стоят до сих пор нетронутые, застарелые до того, что кукурузу нельзя уварить, хоть вари ее целую неделю, словно окаменелая; впрочем, наши солдаты ухитряются ее жарить на кострах: воткнут длинную кукурузину прямо в огонь, подержат так с полчаса, дадут ей только обгореть, почернеть сверху, потом, оскоблив ножом, начинают грызть с полной уверенностью, что она почти поспела. Результат один: через два дня дизентерия и к нам в лазарет. Эта окаменелая кукуруза много содействует быстрому развитию эпидемии; а как ее запретишь есть голодным солдатам? Да и не голодные кушают ее как лакомство, все же лучше зеленых сухарей.

Трестеник, 5 ноября



На днях случились у нас важные перемены: во-первых, переменилось высшее начальство в нашем западном отряде — герой Дубняка и Телиша, Гурко, отправился с двумя дивизиями гвардии вперед по Софийскому шоссе, чтоб очистить поле действий до самых Балкан, а если представится возможность, то перешагнуть и за Балканы. На место его назначен начальником отряда наш корпусный командир. Во-вторых, наше житье переменилось к лучшему: после двухнедельного промерзания на бивуаке, мы перебрались под кровлю более прочную нежели бивуачная палатка. За гвардией выступила и 4-я кавалерийская дивизия, штаб которой занимал все домики в нашем Трестенике. Александр Иванович предложил мне поместиться вместе с ним и занять квартиру, в которой жил бригадный кавалерийский генерал; отправляюсь я осмотреть это генеральское жилище и нахожу следующее: земляной домик с черепичной крышей и тремя окнами, с крыльцом на столбиках — хорошо, наружный вид довольно представителен в сравнении с землянками, в которых живут болгары со своими буйволами и отвратительно ревущими ослами. Вхожу в сенцы, меня обдает навозным запахом, смотрю — обширные стены все сплошь завалены конским навозом. «Что же это такое? — спрашиваю дневального,— Генеральская конюшня,— отвечает,— А где же самая квартира, в которой жил генерал? — Вот здесь»,— отвечает солдатик и отворяет дверь налево. Вхожу: небольшая комната, пол земляной, по углам и вдоль стен проеденный кротами и крысами, а в середине изрытый кавалерийскими шпорами и ножнами; вместо обоев закоптелые от дыма стены, почти такие, как в наших русских курных избах; влево от двери железная печка без заслонки для удержания тепла; далее очаг или деревенский камин, устроенный прямо на полу, с трубой, которая не может закрываться, имея полтора аршина в диаметре; тяга в эту трубу страшная, как на заводах или на поповке, о которой я писал из Одессы; в заключение всей прелести — три окна, в которых ни одного целого стекла, а вместо стекол вставлены русские газеты. После сырой низенькой бивуачной палатки, в которой осенний зефир с морозом гуляют как у себя дома, эта генеральская квартира рядом с конюшней показалась мне очаровательнее всякого палаццо... «Отлично,— кричу я в восторге,— Елисей Иванович, поскорее тащите сюда ваши вещи!» и через каких-нибудь полчаса я был уже полным хозяином генеральской квартиры.

