Глава вторая. Продолжение царствования императрицы Екатерины II Алексеевны

Внутреннее состояние России во время первой турецкой войны

С учреждением Совета Правительствующий сенат в действительности уступал ему первенствующее значение. Императрица, присутствуя очень часто в заседаниях Совета, не присутствует более в сенатских заседаниях, объявляя свою волю на письме или чрез генерал-прокурора. Так, по поводу наказания поручика Дубасова, убившего прикащика граф. Разумовской, состоялась собственноручная резолюция. «Заменя ему десятилетнее его содержание в тюрьме, освободить, а Сенату рассмотреть, по какой причине такого состояния дело толь долгое время решено не было, и впредь нашему Сенату непременным оком смотреть, чтоб дела правосудия требующие, толь долго без решения не оставались». Без малого через два года Сенат слушал собственный указ императрицы: «Сколь ни нужно для службы и самого порядка, чтоб по насылаемым из одного в другое гражданское правительство повелениям везде скорое и точное исполнение делано было, со всем тем, однако ж, ее и. в-ство из многих дел усматривает, что в некоторых присутственных местах сие столь худо и нерадиво наблюдается, что самые нужнейшие дела и учреждения остаются либо не в действии или не с тою скоростию и точностию исполняются, как служба и важность дела требуют. Посему ее и. в-ство и повелевает Сенату не только во все присутственные места о том наистрожайше подтвердить, но и самому за всеми подчиненными местами неослабно смотреть, чтоб везде по оному в самой точности наблюдаемо было; если же бы где паки оказалась какая по сему неисправность, с таковыми поступать без всякого послабления по самой точности законов; и дела таковые как весьма нужные судить без всякого отлагательства и уважения, потому наипаче, что никакое учреждение не может принесть ожидаемой пользы, покуда не будет в точности и в предписанное время исполняемо».

Но, несмотря на приказание Сенату смотреть «недреманным оком», в 1774 году видим окончание дела, начавшегося еще в 1765. Мы упоминали, что в этом году двое малороссиян, Золотаренко и Черный, показали, что во время ярмарки подожгли Луганскую станицу и сделали это по приказанию базарного старшины Волошенинова. После Золотаренко и Черный в военном суде с трех пыток и огня показали, что они ярмарки не зажигали и Волошениновым научены не были. Волошенинов ни в чем не винился. Юстиц-коллегия оправдала Волошенинова, Золотаренко и Черного в сожжении ярмарки; но так как Золотаренко оказался видимым мошенником, то приговорили бить его кнутом и сослать в Оренбург. Сенат не велел Золотаренка бить кнутом, потому что он терпел лишние пытки, а сослать только на вечное житье в Таганрог. Золотаренко и Черный объявили, что показали на Волошенинова, не стерпя побоев и мучений от купцов, которые их схватили на ярмарке. Относительно проволочки дел замечательное решение Екатерины дано было в 1769 году по поводу купца Попова. В марте месяце в Московскую тайную экспедицию привели из Камер-коллегии содержавшегося в ней под караулом московского купца Михаила Попова; содержался он вследствие доноса своего на коронного поверенного Хлебникова, что тот накладывает на вино лишние деньги; а в Тайную экспедицию привели Попова потому, что он, будучи под караулом, встал с места своего в азарте и говорил: «Нет правосудия в государыне». Екатерина дала резолюцию: «Неосторожные Попова слова уничтожить, а его отослать в Камер-коллегию с подтверждением о немедленном окончании его дела, дабы он видел, что есть правосудие».

Знаменательно для характеристики времени высказались взгляды екатерининского Сената по поводу следующих двух случаев. В 1771 году уфимский воевода Борисов донес оренбургскому губернатору, а тот Сенату, что в городе Уфе при соборной церкви слышан был многократно происходящий с высоты невидимо колокольный звон. Сенат приказали: как вышеписаный колокольный звон какую ни есть простую и натуральную причину имеет, то оренбургскому губернатору, выбрав какого-либо надежного человека, препоручить ему изыскать ту причину. Через год оренбургский губернатор донес, что для исследования причины звона послан был архитектурии прапорщик Гарезин, который, возвратясь, донес, что звон при нем днем и ночью слышан был неоднократно, только очень тихий. Заметив, что в тихую погоду в церковном куполе происходил шум, похожий на шум от пчелиного роя, Гарезин в присутствии местного протопопа велел проломать купол; при ломке отдавалось такое же эхо, и причиною явления оказался стоящий на главе железный с проволокою крест, по снятии которого как в церкви, так и в куполе ничего уже слышно не было. Сенат приказали: оренбургскому губернатору дать знать, что Пр. сенат еще из прежнего его рапорта заключил, что сие эхо не могло быть чрезвычайным каким-нибудь действием, так как воевода по легкомыслию и пустому суеверию к нему, губернатору, писал, но от простой и натуральной причины, да и изыскивать оную велел не для чего иного, как чтоб тамошний народ чрез то вывести из заблуждения, а потому Сенат и рекомендует впредь в таковых случаях быть в рассуждениях своих осмотрительнее.

В этом случае дело ограничилось распоряжениями светских властей. Но в 1769 году Синод дал знать Сенату, что епископ устюжский донес о появлении в Печорской волости, города Яренска, колдунов и волшебников из крестьян мужского и женского пола, которые не только отвращают других от правоверия, но и многих заражают разными болезнями посредством червей. Сенат приказали: так как обман их и колдовство состояли в умышлении на здоровье других людей, что и производилось на самом деле, то за такое преступление мужчин отдать в солдаты, оставя при них и жен их, а незамужних женщин и девиц отослать в Сибирь на поселение. Но прежде чем это решение достигло Яренска, колдуны были отправлены в Сенат как повинившиеся, что отреклись от веры и имели свидания с чертом, который приносил им червей, этими-то червями они и портили людей. В Сенате крестьяне показали, что они схвачены волостными сотскими по злобе на них кликуш, что в Яренской воеводской канцелярии в расспросах их не раз нещадно били и этими побоями принудили виниться в том, в чем они вовсе не виноваты. Тогда Сенат предписал архангельскому губернатору яренского воеводу и товарища его отрешить от должности, мнимых чародеев освободить и отпустить, дать знать об этом во все губернские, провинциальные и городовые канцелярии и в Синод сообщить ведение. В 1772 году Синод дал знать Сенату, что посланными к архиереям и прочим духовным особам указами запрещено им вступать в следственные дела о чародействах и волшебствах, ибо эти дела считаются подлежащими гражданскому суду.

Мы упоминали о свидетельстве императрицы Екатерины, что она не нашла в Сенате карты России. Осенью 1774 года, вероятно, вследствие пугачевского бунта генерал-прокурор предложил, что в Сенате нет верного известия о расстоянии мест от каждого города, как до других с ним соседственных, так губернских и провинциальных к ним ближайших, и чрез какие знатные места, урочища или селения дороги к тем городам идут, какие на тех дорогах реки и чрез них есть ли мосты или переправы. Приказали: послать во все канцелярии губернские, провинциальные и воеводские велеть означенные расписания прислать в Сенат.

Относительно жизни второстепенных учреждений в описываемое время замечателен следующий случай: президент Главного магистрата гр. Толстой и прокурор Сушков были отрешены от должностей за непорядочное баллотирование членов в московский магистрат.

В областном управлении по-прежнему особенной деятельностью отличался новгородский губернатор Сиверс. В 1769 году он прислал в Сенат ведомости о числе в его губернии рожденных, сочетавшихся браком и умерших за прошлый 1768 год. Приказали: приняв в известие, послать к нему указ, что Сенат толь похвальное и рачительное его должности своей исправление благоволительно приемлет и как желательно, чтоб и все господа губернаторы таковыми полезными сведениями Прав. сенат уведомляли, тем более что присланные от новгородского г. губернатора известия ясно доказывают, что сообщить о сем похвальном его, могущем служить средством к доставлению и от каждого о своей губернии таковых ведомостей поступке чрез г. генерал-прокурора. Но другого рода предписание Сенат должен был послать лифляндскому генерал-губернатору графу Брауну, который донес, что по силе манифеста 1766 года надобно выбирать голов и предводителей на два года. Лифляндского земства предводитель представил, что скоро минет этому двухлетний срок, на который он был выбран, и потому просил призвать земство для выбора нового предводителя. Земство надлежащим образом было созвано; но явился на выборы только один человек, да четверо отозвались письменно. «Из этого, — писал гр. Браун, — я заключаю, что лифляндское земство больше предводителя выбирать и особливый корпус составлять не хочет». Сенат приказал предписать генерал-губернатору, что, признавая такое отрицание лифляндского земства от выбора предводителя весьма предосудительным, он, Сенат, поручает ему вразумить на этот счет тамошнее земство и подтвердить ему самым строгим образом, чтоб теперь же непременно приступили к выбору нового предводителя; если же кто и после того явится ослушником, с тем поступить по всей строгости законов. Еще прежде по предложению генерал-прокурора Сенат предписал губернским канцеляриям рижской, ревельской и выборгской, чтоб находящиеся в них канцелярские служители старались приобрести совершенное знание русского языка и могли занимать высшие места предпочтительно пред теми, которые русского языка не знают, чего как государственное, так и собственное их благосостояние и польза требуют; в посылаемых Сенату представлениях о кандидатах на места должно именно означать, кто из них знает и кто не знает русского языка.

В описываемое время присоединена была к империи новая область Белоруссия. Но при административном устройстве новоприобретенные земли разделены были на две половины и к одной из них присоединена часть от обширной Новгородской губернии; образованы были две губернии: первая названа Псковскою, а вторая — Могилевскою; Псковская разделена на 5 провинций, из которых две великороссийские — Псковская и Великолуцкая, а три присоединенные от Польши — Двинская, Полоцкая и Витебская; Могилевская губерния разделена на три провинции — Могилевскую, Оршанскую и Рогачевскую. Губернскими городами назначены: для Псковской — город Опочка, для Могилевской — Могилев; губернаторами определены генерал-майоры: в Псковскую — Кречетников, а в Могилевскую — Каховский; над обеими губерниями поставлен генерал-губернатором граф Захар Чернышев. Императрица, дав знать Сенату 10 сентября о присоединении к России некоторых польских земель, приказала представить мнение, где этим новоучрежденным губерниям состоять под апелляциями. В докладе Сенат признал нужным, чтоб с самого же начала, сколько возможно, уравнять жителей новоприсоединенных земель со старинными русскими подданными, дабы теперь же пресечь им повод к притязанию какого-либо особого права себе на будущее время в вечную привилегию, чем еще и теперь Лифляндия, Эстляндия и Финляндия в производстве дел причиняют некоторые затруднения. Поэтому Сенат считает полезным подчинить эти губернии относительно апелляции по судебным делам Юстиц-коллегии, а по вотчинным и земляным — Вотчинной коллегии, по другим же делам — тем учреждениям, в которых эти дела ведаются. Но так как личные тяжебные дела между жителями этих губерний производятся теперь по их праву, следовательно, и на их языке, то поэтому не угодно ли будет повелеть в Юстиц- и Вотчинной коллегиях учредить для этих губерний еще по одному департаменту и в них определить потребное число переводчиков польского языка.

Выбор правительственных лиц в новоприобретенные области не везде был удачен, как видно из донесения мстиславского прокурора Бабаева, который писал о немалых беспокойствах и несогласиях по Мстиславской провинции, так что нередко доходило и до смертоубийств. Из таких дел, вступивших в провинциальную канцелярию, ни одно до сих пор еще не решено, в чем от обывателей принесены жалобы на воеводу губернатору. Вследствие неприсутствия воеводы продолжительное время в канцелярии не только между обывателями, но и между канцелярскими служителями и штатною командою явилась распущенность, все пришло в расстройство, между обывателями происходят беспрестанные ссоры и драки, беднейшее шляхетство, вдовы и сироты разоряются и управы найти не могут. Воевода коллежский советник Лебедев сказывается всегда больным, очень редко бывает в канцелярии и производит некоторые дела на дому, но о них в канцелярии неизвестно; да и воеводский товарищ Роде по приезде своем в канцелярию уходит всякий день в дом к воеводе, а оттуда возвращается уже в такое время, когда из присутствия уже выходить должно. Помещица Парцевская из провинциальной канцелярии повелений не принимает и крестьянам повиноваться не велит; из посланных команд многим ее люди нанесли большие обиды и мучения, а солдата Квасова застрелили.

Во время тяжелой шестилетней войны внимание Сената должно было особенно обращаться на цели, указанные его основателем: бережливость в расходах, умножение доходов, снабжение войска людьми: «Денег как можно более сбирать, ибо деньги суть артериею войны». Мы видели, что вслед за объявлением войны турками учрежден был ассигнационный банк. Теневая сторона этого учреждения не замедлила обнаружиться. В июне 1771 года Н. И. Панин получил от императрицы записку, обличавшую большую тревогу; тревога обнаруживалась и в том, что на человека, заведовавшего воспитанием наследника престола и делами иностранными, возлагалось поручение, вовсе не соответствовавшее этим занятиям: «Извольте обще с генерал-прокурором и гр. Шуваловым (Андр. Петр., директором ассигнационного банка) входить во все подробности того приключения, которое сегодня сделалось в банке государственных ассигнаций в рассуждении двадцатипятирублевых бумаг, кои переделаны в семидесятипятирублевые, и что окажется, о том вы мне дадите знать; также положите на мере, как наискорее можно будет упредить, чтоб банковый кредит фальшивыми ассигнациями не был поврежден». На другой день новая записка: «Писал ко мне гр. Шувалов, что воры его сысканы и признались; только не пишет, у них сысканы ли готовые еще цедели, а только глухо пишет, что они до 5000 рублей выиграли или 90 нумеров испакостили своим манером». В 1772 году производилось дело о двоих братьях Пушкиных, из которых один ездил за границу и привез оттуда штемпеля и литеры для делания фальшивых ассигнаций, но был схвачен на границе. При учреждении банка было выпущено ассигнаций на миллион рублей, но в начале 1774 года Сенату дан был именной указ об обращении в империи не более как на 20 миллионов рублей ассигнаций с тем, что, когда взятая сумма выпущена будет из банков, тогда уже Сенату печатать вновь ассигнации единственно только на обмен присылаемых от банков ветшалых ассигнаций. Приказано: подтвердить всем присутственным местам, которые могут иметь какое-нибудь дело с банками, чтоб они крайне остерегались представлять обязательство и требовать отпуска ассигнаций, не имея действительно в сборе следуемой по тому наличной монеты в полном количестве, не полагаясь отнюдь на то, что эта монета в скором времени вступит. Старый банк для дворянства донес Сенату о злоупотреблениях, с которыми не имеет средств бороться: хотя, писал банк, всякая подлежащая строгость и осторожность к отвращению подлога в закладном имении употребляется, однако число преступников не только не уменьшается, но еще от времени до времени умножается, и потому просит, чтоб повелено было о всех фамилиях, сколько за кем мужеска пола душ и в каких уездах состоят, Камер-коллегии прислать именной список, к которому банк сделает алфавит и при выдаче денег будет справляться, подлинно ли закладываемое имение состоит за заимщиком, не продано ли и не заложено ли. Сенат сначала решил: предписать Камер-коллегии составить список, сообщить его в банк; но потом чрез несколько недель переменил свое решение и велел отвечать банку: так как эти ведомости без крайнего затруднения сочинены быть не могут, а указами уже предписано, какие при даче взаймы денег предосторожности банк наблюдать должен, то и поступать ему на основании предписанных указов.

В октябре 1769 года был опубликован указ во всенародное известие: «Настоящая ныне война с турками, умножая расходы противу того, как было в мирное время, требует, чтоб и доходы государственные по мере той надобности умножаемы были. И хотя при таком обстоятельстве нужда требовала бы в способствование общей обороны и безопасности наложить на народ особливую подать, однако ж ее и. в-ство, имея матернее о своем народе попечение, изыскивает способы, чтоб и при сих обстоятельствах, поелику возможно, не отягощать верноподданных ее общенародными налогами, но заменять оные возвышением таких государственных доходов, которые неотяготительны. Таков есть принадлежащий королю доход от питейной во всем государстве продажи». Вино велено продавать по три рубля ведро, на французскую водку прибавить пошлины по три рубля на анкер.

В 1769 году императрица поручила двоим известным дельцам, Волкову и Теплову, изыскать, какую подать на нынешнее военное время купечество и мещанство должны платить, причем составители проекта обязаны были держаться непременных правил: 1) чтоб всеобщая тягость была, сколько можно, уравнительнее в рассуждении всего государства; 2) чтоб не число душ, но состояние городов и их промыслов и торгов приняты были во внимание; 3) в числе купечества и мещанства и тех надобно разуметь, которые хотя и выключены из подушного оклада, но пользуются фабриками, заводами и другими мещанскими промыслами; 4) так как эта подать есть временная, а не всегдашняя, то смотреть, чтоб она соответствовала времени. Волков и Теплов нашли, что таких фабрик, на которых работа производится ткачеством, в 1769 году было 230; фабрик таких, на которых работа не ткачеством производится, 256; на первых 12771 стан, на вторых ежегодно обращается капитала 921534 рубля. Железных заводов 111, и на них ежегодно обращается капитала 1192540; медных заводов 48, и на них обращается капитала 780175. Число купечества с цеховыми — 228209. В докладе своем Волков и Теплов объяснили, что ими было принято правило: если нужда требует наложить новую подать, то принять в основание старую и по ней возвысить временную новую, ибо так делается во всем свете. Они нашли, что не будет отяготительно, если ежегодно платимые подати с фабрик и заводов будут удвоены; этим способом получится 287646 рублей. На том же основании уравняется и купечество, если на него к нынешнему сорокаалтынному окладу прибавится по полтора рубля на душу. Государственные крестьяне платят столько же, а именно по 2 рубля оброчных и по 70 копеек подушных. Правда, что бедный в мелких городах мещанин не имеет выгод государственного крестьянина, но правда и то, что только лень и нерадение причиною их бедности и что зажиточные мещане всегда большую часть бедных, как и теперь, будут оплачивать, тогда как крестьянин по большей части сам себя оплачивает. Всего мещанства, по последней переписи, 228209 душ, следовательно, временный налог принесет 342313 рублей. Этим способом казна каждый год в военное время получит нового дохода 629959 рублей. На основании этого доклада издан был указ о новой подати 30 октября того же года.

Но если должны были увеличивать налоги, то прежде всего должны были постараться добрать старые подати и отвратить явления, вредившие финансовым мерам. В начале 1769 года Сенат принужден был признаться, что хотя сбор подушных денег и взыскание доимки преимущественно возложены на попечение губернаторов, но, сколько со стороны комиссариата и Военной коллегии старания ни было и сколько Сенат ни посылал подтверждений, все осталось без действия: не только прежних лет доимка не выбрана, но и вновь от одного нерадения накопляется; так что комиссариат по 1768 год считает всей доимки 644000 рублей; к тому же и донесений комиссариат в свое время не получает, напротив, еще оказывается упрямство и ослушание, как то доказывает поступок Московской губернской канцелярии секретаря и канцелярских служителей, которые, будучи комиссариатом задержаны в канцелярии, осмелились отбивать часового, поставленного у дверей. Сенат приказал опять подтвердить губернаторам, чтоб старались взыскивать доимку. Разумеется, гораздо легче было взыскать казенные деньги с одного или нескольких известных лиц. Оказалось, что бывший казанский губернатор Квашнин-Самарин купил у сенатора графа Ив. Ларион. Воронцова в казну вино по превосходным ценам и в такое время, когда его вовсе не нужно было покупать, и оттого произошел казенный убыток на 31511 рублей. Для вознаграждения этого убытка взыскано с откупщика Шемякина 9675 рублей да определено еще взыскать с него же и с другого откупщика Белавина 5084 рубля, а остальные 16740 рублей взыскать с Квашнина-Самарина. Сенат приказал взыскать с Воронцова и Квашнина-Самарина. Жаловались на контрабанду, и гр. Миних подал императрице проект для ее прекращения: купцы в таможнях должны получать ярлыки за руками всех таможенных служителей, с прописанием звания и количества товаров и сколько к ящикам или тюкам приложится печатей, дабы никто из купцов в дороге, не доехав до учрежденного места, не отважился распечатать, вынуть и распродавать под страхом конфискации всех товаров. Когда купцы с товарами к назначенным городам приедут, то караулы должны проводить их прямо в главное местное правительство, где товары свидетельствуются и, если что найдется сверх ярлыка, конфискуется; если же все явится исправно, то купцам вольно продавать товары. Во всех пограничных городах и селах по церквам читать, чтоб разночинцы, а особливо крестьяне к поимке контрабандистов более приохочены были. Так как большая часть купцов с контрабандою надеются приобрести большие барыши в главнейших городах, особенно в Москве, то надобно учредить там контору ведомства Главной канцелярии над таможенными сборами, которую поручить одному верному человеку с хорошим жалованьем и потребным числом служителей: он должен всех приезжающих в Москву купцов осматривать и, найдя какие-нибудь таможенные беспорядки, давать знать канцелярии, по подозрению осматривать дома и лавки купцов, у которых предполагается контрабанда. Императрица передала проект на рассмотрение Сената, который представил, что при уничтожении внутренних таможен и переносе пошлин к гаваням и пограничным таможням предполагалось менее миллиона рублей сбора, а вышло более миллиона, иногда получается полтора миллиона, почему Сенат и не видит прямой надобности отменять такое учреждение, которое до сих пор, принося казне немалую прибыль, приносит и купечеству большую пользу, доставляя свободное и безостановочное обращение. Свидетельство по ярлыкам товаров у тех, на кого никакого подозрения нет, будет весьма несправедливо и для купечества тягостно: купечеству нельзя будет избегнуть привязок и такого же разорения, какое во время внутренних таможен было. Крестьянство от частого напоминания в церквах поощрено будет к свободному грабежу товаров под именем сохранения казенного дохода. Сенат не утверждает, чтоб на границах не происходило упущения пошлин: и прежде это замечалось, а теперь в Боевской пограничной таможне открылось прямое воровство директора и других управителей; но Сенат причины тому полагает следующие: 1) слишком большое число таможен, причем купец может ехать в какую ему угодно, где имеет надежду на послабление в пошлинах; 2) служащие при таможнях назначаются из разного рода людей сомнительной нравственности; 3) таможни стоят очень низко между учреждениями, и чиновники в них не могут служить из одного честолюбия и усердия к отечеству. Потому Сенат полагает: давать на границах и в гаванях ярлыки купцам только для того, чтоб в случае доноса можно было купцу оправдаться; уменьшить количество таможен; определить в них чиновных людей, заслуженных и честных, дать им хорошее жалованье.

В 1769 году государственный доход простирался до 16996902 рублей, причем в недоимке осталось 983856. В 1773 году доход простирался уже до 23611300 рублей, причем из доимок вступило 2835823, осталось в недоимке прошлых лет 4544017 рублей, а от того же 1773 года — 4302102. В 1774 году по окончании турецкой войны генерал-прокурор объявил Сенату, что императрица приказала рассмотреть о государственных доходах, нет ли между ними тягостных, которые следует сложить. Сенат, рассмотревши, решил: 1) сложить все подати, которые наложены для бывшей турецкой войны, как-то: контрибуции в Лифляндии, с купцов прибавочные подушные, также с фабрик и заводов; 2) сложить некоторые собираемые по местам подати (с стругового и лодочного караула, красильного промысла, с харчевен, с камней, с полков, с кузниц, постоялых дворов, бритовных изб и проч.); 3) с выдаваемых купечеству и крестьянству паспортов сбирать половину. По этому решению убывало пошлин на 807683 рубля.

Кроме денег война требовала усиленной поставки рекрут. Мы видели, что немедленно же было сделано распоряжение о взятии в военную службу священнои церковнослужительских детей, живущих праздно при отцах и родственниках. Мера эта вызвала многочисленные жалобы на неправильности, вследствие чего один архиерей (тамбовский) лишился епархии; вскрылись странности вроде следующей: в Москве при разборе священно- и церковнослужительских детей кремлевских ружных осьми церквей, состоящих в ведомстве мастерской и оружейной конторы, оказались сверх штата многие Церковнослужители, не только в это звание не произведенные архиереем, но и не имеющие письменных видов ни от какого Духовного правительства; они были церковнослужителями на основании указов, данных им из мастерской и оружейной конторы за подписью присутствующих в ней. Сенат приказал: всех этих дьячков и пономарей, состоявших сверх штата, записать в военную службу, а мастерской и оружейной конторе предписать, чтоб они впредь сами собою в означенные церкви служителей не определяли, но, выбрав достойных, представляли архиерею.

По другим отношениям к церковному правительству Сенат находился в затруднительном положении по делам раскольничьим. С одной стороны, правительство высказывало терпимость и предписывало кроткие меры: раскольникам возвращались гражданские права, например позволено было допускать их к присяге и свидетельству по делам судным; правительство не желало употребления внешних принудительных средств, но внутренних средств не было, ибо рассылка по церквам и монастырям книжки «Раскольникам увещания» не могла заменить живых устных увещаний, разумной и горячей проповеди со стороны православного духовенства, а между тем раскол почувствовал ослабление внешних средств и начал действовать смелее. Синод дал знать Сенату, что в 1765 году из заграничной слободы Ветки раскольниками вывезена церковь и поставлена близ раскольничьих слобод Климовой и Митковки; в этой церкви совершается служба по старопечатным книгам: в недавнем времени в принадлежащей к слободе Злынке местности близ реки Ипути, в лесу, в урочище Малийном Острове, построена небольшая церковь и служба отправляется. А сверх того, по справке в Синоде оказалось, что еще имеются построенные раскольниками часовни: одна недалеко от Саратова, за Волгою, по реке Иргызу, при которой и колокола медные имеются; другая в крепости св. Елисаветы в пригородной слободе; третья Царевосанчурского заказа в дворцовой Устинской волости, в починке Ларионова; в этих часовнях раскольники для моленья публично во множестве собираются да и правоверных христиан от церквей божьих отлучают. Сенат решил поднести императрице доклад, что Сенат согласен со св. Синодом относительно уничтожения означенных церквей и часовен, чтоб от них правоверным смущения и развращения последовать не могло.

Но являлись секты, которые не строили церквей и часовен. По поводу появления скопческой ереси в половине 1772 года императрица дала полковнику Волкову любопытный указ: «Слух носится, будто бы в Орловском уезде оказался новый род некоторой ереси и будто бы действительно в орловское духовное правление привелено уже несколько человек из крестьян разных помещиков, в той ереси найденных. В таковых случаях ничего нужнее не бывает, как, с одной стороны, утушение в самом начале подобных безрассудных глупостей, а с другой — сохранение и безопасность множества людей от прицепок и забираний в каком ни есть нижнем судебном месте, паче же от всяких иногда невинным людям быть могущих привязок и притеснений. В рассуждении сего повелели мы вас отправить в город Орел, где имеете наперед у тамошнего воеводы и в духовном правлении наведаться, действительно ли состоит там таковое дело и где оно производится. Если найдете, что подобное следствие начато, то имеете истребовать к себе сие дело и всех людей, кои доныне приведены; получая же о всем полное сведение, должны вы обще с тамошним воеводою и его товарищем изыскать прежде всего, кто сей вредной ереси зачинщик и кто ее над другими в действо производил; буде доныне сии люди не сысканы, то велите их сыскать немедленно. Всех же в сем деле участвующих вины разделить на три класса: 1) начинщик или начинщики и те, кои других изуродовали; 2) те, кои, быв уговорены, других на то приводили; 3) тех простяков, кои, быв уговорены, слепо повиновались безумству наставников; о тех же, кои по сю пору не забраны, стараться и вам должно, узнав их имена и жилища, без крайней надобности их не забирать, а единственно дать знать под рукою их начальникам, чтоб за ними имели бденное смотрение, дабы воздержаны были от всяких иногда неистовств. По окончании следствия с первыми имеете поступить как с возмутителями общего покоя, т. е. высечь кнутом в тех жилищах, где они проповеди свои производили и где более людей уговаривали, и потом сошлите их в Нерчинск вечно; вторых велите высечь батожьем и сошлите в фортификационную работу в Ригу, а третьих разошлите на прежние их жилища. Мы за нужное находим здесь прибавить, чтобы вы при следствии поступили для изыскания правды без всякого истязания и самым кротчайшим образом, и что если найдете, что забраны невинные люди, то старайтесь оных наискорее отпустить безвредно в их жилища; чем же скорее и без дальной огласки сие дело исследовано и окончено будет, тем по существу сего рода дел полезнее быть может, ибо, чем менее к нему от правительства окажется уважения, тем менее утвердится безумство таковое в несмысленных умах и, следовательно, тем скорее исчезнет привлеченная к нему мысль людская. Не меньше же находим мы за нужное вам прибавить, чтобы вы сие дело трактовали как обыкновенное гражданское, а отнюдь не инако и для того и в разделении вин вам стараться, чтобы наказаны были гражданские преступления».

Несмотря на это объявление скопчества как дела гражданского, а не церковного, церковь должна была заняться им, когда жены двенадцати оскопленных крестьян, возвращенных помещику, подали просьбу о позволении вступить им во второй брак. Синод решил, что эти женщины как ни в чем не виновные имеют право отвергнуть от себя супругов, которые браком возгнушались и тем уничтожили благословение церкви, данное им на супружество. Позволив женам скопцов вступать в новый брак, относительно самих скопцов Синод постановил: семь лет не допускать их до св. причащения, кроме смертного случая, а исповедоваться им дважды в год.

В 1769 году несколько раскольнических учителей были сосланы в Азовскую и Таганрогскую крепости для определения в военную службу, причем Военной коллегии было предписано иметь за ними наикрепчайшее наблюдение, чтоб они между собою никакого сообщения не имели и прелести своей не рассевали. Но предписание не исполнялось. Воронежский губернатор донес Сенату, что один из таких сосланных, солдат Степан Кузнецов, часто отлучаясь от своей команды на прежнее свое место жительства, в Воронеж, распространял в этом городе раскол; особенно усердными его ученицами явились женщины, из которых две крестьянки, Варвара Ефимова и дочь сержанта Овчинникова девица Акулина, торжественно на площади проповедовали народу о необходимости двуперстного сложения. У раскольников нашли четыре псалма, которые они пели в своих собраниях, причем Акулина Овчинникова и мать ее Мавра показали, что петь эти псалмы научил их бог. Сенат наикрепчайше подтвердил, чтоб сосланные в крепости за отступление от благочестия отнюдь не были отпускаемы на прежние жилища, но прибавил распоряжение: из всех вступивших теперь о раскольниках в Сенат дел, сочиня экстракт, отослать в св. Синод на его примечание, с тем чтоб благоволил духовным властям дать наставление: при случае производства следствий о каких-нибудь суевериях подлежащие духовному суду люди требованы были в консисторию со всевозможным осмотрением и осторожностью, чтоб как-нибудь и таким, которые к суевериям непричастны, не могло быть причинено ни малейшего притеснения и чрез то «не произвесгь бы существительного вида инквизиции». Мы видели, что Синод указывал на построение раскольниками часовни с колоколами на реке Иргизе. Узнали, что на обеих реках Иргизах образовались раскольничьи скиты, служащие убежищем для беглых, вследствие чего Сенат предписал казанскому губернатору Бранту отправить туда команду и осмотреть все скиты вдруг, чтоб раскольники не могли укрыться из одного скита в другой; этим способом в них найдено беглых разного звания мужчин и женщин 44 человека.

Такого же рода щекотливые отношения продолжались по делам магометан. Синод жаловался, что в Казани вопреки прежним указам построены мечети подле православных церквей и что прежний губернатор Квашнин-Самарин, с позволения которого это сделано, объявил о получении им на это устного указа от императрицы. На доклад Сената об этом Екатерина велела отвечать: «Как всевышний бог на земле терпит все веры, языки и исповедания, то и она из тех же правил, сходствуя его святой воле, и в сем поступает, желая только, чтоб между подданными ее всегда любовь и согласие царствовали; а впрочем, ее в-ство приказать соизволили Сенату объявить, что бывший губернатор Квашнин-Самарин дозволение строить каменные мечети сделал в сходственность данного большого наказа 494, 495 и 496-й статей». Месяца через два Синод дал знать Сенату, что магометане, приезжая в Барабинскую степь, обращают в свою веру обращенных недавно в христианство идолопоклонников, и хотя сибирский губернатор въезд туда татарам и бухарцам запретил, однако все же происходят от них разные обольщения: так, разглашают, будто бы из Сената прислан указ, которым позволено им и мечети там строить, отчего новокрещенные, пришедши в соблазн, перестали ходить в церковь, особенно же к исповеди и причастию. Сенат приказал: тобольскому губернатору предписать, чтоб он не запрещал магометанам совершенно въезда к новокрещенным, ибо они могут приезжать для торговли, а приказал бы только накрепко смотреть, чтоб они не совращали новокрещен в свою веру. Что же касается наказания кнутом совратившихся из христианства, то от него совсем удержаться и стараться приводить их в благочестие посредством духовных лиц одним увещанием и ласкою, а не наказанием. Что же касается разглашения, будто бы дозволено строить мечети, даже и каменные, то губернатор должен их уверить, что это разглашение неосновательно.

