4

Мейендорф уже в июле и в начале августа 1853 г. с беспокойством ждал не только войны с Англией и Францией, но и выступления Австрии. 5 августа он написал из Вены письмо непосредственно фельдмаршалу Паскевичу. Это письмо не могло не произвести на старого князя очень сильного впечатления: «Я часто вспоминаю, насколько вы были правы, ваша светлость, когда прошлой зимой в Петербурге вы мне сказали, что если у нас будет война с турками, то операции должны быть поведены различными способами, в зависимости от того, будем ли мы свободно располагать Черным морем и поддержкой христианских народностей, восставших против Турции, или нет. Если мы перейдем через Дунай, то мне кажется, что Черное море уже не будет для нас открытым. Я думаю также, что мы не захотим поднять Сербию и что Австрия, очень боясь движения с этой стороны ввиду положения Венгрии, воспротивится этому всеми способами». Мейендорф тут не только излагает черным по белому самые затаенные мысли самого фельдмаршала, но и подкрепляет их своим авторитетом, показанием человека, знающего Австрию, знающего точно и наблюдающего близко ее правителей, дающего предостерегающий окрик из Вены. Оптимистический конец письма (что, несмотря на эти неблагоприятные условия, мы все же можем перейти через Балканы и привести Оттоманскую империю к гибели) ничуть не звучит убедительно, да Мейендорф не забывает к тому же прибавить, что даже победа над Турцией создаст для России только затруднения[320].

Некоторое время в середине и конце августа можно было думать, что Турция примет венскую ноту как основу для соглашения с Россией, — и увлекающийся Мейендорф уже передает с ликованием, что Россия одержала полную дипломатическую победу и что лорду Рэдклифу остается лишь ворчать (il se résigne en grognant)[321]. Но тут же Мейендорф подсказывает графу Нессельроде, что хорошо бы поскорее эвакуировать все-таки Дунайские княжества. Однако, как и у всех дипломатов николаевского времени, царедворческая льстивость берет свое, — и, продолжая в своих донесениях из Вены восхищаться предвкушаемой дипломатической победой царя, Мейендорф, явно противореча своим убеждениям, считает долгом ввернуть, что все-таки энергичный жест, т. е. занятие Дунайских княжеств, сыграл решающую роль в утешительном обороте, который как будто приняли теперь, в августе, события[322].

Николай не верил, что английскому и французскому флоту даны какие-нибудь задания, помимо чисто демонстративных. Вот что, по его приказу, писал Нессельроде Бруннову 29 июля (10 августа) 1853 г.: «Объясните английским министрам, что как посылка английской и французской эскадр в Дарданеллы не помешала нам войти в княжества, так их появление в Мраморном море не заставит нас оттуда выйти. Эта посылка только даром осложнит дело, мирное разрешение которого неминуемо, если Франция и Англия ясно объявят Порте, что они лишат ее своей поддержки в случае непринятия австрийского ультиматума»[323].

Николай продолжал еще в разгаре лета 1853 г. не понимать трудности своего положения, главное — невозможности из него с честью выйти. А Бруннов и Киселев усердно, наперебой, успокаивали его в своих донесениях, так же, как Мейендорф, тогда еще продолжавший надеяться на Буоля, с которым русский посол был в родстве. Николаю, так упорно сбиваемому с толку, в самом деле начинало временами казаться, что все обстоит благополучно и никакой войны не будет, а удастся добиться всего и без войны. «По последним сведениям через Вену — можно надеяться, что занятием Бухареста и кончатся наши военные действия, ибо Англия и Франция взялись за разум и заодно с Австрией хотят уговорить турок удовлетворить нашим требованиям», — сообщает царь М. Д. Горчакову в середине июля и даже приказывает князю: «Теперь займись отдыхом войск и готовь их при этом к обратному почетному походу»[324].