Новое начальство, новые распоряжения: приостановленное на время рытье землянок приказано произвесть немедленно, и наша лазаретная прислуга и рота носильщиков уже закопались в землю; а бивуак Сибирцев через несколько дней я почти не узнал: ни одной палатки, весь полк уже в земле... Торчит только одинокая черная будка бригадного командира, который не согласился жить в деревне, а промерзает себе на бивуаке наряду со всеми офицерами и солдатами. Так как форма землянок не утверждена никаким лагерным уставом, то в устройстве их дозволяется полное личное благоусмотрение, и некоторые из наших Сибирцев устроили себе землянки в два-три отделения, мечтали вырыть подземный полковой клуб. Третьего дня подъезжаю я к сибирскому бивуаку и вижу: стоит кучка офицеров и между ними один, нагнувшись, ворочается около землянки; издали я не мог разобрать, что такое у них творится; подъезжаю поближе и передо мной уморительная картина: наш полковой адъютант, наш изящный Л. А. П—в, в мундирном сюртуке с засученными обшлагами собственноручно обмазывает глиной дымовую трубу, выводимую им из собственной его землянки. Собравшаяся на зрелище публика громким смехом и аплодисментами поощряет молодого художника... Землянка начинающего архитектора-печника оригинальна: она без окон, без дверей и с овсяною драпировкой,— и это кроме шуток,— вместо дверей связан щиток из овсяной соломы; подымешь эту соломенную драпри и влезешь в какую-то темную, глубокую могилу... Хозяин полез туда первый, зажег свечу, потом спустились туда и все прочие посетители; сейчас угощение: коньяк, сардинки и малиновое варенье... Преоригинальна бивуачная жизнь — то хлеба ни куска, а то вдруг сардинки, варенье... У нас в лазарете недостатка ни в чем нет, но очень скучно, монотонно, все больные, больные и больные... Опять собралось у нас более 250 человек; докторам работы много, а у меня почти ежедневная печальная практика — хоронить без гроба. И в полку, где нередко приходится сидеть на пище св. Антония или мерзнуть целую ночь без сна в цепи на аванпостах, несмотря на эти лишения, везде раздаются залихватские песни, гремит полковая музыка, свирепствует отчаянный штосс, кипит по-своему беспардонная бивуачная жизнь... Пробудешь в полку часа два-три — ехать назад не хочется. В прошлое воскресенье, как я уже писал, обмывали производство, но, увы, производство это оказалось таким же пуфом, как взятие Плевны или разбитие турок в несметном количестве. Огорченные непроизведенные ухватились теперь за другой удобный случай: начали поздравлять друг друга с новосельем и обмывать новые землянки, с утра до вечера ходят гурьбой от одной до другой. Вчера до поздней ночи обмывали роскошный отель адъютанта — вдруг, в два часа ночи прилетает записка: «Быть всем наготове», ожидается вылазка со стороны Османа; в ту же почти минуту раздается страшнейшая канонада на нашем правом фланге у Скобелева... Впрочем, до настоящего дела не дошло, простояли под ружьем до утра — и только. Подобные фальшивые тревоги случаются здесь чуть не каждую ночь и надоели всем ужасно; они утомляют только бедных солдат; впрочем, говоря правду, и без них обойтись нельзя: война дело хитрое, тут держи ухо востро!..

Трестеник, 10 ноября



В прошлое воскресенье (6-го числа) я служил, по обычаю, обедницу и молебен; по окончании богослужения я обходил со св. крестом все наши лазаретные шатры и все землянки, где помещаются наши больные, которых у нас было в то время 298 человек. Это посещение благотворно действует на болящих; многие со слезами радости и горячей молитвы прикладываются ко кресту, слабые подползают на коленях, а к самым слабым, не могущим повернуться, сам я подползаю... Посмотрели бы вы, с какой невыразимой отрадой встречают меня эти недугующие, страждущие! Мне самому это хождение доставляет много утешения: на душе становится как-то легче, отраднее... Но болгары, бедные, несчастные болгары, они совсем, кажется, утратили сознание того, что они христиане. Когда я перехожу от одной землянки в другую со св. крестом в руках, в полном облачении, с торжественным пением: Спаси, Господи, люди Твоя,— болгары, даже старики, ни шапок не скидают, ни ко кресту не прикладываются, да и перекреститься правильно не умеют; о молодых и малых детях, подростках и говорить нечего: эти совсем не имеют никакого понятия даже о внешней стороне христианства. При входе во двор одной землянки нам повстречались три человека: старик, старуха и молодой парень, у которого на руках лежал ребенок, завернутый в белый холст; судя по тому, что этот парень держал в левой руке зажженную тоненькую, желтую свечу, мы подумали, что они несут умершего младенца, оказалось совсем наоборот: они несли новокрещеного; старуха — повивальная бабка, старик — священник, молодой парень — восприемник, кум. По внешнему виду этого священника ничем нельзя было отличить от простолюдина: такое же убогое рубище, свитка, одинаковы и папка, и обувь. Поравнявшись с нашей процессией даже старичок-священник не счел приличным снять с головы шапку, перекреститься, приложиться. Я остановил их, стал расспрашивать (несколько болгарских слов и фраз я уже знаю). Оказалось, что крещение совершено в землянке у священника. «А есть ли у вас Требник?» — спросил я старичка. «Есть,» — торопливо ответил он. «А епитрахиль?» — «Имам, братушко, имам,» — сказал он скороговоркой, видимо желая поскорее от меня отделаться. Я заставил их снять шапки, перекреститься и приложиться ко кресту, и затем пошел дальше. Грустные думы наводят на меня эти несчастные бабушки и их религиозное состояние. Недавно я узнал, что они своих детей-девочек не крестят до 14 и 15 лет в том предположении, что девочка, достигнув совершеннолетия, может выйти замуж за турка, тогда ей не нужно будет переменять веру...

