Глава X. После Пасхи

Чорлу, 28 апреля



Больше недели погода стоит великолепная, благодатная, чисто весенняя, и на душе становится как-то веселее; но что для нас всего отраднее — тиф начинает сдаваться, слабеет. Случаи заболевания и погребения с каждым днем уменьшаются, слава Богу! А что тут было пред Пасхой? Истинно страсть Божия! Самое сильнейшее развитие эпидемии было с половины марта и по 20-е число апреля. Моему дорогому сожителю, как дивизионному врачу, каждое утро приносят изо всех частей дивизии так называемые рапортички о числе заболевающих, и я пользуюсь этими документами и вношу их в свой дневник, чтобы после можно было проследить постепенное развитие эпидемии и составить достоверные статистические таблицы. Для образчика я сделаю тебе краткие выписки, хотя за три дня; например, заболело:

Апреля......... 10-го числа, 12-го числа, 20-го числа
В Сибирском полку 22 « 17 « 20 «
« Малороссийском 18 « 14 « 21 «
« Фаногорийском . . 11 « 12 « 14 «
« Астраханском . . . 22 « 37 « 17 «
« Артиллерии .... 8 « 7 « 5 «
« Подвижном лазар. 8 « 5 « 4 «
Итого .... 89 « 92 « 81 «
* Всех больных
по рапортичкам .... 548 « 843 << 628 человек

Во всей дивизии с первого числа апреля по двадцатое заболело 1342 человека, выздоровело 440 и умерло 63 человека. Процент весьма умеренный в сравнении с тем, что было у нас в Казанлыке; но зато там были и другие совсем условия.

Видимое за последние дни уменьшение заболевающих, а следовательно, и уменьшение самой эпидемии, отличная погода, прекрасный мягкий воздух и все еще не покидающая нас надежда на скорое возвращение в Россию, все это вместе очень благотворно действует на солдат. Они приободрились, повеселели, молодцами выходят ежедневно на ученья и возвращаются с них с песнями и плясками. Репертуар солдатских песен увеличился еще одною, недавно появившеюся, которую выкрикивает положительно каждая рота, возвращаясь с ученья. Песня эта очень уж льстит боевому самолюбию наших гренадер и потому пришлась по душе всем полкам.

ГРЕНАДЕРСКАЯ ПЕСНЯ

Гренадеры в Нетрополе

Биваком стояли,—

Все Османа из-под Плевны

Что-день ожидали.

Все Османа поджидали,

Наготове были...

В ложементах и траншеях

День и ночь мы жили.

После Знаменья святого16

Ранним-раннею порой

Турки строили колонны

Что за Видом за рекой.

Густой цепью наступали,

Навалились на стрелков,

Магазинками пустили

Изо всех своих рядов.

Николаевцы-Сибирцы17

Грудью встретили врагов,

Угостили их берданки,

Доходило до штыков.

К ним на помощь Задунайцы18

Прилетели как стрела,

Завязался бой ужасный,

Рукопашная пошла!..

Вдруг откуда ни взялися

Астраханцы19 молодцы,

Да Суворовцы20 лихие,

Настоящие бойцы!

Вся дивизия сомкнулась,

Дружно грянули «ура!»

И пошли ломить стеною

За Россию, за Царя!..

Турки дрогнули, сробели,

Побежали кто куда...

Мы по пяткам их чесали

Безо всякого труда!

К Виду самому приперли,

Расчесали в пух и прах!

Видит Турка: дело плохо,

Подымает белый флаг!

Сорок тысяч полонили,

Пропасть всякого добра...

Плевну взяли для России,

А Османа — для Царя!..

Ну-те ж братцы гренадеры,

Дружно грянем мы: «ура!»

За победу, за Россию,

Да за батюшку-Царя!

К каждому куплету, который начинает всегда «запевало», хор песенников прибавляет еще (bis) припев:

Гренадеры — вам: ура!

Двадцать осьмого ноября!

Песня эта теперь у нас самая современная, ее распевают солдаты с величайшим энтузиазмом.

Есть еще басня, написанная уже здесь, в Чорлу, по случаю особенной заботливости начальства об улучшении солдатской пищи. Смысл ее тебе будет понятен, если ты припомнишь все, что я писал тебе о привезенных сюда из-за Балкан сухарях, муке и крупе; все это страшная гниль, и солдаты, сварив себе суп, в большинстве случаев вываливают его из котлов в помойную яму. Между тем, начальство почти ежедневно или самолично, или чрез своих адъютантов свидетельствует приготовляемую пищу и страшно распекает за нее не интендантов, а бедных кашеваров, артельщиков и кого следует по инстанции. Насчет этой-то попечительности и написана басня под заглавием:

ЗАБОТЛИВЫЙ МЕДВЕДЬ

Когда-то, где-то, над стадами

С овчарками и пастухами

За старшего поставлен был медведь.