И тут тоже роковая манера царя верить только тому, чему хочется и чему приятно верить, сказалась всецело. Ведь случайно обмолвился в это самое время правдой русский посол в Берлине барон Будберг, получивший очень серьезную и достоверную информацию, — но на эту правду в Петербурге не обратили ни малейшего внимания. Первый министр Пруссии барон Мантейфель доверительно сообщил 10 (22) июля Будбергу, что прусский посол в Лондоне Бунзен доносит ему, Мантейфелю, на основании разговоров с английскими министрами и на основании собственных наблюдений, следующее: во-первых, между Англией и Францией — полное согласие по всем делам, связанным с восточным вопросом; во-вторых, эти две державы полны решимости воевать с Россией в случае, если целостность Оттоманской империи окажется под угрозой; в-третьих, британский кабинет очень недоволен нейтралитетом Пруссии в восточном вопросе, а позицией, занятой Австрией, британское правительство, напротив, очень довольно и считает эту австрийскую позицию согласной со своими видами[325]. Нессельроде получил это зловещее уведомление, — и ухом не повел. Он продолжал, как ни в чем не бывало, твердить царю, что нечего беспокоиться, а царь все больше и больше радовался тому, что Франция, Англия и Австрия наконец-то образумились и не будут уже защищать Турцию.

В конце июля в Константинополе стали назревать события, показывающие, какая растерянность царила в Оттоманской Порте. С одной стороны, русская армия все более и более внедрялась в Дунайские княжества, а с другой стороны, кроме ободряющих слов, султан ничего от Англии не получал. К этому прибавилось еще и постепенно нараставшее в окружении Абдул-Меджида раздражение по поводу слишком уж развязного хозяйничанья в столице лорда Стрэтфорда-Рэдклифа. Английские историки и, в частности, биографы Стрэтфорда[326] любят изображать дело так, будто с почтением и обожанием турки взирали на мощного своего покровителя и с неким почти детским доверием отдали судьбы свои в руки великого посла, «эльчи». Это было вовсе не так: Мехмет-Али и многие другие считали его одним из самых нестерпимых нахалов, от которых когда-либо приходилось терпеть робкому по натуре и легко терявшемуся падишаху. Но у Абдул-Меджида бывали и внезапные (быстро проходившие) взрывы возмущения оскорбленной гордости. В один из таких моментов султан вдруг без малейших предупреждений выгнал вон из министерства Решид-пашу, министра иностранных дел («рейс-эфенди»), который был вернейшим орудием в руках Стрэтфорда-Рэдклифа. Правда, сейчас же был выдуман предлог и была пущена в ход версия, будто эта внезапная немилость вызвана интригами, связанными с семейными делами султана (вопросом о браке одной из его дочерей). Но никто не обманывался касательно истинного характера этой отставки. Меньше всех мог обманываться сам британский посол, понимавший, что Решида прогнали только вследствие полной невозможности прогнать вон его самого, «великого эльчи». Стрэтфорд немедленно принял меры. Мигом явившись во дворец, он пустил в ход весь арсенал посулов и застращиваний. Абдул-Меджид пал духом. Лишиться поддержки Англии, когда русские, по-видимому, приготовлялись уже переходить через Дунай, казалось слишком страшным. Решид-паша немедленно был возвращен на свой пост.

Но, очевидно, эта неприятная история внушила лорду Стрэтфорду мысль, что хорошо бы покрепче стеснить султанский дворец, а вместе с тем произвести некоторую демонстрацию против России и поощрить Порту к неуступчивости.