Мы видели, что Екатерина при своем основном стремлении: действовать против безнравственных явлений средствами нравственными, а не жестокостию наказаний, обращалась за помощью к церкви, как то поступлено было в деле Жуковым. И в описываемое время она продолжала поступать таким же образом преимущественно в делах по убийствам крестьян своими помещиками. О дворянке Мориной, убившей свою крепостную, Екатерина написала: «Посадить на 6 недель на хлеб и на воду и сослать в женский монастырь на год в работу». По решению Екатерины белозерские помещики Савины за убийство крестьянина посажены в тюрьму на полгода и потом преданы церковному покаянию. Капитанша вдова Кашинцева за прижитие с человеком своим младенца и несносное телесное наказание служанки, от которого та повесилась, приговорена была на шесть недель в монастырь на покаяние. Жена унтер-шахмейстера Гордеева была присуждена к содержанию месяц в тюрьме и церковному покаянию за истязание своей дворовой, от которого та скоро умерла. Сенат при этом приказал взять с нее подписку, чтоб она вперед от таких наказаний удержалась; но императрица переменила сенатское решение и написала: отдать ее мужу, с тем чтоб он ее впредь до такой суровости под своим ответом не допускал.

Сенат подал доклад о наказании генерал-майорши Эттингер за побои крестьянину, от которых тот умер; императрица написала на докладе: «Вдова Эттингерша сама на себя показывает, что она человека своего секла за такие дела, кои исследовать не ей, но городской юстиции надлежит, и тако присвоивала себе судейской власти, ибо побеги, воровство и подобное не подлежит домашнему следствию и наказанию, чего приметить дать надлежит второму сенатскому департаменту, дабы сходственно законам власть судебная была охраняема от особенных вступлений в оной». Сенат отвечал: «Чтоб и другие владельцы в принадлежащие гражданской юстиции дела собою не вступали, как на то точного положения нет, собирать о сем в комиссии о сочинении проекта нового уложения для положения на сие закона». Но Екатерина написала на это: «Которой комиссии и о том положение сделать, что с такими чинить, кои суровость против человека употребляют». По известиям о дурном обращении со своими крепостными генерал-майорши Храповицкой Сенат получил именной указ определить опекуна, который бы, отобрав, от кого надлежит, о ее доходах сведение, принял дом ее в свое содержание и определил людям ее такое пропитание и одежду, которых бы без излишества довольно было, а достальное отдавать ей на содержание, и чтоб оные люди в случае их преступления наказанием зависели от него, сохраняя притом должное от них ей почтение и повиновение.

Кроме приведенных случаев дурного обращения с крепостными людьми, истязаний и смертоубийств, крепостные отношения, составляя главный интерес землевладельцев, увлекали их в другого рода преступления; кроме того, крепостные люди являются удобными, послушными орудиями преступлений. Сенат приговорил к наказанию кнутом и ссылке на поселение в Сибирь жену прапорщика Федосью Чегодареву за подговор ею к побегу дворовой девицы жены лейтенанта Тормасова и за прочие непорядки. Екатерина написала на докладе: «Вместо телесного наказания содержать ее две недели на хлебе и воде, а потом, лиша дворянства, послать в Сибирь». Такому же наказанию по решению императрицы была подвергнута дворянка Ингельдеева за то, что продала беглого, переменив ему имя. Сенат приговорил к смертной казни отставного подпоручика Карпова за то, что он с людьми своими приходил на сотского из однодворцев Кутепова, ранил его сам из ружья и бил дубинами, от чего Кутепов через сутки умер. Екатерина переменила этот приговор так: «Лишить дворянства и чинов и, поставя под виселицу, заклеймить лоб словом «разбойник» и потом сослать вечно в работу». Сенат приговорил ко кнуту и ссылке в Нерчинск отставного сержанта кн. Ивана Мещерского за сочинение для проезда подложного письма и за кражу у разных людей пожитков; Екатерина переменила: «Лиша дворянства, сослать в Сибирь». То же наказание определила императрица дворянам Сущову и девице Чертановой за содержание ими в домах своих разбойников и краденых пожитков. Лишение дворянства и чинов, заклеймение под виселицею буквою «У» (убийца) и вечную работу на Нерчинских заводах императрица определила отставному капитану Отяеву за то, что он людям своим позволил убить до смерти свою жену. Отставной поручик Лесков убил беглого человека; жена его и свояченица Родичева знали об этом и не донесли; императрица написала решение: «Лескова, лишив чинов и дворянства, заклеймить под виселицею буквою «У» и сослать на Нерчинские заводы в работу; жену освободить; Родичеву заключить на покаяние в тюрьму». По решениям императрицы содержана две недели на хлебе и на воде и сослана в Сибирь прапорщица Васильева за подговор к краже и побегу чужой крепостной девушки. Лишен дворянства, чина и сослан в Сибирь прапорщик Ильин за держание в доме своем разбойников и за взятие от них себе пожитков. Посажена на четыре недели на хлеб и воду, лишена дворянства и сослана в Сибирь капитанша Моуринова за подговор людей своих, чтоб они первого мужа ее поручика Епанчина спящего задушили подушкою, что они и сделали. Лишен чина и сослан в ссылку прапорщик Симбирский за битье пономаря, который через два дня умер. Лишен дворянства, чинов и сослан в Сибирь полковник Рачинский за убийство. Посажена на четыре недели на хлеб и на воду, лишена мужней и отцовской фамилии, заклеймена буквою «У» и сослана в Сибирь жена отставного прапорщика Авдулова за убийство мужа; дочь ее, соумышленница матери, держана две недели на хлебе и воде и сослана в Сибирь. Одинакому с Авдуловой наказанию за убийство мужа подверглась подпоручица Симонова. Лишены дворянства и сосланы в Сибирь гвардии сержант Варахеев за заложенное в банк чужое имение и склонение чужого дворового человека к воровству, гвардии капрал Юрьев за ложно проданного чужого дворового человека, поручик Тяпкин за продажу беглых, прапорщик Стоханов за подложную продажу чужого человека в рекруты. О прапорщице Скрипицыной, продавшей беглого чужого человека, императрица написала: «Посадить на две недели на хлеб и на воду и, если муж взять ее к себе не пожелает, сослать в Сибирь, лиша дворянства». Помещик Култашев лишен дворянства, заклеймен и сослан в каторжную работу вечно за убийство двоих родных братьев; жена его, бывшая виновницею ссоры, окончившейся убийством, сослана в женский монастырь в работу; сын их подпоручик Прохор, который хотя и отговаривал отца и мать от злого предприятия, однако принужден был сделать невольное послушание, лишен чина и записан в солдаты до выслуги. Лишен дворянства, чинов, фамилии, выведен на эшафот, положен на плаху, заклеймен и сослан вечно в работу отставной капитан Турбин за убийство крепостной своей девушки. Сослан в монастырь на покаяние отставной провиантмейстер Нелединский за то, что сек мать свою плетьми, а сестру бил палкою.

Этот длинный скорбный лист может быть объяснен скороспелым указом Петра III, которым позволялось дворянам выходить в отставку, когда захотят. На службе человек и с дурными наклонностями сдерживался дисциплиною служебною, не мог предаваться праздности, сдерживался самим обществом, в котором постоянно должен был находиться и которое необходимо расширяло его умственную сферу, увеличивало количество высших интересов, развивало его. Но теперь он имел возможность в молодых летах вырваться из-под служебной дисциплины и поселиться в деревне; из подчиненного, трепетавшего перед гневным взглядом старшего офицера, он становился полновластным господином над рабствующим, безгласным населением; чем более он был принижен на службе, ибо находился в низших чинах, тем более он должен был разнуздываться теперь; господином становился раб. Совершенная праздность, невежество, неуменье заняться чем-нибудь умственно и нравственно развивающим, отсутствие общества, которое могло бы развивать, в этих отношениях вели к нравственному падению. Женщины по страстности своей природы, по легкости, с какою они поднимаются вверх и спускаются вниз, были тут еще ближе к искушению, чем мужчины. Должно прибавить, что бедность при отсутствии нравственных сдержек могла сильно побуждать к преступлениям вроде сманивания крепостных, продажи беглых, пристанодержательства. Пронский дворянский предводитель доносил Сенату, что при собрании дворян для раскидки жеребьев к поставке рекрут явилось к нему более 200 дворянских сыновей с объявлением, что усердно желают вступить в службу, но только не в состоянии явиться, где надлежит, ибо некоторые из них ни платья, ни обуви не имеют. Сенат приказал: для сохранения вольности дворянства московскому губернатору поручить, чтоб он от этих недорослей отобрал челобитные об определении на службу. Новгородский губернатор Сиверс требовал указа, что повелено будет делать с малолетними дворянскими детьми, которых отцы по бедности своей пропитать не могут; Сенат приказал определять их в гарнизонные школы на казенное содержание.

Но, приводя этот скорбный лист, мы не можем не заметить, что преступления помещиков относительно крестьян не могли быть утаены и наказывались. Относительно преступлений крестьян против помещиков любопытно решение Сената в 1769 году: когда прочтена была выписка губернаторских рапортов, которыми доносилось о происходивших от крестьян и крепостных людей против помещиков непослушаниях, смертоубийствах, разбоях и грабежах, то Сенат приказал сдать выписку в архив, потому что об отвращении таких злодейств губернаторами надлежащие распоряжения сделаны. Отметим важнейшие случаи. В 1769 году в Симбирской провинции наказаны были крестьяне села Ишевки за непослушание помещице Кротковой. В то же время воронежский губернатор доносил о непослушании владельцам Нарышкиным малороссиян, поселившихся в слободах Красовке, Елани, Рудне и Краснояровке, из которых живущие в первых двух слободах командою в послушание приведены. В 1771 году подтверждено было постановление Петра Великого о непродаже крестьян без земли; в именном указе Екатерины говорилось: учинить запрещение как конфискации, так и всем авкционистам, чтоб отнюдь от сего числа одних людей без земли с молотка не продавали, чего всем градоначальникам смотреть накрепко. Относительно приписных к заводам крестьян было определено давать им деньги за те дни, которые они употребят на дорогу к заводам; и относительно приписки крестьян стали наблюдать осторожность, что видно из следующего решения Сената о Вознесенском медеплавильном заводе: послать указы к казанскому и оренбургскому губернаторам, чтоб они, снесясь друг с другом, представили сообща свое мнение, какие из крестьянских государственных селений, состоящих в их губерниях, удобнее приписать к Вознесенскому заводу, в каком расстоянии от заводов и одно от другого они находятся и сколько в каждом селении душ; причем губернаторы должны объявить, как они полагают: полезнее ли перевести крестьян к заводу или только приписать; Берг-коллегии приказать донести Сенату, есть ли при Вознесенском заводе столько пашенных и сенокосных земель и других угодий, чтоб ими душ до 1000 переведенцев безнужно можно было удовольствовать; коллегия должна донести и о том, какой способ к переселению крестьян она находит удобнейшим, и какое сделать им для этого вспоможение, и на каком основании. На востоке волнений заводских крестьян не видим, но зато обнаружилось сильное волнение на западе, на Петровских Олонецких заводах.

Первою причиною к волнениям здесь было принуждение крестьян сверх обычных работ ломать еще мрамор для построения Исаакиевского собора. Эта работа была с них сложена, но другие работы были усилены. С них стали требовать поставки 1000 куч уголья, тогда как кузницы могли издерживать только треть этого количества; они видели, что хотят строить четыре новые кузницы, тогда как руды на них не стало бы и на один год. Тут является между ними искатель приключений, известный банкрот Иван Назаров Елагин и начинает им внушать, что если они подадут просьбу императрице и предложат платить по три рубля с души, то будут освобождены от работы. Крестьяне поверили, послали просьбу и в ожидании ответа на нее начали отказываться от работы; это было летом 1770 года. Сенат отправил в приписные. селения следственную комиссию, которая донесла, что объявляли во всех селениях сенатский указ крестьянам о непременном и безотговорочном повиновении в исполнении всех налагаемых на них работ и прилагали всевозможное старание, чтоб крестьяне повиновались указу, но они отговариваются разными причинами и в работу идти не хотят, всего более виноваты в этом регистратор Назимов и крестьянин Калистратов; комиссия оканчивала свое донесение тем, что надобно употребить какую-нибудь строгость. Сенат был недоволен этим донесением, нашел, что комиссия не вступила ни в какое настоящее рассмотрение дела по данной ей инструкции, не исследовала, действительно ли крестьяне не в состоянии отбывать работы, не исследовала, достаточно ли их число для этого отбывания, также не видно в производстве дела комиссиею того усердия, какого требует важность порученного ей следствия, и потому решил, что так как заводы и крестьяне находятся в Новгородской губернии, то и предложить губернатору Сиверсу, чтоб он как хозяин губернии отправился на место, где комиссия производится, взял ее в свое ведомство и, рассмотря причину крестьянского ослушания, прежде всего постарался всевозможными средствами привести непослушных в должное повиновение, способы же, как удобнее это сделать, Сенат возлагает на известное его благоразумие и попечение. Потом, приведя крестьян в повиновение, губернатор должен рассмотреть их жалобы и отягощения заводскими работами и в случае действительной невозможности для крестьян исправлять заводские работы должен сделать вновь обо всем надлежащее и с благосостоянием крестьян сходственное учреждение.

Сиверс не отправился на место производства следствия. В письме своем к императрице он говорит, что его оклеветали перед нею, будто бы он не хотел ехать на место следствия, тогда как он именно просился туда ехать. Немного дней спустя он получил приказание императрицы ехать на польскую границу. Несмотря на то, он рассмотрел дело и высказал свое мнение о средствах успокоить умы, но мнение это было отвергнуто с жесткостью. Сиверс оканчивает письмо словами: «Я решился молчать и молчал бы, если бы не слыхал глухих жалоб, которые причины должны быть важны, если жалобы слышатся так издалека». Мнение Сиверса, пересланное им в Сенат, состояло в следующем: главная причина ослушания крестьян состояла в чрезвычайно тягостном и беспорядочном наряде работников и поставке материалов в самую рабочую пору; крестьяне, лишаясь таким образом возможности снискивать пропитание от своих земледельческих занятий, пришли в отчаяние, тем более, что хотя и состоялась новая оценка для уплаты за работу на заводах, но до них известие об этом еще не дошло. Другою причиною отчаяния этого несчастного народа были непорядки правления Петрозаводской канцелярии. Третьею причиною можно принять посланную туда потом комиссию из трех разного звания людей, которые упражнялись в переписках и действовали не с тем согласием, какого можно было бы надеяться в том случае, если б отправлена была одна знатная особа. Сенат, получа это донесение, подал императрице доклад: «Хотя Сиверс о главных причинах неустройства и непослушания доносит, но так как он сам на месте не был, то Сенат мнения его утвердить не может и решает отправить туда из генералитетских чинов особу, которой поручить ту комиссию в полную дирекцию, и для этого избирает генерал-майора Лыкошина». Императрица утвердила доклад.

Это распоряжение об отправке Лыкошина было последним в 1770 году. В самом начале 1771 года генерал-прокурор получил именной указ: из прошения государственных крестьян ведомства канцелярии петровских заводов ее в-ство усмотреть изволила, что из тех же крестьян определены и к каменной ломке вновь для строения здешней соборной Исаакиевской церкви, и потому указать соизволила, что такое этих крестьян определение нимало с намерением ее в-ства не сходствует, тем более что ее в-ство и стат. совет. Кожину, представлявшему о таком распоряжении, именно отказала, повелев мраморную ломку производить вольнонаемными людьми. Но через неделю после этого Сенат слушал донесение следственной комиссии при петровских заводах, что крестьяне еще в начале 1770 года освобождены от мраморной ломки и напрасно утруждали императрицу своим челобитьем, что, как мы видели, подтверждается и письмом Сиверса.

С марта начались донесения Лыкошина. Он причиною всех неустройств, запущенных доимок и отчасти дерзости полагал то, что хотя старосты определяются по мирскому выбору, но эти выборы превратились в один обряд, а в действительности старосты определяются теми крестьянами, которые почитаются в волостях первейшими и богачами, большею частью из преданных им креатур, исполняющих потому их волю, безграмотные и такие бедные, что по начетам взыскать с них нечего; сами же богачи, управляя ими, что хотят, то и делают. В доказательство Лыкошин представил поданное ему от Шуйского погоста донесение с указанием, какую власть и силу имеет в том погосте крестьянин Коротяев. Чрез несколько дней после этого Лыкошин доносил, что все его старания усмирить волнующихся крестьян безуспешны, что с крестьян сказки взяты. Из этих сказок было видно, что надворный советник Елагин брал подписку от крестьян, обнадеживая их, что представит ее в собственные руки императрицы и исходатайствует удовлетворение их желанию, чтоб вместо зарабатывания положенных на них окладов заводскими работами платить им по три рубля с души; и вообще своими разговорами Елагин подал немалый повод ко крестьянскому волнению и ослушанию; кроме того, укрывал в своей квартире приходивших в Петербург просителей, несмотря на данную им в Сенате подписку. Лыкошин требовал также отрешения полковника Винтера, который, будучи главным членом комиссии и зная поступки Елагина, не удерживал его от них. Сенат исполнил требования Лыкошина.

Вследствие безуспешности увещаний Лыкошин отправил для усмирения крестьян команду под начальством капитана Ламсдорфа. Прибыв в село Кижи, команда нашла толпу народа тысяч до пяти, вооруженную винтовками, рогатинами и другим оружием; толпа встретила команду бранью и угрозами перебить всех солдат, требовала, чтоб именной указ был прислан прямо в руки крестьян. Ламсдорф, находя свою команду слабою, принужден был отступить; крестьяне провожали отступавших верст восемь криками: «Счастливы, что стрельбы не начали!» Сенат, получив об этом известие, приказал отправить к возмутившимся капитан-поручика Ржевского с подлинным манифестом, если не будут верить печатному. Но Ржевский не должен был отдавать манифеста никому из крестьян в руки, а хранить при себе; должен был читать печатный манифест там, где будет больше волнующегося народа, не обращая внимания на многолюдность скопища и вооружение; где есть церкви, заставлять читать священников или дьяконов, а где нет, то старост в земских избах; если же будет очень много народу, то на сборных площадях, внушая всем и каждому, что преступление их было следствием научения коварных людей из их же братьи; что как скоро все придут в повиновение, то жалобы их немедленно будут рассмотрены; в противном же случае не будет им никакой милости. После этого Лыкошин уведомил Сенат, что крестьянам по жалобам их делается всякое удовлетворение. Понявши это, они 15 июня при доношении от 8990 душ подали в комиссию объявление, где говорили, что признают свой проступок, что были обмануты ложными обнадеживаниями своих же собратий, и так как теперь они приведены в лучшее положение, то обязываются быть послушными во всем. Лыкошин писал, что со времени прибытия Ржевского пришли еще в повиновение 3105 душ и безотговорочно вступили в работы; для приведения же в повиновение остающихся непослушными крестьян послан полковник кн. Урусов. И на это донесение Сенат отвечал: стараться, сколько возможно, привести в повиновение и остальных крестьян без строгости и жестокостей; все силы употребить для скорейшего рассмотрения и удовлетворения крестьянских жалоб и тем окончить все их неудовольствия. Но желание Сената не исполнилось: комиссия донесла, что кн. Урусов, прибыв с командою в Кижскую треть, сколько ни прилагал старания привести крестьян к должному повиновению кроткими средствами, цели своей не достиг, почему принужден был приказать выстрелить из пушки и лишить жизни некоторых крестьян, после чего остальные объявили себя послушными и уже вступили в работу.

Сиверс не переставал ходатайствовать за крепостных крестьян; он писал императрице: «Позволение, данное дворянам посылать на поселение, кого им угодно, из своих крестьян, причем судья не смеет спрашивать: за что? — это позволение производит ежедневно трогательные зрелища. Крестьянин, которого нельзя сдать в рекруты по малому росту или другому какому-нибудь недостатку, должен отправляться в ссылку в зачет будущего набора, которого помещик боится в будущем году, и многие даже продают эти квитанции. Признаюсь, не проходит дня, чтоб сердце мое не вооружалось против такой привилегии. Сибирь выигрывает относительно мало, если обратить внимание на расстояние и потери в людях на дороге». Сенат принял другую меру для заселения Сибири. Он сделал запрос Коллегии экономии, сколько в Московской провинции таких экономических сел и деревень, которых жители имеют недостаток в земле, и сколько из них в другие места выселить можно. Коллегия отвечала, что она представит об этом немедленно по собрании справок, прибавив, что и по одному Московскому уезду оказывается значительный недостаток в землях. На это Сенат приказал: предписать Коллегии экономии, чтоб она представила как можно скорее сведение, сколько крестьянских семей за недостатком земель можно выселить в Сибирь, чтоб Сенат мог основательно донести императрице, как удобнее заселить ими нужные места в Сибири и как, напротив того, мало пользы может принести прием на поселение помещичьих людей и крестьян, когда бы он возобновился.

Заводские крестьяне волновались, жалуясь на невыносимую тягость работ, и в то же время крестьяне, бегавшие от разного рода тягостей, находили убежище на заводах. Серпейская воеводская канцелярия доносила, что на заводах Демидова явно принимают и содержат в работе беглых, а притом дают им и подложные паспорты.

В городах не было спокойно. Новгородский губернатор Сиверс донес Сенату об обидах, озорничествах, побоях и убийствах, причиненных разным помещикам тихвинскими жителями. Сенат приказал назначить следствие и прибавил: так как из этого представления и из прежних дел усматривается, что такое неустройство, драки и убийства происходят от колокольного набата, производимого безо всякой нужды и без дозволения властей, тогда как звон в набат позволяется только в случаях пожаров, неприятельских и разбойничьих нападений, то обнародовать указы, чтоб впредь, кроме означенных случаев, никто не смел бить в набат при начале частных ссор и драк. Подполковник Рязанов, посланный с командою для доставления в Саратов подрядных лесов для колонистов, подал жалобу, что на дороге в Сызрани городские жители прибили его, ограбили и сожгли бывшие при нем бумаги. Но в то же время поступили доношения от сызранских купцов, пахотных солдат и городового депутата, что Рязанов и команда его сильно обижали граждан, позволяя себе насилия над женщинами и девицами. Смоленский губернатор доносил, что в Вязьме у тамошнего купечества и магистратских присутствующих происходят большие ссоры и драки с находящимися там воинскими чинами; кроме того, откупщик Барышников жалуется на учрежденного там от купечества под магистратским ведомством полицейского старосту Зуева, который поступает против заключенного с Барышниковым контракта, попускает купцам производить многие драки для защиты корчемников. Для прекращения этого губернатор предлагал не раз вяземскому магистрату сдать полицейское управление воеводскому товарищу, который будет зависеть от губернатора, но магистрат не слушается и употребляет в своих представлениях неприличные выражения и нарекания, относящиеся к нему, губернатору. В то же время вяземский магистрат, жалуясь на губернатора, просил оставить полицейское управление в своем ведомстве по силе магистратского регламента. Сенат решил: довольно видны вяземского магистрата губернатору ослушания, укоризны и дерзкие выражения, лицу и власти губернатора как хозяина в губернии неприличные, и для того послать указ в главный магистрат об отрешении настоящих членов вяземского магистрата и определения на место их других по выбору тамошнего купечества, причем Главный магистрат должен нарядить от себя нарочного депутата для произведения следствия над смененными; других следователей должен назначить губернатор. Дерзость вяземского магистрата состояла в том, что он писал к губернатору, как три раза доносил ему о незаконных высылках вина и причиненных Барышниковым двоим купцам разорениях, о других обидах и неплатеже положенного оклада; но губернатор оправдал во всем Барышникова и поручил полицейское управление вяземскому воеводскому товарищу Богданову, большому приятелю Барышникова, на что магистрат не согласился и послал просьбы в Главный магистрат и самый Сенат.

Но далеко не так остался доволен Сенатом белгородский губернатор Фливерн в столкновении своем с членами курского магистрата. Фливерн жаловался, что курский магистрат не допустил записаться в купечество и в цех курских однодворцев, которые уже устроили кожевенные заводы, сапожное и другие ремесла; губернатор просил наказать членов курского магистрата и подтвердить Главному магистрату, чтоб в приписке этих однодворцев в цех не было запрещения. Но Сенат решил: так как из показанных с обеих сторон обстоятельств он не находит побудительных причин к наказанию курского магистрата, напротив, представляемые последним основания находит справедливыми, то означенных однодворцев, исключа из цехов, возвратить опять в прежнее состояние, и так как подобные дела по существу своему принадлежат исключительно магистратам, то губернатору вперед отнюдь в них не вступаться.

Из Каргополя пришло известие, что там страшные непорядки между купечеством, по соляному сбору и по прочим делам упущения и казнокрадства; купцы били тирански секретаря Пятницкого, и когда губернатор назначил следствие, то доноситель копиист Попов найден в реке с камнем на шее; а крестьяне, одобряя воеводу, товарища его и секретаря, просили, чтоб купеческим затейным просьбам не верить, купцы несправедливо показывают, будто воевода, товарищ его и секретарь притесняли крестьян. Рыльская воеводская канцелярия доносила, что тамошние купцы Выходцевы, собравшись многолюдством, не пустили к себе команду, посланную для выемки у них корчемного вина, и вообще делают откупщикам многие обиды и озорничества, а рыльский магистрат, потворствуя им, нужных к следствию людей не присылает.

Продолжавшиеся жалобы на мироедов по-прежнему обличали слабость городовой общины, недостаточную еще способность к самоуправлению. Гжатские купцы Санбуровы, Гурьев и Емельянов жаловались на присутствующих тамошней ратуши, что они завладели принадлежащими купечеству землями; с тех амбаров и лавок, которыми владеют, десятой части в казну не платят; места отводят под поселение неудобные; в торгах делают препятствия; двоих капитальных купцов по злобе отдали на поселение с зачетом в рекруты. Тамбовские купцы Иван Меньшой Кузьмин, Василий Расторгуев, Матвей Бородин и Григорий Беляев доносили, что бургомистр тамбовского магистрата Толмачев тамбовским купцам Бородиным, Расторгуевым и Беляеву дал аттестаты для их торговых промыслов и подрядов не против их капиталов, но с большим излишеством и теперь из тех купцов Расторгуев поехал для откупа питейных сборов. Сенат приказал: 35 человек тамбовских купцов показали, что аттестаты подписаны Толмачевым без согласия всего купечества, единственно только потому, что Бородин и Расторгуев без совету прочих купцов, ходя по домам и лавкам, собирают подписки, чтоб быть Толмачеву бургомистром, чего купечество не желает; следовательно, заключает Сенат, нельзя увериться, чтоб означенные аттестаты были справедливы, тем более что и по нынешнему содержанию упомянутыми купцами питейных сборов состоит на них доимки около 9000 рублей; так как поэтому к торгам питейных сборов их допускать сомнительно, то пусть Главный магистрат рассмотрит немедленно, аттестаты им даны согласно ли камер-коллежскому регламенту.

Мы видели, что с самого начала войны внутренняя охрана была ослаблена, вследствие чего надобно было ожидать умножения разбоев. Лихвинская воеводская канцелярия дала знать о разбитии 7 человек купцов разбойническою шайкою в 30 человек. Вслед за тем Сенат получил известие, что по рекам Волге, Каме и Белой оказались великие разбои, железным караванам Демидовых и Твердышева чинятся грабежи и находящимся на них людям разные мучительства; Сенат приказал казанскому и нижегородскому губернаторам препятствовать и ловить, но легко ли было исполнять приказание? Около Саратова в колониях явились разбойничьи шайки, двух человек убили, несколько селений с хлебом и скотом сожгли, грозя и вперед делать то же. На Каме насчитывали 14 разбойничьих шаек, в каждой от 7 до 15 человек. Разбои начались в Шатском и Касимовском уездах и в Темниковском лесу. Так было в 1769 году. В следующем 1770 казанский губернатор донес, что по рекам Вятке, Каме, Волге и Суре весною появились разбойничьи многолюдные шайки, которые убивают и разоряют обывателей, для поимки отправлены команды и 38 разбойников поймано. Осенью разбойники напали на Фролищеву пустынь (Владимирской епархии), всю разграбили, строителя били мучительски, допытываясь денег. Тогда же получены были известия о разбоях в Слободско-Украинской, Воронежской губернии, в Уфимской и Галицкой провинциях. Потом появились в Балахне, в Тамбовском уезде. Сила и дерзость их дошла до того, что они напали на Кайгород, разорили и пожгли обывательские дома, пограбили деньги соляного сбора.

Но недостаточность войска для охранения порядка всего яснее оказалась в Москве во время бедствия, причиненного также турецкою войною. Мы видели, что русское войско по вступлении в Молдавию встретило там врага гораздо опаснее турок — чуму. В конце лета 1770 года она перешла русские границы, быстро распространилась по Малороссии, начала появляться и на границах Великой России, в Севске и Брянске. Московскую губернию с юга окружили заставами, приняли обычные карантинные меры, велено было и самую Москву обнести палисадником или рогатками, но последняя мера осталась без исполнения. В конце года (17 декабря) чума появилась в отдаленной части Москвы, в Лефортове, в малом госпитале, находившемся на Введенских горах. Главный доктор госпиталя Шафонский дал знать медицинской конторе об опасной болезни, дал знать и обер-полицеймейстеру Бахметеву, а тот донес главнокомандующему в столице графу Петру Семен. Солтыкову, что, по словам доктора, с 17 декабря в госпитале умерло 14 человек опасною болезнею и двое больных остаются. 22 декабря Солтыков писал императрице: «Имеющий дирекцию над госпиталью генерал-майор Фаминцын приехал только сегодня поутру и подал рапорт, ничего значащий и что у них ничего опасного нет. В. и. в-ство изволит усмотреть из рапортов обер-полицеймейстера, да и от медицинской конторы, что зараза уже началась в ноябре месяце. Фаминцын все знал и для чего таил? Г. обер-полицеймейстер — человек весьма проворный и рачительный; я бы желал, чтоб все здешние правители так были исправны и мне в таких нужных обстоятельствах помогали».

В тот же самый день, 22 декабря, собрали совет из медиков — Эразмуса, Шкиадана, Кульмана, Мертенса, фон-Аша, Венемианова, Зыбелина и Ягольского; единогласно было решено, что болезнь должно считать моровою язвою. То же самое доктор Мертенс подтвердил Солтыкову и советовал ему оцепить госпиталь, что и было исполнено. 25 декабря, донося об этом распоряжении, Солтыков писал императрице: «Не надеясь на себя, призывал я доктора Мертенса и требовал его совету, который мне и дал на все то, что уже сделано; кроме того, он требует, чтоб въезд в Москву всем запретить, что никоим образом сделать неможно: в таком великом городе столько людей, кои питаются привозным харчем, кроме помещиков, и те получают из своих деревень; товары к портам везут чрез Москву; все — мясо, рыба и прочее — все через здешний город идет; низовые города — Украйна — со всех сторон едут; воспретить невозможно. Из Украйны же проезд, кажется, необходим: кроме курьеров армия требует многого, необходимо посылать должно кого для подрядов и приему вещей в полки».

Наступил 1771 год. Из Москвы стали приходить успокоительные известия; 4 января Солтыков писал: «Ныне оная болезнь утихает, холодное время немало тому способствует, уже несколько дней на Введенских горах более о ней не слышно. Приезжающих из опасных мест велено везде гвардии офицерам накрепко осматривать; но из едущих ни один не имеет нималого виду, хоть бы билет или паспорт; здесь же, около Москвы, от полиции заставы, а как ныне зима, все рвы снегом занесло, то везде переезды, а конного разъезда учредить не из чего, ибо и последний полк почти весь в расходе». 15 января главнокомандующий доносил: «В госпитале на Введенских горах, где было оказалась язва, и там все кончилось. О болезни же прямо донесть не могу, там была или нет, пока же, кроме двух подлекарей, кои и ныне там заперты, никто там не бывал. Главного госпиталя доктор (Шафонский) просил медицинскую контору, чтоб освидетельствовать, но ни один доктор не поехал, и рассуждали заочно. Ныне я призывал здешнего физикуса (Риндера) и посылал туда; он ездил, но только с госпитальным доктором через огонь говорил, и тот его упрекал, что по многим посылкам ни один не был».

Холода прекратили болезнь; но вот уже февраль, начинает таять, с теплом язва может вернуться; и Солтыков предлагает против этого меры. 7 февраля он пишет императрице: «Весна приближается; не изволите ли приказать всех больных (т. е. из госпиталя) из Москвы вывесть по разным монастырям верст от 15 до 50 по малому числу в каждый, отрядив лекарей, что монастырям никакой тягости не учинит, ибо малое число больных будет на чистом воздухе, а Москва и без госпиталей довольно нечистот имеет, оный же госпиталь весьма в неудобном месте, вверху Яузы, откуда нечистота идет в город. Не худо бы и праздношатающихся из города к весне убавить: город людный, строение мелкое и тесное». Императрица не согласилась на перемещение больных в окрестные монастыри, и Солтыков от 28 февраля дал знать, что главный госпиталь от караула освобожден и больных туда принимать велено; в малом же госпитале на Введенских горах два покоя, где была заразительная болезнь, а с прочими находящимися в той же связи ветхими и почти ничего не стоящими покоями, со всем, что в них было, сожжены по совету генерал-кригс-комиссара Глебова и обер-полицеймейстера Бахметева.