Большой, приземистый и крутолобый,

Умевший горло драть и без толку реветь

Из всей своей Таптыгинской утробы...

Хозяин этих стад, богач большой,

О верной прибыли радея,

Велел кормить овец как на убой,

Ни сена, ни овса, ни соли не жалея...

Овцам был рай — не жизнь, да пастухи, овчарки

То сена не дадут, то соли не прибавят,

То порцию совсем убавят —

И выйдет всякий раз из овчей варки

Не суп, а бурдахлыст —

Й только свист

В желудках от него, да буркотня с поносом...

И вот с доносом

К медведю шавки: так и так...

Овцам житья нет от собак.

Овец овчарки обижают,

Овса и сена не дают,

Овечки сухари грызут,

А часом просто голодают!..

Медведь вскипел: орет, ревет,

Сердито лапой в землю бьет,

Стремглав в овчарню прибегает,

Овчарок страшно распекает,

Всех пастухов на суд зовет...

Овечки думают: теперь не жизнь, а рай пойдет!..

И что же?

На завтра все одно и то же!

И всякий Божий день пред ними сцена:

Летит медведь, орет, ревет,

Сердито лапой в землю бьет,

От ярости летят из пасти брызги пены,

А бурдахлыст без перемены...

И те ж овчарки злые,

И те же сухари гнилые!

Смысл басни не велик

И разум сам собой:

(Могу сказать я смело)...

Тут нужен, брат, не крик,

Не топанье ногой,

А дело!..

Немало ходит по рукам разных мелких стихотворений, более или менее едких эпиграмм, направленных против личностей очень известных. Но никому так не достается, как нашим интендантам и жидам, а они себе только осклабляются и от удовольствия потирают свои жирные руки. Замечательна в этом отношении тонкая сметливость наших солдат, не лишенная глубокого сарказма: в своих названиях они отождествляют, и как будто по неведению смешивают интендантов с маркитантами; так, завидев интенданта, они говорят: «Вот идет наш маркитант», а встретив жида-маркитанта называют его интендантом... Но вот что я забыл тебе сообщить — а это несколько посерьезнее всяких стихов и каламбуров: в Сан-Стефано, в ресторане Воске, куда я ходил обедать и ужинать, между прочим продавались так называемые у нас запрещенные книги: сборники, журналы, газеты, мелкие брошюры и целые объемистые социальные трактаты, издаваемые за границей нашими русскими выходцами известного направления. Немало удивлялся я тому обстоятельству, что торговля эта ведется открыто, и почти всякому русскому, приходящему в ресторан, предлагается что-нибудь купить из этих запретных вещей. Странно, здесь и комендант есть и полиция; сюда заходят на обед и, особенно, вечером на музыку, весьма солидные наши генералы; неужели на это не следует обращать никакого внимания? Неужели от этого не ожидают никаких дурных последствий? Ведь военные поезда на таможнях не осматривают, вези, что твоей душе угодно... Повторяю: это обстоятельство меня очень смутило; подобные вещи посолиднее всяческих наших стихотворений... Я не думаю, конечно, чтобы на это решился кто-либо из наших офицеров, но что этим воспользуются наши маркитанты-жиды — это не подлежит ни малейшему сомнению, так как они перевозятся вместе с полками в одних вагонах или на тех же пароходах, которые ни на каких заставах и таможнях нигде не осматриваются; и можно быть уверенным, что под видом собственных вещей наши маркитанты-жиды постараются при сей верной оказии провезти в Россию массу подобных заграничных изданий; а такой ввоз, и еще беспрепятственный, был бы крайне нежелательным... Из любопытства я перелистывал несколько таких книжонок — возмутительно, дерзко и подло!