И вот тогда же, в конце июля, британский кабинет в лице лорда Эбердина извещает барона Бруннова, что пришли от лорда Стрэтфорда тревожные вести. Султан вдруг дал отставку Решид-паше, «приверженцу европейской цивилизации». Правда, благородным усилиям Стрэтфорда удалось в самом поспешном порядке, чуть ли не в 24 часа, «переубедить» султана и водворить приверженца цивилизации на прежнем месте, но вся эта передряга «в соединении с политическими и финансовыми трудностями» делает положение в Константинополе неспокойным. Регулярные войска уведены в Шумлу, Варну и придунайские форты, в столице остались лишь нерегулярные, недисциплинированные части. Возможно обострение «мусульманского фанатизма»; возможны антихристианские беспорядки. И если эти опасения оправдаются, то европейцам будет угрожать беда. Поэтому лорд Эбердин и Кларендон считают желательным ввести часть английской и французской эскадр (стоящих в Безике) уже в Мраморное море, поближе к Константинополю. Но они не хотели бы, чтобы Россия приняла это за шаг, направленный против нее. На Бруннова и на этот раз оба лорда — и Эбердин и Кларендон — произвели обычное отрадное впечатление своей непосредственностью, доброжелательным отношением, «доверительным» характером своих сообщений, готовностью дать всевозможные гарантии, — словом, похвальными качествами своей натуры, которыми они давно уже пленяли барона Бруннова[327]. Его нисколько не смутил и пресловутый «мусульманский фанатизм», который с такой непоколебимой верностью нуждам и пользам британской дипломатии выскакивал из-под земли и в Турции, и в Индии, и в Персии всякий раз, когда требовалось ввести английские войска или флот туда, где Лондону казалось уместным их водворить.

Но все же Бруннов протестовал, заявляя, во-первых, что не следует уже сейчас вводить эскадру в Босфор, пока еще никаких беспорядков в Константинополе нет, и, во-вторых, что такие меры предосторожности не должны предприниматься только Англией и Францией, ибо подобный односторонний акт нарушил бы принятый великими державами статут 1 (13) июля 1841 г., согласно которому проход военных судов через Дарданеллы может последовать лишь с согласия всех пяти подписавших этот статут держав. В своем донесении Бруннов обращает внимание Нессельроде на то, что при обсуждении вопроса у России будет большинство, т. е. три голоса против двух, так как на ее сторону «несомненно» станут Австрия и Пруссия.

Но резолюция царя была самая неожиданная.

Он увидел в этом намерении Англии и Франции полное согласие действовать вместе с Россией против Турции. И вот что царь поспешил написать на докладе о возможности введения военных кораблей в Мраморное море: «…не только я не противлюсь этому, но я приглашаю (j'engage) Англию и Францию принять необходимые меры от нашего имени (en notre nom), так как я еще не считаю, что мы находимся в войне с Турцией»[328]. Николаю, естественно, было на руку все, что лишало Турцию надежды на поддержку Англии и Франции и что ставило царя в такое положение, когда сам собой мог встать вопрос о разрушении Турции и полюбовном дележе ее владений.

Бруннов так далеко не шел, но и ему казалось, что эти мнимые или реальные тревоги за христианское население выгодны для политики Николая. Он по-прежнему считает, что, во-первых, обилие разных проектов мирного разрешения русско-турецкого конфликта выгодно уже потому, что можно «побивать одни проекты другими», одни проекты служат противоядием (d'antidote) против других. А во-вторых, в запасе есть эбердиновский проект «конвенции», и если царя удовлетворит этот проект, то «сэр Гамильтон Сеймур имеет поручение отправить эту пилюлю Стрэтфорду с приказом заставить турок проглотить ее. Хотел бы я очень видеть гримасу, которую они сделают», — ликует уже наперед барон Бруннов. Но тут же посол осторожно напоминает, что еще не улажен все-таки этот вопрос и что успокаиваться рано. Как почтительный подчиненный, он в этом своем французском донесении приводит немецкое изречение самого канцлера Нессельроде: «не должно говорить, „гоп“ пока не будешь по ту сторону рва (man muss nicht „hopsassa“ sagen before man über den Graben ist)»[329]. Карл Васильевич вообще любил почему-то переводить на родной немецкий язык русские и даже украинские пословицы, доходившие порой до его слуха (и всегда это выходило столь же неудовлетворительно, как и в данном случае). Но Бруннов неспроста все это напоминает и цитирует. Ему явно не очень нравится, что дружеское англо-австрийское сотрудничество Брука со Стрэтфордом в Константинополе усиленно продолжается в Вене. «Мы еще можем встретить на нашем пути не один камень преткновения: прежде всего в Вене слишком много работают над смесью сложного состава (im mixtum compositum): Буркнэ, Буоль, Брук, Стрэтфорд. У меня есть инстинктивное чувство, подсказывающее, что эта микстура никуда не годится».