В то время как огонь истреблял ветхое строение малого госпиталя на Введенских горах, язва похищала свои жертвы в самой средине Москвы. 13 марта Солтыков донес: «Сего марта 10-го получил я от доктора Ягельского рапорт о оказавшейся в Большом суконном дворе, что близ Каменного моста на берегу Москвы-реки, прилипчивой болезни, коею померло с января месяца по нынешнее число 123 человека да больных осталось 21». Солтыков послал туда пять лекарей, которые по осмотру заключили, что болезнь есть гниючая, прилипчивая, заразительная и очень близко подходит к язве. В Москве, как мы знаем, с 1763 года было два департамента Сената, пятый и шестой, которым принадлежало принятие мер в важнейших случаях. Главнокомандующий созвал всех сенаторов, и решили: 1) хотя больных по монастырям развести указом ее и. в-ства и не позволено, однако по крайней нужде надобно всех больных вывесть из Суконного двора в Угрешский монастырь (на что согласился и московский архиепископ Амвросий); 2) здоровых всех вывесть в наемный дом за Мещанскою улицею в поле, определя к ним лекаря и оцепив их; 3) покинутый Суконный двор оцепить. Но прежде чем были приняты эти меры, около 2000 фабричных с Суконного двора разбежались и стали жить по всему городу, вследствие чего уже поднято было на улицах несколько трупов. Доктор Ореус и штаб-лекарь Граве, наблюдавшие чуму на юге в армии, донесли Солтыкову, что на московских больных те же самые знаки, какие они видели на чумных в Хотине. Солтыков объявил об этом сенаторам московских департаментов, и было решено: как содержащихся в карантинных домах, так и ушедших с Большого суконного двора фабричных с их хозяевами, у которых они имели пристанище, перевесть в три монастыря, отдаля больных от здоровых, и действительно зараженных язвою поместить в Угрешском монастыре; служителей, назначенных к отводу опасно больных, также медиков одеть в приличное платье, которое бы предохранило их от опасности. Чтоб фабричные на св. неделе не шатались по городу и не сообщались с бежавшими с Суконного двора, всем фабрикантам объявлено, чтоб они всю неделю не пускали своих рабочих с фабрик. Пока укрывшиеся с Большого суконного двора фабричные не будут собраны и не восстановится безопасность, во всем городе закрыть торговые бани; внутри города запрещено погребать вообще умерших.

Получив эти известия, императрица приказала предложить Совету следующие меры, чтоб, сколько возможно, остановить распространение заразы: 1) установить карантин для всех выезжающих из Москвы верстах в тридцати от этой столицы как по большим, так и проселочным дорогам; 2) Москву, если возможность есть, запереть и не впускать никого без дозволения гр. Солтыкова; 3) обозы со съестными припасами останавливать в семи верстах от Москвы в назначенных местах: сюда московским жителям приходить и закупать то, что им нужно, в назначенные дни и часы; 4) на этих местах московская полиция должна между покупщиками и продавцами разложить большие огни и сделать надолбы; должна наблюдать, чтоб городские жители до приезжих не дотрогивались и не смешивались вместе, деньги обмакивать в уксус; 5) московский архиерей должен по отправленному из Синода формуляру приказать читать по церквам молитвы о прилипчивой болезни во всей своей епархии, дабы народ еще больше остерегался от опасности; то же велеть делать во Владимирской, Переяславской, Тверской и Крутицкой епархиях. Для города Петербурга установить на Тихвинской, Старорусской, Новгородской и Смоленской дорогах во ста верстах карантин, хотя семидневный, и если не окажется болезни, то пропускать, окуривая людей и вещи, обмакивая в уксус письма и прочее, как положено будет. Тотчас после просухи вывести все воинские команды в лагерь не в ближнем и не в дальнем расстоянии от города, всякий полк или команду особо, и для того заранее выбрать места и дать повеления. Хорошо было бы, если бы и морское начальство то же сделало. Под воинскими командами разумеются здесь и полки гвардии. Совет, рассуждая об этих мерах, решил представить императрице, не угодно ли будет в Петербурге назначить особу, которая была бы в состоянии независимо от предписаний своею расторопностию принимать все нужные меры: В ведении этой особы будут заставы, которых всего лучше устроить три: в Чудове, Бронницах, Твери и Ладоге; что же касается Москвы, то пункты ее в-ства послать фельдмаршалу Солтыкову с тем, что «сие предписание предподается яко способы ко употреблению по усмотрению на месте, поелику распространение болезни требовать будет по оным исполнения».

В то же заседание Совета 28 марта приглашены были доктор Ореус и московский губернатор Юшков. Первый объявил, что по долгу и званию своему признает болезнь заразительною и что сам больных осматривал. Юшков донес, что московские медики на этот счет между собою не согласны.

Императрица согласилась со мнением Совета, и карантинное устройство было поручено генерал-поручику гр. Брюсу. Совет еще прежде, 21 марта, рассуждал, что по старости гр. Солтыкова охранение Москвы от заразы надобно поручить кому-нибудь другому, но остановился затем, что это будет предосудительно главному командиру. Но императрица не остановилась, и распоряжение всеми мерами против чумы в Москве было поручено генерал-поручику сенатору Петру Дмитр. Еропкину.

Солтыков признавал необходимость внутренних мер очищения Москвы как от зачумленных, так и от условий, благоприятствующих распространению заразы, но по-прежнему стоял против оцепления столицы как невозможного по ничтожному количеству войска, крайне стеснительному и могущему потому повести к волнениям. Он писал императрице 4 апреля: «В установлении карантина для всех выезжающих, кажется, надобности нет, а более в том неудобство; также въезд в Москву запретить весьма опасно: почти весь город питается покупным хлебом; ежели привозу не будет, то будет голод, все работы станут, за семь же верст никто не пойдет покупать, а будет грабить; и без того воровства довольно. Москву запереть способу нет, городу нет, Белый разломан, войска нет, кем окружить? Лучше, чтоб разъезжались по деревням на чистый воздух, в городе тесноты менее будет».

Солтыкову не понравилось назначение Еропкина, что видно из письма его от 21 апреля: «Как по повелению в. в-ства все оное поручено генерал-поручику сенатору Еропкину, предосторожности же все сначала взяты, кажется, больше нечего делать, только ему остается наблюдать учрежденное, того ради все от меня ему попечение поручено, только чтобы меня уведомлять в известие».

Между тем ход болезни в Москве был такой: от 7 апреля Солтыков доносил, что, кроме Угрешского и Симонова монастырей, умерших и больных нет. 18 апреля писал, что вывелено из Москвы фабричных в Симонов, Данилов и Покровский монастыри 943 человека обоего пола. 25 мая в Петербурге в первом департаменте Сената читалось ведение московских департаментов, что так как теперь большая часть работников, бежавших с Суконного двора в карантины, уже собрана и несысканных осталось очень немного, то в удовольствие обществу разрешено топить бани. 30 мая Солтыков прислал утешительное известие, что в карантинных монастырях умерших и вновь заболевших никого нет, только в Угрешском 9 человек больных. Поэтому последовал указ императрицы распустить фабричных, содержавшихся по карантинам в Покровском и Даниловом монастырях, и позволить им жить всюду по частным квартирам, что и было исполнено. Но с двадцатых чисел июня в Симонове монастыре опять появилась язва: умерло 10 фабричных, заболело 6. С этих пор болезнь начала усиливаться. Еропкин действовал неутомимо, сделал все, что мог, учредив крепкий, по-видимому, надзор за тем, чтоб каждый заболевший немедленно препровождался в больницу, или так называемый карантин, вещи, принадлежавшие чумным, истреблялись немедленно; но ни Еропкин, никто другой не мог перевоспитать народ, вдруг вселить в него привычку к общему делу, способность помогать правительственным распоряжениям, без чего последние не могут иметь успеха; с другой стороны, ни Еропкин, никто другой не мог вдруг создать людей для исполнения правительственных распоряжений и надзора за этим исполнением людей, способных и честных, которые бы не позволяли себе злоупотреблений. Жители Москвы не столько боялись чумы, сколько больниц, или так называемых карантинов, и потому скрывали больных, не объявляли о них начальникам, которых Еропкин поставил в каждой части города. Другие, оставляя больных одних в домах безо всякой помощи и попечения, сами разбегались и разносили повсюду болезнь и ужас. Иные скрытно выносили из домов мертвых и кидали на улице для того, чтоб не лишиться зараженных пожитков и не подвергнуться осмотру назначенных для того людей. Какого же рода злоупотребления позволяли себе последние, это обозначено в манифесте императрицы: «Наша воля есть, чтоб при осмотре домов и при вывозе в карантин и тако на месте со всеми поступлено было со стороны начальников и приставленников со всем возможным человеколюбием и попечением и чтоб всякий по своему состоянию все к жизни нужные выгоды имел. Всякое же угнетение, утеснение, грубость и нахальство всем и каждому запрещаем употребить, наипаче же паки и паки наистрожайше запрещаем всем начальникам и подчиненным брать взятки, вынуждать у кого бы то ни было деньги и лихоимствовать под каким бы то предлогом ни было как при осмотрах, так и при выводе в карантин… Слух же есть, что таковых беспорядков много ныне на Москве».

От 2 августа Солтыков писал, что в доме у самого Еропкина оказалась чума и потому этот генерал отказывается от исполнения своих обязанностей; Еропкин писал Брюсу, что с таким малым числом людей, какое у него, нет возможности действовать с успехом. Совет решил послать Еропкину рескрипт с убеждением остаться при должности, несмотря на то что чума оказалась у него в доме; решил также назначить в помощь Еропкину сенатора Собакина и, кроме того, отправил к нему из Петербурга 12 человек гвардейских офицеров для исполнения его поручений. Московский медицинский совет представил о необходимости в кабаках продавать вино из окон, не впуская покупателей в двери, перевести экономическую слободу, построенную подле Земляного вала, выбрать из хороших господских людей в десятские для ежедневного осмотра домов; для погребения умерших от чумы и к отвозу зараженных в больницы употребить каторжных. В Петербурге Совет одобрил все эти меры, кроме последней, соглашаясь на употребление каторжных только разве для копания могил. Тогда же запрещено было вывозить из Москвы какие бы то ни было товары, зараженные домы велено окуривать преимущественно серою; едущие в Петербург курьеры должны были объезжать Москву.

Мы видели, что весною оцепление Москвы было предложено Солтыкову на его благоусмотрение, во сколько этого будет требовать распространение болезни, и тогда Солтыков признал оцепление бесполезным и невозможным. Но теперь при усилении болезни, ввиду опасности, которая грозила другим областям и Петербургу, императрица сочла необходимым предписать московскому начальству это оцепление. 25 августа, присутствуя в Совете, она объявила, что «хотя не надеется, чтоб была в Москве действительная язва, но за потребно почла, однако ж, принять все к истреблению продолжающейся там болезни меры, дабы не быть ответственною в упущении оных». Солтыков и тут не соглашался на оцепление. 30 августа он писал: «Карантины ныне учреждать нужды не видится, да уже и поздно: из Москвы почти все выехали, да и подлость вся бежит, маркитантов и хлебников мало осталось, и все боятся карантинов, магазейнов запасных нет, никто в город не едет, не без опасности голоду, зима приходит, дров не везут, народ уже и так уныл и обробел, карантины здешнему народу всего тяжеле, уже несколько и грозились на заставы». Московские сенаторы разделяли взгляд фельдмаршала и представили императрице о невозможности оцепления Москвы, ибо тому препятствуют положение города, состояние домов, жителей, их нравы и обычаи. 5 сентября Екатерина сама принесла в Совет только что полученные из Москвы реляцию Солтыкова и доклад московских департаментов Сената о невозможности оцепления, также письмо Еропкина к Брюсу, где говорилось, что в Москве в двое суток умерло опасною болезнею 207, а другими болезнями — 615 человек. Совет определил предписать Московскому сенату и тамошнему начальству: 1) что карантинные домы необходимы, и потому не только надобно оставить все прежние, но учреждать и новые, причем обнародовать, чтоб все жители объявляли тотчас частным надзирателям о больных для медицинского освидетельствования и отдаления заболевших, если болезнь окажется опасною или сомнительною; что всем тем, которые будут это исполнять, отдается на волю идти в карантин или оставаться дома, не сообщаясь, однако, ни с кем в продолжение 16 дней, но утаивающие о болезни непременно будут отвозимы в карантины; для одной комнаты, где кто умрет опасною болезнею, целые дома не запирать, особенно когда строение разделено на части; 2) карантинные около Москвы заставы также нужны для охранения всей империи и должны быть учреждены по всем дорогам из Москвы в первых от Камер-коллежского вала селениях; 3) отнюдь не надобно впускать в Москву приходящие из других мест с запасами обозы, а определять им места вне Камер-коллежского вала, где они от городских жителей должны быть отделены еще надолбами, и торг должен производиться в присутствии полиции; 4) харчевники, хлебники и квасники — одним словом, все торгующие съестным не могут считаться праздными и излишними в городе людьми, а потому и нельзя их оттуда выпускать свободно, особливо в таком бедственном состоянии; нужно по крайней мере, собравши там остающихся, распределить их на части и установить между ними старост, которые бы за ними смотрели и за них отвечали; 5) хотя и нельзя ожидать, чтоб теперь в Москве мог случиться недостаток в съестных припасах, потому что обыкновенно там все запасается от зимы до зимы, а теперь тем более быть может достаточно, что значительная часть жителей разъехались по другим местам, однако на случай крайности можно сделать наряд поставки туда припасов с ближних городов и селений и назначить места этим подвозам, где бы высылаемые из города, платя им деньги по обыкновенной цене, принимали от них припасы.

Императрица сама сочинила ответ Московскому сенату в опровержение его мнения о невозможности оцепления Москвы. «За первый долг, — говорилось здесь, — почитаем мы пред богом и от него нам вверенным народом иметь попечение о благополуции и здравии наших верных подданных. И для того и при нынешних трудных обстоятельствах не с унылым духом, но с душою, наполненною памятствованием о должности своей и любви к государству, с духом, который в печали своей о теперешних московских обстоятельствах не может находить спокойствия и утешения в пустых сожалениях и воздыханиях, но находить отраду, единственно ища с бодростию и предписуя с твердостию все те меры и осторожности, кои человеческий смысл может только привести в память, для пресечения в столице нагубы рода человеческого и для предостережения, чтоб далее в империи не распространилась. Из сих источников вышли те предписания, кои наш Сенат находит неудобными. Мы ведаем из опытов, что, бесспорно, великая препона быть может скорому учреждению наших предписаний обширность города, но мы притом же ведаем, что наипаче вредно оставлять полезное учреждение для того, что трудно его учредить. Состояние домов, нравы, застарелые обычаи преумножают трудности по причине той, что надлежит входить в подробности, дабы сравнивать с одной стороны выгодности и покой жителей с ненарушимостию того, что установить желается. Но как для порока или слабости, какого бы то звания ни были, не должно отстать, еще менее уничтожить доброе и полезное учреждение, то и в нынешнем случае надлежит преодолеть препятствия, а не ими стращаться и наипаче стараться, чтоб исполнители честные точно, бескорыстно и усердно исполняли всякий то, что ему поручено, за чем начальники смотреть имеют наикрепчайше; да и не токмо они, но и всякий в правительстве участвующий, ибо все присягою и честию обязаны всякий вред пресечь и всякому добру подать руку помощи для истребления зла, вредящего обществу, следовательно, самому ему. Не ныне нам ослабевать и опускать обремененные руки для собственного покоя, но да приложат всякий смысл помогать учреждению, сделанному для общей безопасности от мора».

Между тем в Москве 1 сентября Еропкин предложил сенаторам: не угодно ли будет для скорейшего истребления заразительной болезни московскому купечеству приказать, чтоб оно для занемогающих купцов учредило по возможности на свой кошт карантинные домы и лазареты. Приказали: призвать в Сенат из Московского магистрата президента и с ним лучших первостатейных купцов человек с 10 и, объявя им упомянутое предложение, увещевать, чтоб они согласились принять на свой кошт учреждение карантинов и лазарета; кроме того, склонять через полицию и других слободских обывателей, не пожелают ли и они учредить карантины и лазарет на свой счет. Потом Еропкин предложил, что по множеству умирающих от заразительной болезни осужденных на поселение преступников, назначенных для вывоза и погребения тел, слишком мало, и потому, так как теперь работа на фабриках прекратилась, не угодно ли будет Сенату определить для этого фабричных в каждую часть по 20 человек с платою по 6 коп. на день. Сенат согласился. Этот Сенат состоял кроме самого Еропкина еще из трех членов: Собакина, графа Ив. Воронцова и Рожнова; но тогда же, 1 сентября, Собакин, назначенный, как мы видели, помощником Еропкина, объявил, что у него в доме оказалась на людях опасная болезнь, почему он больше не будет исполнять порученной ему комиссии и присутствовать в Сенате. На другой день, 2 сентября, в Сенате присутствовали трое: кн. Козловский, Рожнов и Еропкин; и последний сообщил печальное известие: во время осмотра доктором Шафонским и гвардии капитаном Волоцким в Лефортовской слободе опасно больных и умерших госпитальный комиссар поручик Кафтырев, Вотчинной коллегии канцелярист Прытков, конторы строения домов и садов капрал Раков, отставные конюхи Петров и Пятницкий, собравшись большою толпою, наглым и дерзким образом не допустили Шафонского и Волоцкого до осмотру, крича, будто Шафонский и другие лекари дают в госпитале больным и здоровым порошки с мышьяком и от них заражаются жители тамошних слобод. Сенат приказал Кафтырева содержать две недели на хлебе и на воде, других наказать плетьми. Обер-полицеймейстер Бахметев донес, что при запечатании на Красной площади ларей со старым платьем, которым про изводится торговля, один из продавцов, синодальной конторы солдат, бросил из-за людей камнем и проломил голову солдату, и хотя продавцы ветошья и были схватываемы, но по малочисленности команд всегда их отбивали разных чинов люди. Сенат приказал высечь плетьми солдата синодальной конторы.

Купцы согласились на предложение Еропкина; за ними выступили раскольники. Они подали Еропкину записку за руками, в которой просили позволить им купить или построить против Преображенского в Земляном валу карантин и содержать его на свой счет, только с тем чтоб все они освобождены были от докторских осмотров и офицерских распоряжений. Двое из просителей Пимен Алексеев и Иван Прохоров — были введены в Сенат, где им объявлено, что больницу в означенном месте им построить можно, но уволить от докторских осмотров и офицерских распоряжений нельзя. Просители согласились. В этот день, 7 сентября, в Сенате присутствовали четверо: Рожнов, Похвиснев, кн. Козловский и Еропкин. 12 сентября присутствовали только трое: Рожнов, Еропкин и сам фельдмаршал Солтыков; на другой день, 13 числа, Солтыков приехал в Сенат и опять застал только двоих — Рожнова и Еропкина.

Старик не выдержал и 14 числа отправил императрице отчаянное донесение: «Болезнь уже так умножилась и день ото дня усиливается, что никакого способу не остается оную прекратить, кроме чтобы всяк старался себя охранить. Мрет в Москве в сутки до 835 человек, выключая тех, коих тайно хоронят, и все от страху карантинов, да и по улицам находят мертвых тел по 60 и более. Из Москвы множество народу подлого побежало, особливо хлебники, калачники, маркитанты, квасники, и все, кои съестными припасами торгуют, и прочие мастеровые; с нуждою можно что купить съестное, работ нет, хлебных магазинов нет; дворянство все выехало по деревням. Генерал-поручик Петр Дмитр. Еропкин старается и трудится неусыпно оное зло прекратить, но все его труды тщетны, у него в доме человек его заразился, о чем он меня просил, чтоб донесть в. и. в-ству и испросить милостивого увольнения от сей комиссии. У меня в канцелярии также заразились, кроме что кругом меня во всех домах мрут, и я запер свои ворота, сижу один, опасаясь и себе несчастия. Я всячески генерал-поручику Еропкину помогал, да уже и помочь нечем: команда вся раскомандирована, в присутственных местах все дела остановились и везде приказные служители заражаются. Приемлю смелость просить мне дозволить на сие злое время отлучиться, пока оное по наступающему холодному времени может утихнуть. И комиссия генерал-поручика Еропкина ныне лишняя и больше вреда делает, и все те частные смотрители, посылая от себя и сами ездя, более болезнь развозят. Ныне фабриканты делают свои карантины и берут своих людей на свое смотрение. Купцы также соглашаются своих больных содержать, раскольники выводят своих в шалаши». Не дожидаясь ответа на свою просьбу, того же 14 сентября Солтыков уехал в подмосковную на два дня Разумеется, этот поступок оправдать было нельзя; он объяснялся тяжким положением начальника при чувстве своей беспомощности, одиночества: все разъезжаются, мог думать старик, бросают свои должности, оставляют меня одного, но что я один сделаю, чем помогу? Распоряжается всем Еропкин, он останется, а я вздохну два дня на чистом воздухе. Разумеется, его двухдневное отсутствие не было бы замечено, если бы на другой же день отъезда фельдмаршала, 15 сентября, не произошел в Москве бунт.

Бунт сопровождался страшным, отвратительным, небывалым явлением убийством архиерея.

В 1767 году умер московский митрополит Тимофей, принадлежавший к числу людей, которых называют добрыми и этим словом отделываются от более точного определения характера. При добром митрополите сильная власть у консистории, ее злоупотребления — понаровка явлениям непозволенным, понаровка из-за взяток. Преемником Тимофея был Амвросий Зертис-Каменский, человек с другим характером. Энергический Амвросий, знавший хорошо московские беспорядки, потому что перед этим был архиереем крутицким, следовательно, жил в Москве, решился искоренить эти беспорядки, дать силу регламентам, указам предприятие трудное, потому что одним из главных источников беспорядков была крайняя бедность белого духовенства. Обязательная женитьба в ранней молодости условливала многочисленное семейство, обеспечить содержание которого, обеспечить приличное воспитание детей — задача тяжелая и для государства побогаче России; отсюда искание средств жизни с ущербом достоинства, отсюда та алчность, которую издавна так легкомысленно порицали, над которою так жестоко смеялись в литературе, не давая себе труда объяснить явление. Амвросий ввел порядок в консистории, ибо за нарушение порядка предстоял «штраф цепью, скованием в железы и вычет жалованья без всякого послабления»; кто не хотел подчиняться новым порядкам, того немедленно удаляли. Амвросий запретил вступать в брак молодым людям духовного звания, не кончившим богословского курса, не выдержавшим экзамена у преосвященного, запретил духовенству меняться домами и переходить от церкви к церкви, исходатайствовал у Синода возобновление указа Петра Великого, чтоб духовенство не тратилось на покупку своих домов, а имело дома церковные. Особенно остался памятен Амвросий своим гонением на так называемых крестцовых попов в Москве: он усмотрел, что «в Москве праздных священников и прочего духовного причта людей премногое число шатается, которые к крайнему соблазну, стоя на Спасском крестце для найму к служению по церквам, великие делают безобразия, производят между собою торг и при убавке друг перед другом цены вместо надлежащего священнику благоговения произносят с великою враждою сквернословную брань, иногда же делают и драку. А после служения, не имея собственного дому и пристанища, остальное время или по казенным питейным домам и харчевням провождают, или же, напившись допьяна, по улицам безобразно скитаются». Старики передавали нам, что у этих крестцовых попов был такой обычай: стояли они с калачами в руках, и когда нанимающий служить обедню давал мало, то они кричали ему: «Не торгуйся, а то сейчас закушу!» (т. е. калач, и тем лишусь способности служить обедню).

Легко понять, что такой архиерей, как Амвросий, не мог приобрести расположения в низших слоях московских жителей, среди которых, с одной стороны, явления, им гонимые, не производили большого соблазна, а с другой среди этих именно слоев накоплялись жалобы на строгого архиерея и принимались с сочувствием по самой близости обиженных к этим слоям. Амвросий должен был знать, что его не любят и кто собственно не любит, и нерасположение, естественно, вызывало нерасположение. При таких-то отношениях Амвросию доносят, что у Варварских ворот на площади происходит безобразное явление, против которого так гремит духовный регламент, так вопиет просвещенный век. У Варварских ворот на стене был давно образ боголюбской богородицы; вдруг с начала сентября начались пред ним беспрестанные молебны и всенощные. Какой-то фабричный рассказывал, что видел во сне богородицу, которая объявила ему: «Так как 30 лет уже у ее образа никто не только не отпел молебна, но и свечи не поставил, то за это Христос хотел наслать на Москву каменный дождь, но она упросила заменить каменный дождь трехмесячным мором». Мы приведем любопытные слова племянника архиерейского Бантыша-Каменского, обличающие сильную вражду к белому духовенству: «Праздность, корыстолюбие и проклятое суеверие прибегло к вымыслу. В начале сентября поп у всех святых, что на Кулишках, выдумал чудо с помощью фабричного (следует рассказ о сне фабричного). Мерзкие козлы (а попами их грех назвать!), оставив свои приходы и церковные требы, собирались тут налоями, делая торжище, а не богомолие». Заметим здесь одно, что доказательств выдумки чуда священником, а не самим фабричным нет, обвинение остается голословным.

Бантыш-Каменский верно описывает первое впечатление, произведенное на архиепископа известием о событиях у Варварских ворот: суеверие, ложное видение — все это запрещено регламентом, указами, надобно прекратить. «Он (Амвросий) почитал за долг, а регламентом и монаршими указами предписанный, пресечь сие позорище. Первое его по сему делу было намерение удалить оттуда попов и икону перенести (ибо в воротах ни проходу, ни проезду не было по причине приставленной лестницы) во вновь построенную ее в-ством тут же у Варварских ворот Кира и Иоанна церковь и собранные там деньги употребить на богоугодные дела, а всего ближе отдать в Воспитательный дом, в коем он опекуном был. Требованные в консисторию попы не только отреклись идти, но еще и угрожали присланным побитием их каменьями». Здесь оканчивается первая часть рассказа Бантыша-Каменского о мерах Амвросия, который поступает как архиерей, обязанный прекращать суеверные явления, и поступает по своим средствам: священники требуются в консисторию отдать отчет в своем поведении; священники ослушались и тем отняли у архиерея средство вести дело надлежащим порядком. Жаль, что Бантыш-Каменский примешивает чисто полицейское побуждение: архиерей хотел икону перенести, ибо в воротах ни проходу, ни проезду не было по причине приставленной лестницы.

Когда ослушание священников не дало возможности производить консисторские исследования и распоряжения, Амвросий взглянул на дело с санитарной точки зрения. «Между тем, — говорит Бантыш-Каменский, — язва так усилилась в граде, что по 900 с лишком в день умирало; и как по предписанию докторскому запрещено было прикосновение и тесные между народом всякие сборища, то и не мог обойтись преосвященный, чтоб о способах к прекращению у Варварских ворот народного сборища не посоветоваться с г. Еропкиным, который один только в городе и был начальник. Страх, дабы не обратить на себя простолюдинов, произвел у них таковое по сему делу решение; чтоб оставить до времени перенесение иконы; а дабы собираемые у Варварских ворот деньги чрез фабричных не могли быть расхищены, то приложить к ящикам консисторскую печать; для безопаснейшего же исполнения сего дела обещал г. Еропкин прислать от себя несколько солдат». По свидетельству Еропкина, Амвросий приезжал к нему 14 сентября и говорил, что намерен деньги у Боголюбской запечатать в том рассуждении, что явление образа вымышлено от священников, которые за молебны начали приобретать великую прибыль. Здесь неясность. Явление ложное, говорит Амвросий, оно выдумано священниками из корыстных побуждений. Надобно прекратить запрещенное законом явление; если же это опасно, то как из ложности явления следует, что к денежным ящикам надобно приложить консисторские печати? Бантыш-Каменский дает такое объяснение: решились ящики запечатать из страха, чтоб деньги не были расхищены фабричными; но оказывается, что при ящиках находился военный караул. Как бы то ни было, это несчастное распоряжение насчет денег было причиною бунта.

По донесению фельдмаршала Солтыкова, основанному на рапорте обер-полицеймейстера Бахметева, 15 сентября, в четверг, в 8 часов пополудни раздался городовой набатный бой и при рогаточных караулах на улицах бой трещоток. Обер-полицеймейстер послал узнать, что такое, и получил донесение, что у Варварских ворот великое множество черни производит шум и драку. Бахметев в сопровождении троих драгунов и двоих гусар поехал сам и нашел, что от Ильинских до Варварских ворот по обе стороны стены стоит множество народа, тысяч до десяти, и большая часть вооружена дубьем. На вопрос, зачем сбежался народ, обер-полицеймейстеру отвечали, что народ сбежался по набатному бою, а набат произошел оттого, что шестеро солдат с архиерейским подьячим пришли для вынутая из ящиков денег, подаваемых богомольцами на боголюбскую икону богородицы. Около ящиков стоял караул от московского гарнизона; эти караульные объявили, что не позволят распоряжаться ящиками без позволения своего командира (плац-майора); от этого сначала произошел шум, а потом драка: злодеи побиты, которые хотели образ ободрать и казну, принадлежащую богоматери, покрасть, а народ собрался стоять за мать пресвятую богородицу до последнего издыхания. Видя, что с своим конвоем из пяти человек он не в состоянии ничего сделать, Бахметев поехал к Еропкину, который жил в своем доме на Стоженке. В Воскресенских воротах он встретил толпу тысяч до трех, бегущую с дубьем по Тверской, Моховой и из Охотного ряда под предводительством мужика с бородою, в синем китайчатом балахоне, который постоянно кричал что есть мочи: «Ребята, поспешайте постоять за мать пресвятую богородицу и не допустите ограбить божию матерь!» Бахметев успел остановить толпу, человек двадцать или больше из нее стали на сторону обер-полицеймейстера и сделались совершенно ему послушными, так что с их помощью «синий балахон» был схвачен и посажен в будку; на Моховой схватили также другого горлана с помощью господских людей. Приехавши к Еропкину, Бахметев услыхал от него: «Делайте все то, что предусмотрите к лучшему; а я вам ни команды, ни способов дать не могу», Бахметев поехал назад, заехал в будку, где посадил «синий балахон», но вместо него нашел в будке только изувеченных людей, приставленных караулить «балахон». Еще прежде, отправляясь к Еропкину, Бахметев послал полицейского майора к народу с требованием, чтоб отдали под полицейский караул архиерейского подьячего и команду, пришедших к образу за деньгами, потому что такие злодеи должны быть наказаны публично, а что прибиты народом — этого мало. Теперь майор явился к Бахметеву и донес, что народ не только согласен, но и сам просит об этом; только караульные московского гарнизона, стоящие у Варварских ворот, говорят, что сделать этого не смеют без своего командира, т. е. плац-майора. Бахметев послал донесть об этом Еропкину, тот приказал как можно скорее сыскать плац-майора или губернатора Юшкова; но, в то время как происходили эти пересылки и рассылки, разнеслись слухи, что толпа черни в Кремле, грабят в Чудове монастыре архиерейский дом, ищут убить самого хозяина.

Как скоро начались перекоры между караульными московского гарнизона и архиерейским подьячим относительно денег, в толпе, вмешавшейся в споры, уже послышались выходки против Амвросия. «Архиерей, — кричали, — ни один раз должного почтения божией матери с служением по своему чину не сделал; а как сведал, что можно взять 1000 рублей, которые доброхотные датели, некоторые почти из последнего имения своего, сложили, то уже взять деньги безо всяких замедлительств себе готов; он безбожник, надлежит предать его смерти перед этим самым образом!» Возбужденная этими криками толпа двинулась в Кремль. Амвросию, как видно, дали знать об этих выходках и угрозах, и он уехал из Чудова в Донской монастырь. Толпа, ища его в Чудове монастыре, что могла, пограбила, остальное переломала, перебила, исковеркала; большой винный погреб, снимаемый в Чудове монастыре купцом Птицыным, был разграблен, и началось пьянство. Но на другой день, 16 числа, вспомнили, зачем пришли в Кремль, в Чудов; кто-то дал знать, что архиерей в Донском монастыре; и толпа в 300 человек двинулась туда. Амвросий, узнав о разграблении Чудова монастыря, велел находившемуся при нем племяннику Николаю Бантыш-Каменскому написать об этом Еропкину и просить билета для свободного выезда из города. Вместо билета Еропкин прислал офицера конной гвардии, который объявил, чтоб преосвященный переоделся и поскорее выезжал из Донского монастыря, что он, присланный, будет дожидаться его в конце сада кн. Трубецкого и оттуда велит проводить на село Хорошево в Воскресенский монастырь. Пока сыскали платье, пока Амвросий переодевался, пока заложили кибитку, услыхали шум, крики и пальбу у монастыря. Амвросий вышел, чтоб садиться в кибитку, но в это время народ стал уже ломать монастырские ворота со всех сторон; все бывшие с Амвросием разбежались; тогда он пошел прямо в большую церковь, где служили обедню, приобщился и хотел было спрятаться на хорах сзади иконостаса; но толпа, ворвавшаяся в церковь, открыла это убежище; несчастного вытащили из церкви, из монастыря, и перед задними воротами умертвили самым варварским образом: били в восемь кольев целые два часа, так что, по словам очевидца, «ни виду, ни подобия не осталось».