На днях случился опять прелюбопытный курьез: из Главной квартиры получено разрешение на мою командировку в Одессу для покупки церковных вещей, необходимых для богослужений Страстной седьмицы и Пасхи. Разрешение последовало еще 9 апреля, т.е. в Вербное воскресенье, и от Сан-Стефано до Чорлу ехало более пятнадцати дней... Значит, приди оно в свое время, я бы провел Пасху в Люблине; но повторяю: не было на то воли Божией, и я совершенно безропотно покоряюсь непостижимым определениям промысла Божия... Конечно, было бы с моей стороны непростительным самохвальством, если б я сказал, что мой душевный мир никогда не возмущается... Нападают и нередко тяжкие минуты раздумья, малодушия, невыносимой тоски душевной; поднимается мучительная борьба в самом существе, в самом сокровеннейшем тайнике души незримо ни для кого ведут жестокую борьбу два совершенно различные человека: один всеми силами просится в отпуск, требует отдыха, ежеминутно летит в Россию, другой — всею совестью своей требует остаться здесь! Один рисует так заманчиво, так привлекательно тихие радости домашнего очага, семейного счастья... Другой — строго и обязательно указывает мне на лазарет, на массу недужных и громко говорит: вот где твое настоящее место, твой существенный долг! Кто из этих двух борцов одержит верх, кто останется побежденным — это всецело находится в воле Божией! Измученный сердцем укрепляю себя частым повторением великих слов: «Чашу юже даде ми Отец, не имам ли ю пити? Не якоже аз хоицу, но якоже Ты! Буди воля Твоя!».

Впрочем, скоро, может быть, и не нужно будет никакого отпуска: 19 мая оканчивается срок, назначенный Сан-Стефанским договором для очищения нами турецкой территории. Ждали больше, а теперь остаются какие-нибудь недели две, три — сих ли не стерпим? Ну, а ежели? Мы так уж изверились, так часто наши надежды и ожидания разлетались в прах, что теперь нам кажется, если наступит и настоящая посадка, мы и тогда нескоро ей поверим. Политических новостей тут, как морских чаек у Соловецкого монастыря. Достоверно только одно, что войны с Англией не будет. К нам, в Сан-Стефано приезжают английские офицеры с броненосцев, и наши ездят к ним на Принцевы Острова; отношения самые любезные и дружественные. За чем же стоит дело, и почему мы все еще не возвращаемся — это опять-таки для всех покрыто непроницаемым мраком... Толки о конференции, о конгрессе, чуть не о вселенском соборе надоели нам страшно. Впрочем, относительно английской любезности наши старики-севастопольцы выражаются очень ясно и прямо утверждают, что англичанам в политическом отношении нельзя верить ни на грош...

Болящие наши, благодарение Богу, начинают поправляться; А. Д. Снисаревский совершенно выздоровел и 23-го числа был у обедни, и служил благодарственный молебен. Как он молился! Да, война и тиф — великая школа благочестия! Сколько у меня в памяти отраднейших опытов в этом роде... Никогда не забуду офицерского молебна в Казанлыке! Мрайский и Тихонравов поправляются и уже чувствуют волчий аппетит, а это вернейший признак выздоровления. Какие здесь между нами отношения, можете судить по следующему случаю: была как-то сквернейшая погода, дождь, ветер, холод; вдруг присылает за мной Снисаревский. «И чего ему надо»,— подумал я с сердцем... Но делать нечего, надеваю кожан и отправляюсь. Прихожу, он рад, весел, доволен, благодарит за то, что я послушался. «А знаете, зачем я посылал за вами?» — спрашивает он. «Конечно не знаю»,— отвечаю я. «Вот видите ли,— продолжал он,— сегодня В. С. В—ов принес мне бутылочку превосходного Токая, просто роскошь, прямо из Питера от Елисеева — давайте попробуем вместе...» — «Ах, вы греховодник,— невольно рассмеялся я,— ну, стоило из-за этого тащить меня в этакую-то погоду?». И мы отведали — действительно, прелесть вино. Да, мы живем здесь так, что если кто достанет какой-нибудь лакомый кусочек, то уж, поверьте, не съест его один...

Вы, конечно, уже знаете, что у нас новый главнокомандующий, севастопольский и плевненский герой Тотлебен. По поводу этого назначения здесь все говорят что «как только минута трудная, так и за Тотлебена»... А минута действительно серьезная: турки, несмотря ни на что, день и ночь возводят укрепления как раз против фронта расположения нашей армии по демаркационной линии. Новый главнокомандующий распорядился то же самое делать и с нашей стороны — вот вам и мир! Для рытья укреплений привезли и к нам целую массу железных лопат, по 1500 штук на каждый полк. Говорят, что это те самые лопаты, которые предназначались нам для рытья землянок и укреплений под Плевной... Чего доброго, а может быть это и правда, так как мы недавно начали получать полушубки и валенки, предназначавшиеся также под Плевну. Честь и слава нашим доблестным распорядителям и их неусыпной заботливости о нуждах действующей армии! В конце апреля месяца, на берегах Мраморного моря, чрез два месяца по заключении мира, нам доставляют лопаты для рытья землянок и теплую одежду от холода... Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно! А вот еще сюрприз: весь гнилой хлам наш — сухари, муку и крупу приказано продать с публичных торгов... То-то выручим! А чего стоила одна только перевозка этого добра через Балканы? Непременно пойду на этот аукцион, уж очень любопытно...