Сидя в Вене, в самом центре дипломатических интриг, направленных против политики Николая, Мейендорф видел, что нашла коса на камень, что Турция очень надеется на своих западных покровителей: никаких шагов, которые указывали бы на прекращение дипломатического сопротивления со стороны Турции, нет, и Брук «жалуется, что лорд Рэдклиф не поддерживает его энергично». Уже эта фраза Мейендорфа показывает, как мало разбирался он в истинном положении вещей в тот момент, как ловко Рэдклиф успел снова и снова обмануть и обойти весь дипломатический корпус, внушив, будто он всячески советует туркам теперь, в конце июля, пойти на компромисс, но что же делать, если они упрямятся[330].

С напряженным вниманием в Европе ждали ответа Николая на венскую ноту. Лорд Эбердин, пригласив Бруннова 28 июля, не скрыл от него, что отказ царя может повести к войне России не только с одной Турцией. Выразил он эту мысль весьма прозрачно. Он сообщил, что французское правительство «все эти последние дни удваивает усилия, чтобы добиться уже наперед соглашения с Англией, о мерах, которые сообща нужно будет принять в случае, если император Николай отвергнет предложения Австрии». И хотя Бруннов хвалит британский кабинет за то, что он «имел благоразумие отклонить это предварительное соглашение», но одновременно должен сообщить и о весьма неприятных заявлениях Эбердина. Премьер прямо объявил, что если Николай отвергнет венскую ноту, то он, Эбердин, потребует у парламента дополнительного кредита в 3 млн. фунтов стерлингов («ввиду положения вещей») и вообще не распустит палату общин на каникулы или распустит на короткий срок. Если же этот кредит будет парламентом отпущен (в чем не может быть никаких сомнений), то это поспособствует устранению всяких надежд на мир и окажется шагом вперед «по дороге, которая неизбежно должна повести к войне»[331].

Эбердин «не скрыл своего глубокого огорчения» и прибавил обычный припев, что он «будет бороться до конца, чтобы сохранить мир, пока на это будет оставаться хотя какая-нибудь надежда». Любопытен конец этого очень значительного разговора. Эбердин поделился с Брунновым печальной новостью: из Константинополя прибыли вести, «очень беспокоящие»: оказывается, что «турецкие министры, увлекаемые головокружением (entraîner par un esprit de vertige), ослеплены и не видят опасностей, в пучину которых рискуют ввергнуть Оттоманскую империю».

Эбердин отлично знал, что дело вовсе не во внезапном турецком головокружении, а в деятельнейших интригах, и что Стрэтфорд-Рэдклиф, после отъезда Меншикова из Константинополя уже окончательно и безраздельно забравший Абдул-Меджида и всю «Блистательную» Порту в свои руки, твердо держит курс на войну и всеми мерами убеждает диван отвергнуть венскую ноту. Все это ясно, и что Эбердин все это знает и допускает, — тоже ясно. Но может ли Бруннов послать в Петербург бумагу без утешительной концовки, которая своим содержанием настолько подсластила бы пилюлю, чтобы Николай и не догадался о первоначальной ее горечи? Оказывается, все-таки на лорда Эбердина в самых трудных случаях можно положиться.