Между тем Еропкин весь этот день, пятницу 16 числа, собирал у себя на Стоженке кусочками команду. Главную военную силу, которою располагало московское начальство, составлял Великолуцкий полк; но во всем этом полку числилось только 350 человек, а из них 300 человек расположены были в 30 верстах от Москвы для безопасности от чумы и только 50 человек находилось в Москве. К ним Еропкин присоединил гвардейские команды, присланные из Петербурга, и таким образом составился отряд из 130 человек; но при этом маленьком отряде было две пушки, которые обеспечивали успех против толпы, вооруженной дубьем и каменьями. В половине шестого часа пополудни Еропкин со своею командою двинулся в Кремль, на улице захватил священника с крестом и заставил идти с собою. При входе в Кремль чрез Боровицкие ворота отряд был встречен дубьем и кирпичами; Еропкин послал увещевать мятежников обер-коменданта царевича грузинского, но увещатель был встречен также каменьями. Той же участи подвергся бригадир Мамонов, который по доброй воле явился в Чудов монастырь со своими людьми и начал уговаривать мятежников: ему разбили голову и лицо. Видя, что увещание не помогает, Еропкин велел стрелять в толпу из пушек и ружей; не менее ста человек пало от этой стрельбы, 249 человек взяты под караул, остальные разбежались. Но Еропкин, раненный в двух местах шестом и камнем, истомленный, в лихорадочном припадке, принужден был слечь в постель и не принимал участия в дальнейших распоряжениях.

На другой день, в субботу 17 сентября, на рассвете толпы начали ломиться в Кремль, в Спасские ворота, в которых стоял губернатор Юшков. Мятежники требовали, чтоб им отдали всех товарищей, захваченных войском накануне; чтоб бани были распечатаны, карантины уничтожены, лекарей к их должности не употребляли. Накануне, 16 числа, Еропкин уведомил Солтыкова о бунте, и в 9 часов утра 17 числа фельдмаршал был уже в Москве; одновременно с ним по его распоряжению накануне вступал в Москву и Великолуцкий полк, т. е. 300 человек солдат. Солтыков поручил начальство над полком обер-полицеймейстеру Бахметеву и велел ему вести солдат на Красную площадь, чтоб прекратить бунт. Бахметев, выстроив полк на площади, сказал окружающим толпам: «Советую вам расходиться по домам, в противном случае все побиты будете». Чрез полминуты площадь опустела, и этим бунт кончился.

Главная причина печальных событий 15 и 16 сентября была очевидна: ничтожность военных сил, хотя, с другой стороны, естественно представляется вопрос: почему Еропкин с вечера 15 числа не начал собирать войско, не употребил на это всю ночь и не явился в Кремль на рассвете 16 числа, тогда событие в Донском монастыре было бы предупреждено? Как бы то ни было, старик фельдмаршал имел полное право жаловаться на недостаточность своих средств и опасность положения. «Кажется, все утихло, — писал он 19 сентября, — однако на сие надежду полагать неможно: народ пьяный, раскольщики, подьячие, холопы господские; сами все разъехались по деревням, людей оставили, кои по их праздной жизни непрестанно в кабаках. Я нашел Чудов монастырь в жалком состоянии: окна все выбиты, пуховики распороты и улица полна пуху, образа расколоты. Бунтовщики грозятся на многих, а паче на лекарей, и хотя на многих злятся и грозят убить, в том числе и меня, и первого Петра Дмитр. Еропкина, но главный пункт — карантины; сего имени народ терпеть не может. В Сенат никто не ездит, только были мы двое. Граф Воронцов пишет, что в его деревне люди заразились, для чего он и поехал в другую, дальше; князь Козловский уволен; Похвиснев болен; Еропкин заболел и лежит в постели. Господа президенты (коллегий), не спросясь никого, так как их члены и прокуроры разъехались по деревням; приказать некому, по кого ни пошлю, отвечают: в деревне. Мне одному, не имея ни одного помощника, делать нечего: военная команда мала, город велик, подлости еще для зла довольно. Между пойманными злодеями множество подьячих почти изо всех коллегий, и их солдаты, старики отставного батальона гвардии, кои содержат караул в Кремле, более всех бунтовали и воровали, чему свидетель архитектор Баженов: он все видел из модельного дома и многие речи слышал. Сейчас получена ведомость, что на Пахре собирается много всякого народа и хочет идти в Москву со всяким оружием, и разбежавшиеся отсель по деревням пьяные грозятся все разорять. Я один в городе и Сенате, помощников нет, команды военной недостает, окружен заразительною болезнию, подвержен ей более других; все ко мне приезжают, принужден пустить, всякому нужда, помочь мне некому. Один обер-полицеймейстер везде бегает, всего смотрит, спать время не имеет. Я не в состоянии в. в-ству подробно донесть, слышу и вижу все разное; народ такой, с коим, кроме всякой строгости, в порядок привесть невозможно». 21 сентября Солтыков писал: «Нельзя быть без начальника, ибо не токмо в Москве, но по уезду несколько тех злодеев, нарядясь в солдатский мундир, ходят по дворцовым и экономическим вотчинам, показывая указы, якобы из губернской канцелярии посланы, и велят попам перед народом читать, старост и выборных принуждают подписываться в том, что как скоро услышат в Москве набат или пушечную стрельбу, то бы все в Москву бежали с дубинами и рогатинами. Я оставил (в Москве) Великолуцкий полк, главный пост на Красной площади с пушками и в нужных местах пикеты; ежели б команды было довольно, особенно конницы для разъездов, то б можно оное зло скорее искоренить. Наставник должен быть из раскольщиков, потому что они всегда противились карантину, да и то примечания достойно, что церковь архиерейская вся разорена и утварь разбита и разметана». Так как главный недостаток был в военной силе, то по предложению президента Главного магистрата Протасова составлена была стража из купцов.

Но в тот же самый день, 21 сентября, когда Солтыков писал: «Нельзя быть без начальника», вышел манифест императрицы об отправлении в Москву гр. Григория Орлова. В манифесте говорилось: «Видя прежалостное состояние нашего города Москвы и что великое число народа мрет от прилипчивой болезни, мы б сами поспешно туда прибыть за долг звания нашего почли, если б сей наш поход по теперешним военным обстоятельствам самым делом за собою не повлек знатного расстройства и помешательства в важных делах империи нашей. И тако, не могши делить опасности обывателей, сами подняться отселе, заблагорассудили мы туда отправить особу, от нас поверенную, с властию такою, чтоб по усмотрению на месте нужды и надобности мог сделать все те распоряжения к спасению жизни и к достаточному прокормлению жителей. К сему избрали мы, по нашей к нему отменной доверенности и по довольно известной его ревности, усердию и верности к нам и отечеству, нашего генерал-фельдцейхмейстера и генерал-адъютанта гр. Гр. Орлова, дав ему полную мочь поступать во всем так, как общее благо того во всяком случае требовать будет, и отменять ему тамо то из сделанных учреждений, что ему казаться будет или не вместно, или не полезно, и снова установить может всего того, что он найдет поспешительно общему благу; в чем во всем повелеваем не токмо всем и каждому его слушать и вспомогать, но и точно всем начальникам быть под его повелением и ему по сему делу иметь вход в Сенат московских департаментов. Запрещаем всем и каждому сделать препятствие и помешательство как ему, так и тому, что от него повелено будет, ибо он, зная нашу волю, которая в том состоит, чтоб прекратить, колико смертных силы достанет, погибель рода человеческого, имеет в том поступать с полною властию и без препоны».

Орлов по природе своей не мог удовлетвориться тем значением, какое он имел при дворе, не мог удовлетворяться ни административною деятельностью как генерал-фельдцейхмейстер, ни деятельностию как член Совета, его тянуло на место войны, где одерживались блистательные победы, где родной брат его жег турецкий флот. Удалиться надолго, на все время войны не было возможности, но он не переставал мечтать о роли начальника отдельного предприятия, которое быстро могло бы положить конец войне; теперь же, когда Москва и вся Россия потребовала энергического действия для спасения их от страшного бича, Орлов не хотел упустить случая оказать великую услугу, приобрести громкую известность. Накануне отъезда в Москву Орлов говорил английскому посланнику лорду Каткарту, что, по его убеждению, главнейшее несчастие Москвы состоит в паническом страхе, охватившем как высшие, так и низшие слои жителей, откуда проистек беспорядок и недостаток распорядительности. Когда Каткарт стал просить его отложить поездку, говоря, что в Москве найдет не один недостаток распорядительности, но и чуму, то Орлов отвечал: «Все равно, чума или не чума, во всяком случае я завтра выезжаю; я давно уже с нетерпением ждал случая оказать значительную услугу императрице и отечеству; эти случаи редко выпадают на долю частных лиц и никогда не обходятся без риска; надеюсь, что в настоящую минуту я нашел такой случай и никакая опасность не заставит меня от него отказаться».

«Чума или не чума», — говорил Орлов. Действительно, до последнего времени вследствие несогласия медиков остерегались официально говорить о чуме. Доктор Кулеман подал доклад, что осмотр больных в Симоновом монастыре утвердил его в прежнем мнении о несуществовании моровой язвы, ибо и на умерших, и на живых, кроме пятен, не находил никаких знаков моровой язвы, почему признает болезнь горячкою с пятнами злейшего рода.

28 сентября в Московском сенате было первое заседание в присутствии гр. Орлова. Из сенаторов находились Рожнов, Похвиснев, фельдмаршал Солтыков, Еропкин, Всеволожский и вновь назначенный сенатор, знаменитый делец двух предшествовавших царствований Дмитр. Вас. Волков. Орлов объявил именной указ присутствовать ему в Сенате московских департаментов и быть всем и каждому в его послушании; словесно объявил, что велено присутствовать в Сенате и Волкову. Губернатор Юшков донес, что можайское дворянство согласилось ехать в Москву со своими служителями и значительным числом крестьян. Приказали: ревность приемлется за благо; нужды, однако, теперь в чрезвычайном подвиге не настоит, ибо порядок восстановлен. При том значении, с каким Орлов был прислан, Солтыков, разумеется, не мог оставаться московским главнокомандующим. Екатерина имела слабость не любить знаменитых дел и людей елисаветинского царствования. Куннерсдорфский победитель раздражил ее указанием на опасность приложения санитарных мер к Москве, указанием на необходимость увеличить военные силы в столице, и Солтыкову нельзя было, как Румянцеву, указывать на римлян, которые не спрашивали, сколько неприятеля, но где он: приемы внешней войны разнились от приемов внутренней охраны и наблюдения за порядком на обширных пространствах. Но старик сам себя выдал головою Екатерине, позволив себе уехать в деревню, и хотя быстрое возвращение его и быстрое стянутие войска в Москву, чем и прекращено было волнение, могли бы заглаживать первую неосторожность, но не в глазах Екатерины, которая в письме к Бельке прямо приписывает убиение Амвросия тому, что Солтыкова не было в городе. Но естественно рождается вопрос: как бы Солтыков без войска мог действовать; разве предположить, что он собрал бы небольшой отряд с пушками и двинулся в Кремль гораздо скорее, чем прославленный Еропкин? Екатерина употребляет в письме к Бельке любопытное выражение: «Москва не город, а целый мир». Но о чем же постоянно толковал Солтыков, как не об этом, жалуясь на недостаток войска? В письме к Бибикову Екатерина Дала полную свободу своему нерасположению к Солтыкову: «Слабость фельдмаршала Солтыкова превзошла понятие, ибо он не устыдился просить увольнения тогда, когда он своею персоною нужнее там был и, не ожидав дозволения, выехал, чаять можно, забавляться со псами. Меж тем ханжи выдумали народ лечить чудесами образа под Варварскими воротами. Тут толпы черни молящейся пуще заразились, и во время того богомолья по 900 человек на день мерло. Архиерей с генерал-поручиком Еропкиным положили, чтоб исподволь умалить течение народное к сему месту, и для того архиерей 15 сентября к вечеру послал своих людей опечатать сбор у сего образа. Тут сделалась драка, и обыкновенная полиция стала коротка, мать наша Москва велика. Главы нету в городе, унимать некому, обер-полицеймейстер стал короток, а отчасти и оплошал. Я, видя, колико нужно туда послать особу с полною властью, по усильной просьбе г. генерала-фельдцейхмейстера г. Орлова его туда послала. Там до его приезда все по образцу гр. Солтыкова (?), получа terreur panique, от язвы по норам расползлись, но теперь паки возвратились по местам… Позабыто в письме сказать, что старый хрыч фельдмаршал уволен». В указе об отставке фельдмаршала говорилось, что императрица, «снисходя на прошение, уволить его соизволила от всех дел, похваляя его предкам ее в-ства учиненную знатную службу».

30 сентября Орлов объявил в Сенате, где теперь настоит нужда: 1) имеющихся в здешнем городе мастеровых и ремесленных людей в необходимом случае пропитанием снабдить; 2) доставить в Москву уксусу в таком количестве, которым бы жителей без всякого недостатка продовольствовать было можно. Потом вывозчикам мертвых тел к 6 копейкам на день прибавили еще 2 копейки. 12 октября Орлов предложил в Сенате: известно ему учинилось, что некоторые находятся столь злостные люди, что, невзирая на бедственное состояние, в котором жители Москвы теперь состоят, забыв страх божий, дерзают входить в вымершие домы и грабить оставшиеся после несчастных пожитки, и для того объявить каждому и всем, ежели таковые безбожники и враги рода человеческого открыты будут в сем преступлении, то без пощады казнены будут смертию у того самого места, где сие преступление учинено будет, дабы смертию одного злодея отвратить смертоносный от зараженных вещей вред и гибель многих невинных, ибо в крайних зла обстоятельствах и меры к уврачеванию крайние принимаются. Через четыре дня после этого решения Полицеймейстерская канцелярия подала рапорт: ведомства Конюшенной канцелярии крестьянин Тимофей Матвеев, беглые солдаты Главного комиссариата Акутин, Денисов, лейб-гвардии неслужащий солдатский сын Еремин, собравшись партиею в числе 9 человек, пограбили три выморочных дома. Канцелярия на основании указа 12 октября приговорила повесить преступников, но Сенат на том основании, что преступление было совершено до публикования указа, приговорил виновных ко кнуту и определению в погребатели чумных. В то же время Орлов предложил, что умерших чумно провожают неосторожно, садятся в одни роспуски с телами, и потому объявить, что замеченные в такой неосторожности мущины будут взяты в погребатели, а женщины — в лазарет для ухаживания за больными.

Для детей-сирот, остающихся после умерших от чумы, был учрежден приют под ведомством вице-президента Мануфактур-коллегии Сукина. Но оказалось, что больше 100 детей поместить в этом доме нельзя, тогда как каждый почти день привозили сирот. Сенат приказал Сукину занять дом француза Лиона, который отстраивался для пикника на деньги составившегося для этого общества; Сенат объяснял свое распоряжение тем, что пропитание сирот установляется для общества и по освобождении дома от сирот он возвратится для пикника. Мы видели, что Орлов уже распорядился покупкою в казну ремесленных произведений, чтоб дать пропитание работникам. 25 октября он сделал Сенату новое предложение: находится в городе немалое число таких людей, которые, не имея никакого рукомесла, питались прежде самыми черными или грубыми работами, а по настоящим обстоятельствам лишились и их; чтобы доставить и этим людям благозаслуженное пропитание и истребить праздность, всяких зол виновницу, для этого надобно: 1) окружающий Москву Камер-коллежский вал увеличить, углубляя его ров, и к этой работе призываются все охочие люди из московских жителей; 2) платеж за работу будет производиться поденный мущине по 15, а женщине по 10 копеек на день; 3) кто придет со своим инструментом, тому прибавляется по 3 копейки на день; 4) главный надзор за этою работою будет иметь генерал-поручик сенатор Алекс. Петр. Мельгунов.

Между тем исследовалось дело о бунтовщиках, захваченных в Кремле. Следствие было поручено особой комиссии из духовных и светских лиц под председательством прокурора синодальной конторы Рожнова. 4 октября Рожнов представил Сенату, что из взятых под караул мятежников Степан Иванов, от роду 16 лет, показал на бывшего своего хозяина-купца, который ему прежде мятежа за неделю или больше приказывал: если в городе забьют в набат, то он бы с дрекольем бежал в то место, в чем и хозяин признался. Рожнов спрашивал у Сената, не угодно ли будет мальчика освободить как малолетнего и показавшего правду. Сенат согласился.

В приведенном письме к Бибикову от 20 октября Екатерина уже писала: «Следствие теперь идет, из коего ясно открылось, что ни главы, ни хвоста нету, а дело вовсе случайное». Этот взгляд на случайность события, разумеется, стал руководящим в Москве, когда 1 ноября Сенат стал слушать доклад следственной комиссии, в докладе говорилось: «Из подсудимых не только те, кои в ответах своих показывали о повестках, чинимых им от полицейских служителей в самое время бывшего происшествия, дабы бежали в Кремль; а другие упоминали о том, что слышали прежде за несколько дней, что будут повестки или если услышат набатный колокол или пушечный выстрел, тогда б бежали в Кремль, но, от кого сие слышали, не показали. Увещания не подействовали, и больше не открылось, как только приходя в уныние крестились, а один малолетний обливался слезами. Следствие открыло убийц Амвросия, то были дворовый человек Раевского Василий Андреев, московский второй гильдии купец Иван Дмитриев, города Каширы, Пушкарской слободы, пахотный крестьянин Федот Парфенов; убийцы были введены в Сенат, причем Дмитриев от прежних своих показаний отрекся, сказал, что сделал их из страха. Главных зачинщиков по следствию не отыскалось. В заседании 4 ноября, когда кто-то из сенаторов предложил, что о подсудимых, о которых обстоятельного следствия не произвелено, надобно доследовать, то Орлов сказал: «Хотя по самой справедливости и должно стараться в изыскании истины доходить до самого источника, от чего преступление начало свое получило, дабы виноватые по существу их преступления наказаны были по точности их вин, но как при всем том по случаю нынешних несчастных в Москве приключений, от коих род человеческий подвергается гибели, нет ни времени, ни способов достигнуть до сего, а при всем том теперь нужда настоит, чтоб преступники, кои обличены или признались, как наискорее по винам своим были наказаны, хотя некоторые того и избегнут, но как всегда лучше виновного облегчить от наказания, нежели наказать невинного, то не соблаговолит ли собрание сей суд производить и виновных осуждать единственно уже по имеющимся ныне в деле окрестностям (обстоятельствам) и доказательствам». Так как Сенат на основании полномочий, данных Орлову, соглашался всегда с его предложениями, то согласился и тут.

На другой же день, 5 ноября, Сенат собрался для постановления приговоров над подсудимыми. Первый начал говорить сенатор Волков: «Читанные сему собранию показания и признания взятых под стражу узников содержат в себе такие деяния, из которых всякое бесчеловечно, законопреступно и, следовательно, жестокого наказания достойно, но сие наказание божескими и гражданскими законами уже предопределено и не остается более, как токмо произнести и исполнить законами определенное. Но когда обращаем мы свой взор на наружные окрестности толико вдруг учинившихся злодеяний и в их наружностях хотим найти прямой того источник, то видим ясно, что каждое из сих преступлений становится несравненно величайшим и жесточайшего наказания требующим, видим, что первопрестольный град, самая средина оного, воззрелище священных мест и монарших чертогов, вместо того чтоб и самые буйственные сердца приводить в чувство и благоговение, были местом сего богомерзкого позорища, видим не разбойника и убийцу, по совершении своего злодеяния тотчас укрывающегося и в самом остервенении своем трепещущего от одного имени правосудия, но великое множество народа, на спасательные ему законы восстать дерзающего и, что злее, преступлениями своими, святотатством и священноубийством торжествующее. Видим свет в недоумении, каким образом народ, набожным всегда и государю. своему, и законам повиновением на толикую степень могущества и славы вознесенный и повсюду победоносный, мгновенно мог забыться и грозные неприятелям руки обратить на самоубийство. Видим отечество, требующее от законов неистовым своим сынам наказания. Видим церковь, пастырскою кровию обогренную и отмщения вопиющую. Со ужасом смотря на сии наружные окрестности, не меньшее предлежит нам соболезнование, когда разбираемый прямой толикого зла источник не потому, чтоб оный рыгал всегда подобным ядом или чтоб таковых же бедствий паки ожидать надлежало, но единственно по размышлению, коль пагубны роду человеческому вообще слепота, суеверие и корыстолюбием частных и малых людей воспламененная ревность не к творцу и св. вере, но к обряду или месту, с явным почти истинной веры и богослужения забвением прилепленная, и коль насильственно, но неизбежно самому нежному и человеколюбивому сердцу употреблять строгость, когда под кроткою державою единая взаимная любовь друг ко другу видима быть имела б. Здесь видим солдата Бякова и фабричного Илью Афанасьева, каждого отвергнувшего свой крест, т. е. свое звание, предавшихся лицемерству и сребролюбию, сделавшихся собирателями стяжания божией матери, никогда благих наших не требующей, но только добрых наших ближнему делу взыскующей; видим сих самозванцев по мере приобретаемого стяжания обративших большее на себя внимание. Видим некоторых из духовенства, имени сего и своего, впрочем, весьма почитаемого сана недостойных, презирающих слепоту людскую с мерзкою пред всевидящим радостию, богослужение в торжище обративших и руки к приятию гнусной мзды простирающих. Видим, но с большим еще соболезнованием некоторых из начальников, кои, вместо того чтоб предписанный законами порядок тотчас восстановить, слабостью своею подтвердили сие неустройство и столько оному возраста допустили, что едва покойный преосвященный хотел токмо сие собранное мирское стяжание предохранить от неизбежного расхищения Бяковых и Афанасьевых, то собственное сих людей корыстолюбие обратило законный поступок в грабеж и святотатство и было единственным подвигом всех из того следовавших зол. Имея такое о судимом нами происшествии и его окрестностях понятие, заключение из того проистекает само собою, а именно надлежит сделать удовлетворение законам с твердостию и потом утешить и утешиться, и потому: 1) изобличенных и повинившихся в убийстве преосвященного Амвросия казнить смертию не токмо как убийц, но как злейших из всех мятежников; 2) все приличившиеся участниками того убийства, монастырского грабежа, осквернения священных мест, поругания св. икон, разбития карантинных домов и больниц как безумным паче стремлением в сие заведены, нежели в самом деле толь богомерзкое имели намерение, то наказать их на теле и сослать в каторжную работу; 3) солдата Бякова и фабричного Афанасьева как вредных обществу лицемеров, наказав на теле, послать в Соловецкий монастырь в заточение; 4) прочих пойманных, но в убийстве и грабеже не изобличенных, виновных в том, что к толпе злодеев приставали, наказав плетьми, определить в казенные работы; 5) остающихся освободить без наказания; хотя, несмотря на их непризнание и неимение в злодеянии доказательств, самое забрание их под стражу утверждает по крайней мере столько, что они подвели на себя подозрение, но для таковых и одно сидение под стражею довольным уже есть наказанием. Но напротиву того, удовлетворяя правосудию, надлежит удовлетворить и благодеянию законов. Г. генерал-поручик, сенатор и кавалер Петр Дмитр. Еропкин был един и первый, который верностию своею к ее и. в-ству, любовию к отечеству и мужеством, сана его достойным, унял сие стремительное буйство и восстановил первую тишину. Благородная его душа не требует за подвиг свой воздаяния, но наше признание тем не меньше ему принадлежит, так сделаем начало, чтоб признание добродетели было самым лучшим за добродетель воздаянием. Сим образом исполним мы наш долг, исполним ожидание отечества и света. Омоем кровии винных нанесенное на неповинный российский народ пятно! Но, зная чувствительное и человеколюбивое сердце ее и. в-ства и ведая, колико оно сострадательно несчастию самых горших преступников, срастворим кровь их нашими слезами и, отдав сей долг человечеству, утешимся наконец, что сие самое случившееся зло послужит к разгнанию слепоты, к расширению познания и просвещения и придаст новое всем и каждому поощрение с толикою ж ревностию трудиться о воспитании и благонравии, с каким твердым духом и премудрым предусмотрением августейшая наша монархиня неутомленные о том труды подъемлет».

Безусловно, с Волковым согласился сенатор Мельгунов, но Орлов предложил, не согласится ли собрание вместо смертной казни наказать на теле по указу 754 года, а двоих по жребию повесить. Собрание приняло это мнение относительно убийц архиепископа Амвросия, но постановило казнить смертию еще одного из мятежников и грабителей по жребию. Этим желали выставить всю важность преступления, совершенного бунтовщиками, независимо от убийства архиепископа.

Заботы о малолетних, оставшихся после умерших от чумы родителей, кончились тем, что Опекунский совет согласился принимать их в Воспитательный дом, вполне сохранившийся от заразы благодаря строгому оцеплению. Последнее предложение Орлова, сделанное им в Сенате 7 ноября, состояло в том, чтоб для доставления пропитания и жителям окрестных селений прокопать каналы из окружающих Москву болот и протоков в реку Неглинную для увеличения воды в этой реке; также исправлять Тульскую, Калужскую, Коломенскую и другие большие дороги. 17 ноября в Сенате уже слушался указ об отозвании гр. Орлова и назначении московским главнокомандующим возвратившегося из Варшавы князя Мих. Никол. Волконского. Тут же объявлено Еропкину, что ему пожалован Андреевский орден и 20000 рублей денег. Он вышел в отставку.

В Москве считали до 12538 домов; из них в 6000 домах были больные чумою, а в 3000 все жители перемерли. С апреля 1771 до конца февраля 1772 в больницах и карантинах на казенный счет содержалось 12565 человек. До нас дошло донесение Орлова о Москве во время чумы; в нем, между прочим, говорится: «Весьма б полезно было, если б большие фабриканты добровольно согласились перенести фабрики в уездные города, ибо Москва отнюдь не способна для фабрик. Попов надобно стараться завести в Москве получше, а чтоб иметь их лучше, то надобно им содержание дать побольше, а чтоб дать содержание побольше, то приходы сделать побольше; а ныне много их умерло; и для того. переговоря с архиереями, чтоб малые приходы сообщить с другими и покуда церкви еще не опустели, то б служить в церквах, ежели они в дальнем расстоянии, священникам по очереди. Этот род людей много зла в Москве причиняет. Также московские военные гвардейские команды, отставные гарнизонные; они до того развратны, что способу поправить их не будет, разве перевесть их совсем, ибо их повиновение и дисциплина слово в слово, как чума. Я видел пример, где постояли на карауле великолуцкие солдаты с ними вместе, то и их узнать было неможно; они все почти имеют свои дворы, все торгуют, никто за ними не смотрит, перероднились с фабричными и с прочими жителями Москвы. Какой это народ обитателей здешних! Как посмотришь во внутренность их жизни, образ мыслей, так волосы дыбом становятся, и удивительно, что еще более чего в Москве и сквернее не делается».

Мысль о выводе больших фабрик из Москвы встречается здесь не в первый раз. Еще 31 августа генерал-прокурор предлагал Сенату в Петербурге, что так как умножение фабрик в Москве с давнего времени признано вредным и уже думали было о выводе их в другие города, то теперь по причине оказавшейся в Москве прилипчивой болезни этого требует самая необходимость и безопасность как города, так и всего государства, тем более что зараза и начало свое получила на фабриках. Приказали: послать указ в Мануфактур-коллегию, что Сенат находит нужным вывести некоторые фабрики из Москвы в другие города, а именно: все суконные, полотняные, сургучные, ценинные, булавочные, пуговочные, проволочные и латунную, инструментальные, красильные, каразейные, купоросные, замшевые, сафьянные и все кожевенные, красочные, а назначить им место в других городах, где кто пожелает; хотя же и оставляются шелковые, картные, мишурные, плащенного и волоченного золота и серебра, сусального листового золота и серебра, инструментальные (?), галунная, столярная, веерная, зеркальная, ситцевая и полуситцевая, труб заливных, беленья воску, латунные (?), но с тем, что привилегии их, которыми они уволены от постою, будут уничтожены. Но Сенат, видимо, поспешил этим делом, не обдумав препятствий к его исполнению и употребив, к несчастию, довольно употребительный детский способ: от известного учреждения при известных условиях произошла невыгода — долой это учреждение! Прежде всего в Москве существовали казенные фабрики, необходимые для армии и флота; и так уже нанесен был большой ущерб казне остановкою их во время чумы, теперь нужно было спешить приведением их в действие, но для этого не было людей, а Адмиралтейство предложило, нельзя ли взять людей с других фабрик и восполнить таким образом число недостающих рабочих на его парусной фабрике. Сенатор Волков подал мнение, что требование Адмиралтейства противно закону и правосудию; пусть Адмиралтейская коллегия даст парусные образцы, по которым без большой передачи потребное число полотен сделано будет на частных фабриках. Сенат сначала согласился, но потом генерал-прокурор представил, что дело слишком важно для казенного интереса и потому нельзя ли наперед потребовать известия, сколько именно людей и какого мастерства Адмиралтейству нужно для пополнения его московской фабрики, дабы, смотря по этому, хотя некоторым числом рабочих по необходимости можно было снабдить фабрику; и Сенат принял предложение генерал-прокурора.

Только в июле 1773 года Мануфактур-коллегия отвечала Сенату, что к выводу фабрик из Москвы приступить нельзя. Сенат должен был признать представление Мануфактур-коллегии основательным, но все же хотел настоять на прежнем своем мнении о необходимости вывесть из Москвы некоторые фабрики, о которых, впрочем, в прежнем мнении не было ни слова. Приказали: так как между фабриками есть такие, которые наносят городу вред дурным запахом, как-то: сальные, мыльные и т. п., которые непременно должно из города вывести, только об них здесь по заочности точного определения сделать нельзя, и для того коллежское представление отослать к главнокомандующему кн. Волконскому на общее его с президентом Мануфактур-коллегии рассмотрение, чтоб они вывели те фабрики, которые жителям города вред наносят, причем Мануфактур-коллегии предписать, чтоб она впредь без представления в Сенат не давала позволения на устройство фабрик.

Дело о переводе фабрик замолкло; но вследствие чумы приведена была в исполнение повсеместно очень важная мера: запрещено хоронить внутри городов при церквах и отведены за городом места для кладбищ. В конце 1771 года Синод разослал об этом повсюду указы.

Мы видели, что в Москве Опекунский совет взялся приютить оставшихся после умерших чумою детей. В июле 1772 года Бецкий объявил Сенату изустное повеление императрицы принимать в Московский воспитательный дом малолетних детей, шатающихся без всякого призрения; Бецкий писал в своем представлении: «Как все таковые дети, кои во время заразительной болезни Московским воспитательным домом призрены и избавлены от смерти, так и впредь всякого звания сирот, которые, не имея пропитания, остаются без всякого присмотра, должно почитать погибшими, и потому они имеют право быть причисленными к детям, содержащимся в Воспитательном доме на основании его генерального плана. Сенат решил подать императрице доклад: 1) устные указы принимать велено только от сенаторов, генерал-прокурора, президентов первых трех коллегий и от дежурных генерал-адъютантов; но Бецкий не имел ни одного из этих званий; 2) новый указ отменяет прежние относительно шатающихся малолетних, а в Воспитательный дом идут одни подкидыши и зазорно рожденные младенцы. Может произойти такое злоупотребление, что помещичьи люди и солдаты, матросы и другие служивые люди, желая избавить детей своих — первые от помещиков, а последние от службы, станут приводить их в Воспитательный дом; да могут быть приведены и такие дети, которые зайдут далеко от дому по ребячеству, а родители их вовсе не хотят отдавать их в Воспитательный дом и будут плакать, что лишились своих детей, помещики лишатся крестьян, а государство — служивых людей. Генерал-прокурор испугался дурного впечатления, какое этот доклад мог произвести на императрицу, и чрез несколько дней предложил, не соизволит ли Сенат отменить свое определение и принять рапорт Бецкого только к известию, потому что Бецкий никакой от Сената резолюции не требует, а извещает только, что он о том от себя писал в Воспитательный дом. Но Сенат, что случалось редко, остался при своем прежнем мнении.