Новый командир полка еще пока не назначен. Большинство наших офицеров от души жалеют о В. К—че; а я им повторяю в ответ известную поговорку: «что имеем не храним, потерявши плачем»... С В. К—чем произошла тут недавно весьма поучительная сцена: недели за три до его назначения и производства, по какому-то пустейшему случаю его так распекали, так грубо оскорбляли, что он, беднщй, слег в постель и действительно болел и физически, и морально — ты знаешь его живую, впечатлительную и в высшей степени нервную натуру... Но вот состоялось его производство и еще по Генеральному штабу, и еще в распоряжение главнокомандующего — декорации сейчас же переменились: на одном празднике его торжественно и всенародно обнимали, целовали и со слезами умиления поздравляли... Я был свидетелем этой сцены и меня чуть было не стошнило... Да, насмотревшись на подобные отвратительные сцены, я должно быть порядочно научусь здесь истинной житейской мудрости... Впрочем, всего, что тут творится по части этой мудрости не соберешь и в три короба. А пока я буду умудряться, ты будь здорова и храни, яко зеницу ока, святую простоту сердца! Блажени чистии сердцем!.. Прощай.

Чорлу, 8 мая



Вот и я поплатился, и поплатился жестоко! В ночь на первое мая со мной повторился мой злейший недуг, мнимый «тимпанит». Так называли его нам многие прежние врачи. Пароксизм начался ровно в полночь и продолжался без перерыва до пяти часов утра. Никогда еще не страдал я так ужасно. Нестерпимые спазмы заставляли меня кричать неистово, не своим голосом! Вечное спасибо моему добрейшему Александру Ивановичу. Он все время не отходил от моей постели и, после самого тщательного диагноза определил, наконец, мою несчастную хронику: у меня совсем не «тимпанит», а какие-то желчные камни (в первый раз слышу), прохождение которых в какой-то канал и сопровождается всегда такими страшными спазмами. По словам Александра Ивановича и целого сонмища наших врачей, единственным для меня спасением от этих проклятых камней может быть пользование Карлсбадскими минеральными водами и непременно у самого источника, т.е. мне необходимо ехать в Карлсбад, но разве это мыслимо, возможно для нас... Врачи уверяют, будто бы можно ходатайствовать о поездке в Карлсбад на казенный счет, но кто же станет ходатайствовать? Теперь мне, слава Богу, стало полегче, только чувствую небольшую слабость и боль в пояснице и под ребрами. А уж и перевернуло же! Никогда не забуду того братского участия и искреннего сочувствия, какое мне оказали за это время многие добрые люди, воздай им Господи! Начиная с начальника дивизии, все меня посещали по несколько раз; но что для меня особенно дорого: милейший наш М. К. Мрайский, сам едва-едва поднявшийся с одра болезненного, так же приплелся, опираясь на палочку, как старик. Это посещение тронуло меня до слез; я навещал его во время его недуга тяжкого, и вот он отплатил мне. Встревоженный таким жестоким потрясением всего моего организма, добрейший Александр Иванович сам начал хлопотать о моем отпуске, и дня три тому назад пошло уже представление в Главную квартиру. Все уверены, что я на днях получу его непременно. Более, нежели когда-нибудь, я теперь спокоен, не радуюсь и не волнуюсь: буди воля Твоя — вот и все!

Вчера мы похоронили здесь начальника артиллерии нашего корпуса, генерал-лейтенанта Рейнталя, умершего от чахотки. Славный был старик... Опять я нарушил существующие церковные правила, совершил погребение по православному обряду. Да как же быть иначе? Все его единоверцы-лютеране, и во главе их дорогой мой сожитель, просили меня об этот: неужели на их доверие к молитвам нашей православной церкви я должен был отвечать отказом? К чему такой фанатизм? Меня даже утешает эта общая церковная молитва, в которой совершенно добровольно участвуют все христиане без различия их исповеданий. Отрадно видеть, когда одинаково искренно молятся все — и православные, и католики, и лютеране! Пусть меня судят за это самовольство, но совесть моя спокойна. В погребении Рейнталя участвовали не только все наши полковые священники, но и греческие иеромонахи. Пред началом погребения я сообщил грекам чрез переводчика, что почивший — лютеранин, но это их нисколько не смутило, и они участвовали. Погребение было весьма торжественное: палили из пушек; народу собралось видимо-невидимо.