Окончив хождение со крестом, я зашел в убогое жилище старичка-священника. Вот нищета поразительная, душу раздирающая! В переднем углу землянки грыз кукурузные стебли привязанный на веревке барашек, а из глубины задней части выглядывали две бессмысленные головы белоглазых буйволов. Желая оказать мне особенное почтение, добрый старик поспешно разостлал на земляном полу дырявую циновку и пригласил меня сести.

— Аз пришел есьма, да видел бых книгу ту, Требник ж,— сказал я, обратившись почтительно к старичку.

— Добре, добре,— отвечал он радушно и пошел в отделение буйволов, где у него была библиотека и кабинет. Через несколько минут он вынес оттуда и подал мне наш русский Великий Требник, московской печати, довольно еще новый.

— А мога, братушко, чести книгу ту? — опять спросил я.

— Mora, мога,— охотно ответил он и, развернув Требник, начал читать. Читает он почти правильно, но прочитанного, видимо, не разумеет. Вообще же, болгары понимают древнеславянский язык, от которого сохранилось много слов и грамматических форм в их современном народном языке. Знание церковно-славянского языка не раз облегчало для меня трудные объяснения с болгарами.

— А епитрахилось има, братушко? — снова полюбопытствовал я.

— Имам, имам,— с этими словами он обратился к тут же стоявшей босоногой и оборванной девочке, его внучке, и сказал ей что-то по-болгарски; девочка бросилась к тем же буйволам и через минуту принесла оттуда какой-то грязный-прегрязный сверток. Старичок взял его, развернул бережно и показал мне. Слезы подступили мне к горлу при виде этой епитрахили, этой священной богослужебной одежды. Добрый старичок заметил впечатление, произведенное на меня его епитрахилью и, с грустью качая своей седой головой, пояснил: «Всичко Турек забирал». При этих словах из соседнего отделения землянки вышла пожилая женщина с деревянной чашкой в одной руке и с ломтями хлеба в другой, а за нею та же девочка тащила круглый, низенький столик, вышиной не более четверти аршина. Меня стали угощать как дорогого гостя; в чашке была горячая мамалыга, полужидкая кукурузная кашица-размазня, заправленная бараньим жиром, и с таким количеством стручкового перца, что вся поверхность кашицы окрашена была темно-красным цветом. Зная, что болгары-простолюдины не имеют понятия о ложках, я отломил кусочек хлеба, обмакнул его в мамалыгу и проглотил. В одну секунду запылала у меня вся внутренность рта, горла, желудка; я сильно закйшлял; но собравшись с духом, проглотил и другой кусок. Гостеприимные хозяева при этом добродушно мне кланялись, улыбались и несколько раз повторяли: «Благодарым, благодарым, братушко, Русь-поп, карош, карош...». Выходя из землянки, я подарил хозяйке серебряный рубль, а внучке двухфранковую монету; долго они по установленному этикету не соглашались принять и только после моего слова «на память то» стыдливо приняли. Старик проводил меня до квартиры. Имя его Стефан, а по-болгарски — поп Стоян.

7-го числа мы праздновали взятие Карса. Сказать ли правду: не знаем как у вас, а у нас это событие не произвело особенно сильного впечатления; порадовались тому, что дела наши на Кавказе так блистательно поправились, что армия Мухтара разбита в прах; но особенного значения, какого-либо решающего влияния на исход войны событиям этим вовсе не придают. Здесь все убеждены, что центр тяжести настоящей войны не там, не на Кавказе, а здесь, у нас, за Дунаем, около Плевны... Вот если бы мы ухитрились забрать Плевну, да еще вместе с Гази-Османом, это событие было бы решающее, событие, которое сразу наметило бы и определило дальнейший и несомненно блистательный исход всей войны. Но когда это сбудется и как это сбудется — один Всеведущий ведает.