Новый главнокомандующий в Москве начал по обыкновению дело тем, что удалил человека, пользовавшегося полным доверием прежнего главнокомандующего. Кн. Волконский писал императрице в начале 1772 года: «Обер-полицеймейстер Бахметев нашелся неисправен по своей должности и в чинении неосновательных рапортов, того ради исполнительная комиссия третьего дня с ведома моего в наказание от команды ему отказала. Сия строгость нужна как при нынешних обстоятельствах, так и для переду, чтоб всякий, не ослабевая по положенной на него должности и по данным повелениям, с точностью исправлял». Обвинение, было совершенно голословное, но кто мог заступиться за Бахметева в Петербурге? От 4 февраля 1772 года Волконский доносил: «Чрез целый месяц ни умершего, ни заболевшего не было, а сего 2 числа в доме майора Маркова одна женщина оною (чумою) занемогла; тотчас вся предосторожность взята: больная в госпиталь отвезена; люди, которые с ней сообщение имели, отведены в карантин; пожитки ее сожжены; избу, в которой она жила, велено разломать, а дом весь запереть до выдержания карантина». Но потом найдено, что женщина была больна простою горячкою. 14 ноября 1772 года последовал именной указ об открытии московских присутственных мест с 1 декабря. 25 ноября в Петербурге и Москве служили благодарственный молебен за прекращение моровой язвы.

Орлов с торжеством возвратился в Петербург из своего московского гражданского похода, а между тем его положение не переставало возбуждать неудовольствие в разных гвардейских кружках. Еще в самом начале войны капитан кавалергардов Панов говорил о состоянии народном: во всех местах чувствуют неудовольствие, война начата со вредом, выведены из государства деньги и переведены в чужие государства миллионов с 8. Екатерина умна, да упряма, на что наладит, то и делает, и, кому вверится, тому и верит. Мнения дворян презрены, вино отдано откупщикам, и они одни богатятся, и у многих бедных дворян домы разоряют обысками. А ныне и совсем отнимают деревни; как дадут крестьянам вольность, кто станет жить? Мужики всех перебьют, и так ныне бьют до смерти и режут, и таких только посылают в ссылку и дают вольность, Панин с Орловым неладно живут. Товарищ его, Степанов, которому Панов все это рассказывал, спросил его: «Каков его высочество и принимает ли графов?» Панов, похваля его высочество, сказал: «Ему Никита Ив. преподает обо всем великое познание; а чтоб Орловых принимать хорошо, то не натурально: они ведь и батюшку его уходили; дай-ка ему поправиться, так отольются волку коровьи слезы. Мщения и ныне ожидать должно, потому что Панина партия превеликая и все что ни лучшенькие». В это время много толковали о наблюдениях по поводу прохождения Венеры, и один из гвардейских офицеров, Афанасьев, говорил: «Вот как Венера-то пройдет, так что-нибудь бог и сделает: она ведь уже даром не проходит». Премьер-майор Жилин говорил, сколь надменны нынешние гг. Орловы и прочие случайные люди против прежних, причем хвалил Алекс. Григ. Разумовского и Ив. Ив. Шувалова, сколь хорошо людей принимали. Недовольные не находили фундатора для составления заговора и не знали, как приступить к делу без согласия великого князя-наследника. Озеров говорил: «Народного отягощения отвратить иным ничем не можно» и доброго дождаться нечего, как только тем, что возвести надобно на престол его высочество, да та моя беда, что не могу до него дойти». Жилин, приезжая к Озерову, жаловался: «Вот в законе новом написали вольность крестьянам и холопям, а чрез то сделали в черном народе замешательство, и многие крестьяне не стали слушать, и тем дворянство оскорблено; да и кому законы сочинять? Единственно стремятся дворянство угнетать и чтоб оно как-нибудь упало; вот заведена война, рекрутские всегда наборы; за правлениями никакого смотрения нет; дано штатским жалованье большое только в разорение народное. Долго ли это будет? Надобно ее с престола свергнуть, а цесаревич уже в летах». Озеров спросил его: «Разве ты что от больших господ слышал? Кто ж бы такой, не Панин ли?» Жилин отвечал: «Нет, что ему верить! Тут надобен такой человек, чтоб его любили и доверенность ему делали. Есть граф Кирилла Григорьич, которого народ любит и делает доверенность, а его довести можно, и уверяю, что он за отечество вступиться не откажется. Да и еще есть люди: Воейков, министр очень хороший, Румянцев». — «Ведь их здесь нет», — возразил Озеров. «Долго ли им быть здесь, — отвечал Жилин, — коли делать, так делать поскорее в Летнем дворце, а в Зимнем дворце много закоулков, так нельзя захватить, кого надобно». Панина полагали сменить и на его место посадить Воейкова. Когда одного офицера арестовали за то, что он в ротном строю бил сержанта, то Озеров говорил, что гвардия приходит в упадок: в прежние времена гвардейских офицеров без именного указа не арестовывали, а ныне майор такую волю взял оттого, что офицеры между собою не согласны и все друг над другом шпыняют. Когда мимо его квартиры шла рота, то Озеров, сидя под окном, кричал солдатам: «Что, ребята, с мученья!»

Фундатора недовольные не находили; дело ограничивалось одними разговорами, разговоры были переданы, и для суда над Озеровым с собеседниками назначена была комиссия из гр. Ник. Панина, генерал-полицеймейстера Чичерина, Елагина и генерал-прокурора кн. Вяземского, которые приговорили виновных к смерти, но Екатерина дала такую собственноручную резолюцию: «Как сам бог сих изменников отдал в мои руки, то не мне их судить, но уж оставляю я остальную их жизнь им на раскаяние, и учинить с ними следующее: Жилина и Озерова, лиша всех чинов, дворянства и звания, сослать вечно в Нерчинск в заводскую работу, но вместе их не содержать; Степанова да Панова, лиша чинов и дворянства, сослать в Камчатку на житье, где им питаться своими трудами».

Степанов и Панов отправлялись в Камчатку вместе с Другими преступниками, известным Батуриным, который по звездам ждал появления бывшего императора, и потом барона Морица Аладаре де-Бенев (как он сам подписывался), родом венгерца, принужденного бежать из отчества за самоуправство с братьями и служившего в польской конфедерации. В 1768 году он был взят в плен русскими и отпущен на честное слово, что не будет служить против наших войск. Беневский не сдержал слова и в 1769 году был вторично захвачен в плен и отправлен в Казань вместе с пленным шведом Винблодом, служившим также в конфедерации. Они оба из Казани бежали через Москву в Петербург в надежде уехать морем за границу, но были задержаны и в ноябре 1769 года сосланы на житье в Камчатку, где должны были кормиться своими трудами. В июле 1770 года они были отправлены из Охотска в камчатский Большерецкий острог, где было не более 35 домов, гарнизон состоял из 70 козаков и находился в управлении капитана Григория Нилова, нерадивого и пьяного. Там же был камер-лакей правительницы Анны Турчанинов, который в 1742 году составлял заговор против императрицы Елисаветы; также Семен Гурьев, сосланный в 1762 году, Хрущев и лекарь Мейдер. Ссыльные успели склонить на свою сторону Чулочникова, прикащика купца Холодилова с сотнею работников, штурмана Чурина, штурманского ученика Бочарова, священнического сына Устюжникова (которого Беневский обучал вместе с сыном капитана Нилова), козака Рюмина, нескольких матросов и камчадалов. Простым людям они внушали, что Беневский и привезенные с ним арестанты страдают за в. кн. Павла Петровича. Беневский показывал зеленый бархатный конверт будто бы за печатью в. князя с письмом к императору римскому о желании вступить в брак с его дочерью. Весною 1771 года ссыльные произвели восстание, ночью убили Нилова, овладели казною, двумя пушками и всеми военными припасами, захватили Большерецк и привели жителей к присяге императору Павлу. 30 апреля шайка отправилась вниз до гавани Чекавинской, тут ограбила магазин с провиантом, захватила казенный галиот св. Петра, приготовила его к походу, водрузила на нем знамя императора и назвалась «Собранною компаниею для имени его и. величества Павла Петровича», составила объявление Сенату, что Павел Петрович незаконно лишен престола, что польская разорительная война ведется единственно для пользы Понятовского, что промыслы вином и солью отданы на откуп немногим, что от монастырей отобраны деревни на воспитание незаконнорожденных, тогда как законные дети остаются без призрения, что у созванных для сочинения законов депутатов отнята возможность рассуждать стеснительным наказом, что дани налагаются на народ необычайные и требуется оброк с увечных и малых равно с здоровыми, что за неправосудие штрафуются судьи только деньгами, тогда как за правильный суд, если только что-либо возьмут с тяжущихся, исключаются из рода человеческого, что добыванием золота и серебра пользуются одни царские любимцы, народ коснеет в невежестве и страждет, и никто за истинные заслуги не награждается. Желая пособить советом тридцати трем промышленникам, несправедливо осужденным работать без платы своему компанейщику Холодилову, они тем навлекли на себя негодование капитана Нилова, который велел взять их под караул, и сие то заставило их вместе с угнетенными объявить себя в службе законного государя, что они и привели в действие, арестовав Нилова (которого от страха и пьянства разбил паралич) и на его место избрав Беневского.

Беневский с товарищами вышли в море; они придерживались берегов и направили путь вдоль Курильских островов. 7 июля приблизились они к берегам Японии, но японцы не пускали их ни на берег, ни в море; тогда Беневский пушечным выстрелом открыл себе дорогу в море. 7 августа достигли острова Формозы, где потеряли троих товарищей, убитых жителями, между прочим Панова; Беневский отплатил истреблением лодки с островитянами и сожжением жилищ в окрестностях бухты. На берегах Китая плаватели были приняты дружелюбно. 12 сентября прибыли в португальскую колонию Макао. Здесь Беневский, говоря по-латыни, один только умел объясняться с губернатором, жил у него в доме, продал ему галиот как свою собственность, объявил, что его отечество Венгрия, куда и должен возвратиться, всем русским велел называться венгерцами, запретил им молиться пред образами, рассорился с Винблодом и Степановым, оклеветал всех русских в намерении произвести бунт и завладеть городом. Вся шайка была взята под стражу, рассажена по тюрьмам и таким образом принуждена была смириться, кроме Степанова, который объявил, что скорее останется в тюрьме, нежели даст подписку в покорности Беневскому и в подданстве римскому императору. 15 человек русских пало жертвою климата Макао, в том числе Турчанинов. Для отвоза в Европу остальных Беневский нанял два французских фрегата и отправился на них в январе 1772 года. Во время этого переезда умер Батурин. Наконец путешественники достигли берегов Франции, высадились в Порт-Луи. Беневский уехал в Париж с проектом завоевания острова Формозы: но вместо Формозы французское правительство указало ему Мадагаскар. Между тем русские пришли пешком из Порт-Луи в Париж и обратились к русскому резиденту Хотинскому с просьбою исходатайствовать им прощение у государыни. Препровождая к генерал-прокурору письмо Хотинского, Екатерина писала (2 октября): «Им от меня прощение обещано, которое им и дать надлежит, ибо довольно за свои грехи наказаны были; видно, что русак любит свою Русь, и надежда их на меня и милосердие мое не может сердцу моему не быть чувствительна». Все возвратились в Россию и были распределены в сибирских городах на свободное житье.

Когда сподвижники Беневского просили позволить им возвратиться в Россию, в Петербурге шло следствие по поводу слухов, распространявшихся в гвардии. Солдат Исаков рассказывал солдату Жихареву слышанное им прошлого года в лагере от многих солдат Преображенского полка, что великого князя хотят извести; что в их девятой роте хотели обобрать патроны и во дворец более пяти патронов носить не велят; не будет ли, говорили солдаты, в Петров день перемены и не будет ли его высочество в лагерь для принятия престола? А если нет, так не будет ли гр. Орлов, и вино уже у него приготовлено, чтоб в Петров день поить солдат? Жихарев пересказал об этом солдату Карпову, Карпов — капралу Оловеникову, Оловеников — брату своему подпоручику Селехову, которому прямо предложил возвести на престол великого князя Павла Петровича, к чему склонять солдат, во-первых, тем, что их смертно бьют без вины, потом, что великого князя извести хотят, наконец, что Орлов хочет быть императором. То же самое уже внушал Оловеников капралам Подгорнову и Чуфаровскому. Оба последние и Селехов согласились действовать. Стали подговаривать других, рассуждать, как вывести великого князя из Царского Села, что сделать с Екатериною: постричь ее или оставить в покое. Оловеников и Селехов думали, что если Павел Петрович не согласится принять престол, то убить его вместе с матерью, а в народе сказать, будто Павла умертвила Екатерина, не любя его, и погибла в отмщение; в цари после этого выбрать, кого солдаты захотят; причем Оловеников мечтал о короне и уже ссорился с товарищами за будущее царство. Оловеников говорил, чтоб быть ему царем, Подгорнову — фельдцейхмейстером, брату его — генерал-прокурором, Карпову генерал-адъютантом. На это Подгорнов говорил: «Когда тебе можно царем быть, так и я буду»; потом толковали, что надобно выбрать в цари герольдмейстера кн. Щербатова, потому что он человек очень честный, умный и добрый.

27 мая пришли к Оловеникову Исаков и Карпов и говорили: «Не изволишь ли выйти на народное место, гренадер Филиппов хотел выйти еще с гренадерами, так вы сами с ними поговорите». Оловеников пошел в назначенное место, куда пришли гренадеры Филиппов, Мурзин и Михайло Иванов, с которыми Оловеников пошел за конногвардейские конюшни, пришел на берег Новы, и тут Иванов стал ему говорить: «Да что же мы пустое калякаем, надобно дело говорить, зачем пришли». Оловеников сказал на это: «Мне Исаков сказывал, что он слышал во дворце, будто гвардию всю хотят сделать армейскими полками, а на место гвардии хотят ввести гренадерские полки; так чего же дожидаться? А если это допустим, то тогда драться уже будет трудно; надобно думать, что Орлов за тем, верно, и поехал (в Фокшаны), чтоб сделать себя молдавским князем или и императором». На это гренадеры сказали: «Это, верно, сбудется, а может быть, ему этого сделать и не удастся и мы его высочество поскорее императором сделаем». — «Каким же образом нам дело то начать? — спросил Иванов. — Мы не видим прямой дороги!» Оловеников отвечал: «Это правда, что мы прямой-то дороги не видим, но вот Филиппов сказывал, что ему знаком Борятинский, и он обещался к нему сходить и разведать о мысли его высочества». Иванов прибавил: «И мне Борятинский знаком, так и я к нему схожу. Если его высочество согласится, то мы можем собрать человек 300, которым как скажем, то все согласятся, пойдут с нами, и мы можем послать одну половину захватить дороги, а другую половину к его высочеству». — «Это пустяки, — сказал Оловеников, — прежде времени загадывать нечего». Но Карпов продолжал загадывать: «Ну ежели его высочество на это согласится, так что тогда делать с государынею?» — «Другого делать нечего, как оставить ее в покое». Карпов заметил: «Не лучше ль ее отвезти в монастырь?», но Оловеников возразил: «Этого делать никак нельзя, состоит это во власти его высочества. А ну как, братцы, его высочество из Царского Села нельзя будет взять?» Карпов предложил средство: «А вот как можно будет взять-то: как его высочество поедет гулять, а нас будет там человек 50 или 100, то и можно его будет оттуда увезть сюда в полк; а как его сюда привезут, поставить у Средней руки также человек 150, чтоб из Петербурга никто не выезжал». Оловеников одобрил меру, и все гренадеры сказали, что надобно сходить к кн. Борятинскому. Действительно, Михайло Иванов, Шмелев и Алексей Филиппов отправились к камергеру кн. Борятинскому, только с другою целью — они объявили князю: «Вот у нас в полку мушкатер Исаков приходил и говорил, чтоб великого князя возвести на престол, а мы теперь об этом в. с-ству объявляем, извольте об этом где донести». Борятинский отвечал им: «Подите, подите вы на место, бог с вами, я теперь это слышу».

Началось следствие. Оловеников описал собственноручно разговор свой с Селеховым насчет судьбы великого князя, императрицы и выбора нового императора: если великий князь принять престол не согласится, то сперва его, потом государыню лишить жизни, а в народе сказать, будто великого князя лишила жизни государыня, не любя его, в отмщение и ее убили, а в цари выбрать, кого солдаты захотят; этот умысел был открыт Подгорнову, Чуфаровскому, Карпову и Жихареву. Селехов спросил Оловеникова: «Да кого ж бы возвести-то?» Оловеников отвечал: «Как кого? Из наших сообщников того, кто больше в этом деле трудится». Селехов захохотал и сказал: «Да я думаю, тебя». — «А что ж, хотя б и меня», — сказал Оловеников. Селехов: «И, и, дурак! Да твоей ли роже царем-то быть, посмотрит-ка ты на себя, каков ты! Ты ж и говорить не умеешь да и ничего не смыслишь; так как тебе царством-то этакому дураку править? Ведь хотя гвардия-то вся и согласится, так еще есть две армии, так тогда и после что с нами сделают?» Оловяников: «Ну уж как гвардия-то здесь присягнет, армия так и станет думать, что уж так и остальное». По показанию Карпова, Оловяников говорил о кн. Щербатове: «Он такой каналья гордый; к тому же воспитан в пышности, в роскоши; так как его возвести? Он никакой солдатской и мужичьей нужды не знает, так и будет думать, что все для него созданы». По показанию Иванова, Исаков говорил: «Государыню в монастырь, хотя она ничего дурного не делает, а все это делает Орлов, все по-своему ворочает; теперь поехал в армию уговорить солдат, чтоб они ему там присягнули, а как присягнут и он будет царь, то приведет сюда петербургский полк, а нас, всю гвардию, отсюда выведут».

Во время этого дела, 2 июня, Екатерина писала генерал-прокурору кн. Вяземскому: «Я нахожу, сия шайка такого роду, что, конечно, надлежит всех в ней участие имеющих вывести в наружу, дабы гвардию, колико возможно, на сей раз вычистить и корень зла истребить, сохраняя всегда умеренность и человеколюбие; но дабы вам облегчить труд возиться и исповедовать толикое число людей, то придаю вам для исследованья сего дела Преображенского майора Маслова и обер-прокурора Всеволодского». Вслед за тем Екатерина писала Вяземскому: «Скажите Чичерину (генерал-полицеймейстеру), что если по городу слышно будет, что многие берутся и взяты солдаты под караул, то чтоб он выдумал бы бредню и ее б пропустил, чтоб настоящую закрыть, или же и то сказать можно, что заврались». Императрицу поразила молодость людей, толковавших о политическом перевороте, и она писала Вяземскому: «Я прочла все сии бумаги и удивляюсь, что такие молодые ребятки впали в такие беспутные дела: Селехов старший — и тому 22 года, а прочих, кроме розгами, ничем сечь не должно, одному 17, а другому 18 лет». Приговор состоялся такой: Оловеникова бить кнутом и сослать навеки в Нерчинск в тяжкую работу. Селехова гонять два раза шпицрутеном и написать в солдаты в дальний сибирский гарнизон; капралов Подгорнова и Чуфаровского как малолетних высечь розгами келейно и послать в сибирские полки солдатами; других же бить плетьми и сослать в Нерчинск навеки.

Но в то время как мелкие люди, осмелившиеся обратить свое внимание на великана Орлова, гибли в пустынных сибирских пространствах, фаворит возвращался в Петербург с новым геройским значением: не героя только победителя и завоевателя, но героя — восстановителя спокойствия в обширнейшей столице и чрез это в целом государстве. Правда, и Орлов, как впоследствии Суворов, Петр Панин, был предупрежден событиями, но в минуту освобождения от опасности мало об этом думали, и официальная история, поставившая на первый план Орлова, сохраняла свое значение до последних времен. В выгодах Екатерины в обстоятельствах времени было превознести славу фаворита до небес: вот что за люди, которых она дала России! Выбита была медаль, воздвигнуты триумфальные ворота. На одной стороне медали был портрет Орлова, на другой изображен Курций, бросающийся в пропасть: надпись гласила: «Такового сына Россия имеет». Это Орлов заметил Екатерине: «Прикажи переменить надпись, обидную для других сынов отечества». Явилась другая надпись: «И Россия таковых сынов имеет».

Понятно, что Екатерина должна была всеми средствами поддерживать Орлова, ибо уже по одному инстинкту самохранения судьба их была тесно связана друг с другом; первые удары, имевшие дать Павлу самостоятельное царствование, должны были посыпаться на Орлова. Орлов был лучший человек, который мог спасти государство, и было счастливое время, когда Екатерина была в этом убеждена и со всею страстностию готова была поддерживать сие во всяком. Но теперь это время прошло: Екатерина имела время изучить Орлова, а главное — имела время охладеть к нему. Она находилась в самом затруднительном и тяжелом положении: страсти, сознания, что Орлов может все сделать, уже не было более, и в этом страшно было признаться, страшно в отношении к сердцу, страшно и в отношении к политическим обстоятельствам, ибо Орлов был теперь более, чем когда-либо, необходим для прекращения всех интриг в пользу самостоятельности Павла. Екатерина уже начала разбирать в письмах с приятелями разные стороны характера Орлова, и это был уже печальный шаг, показывавший, что она не находится с этим человеком в таких отношениях, когда характер и способности не разбираются. Для чего делала она этот разбор? По-видимому, для восхваления Орлова, но преимущественно для собственного оправдания, и здесь лежало уже начало разлуки. Она видела, что Орлов — человек с необыкновенною отвагою — не отличался ни обширным умом, ни просвещением; она думала, что он восполнит последнее трудом, и ошиблась. Он не мог помогать ей удержать то, что помог приобрести. Главное, что можно было выставить к чести Орлова, — это благонамеренность, патриотизм; но он не мог быть ни правителем, ни решителем важных вопросов государственных, он мог быть только во главе партии, и то поддерживаемый, подталкиваемый другими. В письме к приятельнице своей Бельке Екатерина разложила черты характера Орлова по поводу отправления его на Букурештский конгресс. «Граф Орлов, писала она, — который без преувеличения первый красавец своего времени, должен действительно казаться ангелом перед этими гнусными турецкими бородачами; его свита блестящая и отборная; и мой посланник любит великолепие и блеск. Но держу пари, что его особа сокрушает всех вокруг: этот посланник удивительный человек, природа так роскошно наделила его со сторон ума, сердца, души, что у этого человека нет ничего приобретенного все натура, и все хорошо; но госпожа натура также избаловала его, потому что прилежание труднее для него всего на свете, и до тридцати лет ничто не могло его к нему принудить. Несмотря на то, удивительно, сколько он знает; его естественная прозорливость так далека, что, слыша о предмете в первый раз, он схватывает его крепкие и слабые стороны и оставляет далеко позади себя человека, который начал об нем с ним говорить».

Похвала, страшно преувеличенная, вызванная понижением первой стороны, где показывалось, что с Орловым ничего сделать было нельзя. Но не это было главным: Орловым начали тяготиться как человеком; отношений 1768 года не было более, только посторонние препятствия мешали разрыву с человеком, который с своей стороны давал поводы к этому разрыву. По-видимому, легкая задача для людей, которые хотели отстранить Орлова в политических видах, но Орлов был могущество, с которым предстояла долгая борьба.

Орлов давно тяготился бездействием; лавры Румянцева и родного брата терзали его, поездка в Москву только раздражила его, и он хотел принять участие в новом подвиге. Это было опасно для его врагов, но, с другой стороны, они понимали, как легко будет удалить от него Екатерину во время этого отсутствия, ибо хорошо видели основу дела в том, что он уже наскучил.

С необыкновенным блеском, с блестящею свитою отправился Орлов в Букурешт и сейчас же должен был столкнуться с первым военным авторитетом времени — Румянцевым, что так выгодно было для врагов его. Мы видели, что в Совете Орлов постоянно был за решительные меры, которые бы поскорее окончили войну, вследствие чего образовалось представление, что Румянцев медлен и что есть человек, который бы одним ударом решил дело, — мнение, разумеется, оскорбительное для Румянцева; и здесь уже вражда между Румянцевым и Алексеем Орловым, чесменским победителем; перекоры и нерасположение начались уж давно, и Орлов постоянно упрекал Румянцева в недеятельности. Отсюда тесная связь между Паниным и Румянцевым по одинаким отношениям к Орлову, причем связующими людьми, как видно, были Волконский и Потемкин. Волконский, удалившийся от Румянцева, как мы видели, является опять при нем, в самых нежных к нему отношениях. Волконского мы знаем, Потемкина встречали мельком. Его характер много рассматривали. Это был человек даровитый, но почти ни одно дарование его не могло быть применено к надлежащей цели по страшной жадности и честолюбию, питаемым неверностью положения. С малолетства первою его мечтою было играние первой роли. Небогатый смоленский дворянин, он попал в Московский университет, но скоро бросил школьную науку, которая не обещала ему быстрого производства. Сначала интерес религиозный, в это время особенно в Москве имевший силу, занимал Потемкина: он не прочь был быть пастырем церкви и действовать тут на первом плане, почему занимался церковными вопросами, сближался с архиереями, которые могли ждать многого от даровитого молодого человека для своего дела. Но русскому дворянину тогда был один выход — военное поприще. Потемкина видим в гвардии, участвующим в деле 28 июня, но, к несчастью, во второстепенной роли: первую занял Орлов; но почему ж занял ее не он, Потемкин? Он сильнее Орлова, даровитее. Но если не удалось в первый раз, легко может удасться во второй. Терпение и интрига все преодолеют, особенно при виде некрепких способностей Орлова. Екатерина была польщена внимательностью другого атлета дружины 28 июня; его надобно было приобрести. Орловы, разумеется, морщились, но она умела сохранять мир между своими друзьями. Гораздо сильней, как мы видели, были столкновения у Орлова с Паниными, первенствующими министрами государственными, особенно при образовании Императорского совета: здесь во мнениях раскрылись различия, и Орлов не всегда наблюдал должную осторожность, указывая, что русская политика не должна быть строго прусскою. Теперь страсти разгорелись в Орлове: он долго жил подле женщины, стерег ее — для чего? Большинство не знало, что же это за богатырь, о котором так кричали, который спас отечество. В Москве Орлов выказал себя правителем, теперь представлялся ему случай явиться дипломатом, но этот случай должен был повести и к военному начальству. Он ехал, с тем чтобы взять войско у нерешительного Румянцева и двинуться за Дунай и прямо на Константинополь. Следовательно, Румянцеву грозила большая опасность, и он тем охотнее соединялся с Паниными. А между тем в Петербурге не дремали: нужно было заменить персону Орлова и этим нанести решительный удар; и эта персона явилась в виде добрейшего, красивейшего, но пустейшего офицера Васильчикова. Все удивились, но больше всех должна была удивиться Екатерина, когда, одумавшись, обозрела свое новое окружение. Васильчиков вместо Орлова и Панин на первом плане! Она никогда не любила Панина после 28 июня; она иногда сближалась с ним, иногда удалялась, и самое тесное сближение вызвано было польским делом, во время которого Екатерина уверовала в какие-то необыкновенные политические способности своего министра. С ухудшением польского дела ухудшались и отношения между Паниным и императрицею; но самый сильный удар был нанесен, когда граф Панин Петр высказал слишком резко свое неудовольствие по случаю взятия Бендер, вышел в отставку, не переставал бранить распоряжения Екатерины, а Никита также сердился и хотел непременно выйти в отставку, если б не удержал его приятель его датский министр Струсберг…

ДОПОЛНЕНИЕ

Обзор дипломатических сношений русского двора от Кучук-Кайнарджийского мира по 1780 год

1775

Чрезвычайным и полномочным послом в Константинополь был отправлен князь Никол. Вас. Репнин. В инструкции ему говорилось: «Окончив толь славно и толь счастливо войну тягостную, положили мы отныне впредь непоколебимым правилом государственной нашей политики упреждать и отвращать по крайней возможности все поводы и причины к повреждению мира и доброго согласия со всеми окрестными державами, особливо с Портою Оттоманскою, как тою из них, коея интересы восстановленным ныне миром более других развязаны с российскими во всяком между собою соперничестве, следовательно же, и поставлены тем самым в положение, взаимно и беспосредственно на обе стороны нужное, полезное и драгоценное. Мы поручаем вам именно и точно изъяснять при всяком случае министерству турецкому сие наше политическое правило, а из оного предпочтительную нашу склонность не только пребывать с Портою в лучшем согласии и соседстве, но и показывать ей по обстоятельствам всевозможные угодности в запечатление той искренности и того доброжелательства, с коими прекратили мы невольную войну и с коими хотим впредь пользоваться равно с нею богатыми плодами блаженного мира ко взаимной и ощутительной пользе обоюдных подданных, доколе она, Порта, будет сама сообразовать поступки свои мирным постановлением. Мы имеем причину думать, что она по сию пору научилась уже познавать истинную цену прежних своих мнимых друзей; пускай же теперь начнет испытывать на деле наши к ней мнения. Время, да и короткое, может ее затем лучше всего удостоверить, что Россия отнюдь и ни в чем не желает ущерба ее интересам, ее знатности и ее владениям. К вящему отвлечению внимания и сумнительств Порты от дел татарских может ныне более всего служить обращение оных, с другой стороны, на самовластное захвачение австрийским двором знатных кусков, возвращенных ей миром в полной целости княжеств Молдавского и Волошского. Тут отворите дверь проницанию и искусству вашим вселять бодрость и твердость в унылый дух сераля, не компрометируя, однако ж, себя пред венским двором, дабы нам инако не придти с оным в явную остуду без нужды и без пользы. Вы не оставите потому размерять отзывов ваших при Порте Оттоманской по мере обретаемых в ней больше или меньше выгодных склонностей, внушая пристойными каналами или же и беспосредственно кстати и ко времени, что Порта имела случай испытать со вредом своим цену австрийской дружбы и тех великолепных обетов, кои сей двор продал ей при начале нашей войны за весьма дорогую цену; что все удивляются безмолвному терпению ее в толь чувствительной обиде, каково есть самовластное овладение земель ее посреди мира и под маскою теснейшей дружбы; что, правда, империя Оттоманская гораздо поистощилась в минувшую войну и потому, может быть, опасаясь вящего себе изнурения в сущем уже истощении, убегает оказать справедливое свое восчувствование, дабы тем самым не быть втянутою в новую войну, и что сие ее описание едва ли может почитаемо быть справедливым, когда, с одной стороны, взять в рассуждение коренные ее силы, требующие только обновления бодрости в духе правителей, а с другой — критическую позицию венского двора между нами и союзником нашим королем прусским, обуздывающую его со всех почти сторон в самой внутренности его владений; что происходящая от оного основательная недоверка может в пользу Порты заменять действительную цесарцам диверсию, и, как их содержат на все стороны в тревоге и готовых силах на всякий нечаянный случай, так взаимно туркам облегчат их действия, или же и одни иногда достаточными быть могущие наружные оказательства, что напоследок Порта Оттоманская, примирившись единожды с нами на таких началах, кои мы сами прочнейшими и полезнейшими определили на будущие времена, может уже от империи нашей быть и оставаться навсегда в совершенной беспечности и безопасности, ибо теперь интересы ее во многих частях стали таковыми, что мы оным охотно способствовать хотим и будем». Репнин должен был противиться, чтоб другие державы, особенно Франция, не получили свободы мореплавания по Черному морю. Наконец, предписывалось: «О точном везде наблюдении, дабы единоверные наши нигде утесняемы не были по причине их исповедания, и чтоб вы во всяком случае ходатайствовали за оное и за православные церкви при Порте вследствие мирных артикулов 8, 14, 16 и 17-го, требуя скорого поправления в происходящих беспорядках, также и строжайшего, где надобно, подтверждения, чтоб впредь подобных обид нигде последовать не могло. Равным образом не оставите по 16-му артикулу дозволять протекцию и заступление ваше будущим при Порте поверенным обоим господарей, молдавского и волошского, в их справедливых нуждах и просьбах».