Всего отраднее для нас то, что главнейший враг наш, тиф, окончательно отступает, заболеваний сравнительно немного, а тут еще радость: сюда прибыл военно-временный 53 госпиталь и принимает от нас всех больных, так что наш подвижной лазарет будет совершенно закрыт, особенно ввиду предполагаемого передвижения всей нашей дивизии в какой-то город Кешан или Малгару — это верст сто назад от Чорлу, к берегам Эгейского моря. Что значит это неожиданное передвижение, и с какою целью оно производится — об этом никто ничего не знает. Одни предполагают, что это делается для более удобной посадки войск из Шаскиойя и из других тамошних пристаней; другие утверждают, что передвижение это необходимо в виду того, что турки слишком грозно укрепляют перешеек на Галипольском полуострове. Чья правда — Бог знает. А между тем, с уменьшением эпидемии, с прибытием госпиталя и наша здешняя жизнь стала несколько оживленнее, интереснее. Вы конечно прочитали уже в газетах, что государь император пожаловал нашему Сибирскому полку Георгиевские знамена с надписью: «За разбитие и пленение турецкой армии 28 ноября 1877 года». Как только была получена эта радостная весть, сейчас в лагерях — бал! Затем устроили проводы В. К—чу по случаю его отъезда к новому месту служения, в главную квартиру. Был еще корпусный праздник, потом маевка, словом, веселье давно небывалое. Не унывают наши гренадеры...

Со мною опять курьез: вчера получил твою посылку с пирожками и печеньями, посланную 16 ноября прошлого года. Можешь представить, что изо всего этого вышло? Бедные пирожки! От них осталась одна только зеленая пыль с тяжелым запахом гнили... И за это удовольствие я еще приплатил 3 р. 80 к., так как посылка была адресована в Трестеник, но меня там уже не застала и отправилась обратно в Систов, откуда, по заключении мира, проехалась по Дунаю, по Черному морю, Босфору, Мраморному морю, посетила резиденцию Главной квартиры русской действующей армии в Сан-Стефано и шестого числа мая месяца наконец-то обрела меня в турецком городе Чорлу, употребив на это обретение ровно полгода без десяти дней... Честь и слава нашей полевой русской почте! Сначала я хотел было отказаться от получения этой посылки, предоставив самому почтовому ведомству полакомиться мне присланными гостинцами, но чем же виноваты бедные чиновники нашего 17-го почтового отделения? Подумал, подумал — заплатил и получил... Впрочем, в утешение тебе и себе должен прибавить, что не я один удостоился получить подобную посылку и приплатить за нее: получили и заплатили почти все наши офицеры и не одного нашего полка, а целого корпуса. Два вагона привезли одних только посылок, и все почти в таком же виде, как моя... Вот уж «благодарю, приемлю и ничто же вопреки глаголю»... Прощай.

В Кешан из Люблина, 30 мая

21

Не умею описать вам, дорогой Александр Иванович, того душевного восторга, с каким вступил я на родную землю в Одесской пристани. Подобное душевное состояние переживается едва ли не один только раз в жизни! Самый переезд по Босфору, по Черному морю, при отличной погоде, на великолепном пароходе — все это выше всякого описания. Тронулись мы из Золотого Рога в четыре часа пополудни и ехали по Босфору очень тихо, как будто капитан парохода нарочно медлил, чтобы дать нам возможность налюбоваться этими чудными окрестностями. В семь часов мы вступили в открытое море, гладкое на этот раз как скатерть. Вечер был превосходный, очаровательный, мы увлеклись так, что просидели на палубе всю ночь напролет и дождались восхода солнца; и закат, и восход солнца на море — это что-то фантастически прелестное, невыразимо очаровательное! Как бледны пред этим все картины нашего знаменитого мариниста Айвазовского... Картина и природа, это две вещи разные, и эту разницу вполне уразумел я только теперь; смотря на картину, как бы она ни была художественна, я никогда не в состоянии буду перечувствовать, пережить тех ощущений, тех впечатлений, какие охватывают и наполняют душу при виде самого явления природы. Тысячу раз готов повторять и спорить до слез, что такие явления, как тихий вечер на море, закат и восход солнца неподражаемы! Никакая кисть, никакое искусство в мире не в силах произвести на нашу душу такого непосредственного, такого неотразимо-чарующего впечатления, как сами эти чудные явления природы!

Совершенно напрасны были все наши опасение и предположения насчет турецких таможен: в Константинополе нас совсем не осматривали, а когда мы поехали на каике к пароходу со всеми уже вещами и чемоданами, тут только к нам и также на каике подъехали два таможенные чиновника, взяли с нас по три франка бакшича и прелюбезно раскланялись, тем и дело кончилось; при таких незатейливых порядках нужно полагать, что в казну султанскую попадает немного пошлин...