8-го числа, в день Св. Архистратига Михаила, я отслужил обедницу и молебен, сначала у меня в лазарете, потом в 11-м летучем артиллерийском парке, наконец, на самой позиции, во 2-й батарее нашей же артиллерийской бригады. Здесь к молебну собралось все наше высшее начальство, и отпраздновали на славу; благодаря ясной погоде, среди поля, под открытым небом накрыли обеденный стол, пригласили нашу сибирскую полковую музыку и ввиду турецких редутов и аванпостов задали пир горой.

9-го числа погода изменилась; с полуночи пошел дождь и хлестал целый день. А тут как на беду в этот именно день назначена отправка нового транспорта с больными, которых у нас на вчерашнее число состояло 354. Мой дорогой сожитель, Александр Иванович, проработав ночью до трех часов, с рассветом уже полетел в лазарет и чаю не стал дожидаться. Весь день он пробыл в лазарете, пока не осмотрел и самолично не отправил все до единой, до последней телеги-будки... И чай и обед носили ему в лазарет. Вечером наступила и моя очередь, и я также отправлял троих в тот безвременно-постоянный госпиталь, которого никто из нас не минет и никто из него не возвратится... По распоряжению начальства стали мы хоронить теперь не только без гробов, но и безо всякой казенной одежды, в одном белье. Тяжелое впечатление производит на душу такая форма погребения, особенно еще под проливным дождем. Бедному солдату приходится мокнуть не только в походе, на бивуаках, в траншеях, но и при самом опускании на последнюю позицию, в последнюю траншею-могилу... Впрочем, не спешите осуждать такое по-видимому негуманное распоряжение, оно вызвано крайней необходимостью и сделано с истинно гуманной целью: когда наступили порядочные утренние морозы, оказалось, что у многих солдат в полках не имеется шинели — растеряли ли они их или промотали во время похода — теперь трудно да и бесполезно доискиваться, нужно немедленно помочь беде, и вот стали мы раздевать мертвых, чтобы спасти от холода живых... Трудную, тяжелую службу несет наш солдат, особенно на позиции, в цепи, на аванпостах. Позиция от полкового бивуака верстах в двух, если не более; для занятия караулов на ней ежедневно отправляется очередной батальон, который и выставляет от себя передовую цепь, днем довольно редкую, а ночью весьма густую, часовой от часового шагов 30—50, и стоят они тут целую ночь, не смыкая очей, дрожа от холода, промокая до костей от осенних ливней; а чуть зазевался — турецкая пуля тут как тут... У нас уже были три случая ранения неосторожных часовых... На полковых бивуаках выкопаны землянки, натаскано много соломы, кукурузы и сырых дров, можно развести костры и обогреться, обсушиться; на позиции ничего этого нет: открытое поле, изрытое ровиками, траншеями, в которых сидят на корточках караульные роты; пойдет дождь, набежит вода в ровике, а ты сиди, не смей тронуться с места; наступит к утру мороз, замерзнет под ногами вода и грязь в ровиках, обледенит сапоги, а ты сиди себе или стой на часах до новой смены, новой очереди; каково же должно быть положение тех солдат, у которых на такое время и шинелишки не оказалось? Поневоле станешь раздевать мертвых, чтобы прикрыть живых... Слава Богу, что продовольствия еще хватает: говядины вдоволь, хлеб начали печь сами; все полки нашей дивизии устроили у нас в Трестенике земляные печи и денно-нощно выпекают хлеб; мука до сего времени подвозилась исправно. Но вот настают дожди, подвоз наверно замедлится, если вовсе не прекратится; поговаривают, что напором льда может снести наши мосты на Дунае, что тогда?.. Грустно и страшно!..