С дороги близ Рушука Репнин уведомлял о получении из Константинополя донесений от Петерсона: два раза уже рейс-эфенди говорил ему о необходимости установить в Крыму наследственных ханов, которые не были бы подвержены низвержению. Екатерина написала: «Ни мы, ни турки права не имеем мешаться в татарские дела, ибо они (крымцы) суть независимы». Но по приезде в Константинополь Репнин должен был уведомить императрицу (25 октября) о неприятном положении там русских дел именно по отношению к татарам. «Здесь дела, — писал он, — неприятное положение берут и, как сказать, в критическом состоянии находятся». Рейс-эфенди говорил русскому переводчику Тамаре: «Порта знает, что не имеет никакого права требовать изменения статей мирного договора, но просит избавить и от погибели: чернь и духовенство, взволнованные татарами, требуют, чтоб Россия отступилась от независимости татар, которой этот народ не хочет, возвратили Порте Кинбурн и позволили ей оставить в своем владении Тамань. Репнин велел отвечать, что у Порты есть свой посол в России, если хотят получить верный отказ на свои предложения, а что он, Репнин, и слышать не хочет ничего противного договору. Посол узнал, что турки намерены послать нарочного в Петербург, говоря, что посол их дурак. Репнин так заканчивал свое донесение: «В таковом, как здешнее правление, ничего верного нет, понеже и сам государь не всегда верен в своем месте, почему, хотя и льщусь я, что до разрыва дело не дойдет, ко всему, однако ж, надлежит быть готовым. Татарские дела нас без важных хлопот николи не оставят, если не найден будет способ хана Девлет-Гирея и главных их чрез него выиграть, а у них деньги, я думаю, все могут сделать». В ответном рескрипте императрицы говорилось: «Мы ожидаем высылки из Константинополя татарской депутации, служащей единственно к развращению турецкой черни, а тем самым и приводящей правительство в напрасные хлопоты и заботу; так равномерно беспосредственного испражнения от войск крепости Таманской. Отнюдь не можем вмещать (понять), чтоб министерство Порты предпочло уступить несправедливым жалобам ветреных татар и нескладным жалобам некоторой части своей черни, нежели соблюсти достоинство свое пред светом, добрую веру пред нами и святость клятвы пред богом. Между убеждений, которые много раз и пред сим уже повторены, можно поместить и сие уважение, кстати, что ежели правительству на все требовать согласия от черни и по ее прихотям переменять государственные постановления, то ничего не будет ни священного, ни надежного, а чрез то самое и погрузить себя паки в бездну неизвестностей, из которых вывелено оно одною нашею умеренностию, что мы посреди войны предвидели уже, что татарское дело в новом его бытии не скоро придет в прямой его образ по дикости и легкомыслию татар; но, невзирая на сие, лучше хотели понести до времени некоторое от них беспокойство, следуя тут нашему собственному человеколюбию, нежели инако будущему с Портою Оттоманскою миру положить основанием совершенное их огнем и мечом истребление, которое всемерно состояло во власти нашей, по собственному тогда признанию всех вообще татар, от которого и ныне ни они, ниже сама Порта справедливо отрещись не могут; что, таким образом, и не уважаем мы настоящим сопротивлением татар собственному их благоденствию, довольствуясь тут соглашением и обязательствами Порты Оттоманской, определяющими оное на первый случай и предоставляя им образумиться от времени и испытания, когда они действительно уже вкусят неизвестные еще им плоды собственной независимости и между тем перебродят в своем квасе, только бы Порта не подавала им причины к соблазну уважением нынешних их жалоб, а особливо вывела из Тамани войска свои, остающиеся там под тщетным предлогом и именованием гостей, которые, однако ж, употребляются от татар во все их внутренние раздоры да и сами себя считают не гостями, а владыками тамошних мест; что напоследок противу этого надобно действовать войском при согласии крымского хана, а иначе достигнуть этого нельзя; когда же начнется речь о войске, то выставляют препятствием мирный договор с Портою».

Когда послано было к хану Девлет-Гирею за пояснением кубанских событий, то хан отвечал прямо, что крымские и ногайские орды согласно отправили к Порте Оттоманской челобитчиков с прошением, чтоб им по закону магометанскому вольными не быть; но, не дожидаясь решения Порты, Шагин-Гирей с несколькими войсками приехал к Копылу и там непристойными внушениями между народом хотел сделать коварную помеху общему намерению, что мусульманской чести непристойно. Кроме того, Шагин-Гирей первый напал ночью на несогласных с ним султанов, князей и мурз, которые принуждены были, спасая себя, отражать его нападения; Шагин-Гирей потерпел неудачу и возвратился. Между тем русский агент в Крыму капитан Мавроени в донесениях своих подтверждал то, что писал Шагин-Гирей о замыслах и обязательствах Девлет-Гирея. Мавроени доносил, что в прежнее время крымские ханы получали от турецкого султана жалованья не менее 80000 рублей; а теперь послам, отправленным в Константинополь, велено там сказать, что крымцы не только эти суммы получать не желают, но и от себя, сколько угодно, будут султану платить. Девлет-Гирей пригласил Мавроени к себе, принял очень ласково, пригласил сесть и начал говорить о Веселицком с сожалением, как его обидел, обесчестил бывший хан Сагиб-Гирей. Тут пришел бывший Нурадин-султан, и хан обратился к нему со словами: «Бога вы не боялись, что, получая подарки от этого доброго и почтенного старика Веселицкого, нанесли ему такое бесчестие». Нурадин отвечал: «Мы ему ничего не сделали, только послали посмотреть турецких военных кораблей». — «Таких военных кораблей он много видал, — сказал Мавроени, — но не так жаль того, что Веселицкого отправили под караулом смотреть турецких кораблей, как того, что при этом убито больше ста человек его свиты». — «Я бы этого никогда не сделал, — сказал хан, — а если б и взял под караул, то по окончании дела отпустил бы честным образом. Это Сагиб-Гирей сделал по глупости; находящийся в Константинополе русский полковник (Петерсон) писал ко мне, требует пяти или шести человек русских солдат, которых будто бы мои татары украли; но их украл сам Шагин-Гирей и продал черкесам; он всем нашим обществом проклят; он будет наносить вред и России, и Турции, и Крыму, и потому надобно его взять или в Крым, или в Россию».

В конце июля дела Шагин-Гирея на Кубани пошли хорошо, и он писал Щербинину: «Сего июля 23 дня вступил я в крепость Копылы. Едичкульская орда вся и келичинское поколение мне подчинились, вследствие чего, каковы клятвенные уверения на присяжных листах утверждены печатьми, дали мне, с оных препровождаю копии, прося вознесть оные к сведению ее и. в-ства с изъяснением моей наичувствительнейшей благодарности, которую по смерть мою продолжать не премину. Есть надежда в самом ближайшем времени и все мои дела с помощью божьей к желаемому концу довесть; но только прошу вас, моего приятеля, не оставлять своим старанием и ходатайством о доставлении мне высокомонарших пособий и впредь таковых, каковыми я до сего из особливого великодушия и милосердия ее в-ства имел счастье снабдеваем быть». В письме к Бринку Шагин-Гирей прямо указывал, какие ему нужны пособия: «Очень было бы хорошо при Едичкульской орде определить русскую команду; а силы команды определить нельзя, то снабдить хотя денежным вспоможением». Находившийся при Шагин-Гирее переводчик Константинов писал Щербинину: «Нет надежды укрепить этот край одною властью калги-султана над здешними ордами, ибо власть его без подкрепления с нашей стороны очень слаба. Теперь самое удобное время к возведению Шагин-Гирея в ханы, ибо, с одной стороны, в Крыму замешательство, с другой — обласканные нашими деньгами здешние народы еще не простудили горячих обещаний султану, которые по прошествии некоторого времени могут подвергнуться перемене; итак, надобно ковать железо пока горячо. Для достижения цели надобно употребить еще столько же денег, сколько издержано, и двинуть войска без нарушения, впрочем, договора, а подумает сама Порта, да если хочет и вразумить татарам, что в случае новой за них между обеими империями войны они, татары, будут первою необходимою и, может быть, и единою жертвою оной, что тогда, испытав мы ныне тщетность попечения нашего о их целости и благосостоянии, не возможем уже при всей нашей претительности к строгим и жестоким мерам возбранить истинному и существительному интересу империи нашей отяготить над татарами всю свирепость оружия и разрушив самое их бытие, дабы оное впредь не могло паки претвориться в источник раздора между Россиею и Портою Оттоманскою».

Преданный России калга-султан Шагин-Гирей не уживался с татарами, и когда Щербинин увещевал его, чтоб старался приобресть популярность у своего народа и представлял в пример хана Девлет-Гирея, который ласковостью достиг ханства, то Шагин-Гирей отвечал: «Девлет-Гирей приобрел ханское достоинство клятвенным обещанием уничтожить татарскую независимость». Когда брат мой Сагиб-Гирей письменно спросил крымцев, за какую вину отрешили они его от ханства, спросил в таких выражениях: «К лишению чина и удалению из отечества брата моего калги-султана (Шагин-Гирея) объявили вы ту причину, будто он держится русской стороны, имея к ней сильную привязанность, но против меня что вы можете сказать?» — то крымцы отвечали ему: «Мы не имеем к вам никакого опасения, подозрения и сомнения, но предпочли мы вам Девлет-Гирея единственно потому, что он клятвенно обещал уничтожить тяжкую для нас независимость, ибо по причине поступков наших против России вольность должна быть причиною нашей гибели и разорения». Калга-султан дал знать, что крымцы, потеряв надежду, чтобы Порта удержала их в своем подданстве, обратились тайным образом к янычарскому обществу с внушением, что если Порта оставит их под покровительством России, державы христианской, то они принуждены будут покинуть магометанский закон; янычары отвечали, чтоб крымцы прислали к ним об этом явное прошение, обещаясь помочь им, и крымцы послали прошение.

Этого калгу, Шагин-Гирея, в Петербурге хотели утвердить на Кубани, среди ногайских или едисанских татар, и Щербинин получил повеление «удержать калгу-султана как в хорошем его расположении к интересам высочайшего двора, так и в знатности, кредите и почтении между ногайскими ордами, дабы его иметь на всякий случай готовым и надежным орудием к преграде» совокупным проискам Порты Оттоманской и хана крымского. Но совокупные происки предупредили. Назначенный от Девлет-Гирея на Кубань сераскиром Тохтамыш-Гирей-султан соединился в октябре с султанами, вышедшими из Темрюка, попал на часть Едичкульской орды, преданную Шахин-Гирею, перебил и ограбил сопротивлявшихся; спаслось только 18 мурз, которые прибежали к Шагин-Гирею с укорами, что он обнадежил их русскою помощью, а между тем выдал на разоренье. Шагин-Гирей, видя, что находившийся при нем русский эскадрон не в состоянии защитить его, уговорил его отойти, а сам отдался в плен татарам, когда султаны и мурзы по настоянию русских присягнули, что ему никакого вреда не будет. Русский отряд при своем уходе встретил большие препятствия: при переправе через реку бежавшие еще при Петре Великом донские казаки-некрасовцы дали ему лодки, но вытребовали сто рублей; а татары потребовали, чтоб он дал им подписку, что не видал от них никаких враждебных действий, иначе велят сейчас же разграбить и разбить; подписку принуждены были дать.

Бригадир Бринк, стоявший при устье Еи, отправился к Калге узнать от него самого о положении дел. Калга объявил, что для утверждения вольности крымских татар необходимо издание манифестов с русской и турецкой стороны с ясным заявлением, что старания об уничтожении этой вольности не будут приятны ни той, ни другой державе: тогда татары и успокоятся на этом как на решении судьбы. «Так как твердое соблюдение постановленного, — говорил калга, — будет непосредственно зависеть от крымских ханов, то судите: если душа не может терпеть какой вещи, то может ли вместить в себя эту вещь тело? Если же чего душа желает страстно, может ли вопреки ее склонности тело этого не принять? Каждый властитель есть душа своей области. По этой причине я и заявлял много раз, что, пока крымский хан не будет внутренно склонен к независимости, до тех пор ненадежна прочность трактата и спокойное поведение татарского народа. Об этом повторял я много раз и князю Василию Михайловичу Долгорукову, и Евдокиму Анисьевичу Щербинину, когда по высочайшей воле я уезжал из Полтавы в здешний край. Решено было действовать здешнею стороною, но для этого необходимо овладеть Таманом, что и было бы мною сделано, если бы, во-первых, не было тут войска турецкого, а во-вторых, если б исполнена была просьба Едичкульской орды о защите ее войском. Если есть намерение успокоить ногаев и утвердить между ними вольность, то под предлогом перевода войска через здешние места от Азова для усиления керченского гарнизона».

В Польше Штакельберг представлял о необходимости окончить сейм, предоставив дело об определении границ Постоянному совету. Панин отвечал ему, что это и его собственная мысль и что императрица поручает ему, Штакельбергу привести ее в исполнение. «Вы употребите вашу обычную деятельность, — писал Панин 8 января, — приготовить умы к этому и особенно согласить своих товарищей. Я говорил об этом с князем Лобковичем и графом Сольмсом, и они будут настаивать на исполнении нашего намерения при своих дворах». В конце января Штакельберг писал: «Слишком много причин бояться, что польские дела, затягиваясь, кончатся полным разрушением этого государства, так что не будет никаких средств помешать этому событию. Я успел вывести иностранные войска из королевства, я буду неутомимо препятствовать, чтоб они не вошли опять; но мне нельзя будет предотвратить это несчастье, если интерес каких-нибудь магнатов, которые среди смуты надеются осуществить свои честолюбивые планы, возьмет верх над интересом государственным. Бенуа мне сказал, что его король принял твердое решение ввести свои войска в Польшу, если поляки не кончат к 1 марта. Я счел своею обязанностью предуведомить их об этом, указать им на опасность; они должны уже пенять сами на себя, если хотят низвергнуться в пропасть. Я сделал для себя постоянным принципом соединять счастье и спокойствие Польши с интересами России, они неразрывны; и думаю, что сердце и человеколюбие ее и. в. будут этим удовлетворены. Перемены, произведенные в форме правительства, сделаны согласно этому принципу, настоящему положению Польши и соединенному плану троих дворов. Но здесь существует значительная партия; будучи недовольна тем, что делается, она хочет все перевернуть вверх дном и восстановить прежнюю анархию. Она питается мечтами и обнимает малейший фантом. Если неистощимые интриги, которыми она осаждает все дворы, могущие иметь влияние на судьбу Польши, получат малейший успех, это государство должно погибнуть. Я ездил к королю, чтоб уговориться насчет окончания дел, я нашел у него Браницкого; и мы вместе с королем стали его убеждать, какими опасностями грозит проволочка. Наконец, нам показалось, что он убедился и обещал искренне нам содействовать».

В начале февраля, уведомляя о возобновлении конференций с делегацией, Штакельберг опять жаловался на медленность, выставляя ей две причины: «Несогласие, господствующее между вельможами польскими, которые собираются на конференции у короля для рассуждения о делах собственно польских, не интересующих соседние государства. Вторая причина, переставшая быть тайной для поляков, состоит в решительном нежелании моих обоих товарищей, особенно Бенуа, окончить дела. Легко понять влияние этого на химерические умы поляков. Я притворяюсь, что не замечаю расположения моих товарищей и продолжаю двигать дела, пока их летаргия не превратилась в оппозицию. В тайных внушениях нет недостатка. Вероятно, оба двора надеются, что продолжение дел будет для них источником благоприятных событий. Трудность моей роли между польскими фантазиями и политикой обоих товарищей не избежит от вашего внимания. Существенный интерес ее величества, состоящий в сохранении здешней страны, предписывает мне величайшую осторожность. Мне предстоит одно из двух: или лавировать, преодолевая трудности переговорами, способными согласить общие и частные интересы с моею целью, или круто повернуть дело, чтоб были введены иностранные войска; я предпочитаю первое, хотя оно требует много времени, ибо второе повлечет к величайшим затруднениям, увеличивая претензии двух дворов, раз их войска вступят в страну. Ваше сиятельство, употребите весь свой кредит при обоих дворах; чтоб убедить их в необходимости кончить дело, а не отравлять их с целью поделить остальную Польшу».

От 14 февраля Штакельберг уведомил, что начали рассуждать о диссидентском деле. Обнаружились прежний фанатизм, прежние волнения, «Нунций, все духовенство, все монахи постоянно осаждают членов делегации, внушая им ревность самую слепую. Ревицкий явно проповедует согласие, а под рукою поддерживает все внушения нунция. Наконец, когда положили начать дело, Ревицкий сказал, что, несмотря на согласие, царствующее между тремя дворами, его двор, будучи католическим, не может покинуть своей религии; не одобряя ничего, что может повести к притеснениям диссидентов и греков-неуниатов, он, Ревицкий, предложит свои добрые услуги для поддержания прав господствующей религии. Так как под этими словами разумеется вообще исключение диссидентов из законодательства, то легко представить впечатление, произведенное этими словами на фанатиков, у которых большинство. Когда Ревицкий кончил, я стал уговаривать делегацию обратить внимание на слова австрийского министра насчет удаления его двора от поддерживания фанатизма и религиозного преследования. Эти чудовища часто окровавляли Польшу и в последнее время дали предлог к бунту и войне междоусобной, так что соседние дворы должны были войти в соглашение о восстановлении спокойствия. Я кончил словами, что всегда с удовольствием приму добрые услуги Ревицкого в переговорах, относительно которых, мне кажется, делегация руководится ложным принципом: кажется, она думает, что дело надобно начинать сначала, тогда как мы должны отправляться от оснований, которым служит договор 1768 года. Бенуа почти слово в слово повторил мою речь, прибавив, что его государь старался и всегда будет стараться о поддержании прав диссидентов. Ревицкий не сказал больше ни слова, а назначили епископов и несколько сенаторов и шляхты для конференций в моем доме; Ревицкий объявил, что не будет присутствовать при этих конференциях, хотя прежде обещал добрые услуги. Я постарался пригласить Бенуа».

16 февраля окончилось страшное диссидентское дело, по выражению Штакельберга. Поведение Ревицкого заставило Штакельберга и Бенуа потребовать от него положительного объяснения, имеет ли он от своего двора приказание разорвать соглашение между тремя дворами из-за диссидентского дела. Прижатый таким образом к стене, Ревицкий стал выражаться яснее пред поляками, и те стали умереннее. Диссиденты и греки-неуниаты сохранили право участвовать в законодательстве только в определенном числе. Подтверждены были права православной и диссидентской шляхты на все должности военные, административные и судебные, а чрез это для них осталась отворенною дверь ко вступлению в Постоянный совет. Поведение Ревицкого так рассердило Екатерину, что когда австрийский двор стал просить позволения закупать лошадей на юге России, то она написала: «Отказано, все лошади померли». Но оставалось еще дело о торговом договоре между Польшею и Пруссиею. «Кажется, — писал Штакельберг, — что прусский король или вовсе не хочет заключать торгового договора или низвести Польшу на степень прусской колонии». Штакельберг должен был, по его выражению, принять на себя в этом деле роль польского уполномоченного, уговаривая Бенуа быть снисходительным. Но уговоры не помогали. Положение Штакельберга было затруднено тем, что русская армия возвращалась после турецкой войны чрез польские владения, отчего поднялся страшный крик на сейме, жалобы на разорение, требование, чтоб армия была немедленно выведена.

Дело о торговом договоре с Пруссиею не двигалось. Бенуа требовал, чтоб все прусские мануфактурные произведения входили в Польшу беспошлинно, а польские, входя в Пруссию, оплачивались. Наконец Штакельбергу удалось уговорить Бенуа согласиться на взаимность относительно пошлин. 1 апреля посол известил Панина о спокойном окончании двухгодичного сейма, который, как иногда казалось, должен был кончиться разрушением Польши. Дело определения границ осталось на решении Постоянного совета, согласно желанию Панина и Штакельберга. Трескучая речь гетмана Браницкого против раздела и против намерения Пруссии и Австрии увеличить свои владения вопреки договору о разделе не произвела ожидаемого им впечатления; поляки не отозвались на его предложение идти с оружием в руках защищать свои границы.

В январе Фридрих II писал Сольмсу: «Кажется, гр. Панин подозревает меня в добром расположении к венскому двору; но многого недостает, чтоб я почувствовал к нему нежность. Я знаю его дух, его образ мыслей, я испытал от него много зла. Его последний договор с Портою и другие его деяния должны внушить мне отвращение от двора, который не полагает границ своему двоедушию и который так легко делается банкротом в добросовестности, если это банкротство благоприятствует его интересам. Я не одобрял его новых приобретений, я согласился на них только для избежания неблаговременных дрязг и чтоб не дать повода к ссоре между тремя дворами. Но я очень хорошо видел, что Австрия берет вдвое против своей доли как землею, так и людьми; ее недавний захват в Молдавии и Валахии исполняет меру ее ненасытности, и приращение силы, которой она этим достигает, вовсе не шуточное. Несмотря на все это, европейские отношения и война, которую Россия только что кончила, заставляют меня думать, что теперь не время противиться Австрии. Между тем поведение Австрии требует величайшего внимания и заслуживает серьезных размышлений относительно будущего. Надобно подумать, как бы поставить оплот жадности австрийского дома, который, если дать ему волю, перейдет всякие границы. Я буду очень рад узнать мысли графа Панина на этот счет. Я думаю, что, когда придет время положить должные границы его честолюбию и усилению, надобно будет начать дело переговорами, чтоб приготовить материал и не поступить опрометчиво в проведении нужных мер. Положение австрийского дома может сделаться очень критическим. Предложение посредничества в деле Молдавии и Валахии, сделанное Франциею Порте, кажется, очень способно поссорить Австрию с этою державою. У ней также недоразумение с Англиею, так что безо всякого чуда венский двор может очутиться одиноким, подверженным ненависти целой Европы. Между тем очень верно, что он не уступит ни пяди земли, захваченной в Польше, что мой пример перенесения границы назад не произвел на него никакого действия, вследствие чего я опять продвинул ее вперед, чтоб не усиливать еще более Австрии. В таком положении находятся дела теперь. Я вполне согласен с графом Паниным, что так как переговоры с делегациею и депутатами нескончаемы, то пусть каждый остается при том, что имеет в ожидании более благоприятного времени, когда можно будет получить ратификацию Польской республики, а между тем оканчивать успокоение этой страны независимо от дела установления границ. Мне кажется, что мое внушение об опасности, угрожающей польскому королю в случае выхода русских войск из Польши, не произвело надлежащего впечатления на графа Панина, хотя оно заслуживает внимания; ибо верно, что польская нация согласна в одном — в общей и сильной ненависти к этому государю».

В мае месяце Фридрих II был встревожен депешею, полученною из Варшавы от Бенуа: «Гетман Браницкий отправляется в Москву. Так как он внушает полякам, что у него особенные связи при русском дворе, могущие произвести со временем полную перемену системы в отношениях трех. держав, соседних Польше, то легко заключить, с каким намерением граф Браницкий предпринимает это путешествие. Его план состоит в том, чтоб разъединить три двора, для чего он не оставит употребить всякого рода ложные донесения, посредством которых он надеется уверить петербургский двор, что все сделанное на последнем сейме никуда не годится и надобно установить другую правительственную форму. Он особенно хвастался тем, что генерал Потемкин вполне ему сочувствует и потому он знает гораздо больше, чем русский министр в Варшаве, который ходит ощупью. Он придает огромную важность учтивостям, которые ему будут оказаны в Москве. Поляки уже навострили уши и ждут с нетерпением последствий этой новой поездки. Какой-то Монтрезор, которого Браницкий отправил в Москву и на которого здешние невежды смотрят как на поверенного в делах при русском дворе, недавно написал Браницкому, что в России рахваливают его поведение в делегации и особенно восхищаются его прекрасною речью, произнесенною в конце сейма».

При русском дворе и без Браницкого знали, какое влияние произвелено в Польше тем, что Фридрих II велел присягать себе на верность жителям тех польских местностей, которые не следовали ему по договору. Панин, несмотря на все свое доброжелательство к Пруссии, должен был выразить Сольмсу неодобрение своего двора такому поступку. Фридрих писал по этому случаю своему послу: «Вам было бы легко оправдать мой поступок, напомнив этому министру, что основанием нашего раздельного договора было соблюдение совершенного равенства между долями соразделяющих государств. Когда Россия нашла противным смыслу договора, чтоб Австрия распространила свои границы за Сбруч, а я за Нетце, я сейчас же. перенес мои пограничные столпы со спорного места из уважения к представлениям России, моей доброй и искренней союзницы; я сделал это в надежде, что Австрия окажет такое же уважение к русским представлениям и по моему примеру удержится от распространения своих границ. Но так как эта надежда не исполнилась, Австрия продолжает удерживать свой захват, то я счел себя вправе опять подвинуть вперед свои пограничные столпы и потребовать присяги от жителей. Ни один справедливый человек не может требовать, чтоб я один принес требуемую жертву, и Россия может желать одного: когда Австрия сократит свои границы, чтоб и я сделал то же самое. Если моя добрая союзница склонит к этому венский двор, то не встретит с моей стороны ни малейшего препятствия!»

А в Вене шел другой разговор. Кауниц говорил кн. Голицыну: «Польская республика дурно соблюдает свои интересы, выставляя столько препятствий для определения границ, ибо, чем более тянет она это дело, тем более король прусский пользуется им для распространения своих границ». — «Если б Австрия, — возразил Голицын, — пожертвовала округом, о котором сначала шел весь спор, то она отняла бы у короля предлог переступать с своей стороны границы, предписанные договором». — «Все это так, — отвечал Кауниц, — но так как мы взяли то, что нам принадлежит, то противно было бы достоинству моего двора отступать со вредом для него, чтоб только воспрепятствовать захвату короля. И теперь нельзя моему двору подвергнуть себя такому посмешищу». Голицын заметил на это, что венский двор требует здесь посредничества России, но положение последней будет крайне затруднительно при решении такого дела, где ни одна сторона не хочет уступить, не обращая никакого внимания на обиду польского народа, обиду явную относительно захвата прусского короля и довольно правдоподобную относительно австрийских занятий. При всем желании уладить дело Россия не может тут ничего сделать. Кауниц отвечал, что его двор держится договора, где прямо сказано, что в случае спора относительно разграничения дворы взаимно принимают на себя посредничество.

Из Парижа кн. Борятинский писал: «По многим отзывам и ответам здешнего министерства, равно как и по распоряжении внутренних дел, наверно почти полагают, что здешний двор желает надолго остаться в покое, если можно ни в какие посторонние дела не вмешиваться; король и граф Морепо все внимание обратили к поправлению внутренних дел, которые в немалом расстройстве, особенно финансы. От графа Верженя по тихости его нрава и по малому его при дворе кредиту никаких широких замыслов ожидать нельзя». Когда Борятинский по поводу знаменитого разрыва Англии со своими североамериканскими колониями начал говорить с Верженом, что в публике толкуют о войне Испании и Франции против Англии, то Вержен отвечал: «Осмеливаюсь утверждать, что Испания ни прямо, ни косвенно не станет покровительствовать английским колониям, ибо этим подала бы повод своим и чужим колониям оказывать такое же упорство и непослушание метрополиям; а мы с своей стороны очень далеки от того, чтоб тревожить Англию. Что касается меня лично, то главнейшее мое старание всегда будет о сохранении мира и тишины; да и король смотрит на дело таким же образом. Хотя Англия и делает вид, что ссору свою с колониями считает делом маловажным, а в действительности очень этим озабочена, ибо, сколько нам известно, торговля с Америкою приносит ей более двух миллионов фунтов». А между тем в публике шел слух, что будет война с Англиею.

Стахиев из Стокгольма в начале года доносил, что король наедине жаловался на скупость французского двора и выражал свое неудовольствие против графа Верженя. «Мне уж начинают наскучивать опекунские поучения этого министра нашему посланнику графу Крейцу», — говорил Густав. Разнесся слух, что хотят созвать чрезвычайный сейм вследствие убожества казны; а между тем от знатных лиц слышались жалобы, что король нимало не заботится о порядочном производстве государственных дел, заботится только об удовлетворении своих и своей фамилии прихотей и забав, не обращая внимания, что они наконец становятся несносными для государства; пренебрегает представлениями, которые ему делаются против его роскошной жизни, все более и более слушается советов молодых людей, а пожилых убегает; а из провинций приходили жалобы на несносную тягость податей, на строгость, с какою они собираются. На маскараде сенатор граф Ферзен говорил датскому посланнику: «Прежний французский посланник граф Вержень, как дельный человек, не мог быть приятен нашему двору. Гораздо ласковее обращаются с настоящим посланником графом Дюсоном, потому что он искусен в задавании пиров и в других пустяках, а дельными представлениями беспокоить не любит, а нам то и надобно. Его величество гораздо охотнее бывает в маскараде, чем в Сенате, ибо в Сенате ему беспрестанно жалуются на скудость государственной казны, а в маскараде он видит удалых и беззаботных юношей с ласковыми женщинами, которые скорее представляют здешнее государство богатым, чем изнуренным». Печать, не смея говорить явно, расхваливала короля Карла XI именно за те качества, которых не было у Густава III.

Стахиев переведен был в Константинополь; на его место приехал Симолин из Копенгагена в конце мая и писал Панину: «Так как большинство живет по деревням, то я видел только не многих из наших старых друзей, или колпаков; я обошелся с ними как можно радушнее, хотя мы не можем извлечь из них никакой пользы для наших видов и интересов в этой стране». Король ездил в Финляндию и был очень недоволен этою поездкою, потому что императрица писала ему перед тем, что не может с ним видеться по причине поездки в Москву. Приехавши в Финляндию, Густав отправил в Москву графа Левенгаупта с известием о своем прибытии в соседство России. Чтоб заплатить учтивостью за учтивость, Екатерина отправила в Стокгольм графа Андрея Шувалова поздравить короля с возвращением из путешествия. Король долго не принимал Шувалова, наконец принял. «Во время аудиенции, — писал Шувалов, — король был задумчив, несколько смущен и холоден. Я его нашел одного сидящего почти на столе посреди кабинета. После моей речи и его ответа вдруг его величество соизволил переменить осанку и голос и с некоторою ласкою близ получаса изволил разговаривать о посторонних совсем материях: о французских писателях, о новой философии, о просвещении века нашего и о прочем подающем способы блистать остротою. Но притом мне показалось, что король когда и обращал иногда разговор на Россию, то с крайнею осторожностью выбирал речи, которые бы не могли подать повода к малейшей похвале России в рассуждении славных ее побед, заключенного знаменитого мира или прошедших по тому случаю торжеств, также и о их императорских высочествах (великом князе Павле Петровиче и супруге его) ни единого слова не спросил и не молвил. Теперь уведомить не безнужно почитаю, что король и его друзья в рассуждении России всю свою надежду полагают на французские интриги в том мнении, что они могут свести российский и шведский дворы или по крайней мере уменьшить справедливое раздражение нашего двора, которое тем для них страшнее, что оное скрыто и в границах наружной благопристойности обращается». 14 августа Шувалов писал: «Ледяной прием, испытанный мною по приезде сюда, не изменился до сей минуты, когда я получил отпускную аудиенцию у короля. Верю, что Левенгаупт уговорил короля таким образом обойтись со мною, ибо известно, что король не отказывает ни в чем своим фаворитам. Но не менее верно, что французский посланник — самая не министерская голова, какая только есть в распоряжении версальского кабинета, — сильно заподозрил мой приезд. Он испугался, что я прислан сделать королю некоторые внушения и чтоб король также через меня не сделал каких-нибудь секретных предложений русскому двору. Первый страх был основан на общем здесь мнении, что, наверное, под моим церемониальным поручением скрывается что-нибудь более существенное. Второй страх был основан на знании характера королевского, колеблющегося, чрезвычайно легкомысленного и жадного к новому, характера, который смущает и волнует постоянно всех шведов, лакеев версальского двора и распространяет луч радости и надежды в душе их противников. Это объясняется смущенным, задумчивым и беспокойным видом французского посланника в первые дни моего приезда. Кроме того, две вещи подтверждают меня в этом мнении: первое незадолго до моего приезда была размолвка между королем и посланником, который обнаружил недоверие к королю относительно России; второе, что меня считают здесь человеком, ненавидящим Францию за ее политику. По этим причинам мы с Симолиным заключили, что французский посланник для спокойствия и удовлетворения своего двора потребовал, чтоб со мною обошлись более чем равнодушно, особенно, чтобы привести в отчаяние шведов, друзей России, показать им, что король держится твердо с помощью Франции и не имеет нужды заискивать у России».

По словам Шувалова, с Симолиным обращались так же холодно, как и с ним. Одинаковое невнимание испытывал и прусский посланник граф Ностиц, тогда как особенною любезностью пользовался австрийский посланник молодой граф Кауниц, сын знаменитого канцлера. Французский посланник не пропускал случая внушать Симолину, как прусский король опасен для спокойствия своих соседей; как Россия и Франция должны быть в тесном союзе для сдержания честолюбия и хищничества этого государя; но француз не мог удержаться, увлекся, пересолил: стал утверждать, что Фридрих II был единственным виновником последней турецкой войны, польских смут и всех затруднений, испытанных императрицею.

Панин в разговоре с Нолькеном, шведским посланником при русском дворе, обнаружил неудовольствие насчет ледяного приема Шувалова в Швеции. Нолькен, разумеется, дал знать об этом королю; как же тот объяснил дело перед своими? За обедом он начал говорить: «Граф Шувалов очень недоволен своим пребыванием здесь, и я вовсе этому не удивляюсь. Человека, слишком великолепного и думающего о себе, что он умнее всех на свете, императрица прислала ко мне. человеку, простому во всем. Вы видели, что на прощальной аудиенции, которую я ему давал, я был одет в простом мундире, а он расшит с головы до ног и покрыт бриллиантами. Императрица думала нас здесь ослепить остроумием и великолепием Шувалова». Передавая Панину эти слова Густава, Симолин прибавил: «Правда, что его величество на последней аудиенции надел самый истасканный и грязный мундир, какой только можно было отыскать в гардеробе, чтоб показать придворным контраст относительно графа Шувалова».

Симолину дано было позволение удалиться из Стокгольма, если холодность к нему двора будет продолжаться. 30 октября он дал знать, что когда он был на аудиенции у герцогини Зюдерманландской, супруги королевского брата, то дежурный кавалер не встретил и не проводил его, как того требовал обычай, строго соблюдавшийся и в королевском дворце. Симолин писал по этому случаю к Панину, что такое неуважение дает ему полное право воспользоваться позволением императрицы и уехать из Швеции, и Екатерина написала на его письме: «Скажите же ему, что он может уехать». Симолин писал также, что шведский двор занимается выдумками на его счет. Так, выдумано, что существует клуб недовольных, где он председателем; что он только притворяется больным для избежания позора, а между тем проводит ночи в этом клубе; дирекция театров сделала ему неприятность относительно абонемента.