В Одессе Н. С—ч принял меня с истинною радостию и удержал у себя целые сутки. Почти целую ночь напролет проговорили мы с ним о нашей, родной ему, дивизии; я должен был изложить ему самым подробнейшим и самым, конечно, откровенным образом весь ход Плевненского дела. Он отлично помнит почти всех ротных командиров во всех полках и обо всех расспрашивал. Любит он нашу дивизию и крепко любит...

О встрече в Люблине и рассказывать не берусь. Слезы радости, какие же это хорошие слезы! Общее сочувствие и внимание ко мне здешнего общества трогает меня до глубины души — это великая и, может быть, чересчур уже великая награда за все мною пережитое, перенесенное. Куда бы я ни показался, куда бы ни пришел, везде я чисто как «жених на расхват». Спасибо добрым людям!

Как же вы поживаете, дорогой мой сожитель? Каков Кешан, лучше или хуже Чорлу? Что поделывают наши общие сотрудники и сослуживцы? Всем, всем им мой задушевный привет и искреннее пожелание скорей испытать каждому все то, что я теперь переживаю. Прощайте, до скорого свиданья.

В Кешан из Люблина, 20 июня



Посылаю вам, дорогой Александр Иванович, медицинское свидетельство, выданное мне из здешнего военного госпиталя, в котором меня осматривали и немилосердно стучали по моим ребрам и пальцами, и какими-то колотушками. Исход один — Карлсбад; но как это устроить, положительно не знаю; ехать на свой счет немыслимо; хлопотать о казенном пособии, не знаю, как начать и к кому обратиться — научите меня, пожалуйста. Впрочем, не поздно ли подымать хлопоты. Пока пойдет переписка, пожалуй лето пройдет. В таком случае, не лучше ли мне возвратиться к вам опять? Исхода несносного конгресса не дождемся, он может затянуться еще на месяц; а потом пойдет исполнение его условий, могут встретиться при этом новые недоразумения и придуманные препятствия, дело, пожалуй, затянется еще на несколько месяцев; а мне здесь становится уже скучно безо всякого дела; к тому же и настроение здешнего общества крайне натянутое, чересчур возбужденное, как и во всей почти России. Каждое известие, доходящее сюда из Берлина, возбуждает всеобщее негодование. Здешние закоренелые враги России ликуют и не считают нужным скрывать своей злобной радости; а жиды, хвастаясь тем, что они имеют непосредственные сношения с Берлином и чуть не с самим единоплеменником своим Беконсфильдом, распускают нелепейшие слухи вроде того, что Россию принудят заплатить Турции убытки за прошлую войну... Этого еще не доставало...

По поводу этого нелепого слуха здесь и на Краковском предместье разыгралась на днях забавная сцена: полицейский солдат подошел к кучке жидов, жарко между собою рассуждавших о политике. Жиды с увлечением говорили о Бисмарке, об англичанах, восхваляли и своего земляка Беконсфильда, и с дерзкою небрежностью произносили имена наших русских дипломатов. Солдат все молчал... Когда же один разгорячившийся политикан начал утверждать, что конгресс заставит Россию заплатить Турции убытки, солдат, не говоря ни слова, схватил оратора за шиворот и начал ему отсчитывать полновесные столбушки в шею, приговаривая: «А вот тебе задаток, задаток»... при этом евреи, очень довольные таким простым разрешением финансового вопроса, еще упрашивали солдата: «Прибавь, пане, на проценты, на проценты»... В настоящее время я переживаю здесь душевное настроение такое же, как когда-то было в Казанлыке, если еще не хуже... Эти нелепые слухи, несносные толки раздражают ужасно! Право, я решаюсь вернуться к вам, что вы мне на это скажете?