Эбердин вдруг прибавил, что если в самом деле турки отвергнут венскую ноту, то «нужно будет победить упорство Порты энергичным выступлением со стороны собравшихся в Вене кабинетов». Барон Бруннов немедленно из этих решительно ни к чему не обязывающих слов делает произвольное заключение: «Слова лорда Эбердина дают мне основание думать, что в случае необходимости он считал бы нужным заставить турок подчиниться условиям соглашения, выработанного в Вене, если бы они его отвергли, тогда как император (Николай — Е. Т.) удостоит дать ему свое одобрение». Прочтя это место доклада, Николай тут же сделал карандашом помету: «вот мы и добрались (nous у voilà)». И царь отчеркивает карандашом на полях рукописи следующее место в донесении Бруннова, продолжающего рисовать заманчивые узоры насчет выступления держав против Турции: «Тогда положение предстанет пред нами в новом виде. Державы, которые не переставали говорить о независимости Турции, первые произвели бы насилие над этой независимостью, чтобы заставить султана принять условия, на которые он отказался бы дать свое согласие». Николаю, по-видимому, все это очень понравилось. Бруннов пишет дальше, что в восточном вопросе вообще нет ничего устойчивого — и то существование Оттоманской империи признается принципиально, то оно оказывается сомнительным фактом (un fait douteux). Это именно то, к чему стремился Николай, беседуя в январе и феврале 1853 г. с Сеймуром. Немудрено, что, прочтя все эти домыслы Бруннова, выдумавшего, будто Эбердин уже склонен признавать существование Турции «сомнительным фактом», царь пишет: «это именно так (c'est cela)», потому что это донесение Бруннова кончается советом: державы, в случае отказа Турции, обязаны ее принудить, а Россия «в сильном и спокойном положении, которое она заняла, остается свидетелем и арбитром спора, с тем чтобы этот спор пришел к концу, согласному с ее достоинством и ее интересами»[332].

Так, прямо, можно сказать, на глазах читателя, из угрозы Эбердина получается обещание его дружеской помощи; из требования от парламента военных кредитов на войну против России с целью защиты Турции получается, будто Эбердин признает существование Турции «сомнительным», — и царь очень доволен, что в конце концов Англия добралась до правильного воззрения: «nous у voilà».

2 (14) августа 1853 г. Сеймур, британский посол в Петербурге, обратился к Нессельроде с нотой, в которой выражал живое беспокойство английского правительства, что Турция не примет рекомендуемых ей державами уступок и что мусульманский фанатизм сорвет переговоры. Вместе с тем Сеймур указывал, что очень бы следовало русскому правительству согласиться на прием чрезвычайного турецкого посла, которого султан хочет отправить в Петербург. Английский дипломат при этом подчеркивает, что ведь султан идет на очень большое унижение, отправляя к царю посла, когда русские войска занимают турецкую государственную территорию. Сеймур очень бы рекомендовал убрать эти войска из Молдавии и Валахии: «Не противоречило бы ни великодушию, ни могуществу императора решить, чтобы отход русских войск начался во всяком случае с момента прибытия турецкого посла на русскую территорию»[333].

Конечно, ни принять посла, ни, особенно, эвакуировать войска из Молдавии и Валахии Николай не собирался.

Продолжая в Лондоне всячески внушать барону Бруннову (при деятельном сотрудничестве статс-секретаря Кларендона) мысль, будто британский кабинет ничего так не желает, как сохранения мира с Россией, лорд Эбердин (при столь же деятельном и самом прямом сотрудничестве того же Кларендона) не переставал предостерегать Николая в Петербурге. Английский посол при русском дворе сэр Гамильтон Сеймур в течение всей осени 1853 г. получал из Лондона «самые энергичные инструкции», и это бросалось в глаза генералу Кастельбажаку, который в самом деле не желал войны, не видел в ней никакой пользы и ни малейшего смысла для Франции и считал, что Англия имеет в виду не только охрану Константинополя, но и «Индию и истребление всех флотов». Его неизданные до 1891 г. письма к директору политического департамента французского министерства иностранных дел Тувнелю вполне ясно и точно говорят об этом. Будучи французским послом в Петербурге, Кастельбажак хорошо знал, какого рода инструкции получает из Лондона его английский коллега, и был убежден, что «истинный восточный вопрос для Англии это вопрос об Индии»[334].



<< Назад   Вперёд>>