Донесения свои из Лондона Мусин-Пушкин начал словами: «Положение американских дел почти дошло уже до созрелой кризисы». Это положение дел отнимало окончательно у Англии возможность вмешиваться в восточные дела против русских интересов и заставляло искать русской помощи в предположении, что естественные враги Англии — Испания и Франция должны будут вмешаться в американскую борьбу. Поэтому, когда Порта потребовала посредничества английского короля относительно смягчения Кучук-Кайнарджийских условий, то получила отказ; летом Мусин-Пушкин был отозван и уехал, сдавши дела советнику посольства Лизакевичу. В Москве, где так пышно торжествовали Кучук-Кайнарджийский мир, радуясь так давно и страстно желанному успокое нию, Екатерина получила письмо короля Георга III от 1 сентября: «Я принимаю помощь, которую ваш министр предложил кавалеру Гуннингу, принимаю отряд русского войска, который может сделаться для меня необходимым вследствие бунта моих подданных в американских колониях». Екатерина отвечала (23 сентября): «Громадные военные приготовления Испании привлекали взоры всей Европы; все думали, что они будут направлены против владений в. в-ства, против британского народа, который сам думал также и беспокоился. В это время при таком положении политических дел министр в. в-ства при моем дворе желал иметь подтверждение моих чувств, всегда громко объявляемых за вас и за ваш народ. Я немедленно велела объявить ему чрез мое министерство, что в. величество может рассчитывать на мое доброе расположение, на мою готовность быть вам полезною и оказать вам действительные услуги независимо от предварительных между нами обязательств. Опасения относительно Испании исчезли, и в. в-ство уведомляете меня своим письмом и чрез своего министра, что вы объяснили и определили результат этих моих уверений в двадцатитысячный отряд моего войска, который должен быть будущею весною перевезен в Канаду. Я не могу от вас скрыть, что такое вспоможение с таким назначением не только изменяет сущность моих предложений, но переходит границы моей возможности служить вам. Я только что начала наслаждаться миром, и в. величество знаете, как моя империя нуждается в спокойствии. Вам также известно, в каком положении армия, хотя и победоносная, выходит из войны, долгой и упорной, ведшейся в климате убийственном. Признаюсь прежде всего, что весенний срок очень короток для восстановления моей армии. Я не говорю о неудобствах, которые встретят такой значительный отряд в другом полушарии, оставаясь под властию, ему почти неизвестною, и почти лишенный всяких сообщений с своим правительством. Для собственного удостоверения в мире, который мне стоил таких усилий, я не могу так скоро лишить себя такой значительной части войска; и в. в-ство знаете, что столкновения с Швециею только временно заснули и польские дела еще окончательно не установлены. Не могу не подумать и о том, согласно ли с нашим достоинством, с достоинством двух монархий и двоих народов, соединять свои силы для того только, чтоб утушить бунт, не подкрепляемый никакою иностранною державою. Быть может, также я должна выставить на вид, что ни одна из держав, имеющих владения в Новом Мире, не будет смотреть равнодушно на эту перевозку столь значительного иностранного войска. Тогда как теперь они не принимают никакого участия в ссоре английских колоний с метрополиею, они вмешаются в дело, увидя, что имеющий важное значение и новый для Америки народ призван принять в нем участие. Отсюда очень вероятна европейская война вместо мира, в котором Англия удостоверена с этой стороны».

А между тем Лизакевич доносил от 20 октября, что все английские газеты наполнены известиями о посылке русского войска в Америку, что не только англичане, но и многие ино странные министры в том уверены.

1776

Полтора года прошло с заключения Кучук-Кайнарджийского мира, и в начале 1776 года в Петербурге еще не были убеждены, что война с Портою не начнется опять в самом непродолжительном времени. В марте Панин выражался так: «Ясно, чрезвычайное упорство Турции заставит нас отказаться от какого-нибудь из мирных условий, особенно от независимости татар, самого тяжкого для них условия. Мы пойдем хладнокровно, шаг за шагом, с большою осторожностью, чтоб разъяснить это положение Порте и применить потом наши средства. Мы не предполагаем, чтоб они уже решились на самые крайние меры, и мы по возможности будем стараться не доводить их до этого». Тогда же императрица писала Панину: «Скажите Стахиеву и то, что неизвестно, ищет ли Порта вправду нарушить с нами мир чрез подобные затруднения в выполнении трактата, или только что министерство их желает корысти: то обещание процентов с сумм платимых (денег) будет способ нам узнать прямое их намерение и по тому брать меры. Прибавьте еще, что весьма нужно скорее о сем иметь известие». До приезда Стахиева в Константинополь Репнин писал Панину от 21 января: «Не могу довольно изъяснить, с каким прискорбием вижу себя в том положении, что нет от меня отправления, в котором бы не доносил я какой новой неприятности. Нынешняя, т. е. отказ Порты платить должные по трактату нам деньги, и с теми изъяснениями, которые рейс-эфенди при сем случае моему переводчику сделал, кажется, ясно доказывает их решимость Тамани и татарских дел не оставлять, тоже денег нам должных не платить да по возможности и прочие предписания трактата по частям уничтожать, нарушая таким образом свои обязательства под коварными предлогами и не начиная сами войны, но отваживаясь и готовясь ко всем могущим быть следствиям. Вижу я притом почти несомненно, что рейс-эфенди и драгоман Порты совершенно преданы австрийцам и французам и что с ними о всех наших делах советуют». Репнин доносил, что турки усиливают флот. Впрочем, перед самым отъездом Репнина Порта объявила ему, что решилась продолжать платеж денег.

12 февраля приехал в Константинополь Стахиев и в апреле дал знать, что, «кажется, турецкое министерство не намерено отступить от своих беспутных и невежливых требований относительно татар». Несмотря на обещание, данное Репнину и повторенное Стахиеву, до конца мая заплачено было только 200000 левков, а когда со стороны русского посольства было замечено, что в таких ничтожных уплатах высказывается пренебрежение, то рейс-эфенди велел отвечать, что невеликая будет беда, если уплата перейдет за срок — дело обыкновенное в долговых платежах. Донося об этом, Стахиев писал, что турки ободряются слухами о несогласиях России с шведами и Польшею, что шведы сильно вооружаются, а в Польше готовится новая конфедерация и в Константинополь скоро приедет польский министр. Но Стахиев писал, что все это легко в пыль превратится, если императрица немедленно пришлет решительный отказ в отмене условия о, татарской независимости, ибо состояние Порты таково, что она не может воевать и против Рагузинской республики. Новой войны можно было не опасаться, но надобно было ускорить платеж денег за старую; и Стахиев обратился к двум знатным и сильным каналам, обещая каждому до шести процентов с получаемой каждый раз суммы, каналы согласились, обещая употребить всевозможное старание не только установить порядочный платеж денег, но и обуздать замашки рейс-эфенди, причем утверждали, что Порта не в состоянии думать ни о каких новых военных предприятиях. Вслед за тем в Константинополе с удивлением узнали о низвержении рейс-эфенди; каналы дали знать Стахиеву, что новый рейс-эфенди их приехал и что уплата денег не замедлится: деньги сыщутся у низверженного рейс эфенди. «Бурбонским министрам, — писал Стахиев, — теперь только одна надежда на переводчика Порты, которого мои каналы также готовы сменить, да не знают надежного человека на его место». Каналы эти были: султанский фаворит Ахмет-ефенди и Мурат-молла, «знатный, сильный и проворнейший в корпусе улемов человек».

На все приведенные донесения Стахиев получил от 25 июня такой рескрипт: «Можно, кажется, без ошибки сделать заключение, что Порта начинает уже позабывать претерпенные ею во время войны поражения и бедствия; что коварные происки и подстрекания завистников мира и дружбы наших с нею стали отчасти производить вредное свое действие; что министерство турецкое, движимое оными, невежеством духовенства своего и воплем константинопольской черни, зашло по татарскому делу далее, нежели оно сперва само помышляло; что, таким образом затрудняясь, оно в поведении своем относительно нашего двора, не знает уже теперь, как и выбраться из лабиринта положения своего, собственною неосмотрительностию состроенного, и для того мечется в разные стороны, ища себе от обстоятельств пособия; что сею своею неосторожною политикою довело оно себя теперь до той крайности, что нашлось принужденным подать татарам явное ободрение в их колебленности чрез формальное к Девлет-Гирей-хану отправление султанской инвеституры да и поощрять их беспрестанно уже от себя к вящему против нас возмущению; что, ошибившись тут в приличных способах, не находит турецкое министерство никакого более средства остановиться на пути, а посему и дозволило себе напоследок, мчась стремлением духовного фанатизма и сняв с татар узду, попустить им совершенно в их буйстве и смотреть, что из того выйдет для распоряжения своей политики, не размыслив наперед, что сей-то путь есть самый скользкий и опасный к вовлечению Порты в новую войну. Долг стражи вверенной нам от промысла божия империи требует от нас употребить заблаговременно и, доколе еще врачеванию время остается, вопреки сим усмотрениям и замашкам Порты Оттоманской все от нас зависящие пособия, как физические, так и моральные. Физическими называем мы собранные в наших в Крыму и Кубани прилегших границах не беззнатные военные силы». Моральным средством были «дружеские, но серьезные объяснения», которые Стахиев должен был иметь с рейс-эфенди. «Мы охотно желаем, — говорилось в рескрипте, показать Порте в желаниях ее все те угодности и снисхождения, кои могут согласоваться с достоинством двора нашего, с прочностью мира и с интересами империи, коль скоро изымет она из среды положенные ею самою в татарском деле разные заносы и претыкания нашей доброй воле. Инако всячески не допустим мы принудить себя худыми поступками Порты до того, чтоб отступиться от прав, приобретенных нами толикою кровию и толикими победами, утвержденных священнейшими договорами вечного мира и принятых нами в существе их за коренное основание самой политической системы нашей».

Вслед за тем от 5 июля отправлен был Стахиеву другой рескрипт: «Для учинения на деле начала и опыта беспосредственной торговли в Италию и турецкие области приняли мы за нужно отправить туда. несколько судов с товарами, из коих четыре пошли уже в путь свой из Кронштадта, а два приказано от нас снарядить и нагрузить в Ливорне из оставшихся там судов от нашего флота. Не скроем мы от вас, что все сии суда суть в существе своем военные наши фрегаты что они нагружены товарами на казенный счет, дабы тем открыть купцам нашим глаза к собственной их пользе и подать к подражанию выгодный пример, и что все экипажи их состоят из людей военной нашей морской службы. В числе сих фрегатов пять снаряжены в виде прямо купеческих судов, а шестой оставлен один в настоящей своей военной форме для прикрытия оных на походе от африканских морских разбойников. По прибытии судов в Константинополь приказано командирам оных отдать отправленные товары находящимся там комиссионерам и корреспондентам нашего придворного банкира барона Фридрихса, а по сдаче оных и по приеме в обратный путь грузов своих ожидать от вас приказа о возвратном в отечество плавании. Вследствие чего мы вам повелеваем отправить их назад чрез Константинопольский пролив прямо в Керченскую гавань. Если для прохода Константинопольским проливом надобно будет специальное позволение Порты, в таком случае, основывая домогательство ваше на точных постановлениях мирного трактата, предполагаем мы полезнее будет потребовать оного одним разом, дабы инако частыми повторениями не навесть у недоверчивых турков напрасного подозрения к нашим видам. А за важную уже услугу от вас сочтем мы, когда предуспеете вы и прикрывающему военному фрегату исходатайствовать от Порты свободу пройти Константинопольским каналом в Черное море под равным предлогом конвоирования пришедших с ним торговых судов. Для одержания ее согласия можете вы, между прочим, представить турецкому министерству, что такая угодность будет, конечно, принята нами за отменный знак дружбы и доброго желания Порты утвердить оную узлом взаимных снисхождений, что с нашей стороны мы никогда не откажемся равным образом уважать и исполнять требования Порты, поколику только оные с основаниями мирного трактата согласовать могут, и что напоследок одно военное судно в Черном море весьма недостаточно обеспокоивать, и в такое время, когда она собственные свои морские силы имеет там в толь исправном положении и многочисленности. Если, несмотря на сии дружелюбные представления, Порта не дозволит прохода в Черное море военному фрегату под тем предлогом, что в трактате выговорена свобода одному торговому плаванию, в таком случае имеете вы командующему оным офицеру приказать, чтоб он возвратился сюда тем путем, которым пришел».

Решительные объяснения Стахиева с рейс-эфенди по поводу татарских дел привели Порту, по словам русского министра, «в отчаяние предуспеть в своих прихотливых требованиях, а ее министерство — в крайнее недоумение по причине внутренних государственных замешательств и досконального истощения государственной казны, что, по признанию всей публики, кончиться должно бунтом и низвержением министерства, а может быть, и самого государя. Мои известные два канала, — писал Стахиев, — постоянно продолжают уверять, что Порта не в состоянии ни с кем ссориться». Что касается пропуска русских кораблей, то рейс-эфенди, прочтя об этом мемориал Стахиева, сказал, что если бы пропуск кораблей зависел от него одного, то он скорее допустил бы себя изрубить в куски, чем пропустить корабли. «Такой неподатливый и грубый вызов» заставил Стахиева обратиться к своим каналам, послать к ним по десятку пар соболей, причем отправил десяток соболей и к рейс-эфенди «для смягчения его свирепого фанатизма»; переводчику Порты отосланы были золотые с бриллиантами часы; другим нужным людям подарено по лисьей щубе; всего истрачено было на подарки 4200 рублей. Но подарки не помогли: купцы английские, голландские, французские, венецианские распространили слух, что идут вовсе не торговые, а военные суда, что и дало туркам основание противиться пропуску их в Черное море. Тогда Стахиев начал советовать своему правительству употребить сильные меры, чтоб Порта не смела более проволакивать время в исполнении мирного договора, сделать вид, что с русской стороны готовы вооруженною рукою заставить исполнить договор и для этого дать приказание ему, Стахиеву, отплыть на ожидаемых русских кораблях в отечество. Сильная мера была принята: русское войско двинулось к Перекопи, и 23 октября Екатерина писала Панину: «Не лучше ли декларацию о занятии Перекопской линии учинить в самых кратких терминах, не вызывая Порту к негоциации, дабы от сего единого предложения она не возмечталась больше надежды, чем ей преподаем. Кому больше, как не вам, известно, что доказательства и снисхождения турков отнюдь не убеждают. Полезнее всегда было, когда говорили с ними сильным тоном. В рассуждении сего мне кажется обойтися можно, вновь не повторяя обстоятельств, сто крат уже переговоренных и нимало не подействовавших в желаемую пользу, и, сказав о поступках (турецких) против трактата, указать одного фельдмаршала гр. Румянцева-Задунайского к сношению с ними о выполнении артикулов оного по татарским делам». В конце ноября Стахиев писал, что оставляет министерский архив и деньги под охраною английского посланника и своего приятеля английского купца Аббота, опасаясь не столько лишения свободы, сколько народного возмущения, ибо никак не мог думать, чтоб Турция решилась возобновить войну с Россиею при своем страшном внутреннем расстройстве и войне с Персиею. 3 декабря Стахиев имел с рейс-эфенди конференцию, прошедшую во взаимных пререканиях по поводу русской декларации, составленной так, как желала императрица в приведенной нами записке к Панину. Стахиев указывал на пребывание турецкого войска в Тамани; турки отвечали, что там не больше сорока человек турок, которые уже хотели уйти, потому что Порта не дает им ни денег, ни провианта, но татары принудили их остаться. Стахиев спросил, давала ли им Порта приказание уходить оттуда; отвечали, что после заключения мира дано им это приказание, которое и до сих пор остается в силе, но татары их не отпускают; впрочем, это обстоятельство в Тамани не может никаким образом сравниться с занятием Перекопи, на которое нельзя смотреть иначе как на разрыв мира; Порта готова уступить все, кроме татарской независимости, за которую будет стоять до тех пор, пока останется хотя один турок. Стахиев указывал, что кроме Тамани турецкие войска находятся в самом Крыму, что часть очаковского гарнизона уже перешла туда. Турки отвечали, что ничего об этом не знают, что находящиеся в Крыму турки могут быть купцы или беглые. Стахиев говорил, что Россия имеет право занять Перекоп, потому что турки занимают Тамань. Ему отвечали, что сравнения тут быть не может: в Тамани всего 40 человек турок, а Россия посылает фельдмаршала с войском; что невозможность для Порты признать независимость татар состоит в том, что татары сами не хотят этой независимости и требуют в силу закона помощи от Порты, говоря, что они со всех сторон заперты и когда-нибудь сделаются невольниками. Стахиев, разумеется, возражал, что о независимости татар нельзя спорить, потому что она утверждена договорами; но турки отвечали, что они согласились на независимость Крыма, думая, что татары, ее желают; но потом татары объявили, что вовсе ее не желают, что в 1772 году общество татарское, т. е. подлый народ, приняло независимость для собственного спасения, а из старшин, кроме семнадцати человек, никто ее не хотел. Наконец рейс-эфенди объявил, что Порта готова исполнить все, только бы Россия согласилась уступить все касающееся закона (т. е. относительно татарской независимости); а если пошлются войска на Перекоп, то и Порта принуждена будет послать свои в Крым, и тогда будет очень трудно уклониться от войны, ибо татары и начнут сопротивлением занятию Перекопи. «Когда так, — сказал Стахиев, — то один жребий решит будущие происшествия». Этим и кончилась конференция. Стахиев остался при своем мнении, что, несмотря на угрозы, турки войны не начнут, и в последний день 1776 года дал знать своему двору о свержении визиря и что новый стоит за мир.

В начале года Штакельберг был вызван на короткое время в Петербург и при отъезде оттуда в конце февраля получил инструкцию: действовать в полном согласии с министрами австрийским и прусским; на сеймиках стараться, чтоб в послы были избраны люди доброжелательные. Сейм оставите действовать на свободе до тех пор, пока, получив на свою сторону перевес, вы не сочтете себя в состоянии давать направление сейму или не увидите нужды заставить его переменить характер. Но если движения злонамеренных возбудят в вас опасения относительно установленной конституции или ратификации договоров по разделу, то вы имеете право превратить сейм в конфедерацию, если только будете уверены, что большинство на вашей стороне; но так как конфедерации представляют хотя законное, однако конвульсивное движение и подают повод к реконфедерациям, то прибегать к ним можно только в крайнем случае. Что касается ратификации договоров по разделу, то относительно русских новых границ не было никаких затруднений между нами и республикою. Относительно австрийских границ дело улажено; относительно прусских мы употребляем еще представление, опираясь на пример венского двора, потому что прусский король постоянно говорил, что будет сообразоваться с поведением Австрии. Вы с своей стороны должны уговаривать прусского министра в Варшаве, представлять ему затруднения, даже опасности, если дело не будет кончено до сейма. Штакельберг рассказал в Петербурге, что с учреждением Постоянного совета возникли столкновения между этою новою властию и старыми министерством и другими, которые не желали подчиняться Совету. Страсти разыгрались, старые личные вражды усилили волнения; стали бояться, что на будущем сейме обнаружится движение против правительства; враждебные последнему люди начали разглашать, что русский двор намерен уничтожить Постоянный совет и все, что было им самим сделано в Польше. На этот счет Штакельберг получил инструкцию: по возвращении в Варшаву прежде всего прекратить эти слухи.

По возвращении в Варшаву Штакельберг нашел дела в очень неудовлетворительном виде. Противная партия начала снимать маску: она имела в виду не более не менее как уничтожить на предстоящем сейме и договоры и правительство. Не ограничивались словами, но готовились всеми средствами поддерживать на сеймиках выборы своих; князь Адам Чарторыйский велел двинуться своему полку в Брестское воеводство для действия на выборах. «Очевидно, — писал Штакельберг, — что все эти меры основываются на секретных заграничных сношениях. Сношения с Портою, которые и сам замечал и о которых мне сообщено бароном Ревицким, продолжаются; нет сомнения, что эти безумцы входят в обязательства с турками; они никак не могут переварить правления, которое целый год блюдет за порядком, спокойствием и исполнением законов под систематическим и кротким влиянием России, которой успехи уничтожают мало-помалу эту аристократическую тиранию, источник всех зол для Польши. Слова «свобода и религия» служат предлогом, а настоящее побуждение есть вражда к людям, которые служили императрице и своему отечеству». При этом донесении Штакельберг переслал письмо к королю от гетмана польского коронного Ржевусского (от 28 марта). «Государь, — писал Ржевусский, уступая области республики иностранным державам, брат продал брата в рабство и исполнил меру жестокости, ставши убийцей того, кого должен был защищать. К умножению несчастия жители областей, оставшихся за Польшею, приведены в смущение множеством новых законов, частию непонятных, частию противоречивых и почти всегда вредных; явилась какая-то новая правительственная форма. Постоянный совет, власть вместе и совещательная, и исполнительная, и законодательная, и судебная, непонятная для нации, а как скоро будет понята, то явится нестерпимою». Ржевусский, известный Гацкий, члены Барской конфедерации, приверженцы Браницкого в церквах пред алтарями давали торжественные клятвы противодействовать всем русским планам. Для возбуждения бедной шляхты они распространяли между нею подложные турецкие манифесты; а Браницкий и Потоцкий для ободрения оппозиции писали в Варшаву, что от русского министерства получено ими положительное уверение, что Штакельбергу запрещен всякий сильный поступок и что скоро все переменится в Польше и Штакельберг будет сменен.

Но Штакельберга не сменяли; а он требовал у своего правительства умножения русского войска во время сеймиков для уравновешения насилий противной партии. Кроме войска нужны были деньги; и в Петербурге было назначено 50000 рублей; прусский король согласился дать столько же. Среди приготовлений к бурным сеймикам внимание Штакельберга было отвлечено новым любопытным явлением. Граф Артуа, второй брат французского короля Людовика XVI, вздумал сделаться королем польским, и в Варшаву явился французский эмиссар, который сделал Станиславу-Августу предложение отказаться добровольно от польского престола и взамен взять Лотарингию, причем обещалось выхлопотать согласие на это русской императрицы. Эмиссар открылся Штакельбергу, но тот отвечал, что проект невозможен; что же касается Станислава-Августа, то он не дал ясного ответа. Получивши об этом донесение посла, Екатерина написала Панину: «Что касается до сумасбродных замыслов графа ДАртуа, то Штакельбергу дайте знать, что наши дела всегда будут от нас и защищаемы».

Рушились одни безрассудные замыслы, на их место являлись другие. Саксонский резидент сообщал Штакельбергу, что к нему приезжал гетман Браницкий с просьбою, чтоб саксонский двор дал ему 10000 дукатов для великого предприятия, задуманного им с друзьями, вследствие которого курфирст саксонский может получить польский престол. В Литве происходило совещание между князем Адамом Чарторыйским, литовским гетманом Огинским и Браницким; и последний на одном пиру хвастался, что устроит сицилийскую вечерню для всех русских в Польше, хвастал своими сношениями с турками и татарами. Донося об этом своему двору, Штакельберг требовал увеличения русского войска, присутствия его на сеймиках, но получил от Панина ответ, что употребление военной силы вредно, доказывал непрочность установляемого порядка; когда же наконец русские войска могут выйти из Польши, предоставив ее самой себе? Штакельберг возражал. «Что же мне прикажете делать? — писал он Панину. — Я должен иметь большинство — это основание всему. Наши враги посылают на сеймики деньги и сабли, чтоб перерезать наших друзей. Мне надобно же защищаться. Прежде мы совершенно по-пустому направляли пушки против церквей, а теперь вовсе не кстати обнаруживать трусость и слабость в решительную минуту, когда дело идет о постепенном удалении нашего вооруженного содействия и утверждения здешнего правительства. Средины нет: или правительство, или иностранные войска; следовательно, надобно заставить уважать это правительство. Ради бога, граф, пришлите денег, иначе с чем прикажете дела делать? Вы сами были в Швеции, вы это знаете».

Штакельберг достал инструкции, данные гетманом Браницким своим приверженцам на сеймиках: кроме намерения уничтожить все сделанное на последнем сейме Браницкий хотел установить в Польше наследственное правление. По мнению Штакельберга, кандидатом на престол назначался князь Адам Чарторыйский. В июле на сеймике в Цеханове произошло кровавое столкновение: пред начатием сеймика между избирателями выделились две враждебные партии; русский офицер построил свою команду между обеими, чтоб не допустить их до драки; обе партии выбрали своих послов. Дело казалось конченным, и русский офицер сбирался уже выступить из Цеханова, как посол, избранный королевскою, следовательно, и русскою стороною, Краевский прислал ему сказать, что градский писарь не хочет вносить в книгу его имени как законно избранного посла или депутата на сейм, хочет внести только имена избранных противною стороною. Офицер, взявши команду, отправился к писарю, но так как тот находился в монастыре, куда нельзя было войти с вооруженным отрядом, то офицер, оставя за стенами монастыря 25 человек гренадер, с одним унтер-офицером и шестью гренадерами, имевшими одни тесаки, вошел в монастырь и, оставя унтер-офицера с гренадерами в сенях, сам вошел в комнату, где был писарь. Но не успел он выговорить ему первых слов, как услыхал в сенях чрезвычайный шум и, выйдя туда, увидал, что набежало туда множество поляков с обнаженными саблями и рубят его гренадер. Офицер стал было уговаривать их, но из толпы выбежал стольник Зелинский, бывший маршал Барской конфедерации, с разъяренным видом и обнаженною саблею бросился на офицера и ранил его по левому уху; тогда офицер также обнажил шпагу и с своими гренадерами начал пробиваться к калитке, причем получил еще две раны в голову, унтер-офицер и гренадеры были также все переранены. Поляки принялись уже стрелять из ружей и пистолетов; услыхав стрельбу, 25 гренадер, оставленных за монастырем, бросились к его воротам и, найдя их запертыми, перелезли через забор и стали защищать своих. Следствием было то, что на месте побоища осталось 36 польских трупов. Сам Зелинский был опасно ранен и признался, что поступал по гетманскому приказанию. «Мы должны смотреть на это событие как на образчик сицилийской вечерни, — писал Штакельберг. — Были сеймики, с которых наши офицеры, явившиеся без команд для прочтения декларации императрицы, были позорно прогнаны партиек) гетманскою, и, где не могли воспрепятствовать чтению декларации, там прежде читали письмо Браницкого, обращенное ко всем сеймикам. Сам Браницкий в присутствии большого числа шляхты читал письмо из Петербурга, в котором его уверяли именем императрицы, что Штакельбергу запрещено употреблять силу. После этого он разослал всюду своей партии приказания презирать русские войска, освобождать отечество от ига России и спасать религию и свободу польскую. Религия служит побуждением ко всем ужасам, какие постигли в Украйне несчастное неуниатское духовенство, которое наконец я принужден защищать русским войском, ибо приказания Постоянного совета не были уважены. Браницкий запрещает всем признавать Совет. Высокомерие этого человека, его связи с партиею Чарторыйских, вооруженная шляхта и переряженные солдаты, которых он употреблял, насилия, им себе позволяемые, значительные денежные суммы, которые он тратит, а с моей стороны кротость, умеренность и недостаток денег для перевешивания подкупов, употребленных противною стороною, — все это произвело то, что неутомимые заботы королевские и мои не могли доставить нам ни малейшей уверенности, что у нас большинство сеймовых депутатов. Можете рассчитывать, что мы проиграем дело, и тогда придется прибегнуть к общей конфедерации вроде Радомской».

Предписание Панина не употреблять открытой силы с русской стороны повело, по мнению Штакельберга, к следующим явлениям: в Гнезне Липский нанес удар саблею судье, который должен был председательствовать на выборах, прогнал благонамеренных и, поставивши солдат при церковных дверях, заставил провозгласить послом себя и своих приверженцев. В Ломже с позором прогнали русского офицера, который явился с декларациею императрицы. В Люблине граф Игнатий Потоцкий, распустивши по провинциям самые дурные слухи о русском дворе и его влиянии в Польше и возбудивши в шляхте ненависть к русским, ввел войско в город. Так как отряд русского войска находился близко, Потоцкий послал письмо к командующему офицеру с вопросом: есть ли у него приказ арестовать его, Потоцкого? Офицер отвел свой отряд от города. Тогда Потоцкий, видя, что взял верх, отправился в церковь доминиканцев и заставил выбрать в послы себя и еще пятерых из своей партии. Нашим, в числе которых находился другой Потоцкий, Викентий, не оставалось ничего более, как удалиться в другую церковь, чтоб выбрать своих. Такие двойные выборы и во многих других местах оставались для благонамеренных единственным средством для избежания сабельных ударов от партизанов Браницкого, следовательно, судьба будущего сейма зависела от предварительного рассмотрения законности выборов. На сеймике в Слониме 600 поляков напало на русский отряд, но тот, получивши запрещение стрелять, сдержал их штыками, причем трое из нападающих лишились жизни. Двор перехватил письмо Браницкого к упомянутому генералу Липскому в Гнезно: гетман требовал, чтоб Липский приезжал с самыми отважными из своих телохранителей для исполнения их планов. Это заставило Штакельберга потребовать от генерала Ширкова, стоявшего на Волыни, чтоб тот прислал ему гусарский полк. Штакельберг не сомневался, что гетманы затевают что-нибудь против короля. Так как Станислав-Август действовал теперь в полном согласии с послом, то Штакельберг ходатайствовал у своего двора об улучшении финансового положения короля. Станислав-Август просил, чтоб императрица поручилась за него пред Бреславским банком. По этому поводу Екатерина писала Панину: «Радуюсь, видя, что денежный кредит российской императрицы до того простирается, что другим государям без ее гарантии не верят. Но как в денежных делах, кои до кредита касаются, я самый голландский купец, то требую прежде, нежели гарантия будет дана, чтоб точно означены были те местности и их доходы, из которых платеж производиться имеет, и чтоб освидетельствованы были их верные таковые доходы; сверх того, чтоб республика наперед обязалась, что во всяком случае (ибо король умереть может) те доходы инако употреблены не будут, как на тот платеж. Впрочем, буде в сем деле есть препятствия, кои я не усматриваю, то прошу гр. Ник. Ив. Панина мне оные открыть».

Министры австрийский и прусский соглашались с Штакельбергом относительно замыслов Браницкого, опасных как для короля, так и для интересов трех союзных дворов. Трое министров решили, что прежде открытия сейма особые дела составят конфедерацию. Штакельберг был успокоен этим решением, равно как и окончанием дела об определении границ с Пруссиею. Фридрих II кое-что уступил, но когда поляки стали утверждать, что уступка слишком ничтожна, то Бенуа объявил им, что если до начала сейма республика не примет ультиматума его государя, то переговоры между Пруссиею и Польшею будут прерваны и первая удержит все земли, занятые ею. Ультиматум был принят. Понятно, что Штакельберг, имея пред глазами примеры такой сильной политики, тяготился мягкими мерами своего двора и требовал большей энергии. 12 августа образовалась конфедерация. В этот день в Совете первый сенатор епископ куявский открыл заседание речью, в которой представил критическое положение государства. Он объявил, что единственное средство против волнений, интриг, несогласий и ненавистей представляет общая конфедерация, которая одна может отстранить столкновение стольких интересов, долженствующее повести к разрыву сейма, а этот разрыв поведет к окончательному разрушению Польши. Когда епископ кончил, король объявил, что принимает его мнение, и предложил созвать сенаторов и сеймовых послов, находившихся во дворце брата его епископа плоцкого для образования конфедерации. Совет согласился; король сел на трон под балдахин; и тотчас зала наполнилась 120 сенаторами и послами русской партии, которые все объявили свое согласие на конфедерацию. Немедленно выбрали маршалов конфедерации: генерала Макроновского — для Польши и графа Огинского — для Литвы по предложению королевскому. Штакельберг отзывался о Макроновском как человеке самом популярном и в то же время сознававшем необходимость русского влияния. Гетманы явились для принесения присяги по поводу конфедерации, причем Браницкий сделал смешную сцену. Сначала он не хотел стать пред королем на колена, но потом стал. Ему читают формулу присяги: «Обещаюсь Станиславу-Августу королю…» Он говорит только: «Королю». Ему повторяют: «Станиславу-Августу…» Он говорит: «Августу». Ему говорят в третий раз: «Станиславу-Августу», а он жалким голосом произносит: «Станиславу-Августу королю». Далее ему говорят: «Я приступаю к генеральной конфедерации», он отвечает: «Нет, я не приступаю». Ему говорят: «Конфедерация вам это приказывает». — «Ах, господи! — восклицает гетман, — ну хорошо, я приступаю» и т. д. Под страхом конфедерации сейм спокойно кончил все дела к полному удовольствию трех союзных дворов.