Узун-Кепри, 12 августа



Просто глазам своим не верю: в каких-нибудь семь, восемь дней я очутился уже около Адрианополя, переехав благополучно Черное море и побывав мимоездом в Константинополе, где останавливался с единственною целью осмотреть Св. Софию — но, увы, и теперь еще нельзя было проникнуть в знаменитый храм: хотя больных и беженцев из него уже вывезли, но в данное время идет очистка храма — поставили на средине две пожарные трубы и обмывают стены, чтоб уничтожить тифозные миазмы. Таким образом, можно было заглянуть внутрь храма только чрез открытые двери. Не знай я наперед, что это был когда-то знаменитейший храм в целом христианском мире, что это колыбель нашего русского православия и купель нашей Св. Ольги, что здесь восторгались небесною красотой послы нашего равноапостольного князя Владимира, недоумевая где они находятся, на земле или на небе,— не будь всех этих воспоминаний, невольно охватывающих душу при виде этого храма, быть может я вынес бы совсем другое впечатление; но при нынешних обстоятельствах эти воспоминания только усиливают еще и без того тяжелое, гнетущее душу чувство... Как я ни старался, как ни усиливался отрешиться, отделаться от этих тяжких дум и чувств, ничего не мог поделать с собой... Ни с того, ни с сего вспомнилась тут Плевна, Балканы, конгресс, полгода напрасной и убийственной стоянки целой нашей армии... Я стараюсь забыть все это, я усиливаюсь всмотреться в дивную красоту величественного храма, а из-под темных сводов его как будто слышится мне горький упрек: что же вы сделали? Где ваши обещания освободить меня от позорного, векового унижения? Где тот крест, который вы собирались водрузить на моем куполе? Невыразимо стало грустно, больно... Я повернулся и ушел.

Дивизии нашей я уже не застал в Кешане, она на походе в Родосто, откуда начнется посадка на пароходы. О времени этой посадки ничего еще неизвестно; во всяком случае мы тронемся отсюда не ранее сентября. Переселение наше в Тамбов есть уже совершившийся факт — получен и маршрут. Высаживаться будем в Севастополе и после царского смотра двинемся по железным дорогам в Тамбов. Ты не можешь себе представить, какая здесь жара, просто невыносимая; в вагонах чистое пекло или, вернее, паровая баня. Завтра возвращаюсь назад в Чорлу, а оттуда прямо в Родосто. Что увижу — напишу.

Родосто, 31 августа



Вчера здесь было большое торжество по случаю тезоименитства нашего государя императора. Вечером была блестящая иллюминация на море — это вышло очень эффектно. Все пароходы, шхуны, яхты, катера и мелкие лодочки, разукрашенные всевозможными флагами, освещены были разноцветными фонарями; среди этой светящейся пестроты то там, то здесь вспыхнет блестящая ракета и рассыплется букетом волшебных огней; в трех местах играла полковая музыка; движение в городе необыкновенное, потому что торжество для всех жителей небывалое, невиданное. Особенно интересны были процессии мальчишек, которые далеко за полночь бродили по улицам с фонарями и флагами, оглашая воздух громкими возгласами: «Карош царь Александр, здорово царь Александр — ура». Местные греки, даже весьма почтенные и пожилые, с шарманками и гармониками, с национальными танцами, подобно тому, как было на Пасхе в Чорлу, долго водили свои хороводы по улицам и при всякой встрече с нашими офицерами также с большим энтузиазмом кричали «ура!». Во французском консульстве был блестящий бал, на который приглашены были все наши генералы и полковые командиры. Почти всю ночь провели мы на террасе одного прибрежного ресторана, а ночь была чудная, светлая, в полном смысле блестящая и блистающая. Терраса эта, обставленная миртами и цветущими олеандрами, перевитая виноградными лозами, выдается прямо в море, и каждый прибой морской волны, разбиваясь у наших ног, осыпал нас какою-то неуловимою мельчайшею водяною пылью, которая чрезвычайно отрадно освежает после нестерпимого дневного зноя. А тут как раз пред глазами эта волшебная морская иллюминация: то зашипит и взовьется блестящая ракета, то загорится щит или транспарант с заветною для нас буквой А. Высокие мачты, увешанные сверху донизу разноцветными фонарями, постоянно и мерно колеблются на морских волнах, и их причудливые огоньки, то опускаясь, то подымаясь, представлялись какими-то тихо падающими звездами или блуждающими в пространстве метеорами. Какой-то артиллерист-пиротехник придумал особого рода плавающие ракеты: бросит в воду уткообразную ракету с зажженным концом, и она несколько минут держится на воде и качается на волнах, потом вдруг со страшным треском и пальбой разрывается и рассыпается над водой целою массой искр и разноцветных огоньков: это выходило очень эффектно и фантастично. Прибавьте ко всему этому гром военной музыки, восторженное «ура!». Целый город, залитый огнями и оглашаемый разноязычными песнями ликующего населения. Солдатики наши где-то раздобыли себе десятка два пустых бочек из-под керосина, расставили их по морскому берегу у самой воды и зажгли; заревом этих огней прекрасно осветились белые палатки наших лагерей, расположенных за чертой города. Панорама вышла великолепная, и ночь эта, право, какая-то волшебная, чарующая, огненная, надолго останется всем нам памятною.