Трестеник, 15 ноября



Совсем забыл, писал ли я о последней операции, которую сделал наш почтенный хирург Алский одному раненому солдату Астраханского полка? Операция была продолжительная, тяжелая, но, благодаря Бога, совершенно удачная. Пуля ударила в левую руку; ниже локтя, разбила составной конец локтевой кости и засела где-то между обломками. Пока раненому сделали перевязку в полку, пока его привезли к нам, раненая рука успела сильно распухнуть, так что ощупать место, где именно засела пуля, было уже очень трудно; порешили употребить хлороформ, и когда больной, под влиянием этого сильного наркоза, бесчувственно заснул, начали доискиваться пули: хирург запустил свой мизинец в рану и стал ощупывать канал, по которому прошла пуля; оказалось сильное раздробление костей, а пули нет; сделал разрез ниже входного отверстия раны, запустил туда палец — нет пули, сделал другой разрез, с другой стороны — опять нет; а крови-то, крови — страсть!.. Опять полез по каналу и в то же время другие два врача вложили свои пальцы в разрезы и таким образом охватили всю руку около костей, стали вытаскивать из разрезов осколки и когда вытащили разрушенный составной конец локтевой кости, под ним-то оказалась засевшею пуля. Сделав частичную резекцию, тотчас же наложили гипсовую повязку и привели несчастного страдальца в чувство... На вопрос: «Что он чувствует?» — мой бедный Ковбаса (Киевской губернии) тихо ответил: «Ничего, только рука моя что-то не ворушитця...». Ему дали теплого чаю с несколькими каплями белого вина, и он скоро подкрепился, несмотря на то, что вся операция продолжалась более получаса и с большой потерей крови... По его желанию, я показал ему пулю, разбившую его кости и разбившуюся о его кости; он осмотрел ее, тяжело вздохнул и просил меня сохранить ее до полного выздоровления. Теперь у нас на очереди еще более тяжкая операция: предполагают, что придется перевязывать глубоко лежащую сонную артерию. Одному бедному солдату Фанагорийского полка пуля угораздила в верхушку левой нижней челюсти, раздробила ее с зубами, прошла под языком и выскочила в конце нижней губы с правой стороны, выбив ему и передние зубы. Язык до того опух, что только посредством зонда можно вводить ему несколько капель бульона для питания. На несчастного раненого и смотреть страшно, так он изуродован... Третий день уже ожидают, откроется или нет артериальное кровотечение? Если откроется, тогда неизбежна будет перевязка сонной артерии выше того места, где от нее исходят разветвления, проникающие под язык. Операция, по словам наших врачей, одна из труднейших и за исход ее нельзя ручаться... Есть и еще у нас раненые: одному казаку пуля пробороздила всю спину поперек; другому конно-артиллеристу, в то время когда он поднял ногу в стремя, пуля оторвала большой палец на поднятой ноге, но все это считается пустяками... Все эти раненые чисто случайные: кто в цепи на аванпостах, кто на фуражировке; настоящего, более или менее крупного дела еще, слава Богу, не было; зато больных у нас немало: дизентерия свирепствует уже очень сильно, унося каждый день по нескольку человек в могилу. Вчера отправили третий транспорт с больными в ближайший военно-временный госпиталь, недавно открывший свои действия в деревне Медован, южнее Дольняго Дубняка, вверх по течению Вида. Возьми карту и посмотри; а пока ты будешь отыскивать на карте, я немножко отогрею руки — страсть как озябли... Наша горница с Богом не спорница, на дворе тепло и в ней жить можно; а чуть мороз или холодный ветер, так в ней и зубов не соберешь... А все же лучше недели в бивуачной палатке... Вчера, например, хлестал дождь и бушевал сильный ветер, так что наши лазаретные шатры еле-еле выдержали; сегодня дождя нет, но ветер такой же, и ходит он по нашей горнице другие сутки, как хозяин-большак, и ничего с ним не можем поделать; заклеили пол-окна бумагой, а он ее рвет, позаткнули щели в дверях, в оконных рамах, а он в трубу очага, которую и заткнуть нельзя, такая она большая, широкая; затопил бы железную печку, да дровишек жаль — топим только на ночь, чтобы разогреть ужин и чтобы теплее было ложиться в постель. Не знаем, будем ли мы зимовать в этой хатке или еще придется куда-нибудь двигаться. Недавно здесь разнесся слух, что на наше место придут из России свежие войска 1-го и 10-го корпуса, а мы двинемся за гвардией по Софийскому шоссе за Балканы. Если это правда, то новый поход будет несравненно труднее первого; в зимнее время, по местности гористой, на Балканах путешествовать слишком несподручно... Балканы теперь от нас не более пятидесяти верст и при ясной погоде их отчетливо видно со всеми их причудливыми вершинами; но для них гораздо лучше было бы, если бы мы их никогда не видали: всякий раз, как они покажутся во всей своей дикой красе, обрисуются со всеми подробностями, даже с лежащим на них снегом,— так и жди на завтра перемены погоды к худшему. К этому явлению мы уже привыкли: третьего дня, при закате солнца, мы любовались действительно величественными очертаниями балканских конусов,— точь-в-точь наш далекий, незабвенный Алтай,— а вчера целый день хлестал дождь и бушевал холодный ветер.