Дня четыре тому назад (27 августа) у нас тут было еще одно торжество: приезжал к нам из Сан-Стефано главнокомандующий и производил смотр всей нашей дивизии. Неожиданно для всех, смотр вышел блестящий; дивизия представилась в таком отличном виде, что Тотлебен сейчас же отсюда телеграфировал об этом государю императору в Ливадию. Офицеры наши и все солдаты в восторге были. Но где радость, там и горе, общий удел человечества. Тотлебен объявил, что мы будем высаживаться не в Севастополе, а в Николаеве — значит, не увидим Крыма и, что всего важнее, не будем иметь счастье представляться государю... Это ужасно огорчило всех. Надеялись на получение новых наград, рассчитывали на выдачу по крайней мере третнаго жалованья не в зачет, что весьма не мешало бы, потому что все прожились страшно... Крепко заблуждаются те, кто полагает и верит, будто на войне в заграничном походе офицеры, получая усиленное содержание, могут скопить себе малую толику деньжонок. Опыт говорит совершенно противное. Страшная дороговизна, измучившая всех тоска, а вследствие того, весьма естественная, неотступная потребность развлечений, которые здесь во всех своих видах очень дороги,— все это требует лишних расходов... Вообще война или, вернее, чужая сторона — это такая прорва, которую никогда и ничем не наполнишь! А тут еще говорят, что по возвращении в Россию нас будут строго контролировать, усчитывать, делать начеты... Это интересно... Впрочем, чего доброго, при наших порядках легко может случиться и такая штука, что истинные грабители и казнокрады выйдут сухими из воды, а несчастные пустые офицерские карманы поплатятся... Чего не бывает под луной? Конечно, кто заправлял многообразными лошадиными частями или транспортами, кто получал ежедневно десятки рублей суточных и на целый табун — фуражных, те возвратятся домой в благодушном настроении... Но бедное мелкое офицерство и пошло в поход налегке, и возвратится назад также налегке...

Родосто — довольно большой приморский город, расположенный амфитеатром по склону прибрежных гор Мраморного моря; населен исключительно греками, которые ведут обширную морскую торговлю. Несмотря на несколько домов в европейском вкусе, общий вид его и устройство чисто турецкое: такие же, как и везде, узкие, кривые и грязные улицы с бесчисленными переулками и закоулками, в которых человеку стороннему не только легко, но неизбежно можно заблудиться. Проживаю я вместе с дивизионными адъютантами, так как лазарет наш еще не прибыл сюда. Квартира наша на самом высоком месте морского берега, и вид из наших окон великолепный. В нескольких верстах от берега подымается из моря как раз пред нашими окнами громадный, гористый остров Мармора, между скалами которого видны в бинокль красивые фермы, плантации, белые монастырские храмы, а по морю взад и вперед беспрестанно снуют пароходы, корабли с надутыми белыми парусами яруса в три-четыре; картина постоянная и всегда очаровательная! Любуясь ею с истинным, всегда новым, никогда не утомляющимся наслаждением, я часто просиживаю целые часы или у окна, или на обрыве берега. Благодатная сторонка! Пред вечером, когда спадет несносная жара, мы странствуем по берегу моря, любуемся приливом и отливом морских волн, собираем раковины, водоросли, мелкие губки, коралло-известковые отложения довольно странных форм, а я как-то поймал маленького краба, запутавшегося в водорослях и засушил его для своей коллекции. Когда совсем стемнеет, мы отправляемся в ресторан на террасу и там иногда засиживаемся долго.

Посадка наша на пароходы все никак не может уладиться. Саперы, с помощью наших нестроевых рот, устроили уже длинные, далеко выдающиеся в море платформы для более удобной посадки войск и загрузки тяжестей — и все уже готово, а пароходов нет как нет. С нами здесь стоит еще лейб-казачий полк, который должен отправиться раньше нас, а мы, должно полагать, еще «посидим у моря и подождем погоды»... Прощай.



16Накануне Плевненской битвы, 27 ноября праздник Знамения Пресвятые Богородицы, весьма почитаемый многими солдатами.
179-й гренадерский Сибирский полк называется Николаевским потому, что имеет своим шефом Великого князя Николая Николаевича старшего.
1810-й гренадерский Малороссийский полк называется еще Задунайским, так как имеет своим шефом фельдмаршала графа Румянцева-Задунайского.
1912-й гренадерский Астраханский полк — шеф государь наследник цесаревич.
2011-й гренадерский Фанагорийский полк называется еще Суворовским по имени шефа своего, генералиссимуса князя Суворова-Италийского.
21Автор сделал кратковременную поездку в Россию, откуда и писаны это и следующее письмо.

<< Назад   Вперёд>>