Досадно, что газеты мы получаем удивительно неисправно: вчера получили от 25 октября. Вы получаете на третий, а мы на двадцатый день, и то, о чем вы уже забыли, то служит для нас животрепещущей новостью; а между тем, от места происшествия вы живете за тысячу верст, а мы — в десяти верстах. День и ночь мы слышим жестокую канонаду, так что наши бумажные окна и самая гипюрная хатка наша поминутно вздрагивают, а где эта канонада и какие от нее результаты — мы ничего не знаем. Прежде шли походом ощупью, а теперь живем ощупью, не зная чему верить, за что ухватиться... Поутру пронесется один слух, к обеду — другой, на ужин третий... Бесплодным догадкам и бестолковым толкам конца нет, так что делается досадно, и тоска начинает подступать сильнейшим образом. Поедешь на бивуак к Сибирцам, завернешь в штаб дивизии, и там знают не больше нашего. Одни говорят, что на днях Осман попытается прорваться из Плевны, другие утверждают, что он об этом и думать не смеет, а просто вынужден будет сдаться на капитуляцию... Со дня на день все чего-то ожидают; что-то непременно должно произойти, случиться; а что именно, где, когда и как — это и служит для всех неистощимой темой к бесконечным толкам, спорам, предположениям или вернее переливанию из пустого в порожнее... Тоска!..

Трестеник, 19 ноября



Слава Богу! Обложение Плевны попало, наконец, в твердые и надежные руки: номинальным начальником обложения считается румынский князь Карл, а действительным — его помощник, наш знаменитый герой и защитник Севастополя, Тотлебен. Это назначение принято во всей армии с восторгом и надеждами: начинают верить, что исход обложения Плевны может быть блестящий. На днях он осматривал самолично (а это имеет здесь громадное значение) укрепления нашей позиции и признал их никуда негодными... Орлиным взором он указал важнейшие пункты и приказал сейчас же приступить к возведению новых укреплений. Закипела работа: каждый день на позицию высылается не 300, а 1500 человек рабочих с шанцевым инструментом, а вместо одного батальона в караул на позицию выходит теперь ежедневно целый полк. Замечательно, что для рытья землянок не доставало лопат, ломов, кирок, вообще шанцевого инструмента, а тут неизвестно откуда взялся, хоть на 10000 человек. Как много значит сильная воля и власть!.. Эти энергические распоряжения пробудили задремавшую было бивуачную жизнь, а к нам в лазарет прибавили порядочное количество больных. Почти вся прошлая неделя и на бивуаках, и у нас в лазарете прошла особенно как-то скучно и монотонно: погода во все время была отвратительная; а в такую погоду какие можно придумывать развлечения? И сидим мы невылазно, каждый в своей конурке, с утра идем в лазарет, всякий по своим прямым обязанностям, обходим землянки с больными, а это составляет немаловажный и нелегкий труд, и к обеду возвращаемся домой порядочно усталые и всегда до колен грязные. После обеда никогда не спим: мой дорогой сожитель, мой неусыпный труженик Александр Иванович садится за свою нескончаемую письменную работу, а я за дневник или за письма. Вечерний чай пьем в 6 ч., ужинаем в 10, я ложусь спать в 12, а сожитель еженощно просиживает до 2—3 ч. Все почти бумаги ему приходится писать собственною рукой, потому что помощники его по письменной части, люди совершенно не подготовленные к этому делу и к тому же малограмотные; а писанья страсть. Корпусный врач требует сведений, начальник дивизии требует того же, какой-то отрядный врач, полевое военно-медицинское управление, главное военно-медицинское управление, главный штаб — все требуют сведений ежедневных, семидневных, десятидневных, полумесячных, ежемесячных, ну просто страсть — настоящая египетская работа, для исполнения которой нужна целая канцелярия, как в любом присутственном месте; а у нас всего три писаря, и те, когда мы стояли на бивуаке, помещались в одной солдатской палатке и гнулись в ней, как говорится, в три погибели, согревая по ночам замерзавшие чернила и собственные коченеющие руки своим дыханием, какая же тут могла быть работа? И сидит поэтому мой бедный сожитель и работает за десятерых. Посмотрели бы вы на него в такие минуты: в дубленом полушубке, в меховой шапке, в валенках, с согнутой спиной, с измученным лицом, заваленный кипами бумаг, он представляет из себя в это время поучительный и вместе высокий образец честного труженика. О, если бы так работали все наши должностные лица!..

Начал это письмо до обеда, продолжаю после ужина, а кончу либо завтра, либо Бог весть когда... Дело в том, что во время нашего обеда прискакал из штаба дивизии казак с приказанием: «Быть особенно осторожными в ночь с 19-е на 20-е» (то есть, сегодня), потому что от братушек, бежавших из Плевны, получено сведение, что Осман в эту ночь решается прорваться через наши позиции на Видденскую дорогу, которая идет на Нетрополь, а кратчайшая на наш Трестеник. Хотя подобные фальшивые тревоги порядочно уже всем нам надоели, и все же поднялась суета, кутерьма, сборы на всякий случай; а на дворе дождь как из ведра льет... Александр Иванович до самого ужина не приходил домой, все распоряжался по лазарету; а я, собрав все свои пожитки, не выдержал характера и присел дописывать это письмо; но только что я улегся, как вбегают два наших врача и, застав меня на месте преступления, преехидно подтрунили, что Осман захватит меня в Трестенике, как Архимеда в Сиракузах, и непременно за письмом, как того за чертежами... Смейтесь, друзья, говорю им, а у самих, небось, на душе кошки скребут... Вообще мои частые письма служат здесь мишенью для всяческих острот: одни уверяют, что сделано уже распоряжение об открытии особого полевого почтового отделения для приема одних только моих писем, а другие говорят, что нанимается особый вольнонаемный транспорт для их перевозки... А пусть их смеются!.. Не для людей, и не для славы:

Мережанi та кучеряви

Оцi вiрши вiршую я,—

Для себе, братiя моя...

Пред ужином был у нас лазаретный консилиум, но не медицинский, а политико-стратегический, на котором, по общему убеждению всех присутствовавших, признано несомненным, что в такую пакостную погоду никакой Осман не в состоянии будет двигаться с целою армией, с артиллерией и еще по такой отвратительной дороге, какая теперь у нас в Трестенике; поэтому мы можем провести нынешнюю ночь совершенно безмятежно, благодаря только нашей новой союзнице-погоде. Однако, несмотря на такие убедительные доводы, у многих не сходило с ума: ну, а если?.. Встревоженное чувство не скоро ведь урезонишь... Вот она настоящая-то жизнь военная, постоянно тревожная, поминутно опасная... Нарочно не дописываю этого письма до завтра. Что-то будет? Наверное, ничего не выйдет, а все-таки на душе скверно...

Р. S. 20 ноября. Спали-ночевали преотменно. Союзница сделала свое дело: Османа не пустила из Плевны, а нам дала возможность провести ночь спокойно. Сегодня утро великолепное, теплое, ясное, на голубом небе ни единого облачка... и на душе так хорошо, ясно, пока не явится еще какой-нибудь казак... До свиданья.

Трестеник, 23 ноября



Кажется, я уже писал о том, какую тяжелую службу несут наши бедные солдаты, в особенности, на позиции, на аванпостах; то же самое наряду с ними переносят и все офицеры, особенно те, которые вовремя на запаслись полушубками. Не подумай, что это последнее обстоятельство произошло от их небрежности, нерадения о себе, нет, многие и доселе со дня на день все ожидают присылки полушубков, заказанных ими в Москве или обещанных родными; многие даже получили уже давно письма с уведомлением, что полушубки высланы, а их все-таки нет как нет. Наше полевое почтовое управление так хитроумно организовало здесь почтовые сообщения, что от самого начала кампании и до сего дня еще никто, кажется, во всей действующей армии (исключая сильных мира сего) не получал ни единой посылки; письма и газеты еще кое-как доплывают сюда, хотя чуть не через месяц, но посылки никак не могут добраться... Говорят, что они целыми горами навалены на всех главных этапах военной дороги от границ России до самого Дуная: в Унгенах, Яссах, Букуреште, Фратештах, Зимнице и Систове, но от этого нам нисколько не легче. Мы знаем, например, что в Румынии есть отличный белый пшеничный хлеб, который выдавали нам в Яссах; знаем, что у румынских солдат отличные пшеничные галеты, но опять-таки от этого нам ничуть не легче, а наши любезные соотечественники — ржаные сухари, сплошь и рядом покрытые зеленой плесенью, от всего этого не делаются вкуснее... Вчера я долго сидел у больных офицеров в землянке, и много мы тут толковали. И все разговоры, и все горячие, откровенные речи сводятся к одному знаменателю: армия наша стоит здесь, под Плевной, не первый месяц — 28 июля и 30 августа осязательно убедили всех и каждого, что лбом стены не прошибешь, как бы ни был крепок лбом, что приходится повести правильное обложение, которое может затянуться и еще на несколько месяцев, на целую зиму, а может быть, на целый год; что же сделано для обеспечения армии всем необходимым для такого обложения и на такое время? В продолжении прошлых месяцев, ворчат пессимисты, можно бы кажется было придвинуть сюда чуть не пол-России со всеми ее питательными и одевательными запасами, а мы надвигаем только новые тысячи солдат с их неугомонными желудками, и выходит, что спрос громадный, а предложение ничтожно. За все, про все отдувается у нас одна бумага — «все, дескать, обстоит благополучно», но из бумаги полушубка не сошьешь и супа не сваришь... Случается говорить и с солдатами; зайду в землянку, присяду, разговорюсь о том, о сем, а в конце-концов выйдет по пословице: «у кого что болит, тот о том и говорит». «Все бы это ничего,— рассуждают солдаты, говоря о невзгодах бивуачной жизни,— можно бы как-нибудь, да сухари нас больно допекают... Будь сухарь настоящий, да кабы ежели полушубки, валенки — и горя бы мало, а то...». Как наслушаешься этих горьких слов, как посмотришь, что вокруг тут делается, так на душе у тебя станет куда как не хорошо... Впрочем, у нас собственно, в нашем лазарете, относительно еще слава Богу... Ты не можешь себе представить, какое величайшее благодеяние составляет здесь солома! Она и подушка, и тюфяк, и одеяло, а для больного человека — тепло, покой важнее самой пищи. Но это благодеяние оказали нам глупые турки, а без этого Бог знает, что бы было!.. Прощай.

Р. S. Все забываю написать тебе об одном болгарском обычае, который мне очень нравится. Каждый раз как я побываю на нашем грустном кладбище (а я бываю там буквально каждый день) все собираюсь непременно написать и, мне кажется, все еще и доселе не писал. У болгар есть обычай часто посещать особенно свежие могилы, чьи бы они ни были, и поливать их водой, непременно в том месте, где голова умершего... Может быть, в основании этого обычая лежит какое-нибудь суеверие, а может быть, это остаток старины глубокой; но мне этот обычай нравится не по суеверию своему, а по тому хорошему чувству, которое не позволяет забывать усопших, кто бы они ни были, которое побуждает так или иначе .выражать к ним свое сочувствие, свою духовную с ними связь... Почти в продолжении целого месяца я ежедневно встречаю на кладбище какую-нибудь старушку-болгарку с большим кувшином свежей воды, и когда осмотрю вчерашние и прежние могилы наших бедных солдатиков, непременно нахожу, что все они политы, и на них наложены сухие васильки или чернобривци-бархатки. До слез меня трогает этот обычай... Прощай.

<< Назад   Вперёд>>