В апреле 1776 года Сольмс передал Панину «Взгляд принца Генриха на улажение дела о прусских границах с Польшею». В бумаге говорилось: «Король желает дать всевозможные доказательства своей дружбы к ее и. в-ству, и так как она желает прекращения споров о границах, то он решился в этом случае оказать существенные знаки своей искренности и желания угодить императрице. Он предупредил бы уже все ее желания на этот счет, если б не должен был держаться в некоторого рода равновесии с венским двором, к чему обязывает его положение и государственный интерес. Кроме того, он убежден, что упреки, сделанные венским двором полякам, заключают в себе хитрость. У венского двора в Польше вся французская партия, да еще старая саксонская партия, тогда как у короля одна только поддержка в Польше, поддержка, которую дает ему императрица. Австрийцы уступают 50 квадратных миль; на этом основании и король хотел бы уступить от 30 до 40 квадратных миль». От 3 июля Фридрих писал Сольмсу, что дворы венский и версальский стараются отклонить Россию от его интересов и возбудить против нее Порту. «Так как ясно, — писал Фридрих, — что эти дворы желают всего сильнее делать нам неприятности, то из этого истекает новое побуждение для меня и для России держаться постоянно в тесной связи и все более и более скреплять уже существующий союз, чтоб сделать его нерасторжимым». 6 августа Фридрих писал: «Я теперь более, чем когда-либо, имею право надеяться, что могу уладиться с поляками насчет моих границ. Я делаю им значительные пожертвования, но не перестану повторять, что делаю это исключительно из уважения к русской императрице, и ничто другое не могло бы меня к этому побудить. Но при этом случае я не скрою, что сильно желал бы, чтоб императрица в вознаграждение продлила до 1790 года наш союзный оборонительный договор, который оканчивается в 1780 году. Ввиду моих преклонных лет я не могу рассчитывать на продолжительность моей карьеры, и было бы, конечно, для меня величайшим утешением и самым богатым наследством для моего племянника продолжение русского союза до 1790 года».

В самом начале года кн. Борятинский писал Панину: «Здесь почти все как в публике, так и в дипломатическом корпусе предполагают, что спокойствие Европы неминуемо где-нибудь будет нарушено, судя по настоящим союзам и по делаемым разными государствами приготовлениям. Газетные слухи о вооружении нашего флота и об отправлении матросов к Архангельску обращают внимание всех и толкуют, что разрыв начнется в наших краях. По поводу поездки принца Генриха в Россию говорят, что, быть может, прусский король, видя неукротимое волнение и замешательство в Польше и ненависть народную к королю Станиславу-Августу, имеет в виду наследство польской короны для какого-нибудь принца своего дома, и для обеспечения успеха принцу Генриху поручено склонить к тому ее и. в-ство. Толки эти возникли вследствие известия, что принц брауншвейгский учится польскому языку».

Понятно, что известия о морских вооружениях России всего более должны были тревожить Швецию. В Стокгольме уверяли, что весною непременно Россия объявит войну Швеции, для чего строится великое число галер и военных кораблей. Симолин с своей стороны внушал, что русский двор желает одного сохранения спокойствия на севере и доброго соседства с Швециею; что из построения галер и военных кораблей ничего заключать нельзя, ибо известно, что старый русский галерный флот истреблен пожаром несколько лет тому назад, а корабли, возвратившиеся после шести кампаний из Архипелага, никуда не годятся и надобно заменить их новыми. В самом начале года Симолин доносил своему двору, что идут большие толки о путешествии короля в Петербург. Граф Борк, шведский посланник в Вене, сильно настаивает на это, утверждая, что это путешествие положит конец холодности и подозрительности, существующим между двумя дворами, что императрица не откажет королю в согласии на новую конституцию, если король лично будет ее просить об этом. Французский посланник отговаривает от путешествия. По поводу этих известий Панин писал Симолину: «Если от вас будут выведывать относительно того, как наш двор смотрит на это путешествие, то говорите, что вами получены частные, но верные известия о намерении императрицы провести почти все будущее лето в разных путешествиях, которые удалят ее от Петербурга. Вы видите, что дело идет об избежании возможно приличным образом всех внушений со стороны короля относительно этого путешествия».

1777

В половине января Стахиеву был отправлен рескрипт, в котором императрица объявляла, что единовременно с занятием Перекопи она сочла нужным приняться и за непосредственное установление между татарами благонамеренного общества, которое могло бы представлять свету и Порте существование вольной и независимой татарской области. Для достижения этой цели известный калга Шагин-Гирей подвинулся внутрь Кубанской области при отряде русских войск, находящихся под командою бригадира Бринка. Это движение произвело два действия: первое, что калга-султан с радостью принят Едичкульскою ордою и некоторыми другими родами и торжественно объявлен самодержавным и независимым ханом; в этом качестве он признан Россиею и должен скоро вступить в Крым, где много преданных ему людей; для утверждения там своей власти и изгнания по возможности прежнего хана Девлет-Гирея, чем вольность и независимость татар сами собою могли бы установиться и утвердиться по силе и словам мирного договора. Другое следствие движения Шагин-Гирея и Бринка состояло в том, что командующий турецкими войсками в Тамани и Темрюке Орду-агаси отозвался к ним письменно, спрашивая о причине приближения их и объявляя прямо, что он в этих крепостях находится с большим числом военных людей по точным и многократным указам Порты. Это письмо, отправленное к Стахиеву в оригинале, должно было служить уликою турецкому министерству, которое утверждало, что на Таманском полуострове находится только от 30 до 40 человек, которым Порта не дает ни жалованья, ни провианта и которые имеют от нее повеление уходить с полуострова, только татары их не отпускают. Стахиев должен был внушать всем, и особенно корпусу улемов, что Россия среди войны оградила иноверный народ от разорения и истребления, а теперь единоверная с татарами Порта из одного упрямства подвергает их гибели при новой войне, в которой она скорее и вернее потеряет татар, чем успеет отменить утвержденную договором их вольность, Панин в своем письме разъяснял Стахиеву, как он должен говорить сановникам Порты по поводу провозглашения Шагин-Гирея ханом: это событие не должно удивлять Порту, ибо есть не иное что, как подражание собственному ее поведению. Когда мир был заключен и русские войска в надежде на добросовестность Порты выведены были из Крыма, то Девлет-Гирей при помощи турок успел низвергнуть Сагиб-Гирея и, не довольствуясь этим, осмелился отправить на Кубань войско для нападения на ногайские орды, находившиеся под управлением ими самими избранного начальника Шагин-Гирея; это принуждает Россию в выборе Шагин-Гирея ограждать свободу ногайских и крымских татар, которые под его правлением желают пользоваться дарованною им в мирном трактате вольностью.

Известие Стахиева, что Порта понизила тон, заставило Россию согласиться на ее желание договариваться о крымских делах в Константинополе посредством Стахиева, которому дана была инструкция провести уничтожение в Крыму избирательного правления и установление наследственного от отца к сыну, но с тем чтоб наследственным ханом был Шагин-Гирей, а не Девлет-Гирей, «которого как виновника всему происшедшему злу никак и никогда не будем мы терпеть в Крыме».

25 марта у Стахиева начались конференции с рейс-эфенди, причем русский министр прежде всего потребовал пропуска в Черное море зимовавших в Константинополе русских судов — пяти торговых в силу трактата, а шестого вооруженного в знак дружбы. Но рейс-эфенди отвечал, что это дело надобно отложить до окончания переговоров или по крайней мере до того времени, как будет видно, какой оборот возьмет главное дело, ибо фрегаты и офицеры на них признаны бывшими в последнюю войну в Архипелаге и, кроме того, их появление на Черном море при настоящих смутных обстоятельствах в Крыму увеличит ужас и тревогу как между турками, так и татарами. Тогда Стахиев сказал, что не смеет вступить в переговоры, но принужден будет сперва списаться со своим двором, чрез что еще три месяца будут потеряны. Этот ответ заставил турок принять дело на дальнейшее размышление.

Суда не были пропущены, и 24 июля Стахиев донес, что Порта поставляет избрание нового крымского хана Шагин-Гирея противным как магометанскому закону, так и мирному договору именно потому, что оно произошло в присутствии русских войск, и требует вывода их из Крыма, обещаясь после того судить о законности этого ханского избрания. По письмам Стахиева, только совершенное бессилие и народная неподатливость удерживали Порту от разрыва с Россиею да и мирная партия не обещала прочного мира, если Россия не уступит Порте права по крайней мере утверждать избрание крымских ханов. Турецкие вооружения не важны и ограничиваются оборонительными мерами и приготовлениями на случай татарского возмущения против Шагин-Гирея. По сведениям, доставленным Стахиеву, выходило, что Порта ни под каким видом не намерена соглашаться на проход русских судов из Средиземного моря в Черное и считает противным мирному договору плавание по Черному морю военных русских кораблей, а фанариотские греки стараются, чтоб Порта принудила Россию отказаться от всякого покровительства и заступления за волохов и молдаван, также от церковного строения и починок, ибо все это фанариоты считают пагубным для своих доходов и власти.

В конце сентября Порта нарушила условие договора относительно дунайских княжеств, лишив жизни без всякого суда молдавского господаря Гику. Екатерина велела Стахиеву просто и сухо приметить турецкому министерству, что этот поступок она должна почесть «между многими прежними неустойками мирного трактата со стороны Порты новым нарушением его оснований». Кораблей не пропускали, не пропустили даже купеческое судно св. Николая, которое прежде не раз проходило из Средиземного моря в Черное. В конференции, которой требовал Стахиев по этому поводу, рейс-эфенди ему отказал, и когда вследствие этого переводчик Пизани вручил ему протест посланника и требование пропустить фрегаты обратно в Мраморное море, то рейс-эфенди сказал: «Господин посланник ежедневно докучает все об этих судах, и надобно думать, что делает это сам собою; не могу я убедиться, чтоб при русском дворе не было таких благоразумных людей, которые отдают справедливость Порте в этом пункте. Если бы все дворы выслушали ее объяснения, то бы каждый из них оправдал ее: об этом посланник может наведаться у французского и прусского поверенных в делах, у посла английского и прочих находящихся здесь министров, и я уверен, что каждый из них оправдает Порту. Порта и так уже очень оплошна и нерадива, что пропускает корабли и в Мраморное море в такое время, когда в границах самого Крымского полуострова и в Тамани находится большое число русских войск и кораблей. Если из-за непропуска этих судов мир должен разорваться, то да будет воля божья! Россия, основываясь на мирном договоре, требует пропуска этих судов, а Порта противится тому по всей справедливости; итак, кроме всевышнего творца, некому разрешить этого спора. В последнюю войну бог пособлял русскому оружию, а теперь, надобно надеяться, Порта возьмет верх». Когда Пизани напомнил о пропуске корабля св. Николай, то рейс-эфенди сказал: «В настоящие рамазанные дни непристойно беспокоить Порту представлением об одном судне, и если по этому поводу мир должен разорваться, то полагаюсь на волю божью, и я уже потерял терпение, и если б от меня зависело, то я бы ни одной вашей лодки в Черное море не пропустил, когда ваше войско в Крыму и почти в здешних границах». Пизани возразил, что нет никакого повода препятствовать проходу корабля св. Николай, когда его не раз пропускали взад и вперед, да и теперь уже выдан фирман о пропуске. «На этом корабле, — отвечал рейс-эфенди, — нагружено значительное число пушек, и был он построен в Париже и в последнюю войну находился в Архипелаге для захватывания призов». — «Никогда он военным судном не бывал, — возразил Пизани, — после заключения мира принадлежал он разным купцам и до сих пор употреблялся для перевозки товаров в Мраморное и Черное моря; что же касается пушек, то ничего не стоит осмотреть, сколько их на нем, и по осмотре ложного доносчика надобно наказать». — «Положим, все так, как вы рассказываете, — сказал рейс-эфенди, — положим, что Порта препятствует проходу этого корабля в противность мирному договору; все же это нарушение договора никак нельзя сравнить с нарушением, сделанным Россиею, которая держит свое войско в Крыму и Тамани». — «Держанием этого войска договор не нарушается, — отвечал Пизани, — потому что Порта этому причиною, занявши своим войском Таманский полуостров. Впрочем, от нее же зависит и вызов русского войска оттуда, как скоро она согласится на справедливые требования императорского двора».

По получении этих известий 8 ноября Екатерина подписала Стахиеву рескрипт: «Составя из депешей ваших целую картину, находим мы по разным ее теням, что дела наши с Портою дошли уже весьма близко до степени неприятной их развязки войною. Искренно и усердно желание наше сохранить мир яко верховное блаженство сожития человеческого, но сие желание, составляя по себе одно из первых обязательств государя, звание свое в полной мере исполняющего, не исключает, однако ж, собою и не может исключать другого, царям не меньше свойственного долга блюсти в неприкосновенной целости честь и достоинство венцов их, дабы мир самый был плодом мудрости и важности правления их, а не ценою постороннего небрежения. Чрез все время царствования нашего обыкнув учреждать все наши деяния по сим двум началам, хотим мы и теперь взаимствовать от оных последние наши чрез вас Порте Оттоманской по упреждении войны чинимые испытания». Стахиев должен был объявить Порте, что все ее жалобы несправедливы, что русское войско не делало никакого насилия татарам, которые добровольно провозгласили ханом Шагин-Гирея, прибытие русского войска только способствовало благонамеренным татарам освободиться от страха пред Девлет-Гиреем: ни русских войск, ни начальника их князя Прозоровского не было в том месте, где происходили совещания татар. Турецкая жалоба, будто кн. Прозоровский не только угрожал татарским мурзам и чиновникам огнем, мечом и рабством, но и действительно изрубил из них пять или шесть человек невинных на страх другим, есть клевета: «Нельзя, кажется, Порте не знать, что русские генералы не имеют в жизни и смерти такой власти, какую ее начальники и паши так часто употребляют во зло; кроме того, личный характер князя Прозоровского как человека знатной породы, благородно мыслящего и благородно воспитанного весьма удален от того, чтоб оскорблять человечество». Относительно жалобы на отправление в Крым русских таможенных служителей Стахиев должен был отвечать, что некоторые русские купцы действительно получали от хана по договору все пошлинные сборы на откуп за известную цену. Денег на приобретение доброжелателей Стахиев не должен жалеть, лишь бы только жертва не была напрасная. Относительно требования выхода русских войск из Крыма Стахиев должен был говорить, что они выйдут, как скоро Порта исполнит два русских требования: признает ханом Шагин-Гирея и султан пришлет ему свое калифское благословение, которого никак не должно принимать в мысли инвеституры, ибо благословение это чисто духовное и никакого политического значения иметь не может; что без признания Шагин-Гирея никакие дальнейшие переговоры невозможны. При объявлении войны надобно было ожидать, что с Стахиевым будет поступлено так же, как и с Обрезковым в 1768 году; эта мысль приводит Екатерину в сильное раздражение, доказательством которого служит следующая записка ее Панину: «Пришло мне на мысль, не худо бы написать к Стахиеву, чтоб он туркам сказал, будто бы дошло до разрыва, что если они вздумают учинить над нашими подданными в Царьграде или инде у них находящимися какие бы то ни было суровости или жестокости, что у нас положено у них не оставить каменя на камене».

До сих пор из Петербурга писалось Стахиеву, чтоб он объявлял Порте о добровольном избрании татарами Шагин-Гирея; на 11 ноября императрица должна была подписать ему рескрипт, что получена из Крыма неприятная ведомость о возмущении всей таманской черни против русских войск. «Мы, — говорилось в рескрипте, — оставляем времени решить, отчего произошел этот бунт: от собственного ли движения татар или от тайных происков Порты; но и в том и другом случае можно, кажется, предполагать с равною вероподобностию, что турки не упустят возгордиться этою выгодою и потому вверенные вам полюбовные переговоры встретят еще большие и, может быть, неодолимые препятствия». В последнем случае Стахиев должен был выехать из Константинополя, забравши с собою как можно более находившихся там русских.

От 28 ноября Стахиев донес, что главный из его доброжелателей Мурат-молла письменно предложил султану, что дела между Россиею и Портою могут кончиться полюбовно, если ему угодно будет признать Шагин-Гирея законным ханом и послать ему грамоту с объявлением, что так как татары в силу договора выбрали его независимым ханом, то султан признает его в этом качестве и, будучи верховным калифом, имеющим всю духовную власть, поручает ему и духовное правление над татарами, причем посылает ему шубу и саблю, и, как скоро это будет сделано, русское войско должно выступить из Крыма, в чем Стахиев должен письменно обнадежить. Султан согласился, но вслед за тем пришло известие, что один из крымских шейхов, по имени Али-мулла, успел возмутить татар, которые напали на Шагин-Гирея, и тот раненый ушел из Бакчисарая, и не знают, жив ли он или умер, и все бывшие при нем мурзы побиты, причем у русских переранено до 500 человек, а татар побито до 900. Это известие, разумеется, расстроило дело, начатое Мурат-моллою, Порта стала ждать, чем кончатся крымские дела.

От 10 ноября Румянцев получил рескрипт: «Мы надеемся, что нынешний хан очень помнит и признает, что приобретенный им титул самодержавного хана есть сам по себе сущая мечта без нашего пособия и покровительства, что так как он единственно России обязан своим возвышением, то для сохранения своего и для целости нового татарского владения надобно ему и впредь повиноваться во всем благонамеренному руководству двора нашего, следовательно, соглашать поступки свои с его политическими интересами, а не начинать таких дел, которые могли бы прямо вести его к погибели. Но трудно вам потом будет сломить иногда его заносчивость и поставить его в необходимость руководствоваться во всех своих действиях не собственным воображением, а советами и наставлениями вашими. Поручаем вам истолковать ему, что если, с одной стороны, честь и слава империи нашей требуют поддерживать воздвигнутое нами здание вольного и независимого владения татарского под его управлением в неприкосновенной целости, то, с другой — интересы империи и сродное нам человеколюбие не позволяют предпочесть сохранение драгоценного мира вынуждению для него, хана, от Порты поздравительной грамоты силою оружия и пролитием невинной крови, когда есть другая, менее трудная дорога к получению от Порты формального признания его ханства, что дорога эта предначертана в мирном договоре чрез охранение в особе султанской прав верховного калифства, и потому ни ему, хану, лично, ни всем татарам вообще не может быть зазорно и предосудительно отправить к Порте на имя султана другие грамоты с признанием его в качестве верховного начальника магометанской религии и калифа и с испрошением себе духовного его благословения; что, наконец, мы, основательница и покровительница нового бытия татарских народов и личного возвышения Шагин-Гирея в ханское достоинство, всячески советуем ему отправить новые грамоты для предупреждения войны и обеспечения счастья татарского владения, которое в мире и тишине прочнее и надежнее может укорениться, особенно если хан станет более заботиться о приобретении любви и доверенности подданных ласкою и правосудием, не оскорбляя их несвойственными, неприятными для них новизнами». В том же рескрипте императрица объявляла свои намерения относительно Крыма в случае войны с Портою: «Мы предписали посланнику Стахиеву внушить оттоманским министрам, что в случае новой войны наш двор, конечно, не оставит соблюсти свой существенный интерес истреблением татар, дабы этим освободить обе империи однажды навсегда от этого вредного гнезда взаимных распрей. В самом деле, если турки не согласятся к концу зимы на новые наши предложения и решатся на войну, то никто не может сделать нам разумный упрек, зачем мы поступили строго с Крымом при малейшем колебании тамошних жителей, зачем предупредили опасность для войск наших очутиться между двумя неприятелями — турками и татарами. Судя по прошлому, нельзя почти ожидать, чтоб крымские татары нам не изменили, увидя приближение турецких сил, поэтому и надобно предоставить себе свободу поступить с ними впредь как с действительными врагами или как с гнилою частию, которая отсекается врачами для спасения целого тела. А между тем для сохранения на своей стороне образа татарского владения думаем, что нужно приняться отныне с двойным усердием за Кубань и обитающие там ногайские орды и составить из них как можно скорей особенное, благонамеренное общество. С этой целью надобно вселить в них единомыслие и большую преданность к особе и власти Шагин-Гирея; способы для этого: поведение самого хана, руководствуемого вашими советами, и употребление денег, к чему мы вас уполномочиваем безо всякого ограничения. При восстании Крыма можно будет перевести Шагин-Гирея на Кубань не свергнутым, а действительным ханом и удержать там под его начальством значительную часть татар в виде независимой области, следовательно, достигнуть этим способом хотя для одной части границ империи прежней нашей главной цели, состоявшей в удалении непосредственных границ с турецкими владениями. Сверх того, будет еще на Кубани близкое убежище для тех крымцев, которые перейдут туда или по привязанности к Шагин-Гирею, или вследствие опустошения их жилищ. Мы предполагаем дозволить всем жителям Крыма свободу перебираться с имуществом своим на все четыре стороны, ибо для наших интересов довольно одного, чтоб туркам негде было стать твердою ногою».

Панин спрашивал мнения Штакельберга насчет вывода русских войск из Польши, и тот отвечал ему в самом начале года: «Каково бы ни было спокойствие, которым наслаждается республика, необходимо, чтоб новое правительство утвердилось во время пребывания наших войск. Перемены в турецких делах непременно возбудят новые волнения. Особа короля особенно подвергнется опасности. Прирожденный грех страны — это ненависть к королю». Споры по размежеванию новых границ с Пруссиею продолжались, и прусский министр подал Постоянному совету грозную ноту, что если поляки не уступят Пруссии спорного местечка Гуршно с 27 деревнями, то король его отзовет своих комиссаров и не отдаст тех мест воеводства Плоцкого, которые прежде согласился отдать. Штакельберг вздумал было заступиться за Польшу, но прусский резидент отвечал ему, что хотя король, его государь, выше этой мелочи, однако он не уступит, потому что польское правительство в отношении к нему позволило себе неприличный тон. Это неприличие было найдено в ноте Совета, который взывал к справедливости и человеколюбию короля, потому что прусские войска, выходя из польских областей, возвращенных республике, оставили в них одну только почву. Получив от Сольмса извещение, что в Петербурге очень не понравилось это дело, Фридрих писал ему, что все затруднение происходит от неверности польских географических карт. «Но, продолжал король, — я знаю хорошо, чему должно приписать все затруднения, которые польский король делает делу размежевания: он постоянно ласкает себя надеждою жениться на одной из сестер императора и, получивши этим браком сильную подпору, воображает, что ему нет более нужды щадить меня; пусть венский двор выставляет тесную связь между ним и мною. Эта связь существует только в его хитром и интриганском духе, заставляющем его распространять такой слух. Я никогда ему не доверялся и никогда не доверюсь во всю мою жизнь, никогда я не сообщу ему своих намерений. Впрочем, по настоящему положению Польши я не предприму никогда ничего, не условившись первоначально с Россиею». Желая успокоить петербургский двор и выставить дело нестоящим внимания, Фридрих писал Сольмсу: «Один швейцарец-католик ел яичницу постом. Вдруг загремел гром, и ему говорят: «Бог приготовляется наказать тебя за нарушение церковных правил». Швейцарец бросил яичницу за окно и сказал: «Великий боже! Сколько шуму из-за яичницы!» В таком же положении и я. Вопрос из-за нескольких деревень не произведет пожара в целой Европе; я от этого не разбогатею, а Польша не обеднеет. Петербургскому двору стоит только приказать своему послу графу Штакельбергу порешить это дело, и все будет кончено». Но русская императрица приняла на себя посредничество, и дело было покончено в Варшаве Штакельбергом: спорная земля была поделена.

В начале августа Штакельберг дал знать Панину, что французский двор вознамерился женить польского короля на принцессе Бурбон, дочери принца Конде. Первое предложение было сделано княгинею Любомирскою, дочерью русского воеводы, и возобновлено одним французом, находившимся в польской службе. Получивши об этом известие, Штакельберг молчал, желая испытать искренность и доверие короля. Станислав-Август выдержал испытание, первый начал говорить послу об этом деле и объявил, что так как у него решено поступать единственно по воле императрицы, то он не вошел нисколько в это дело. В то же время он выразил желание, чтоб невеста, назначаемая ему, вышла за его племянника, и просил Штакельберга разведать мысли императрицы насчет Курляндии, нельзя ли ее отдать князю Понятовскому; Штакельберг заметил, что курляндский престол занят. «Таковы-то виды Франции и наших врагов в этой стране, — писал Штакельберг, — если бы им удалось устроить этот брак, то обнаружились бы соединенные движения венского и версальского дворов для отнятия у России этого влияния в Польше, которого поддержка в этом веке произвела столько кровавых сцен и которым императрица теперь овладела с кротостию, господствующей в ее политике и сердце, вследствие чего Польша сделалась как бы русскою провинцией. Такое положение дел очень неприятно для врагов империи как внутри, так и вне Польши. Прошу сообщить мне в открытом письме решение ее и. в-ства насчет королевского предложения, равно как самую сильную причину для отстранения планов насчет племянника. Нигде здесь нам не нужно французов». В Петербурге дано было такое решение, что король обещал Штакельбергу замять это дело. Но кн. Борятинский дал знать Штакельбергу из Парижа, что какой-то Глэр продолжает вести переговоры о браке. Принц Конде был согласен на этот брак, но выражал беспокойствие насчет участи имеющих родиться у короля детей, так как польская корона не была наследственна. Глэр отвечал, что если Франция возвратит свою дружбу короне и королю польскому, то и дети королевские могут быть счастливы) ибо Станислав-Август имеет в своем распоряжении от трех до пяти миллионов ливров. Что же касается того, чтоб сделать польскую корону наследственною, то это дело не легкое и, может быть, и совершенно невозможное при настоящих обстоятельствах; но когда прусский король умрет, то надобно думать, что и политическая система на Севере переменится. «Я не предполагаю, — продолжал Глэр, — чтоб и тогда польскую корону можно было сделать наследственною, по крайней мере Франция может действовать тогда с большим успехом. Лишь бы Франция сделала первый шаг для вступления в союз с Польшею, а то довольно видали на свете таких дел, которые с первого раза казались также невозможными, а потом приводились в исполнение». Переговоры шли посредством дочери госпожи Жоффрэн, потому что знаменитая маменька была больна. Тогда посол имел с Станиславом-Августом горячее объяснение относительно всех политических сообщений в Константинополе и Париже; он ему объявил, что хотя нисколько не сомневается в добросовестности его величества относительно русского двора, однако не может не заметить, что король предается своей прежней страсти к политическому кокетству и ложной снисходительности ко врагам императрицы. Разговор имел следствием отозвание Глэра. Та же участь постигла и польского интернунция в Константинополе Боскампа.

5 апреля Фридрих писал Сольмсу: «С большим удовольствием узнал я, что граф Панин был доволен внушениями, которые я велел сделать Порте для уничтожения зародышей новой войны с Россиею. Но вы должны ему передать, что мои добрые услуги не ограничились одними этими внушениями. Чрез третьи руки и не возбуждая никакого подозрения, что дело идет от меня, я дал знать версальскому министерству о честолюбивых видах венского двора против Порты по поводу этих новых смут, и дело очень удалось. Французское министерство было раздосадовано этим тем более, что оно смотрит чрезвычайно подозрительно на честолюбивые замыслы императора и питает основательные опасения, что, если венский двор успеет еще захватить несколько оттоманских провинций, Порта слишком ослабеет и не будет способна сделать диверсию в пользу Франции, когда рано или поздно начнется война между нею и Австриею. Это опасение заставило французское правительство отправить наспех в Константинополь барона Тотта для отвращения Порты от нового разрыва с Россиею». В августе Фридрих писал: «Кажется, довольно верно, что кн. Кауниц замышляет сдеулить еще кусок Валахии у Порты и что новая война между Россиею и Турциею является для него самым удобным и верным для этого путем; он пламенно желает этой войны и не пренебрегает ничем для раздувания огня, тлеющего под пеплом. В этих видах он попытался отклонить Францию от намерения поддержать мир между Россиею и Турциею. Если действительно военный пламень возгорится между ними, этот министр не замедлит предложить Турции договор, по которому его двор обещает собрать войско в окрестностях Песта для сдержания России и за это выговорить себе часть Валахии, а быть может, и денежную сумму для этой военной демонстрации. Так как мне кажется, что новая война с Портою вовсе не соответствует истинным интересам России и война эта будет еще менее выгодна для последней, если венский двор один должен воспользоваться ею и наловить рыбы в мутной воде, то я захотел услужить России, выведя окольными путями Францию из заблуждения насчет внушений кн. Кауница. И если Россия сочтет нужным прибавить что-нибудь по этому делу для версальского министерства и вверить мне свои идеи, я с величайшим усердием исполню поручение как добрый и верный союзник». По словам Фридриха, Кауниц отвращал французский двор от стараний поддержать мир между Россиею и Портою, внушая, что Франции выгодно занять Россию турецкою войною: этим она воспрепятствует ей принять участие в войне между Франциею и Англиею; это участие будет в пользу последней, ибо Россия обязана договором помогать Англии громадным флотом и двадцатитысячным сухопутным войском. Кауниц делает России мирные заявления, предлагает свои услуги в переговорах с Портою, но все это обман. Рейс-эфенди совершенно предан Австрии, и если бы даже Кауниц довел свое двоедушие до того, что сделал бы Порте предложения в пользу мира, то это будет сделано только для формы, и рейс-эфенди знает, как извернуться в этом случае. Таким образом, Кауниц останется в стороне и будет приготовлять стрелы, которые рассчитывает пустить французскими руками.

В ноябре Фридрих писал: «Так как все мои известия, константинопольские, польские и венские, согласны в одном, что Порта почти вполне решилась на войну, то боюсь, чтоб предложения, которые теперь могли бы быть ей сделаны, не опоздали. Они постоянно должны быть сопровождаемы хорошими подарками для подкупа сераля, без которых нельзя себе обещать ни малейшего успеха. Вы можете сказать графу Панину, что я знаю наверное, что Стахиев уже делал употребление из этого смягчающего средства, но я думаю, что он дал своим подаркам не очень хорошее назначение: он роздал их комиссарам Порты, назначенным вести с ними переговоры, но эти люди второстепенные, не имеющие голоса в диване. Позолоченное оружие надобно было употреблять в борьбе с рейс-эфенди и другими членами дивана. Возмущение против великого визиря и капитана-паши могло бы одинаково повести к важным последствиям; во всяком случае надобно было бы постараться произвести такое возмущение, чтоб расстроить план Порты; посредством подкупов дело не будет невозможным. Что касается наших соглашений для сопротивления австрийским видам, то я думаю, что, пока не возгорится война между Россиею и Портою, нечего бояться с их стороны; но как скоро война будет объявлена, то Россия не найдет ли нужным, чтоб я сообщил Порте следующее: я знаю наверное, что венский двор очень желает схватить у нее еще кусок Валахии и Молдавии под предлогом старых претензий и, чтоб заставить ее проглотить эту пилюлю, он выставит ей на вид значительный корпус войск, готовый лететь ей на помощь против России, равно как и предполагаемый кредит свой при петербургском дворе, вследствие которого при посредничестве Австрии Порта может заключить выгодный мир с Россиею. Я не могу не дать Порте совета не позволить себя убаюкивать этими медоточивыми предложениями двора, который старается только обмануть ее для удовлетворения своего непомерного аппетита к новым завоеваниям. Я могу прибавить к этим внушениям предложение гарантии всех владений, которые останутся за нею при заключении мира, уверяя, что могут обещать такую же гарантию и от России. Другое средство расстроить австрийские планы состоит в том, что, как скоро Австрия сосредоточит войска на границах, Россия и я сделаем общий запрос венскому двору о назначении этого войска».

Панин был очень рад гарантировать вместе с Пруссиею владения Порты и просил короля, чтоб тот для предотвращения войны сделал немедленно внушения Порте насчет австрийских замыслов. Фридрих отвечал, что согласен, но если это причинит ему какие-нибудь неприятности, то Россия не должна оставлять его одиноким, но должна немедленно повести дела сообща с ним. В конце ноября Фридрих дал знать, что внушения его в Константинополе не имеют успеха, что России останется прибегнуть к подкупам, истратить на них 100000 червонных и на всякий случай приготовиться к войне.

А кн. Дмитр. Мих. Голицын в самом начале года писал Панину следующее: барон фон-Свитен должен был узнать мнение прусского короля насчет занятия русскими Перекопи. «Я нахожу, что это событие может перемешать карты между Россиею и Портою, — отвечал король и продолжал: — В этом случае я не вижу, что мешает вашему двору воспользоваться такими благоприятными обстоятельствами для распространения своих владений со стороны Турции; бояться нечего от соседа, который еще не имел времени поправиться после недавней войны и который находится в затруднении со стороны Персии». Фон-Свитен без церемонии спросил, как же его прусское величество намерен в таком случае увеличить собственные владения, и Фридрих отвечал, что у него есть также план округления своих владений на счет Данцига, герцогства Мекленбургского и Померании. Голицын оканчивал свое донесение словами: «Такая почти невероятная откровенность вполне заподозрила бы это известие в моих глазах, если б я не мог поручиться за совершенную достоверность источника». В конце мая кн. Голицын сообщил другое любопытное известие, что французский посланник в Вене известный нам Бретейль подал Кауницу мемуар, в котором французское правительство энергически доказывало необходимость для дружественных Турции дворов отвращать последнюю от возобновления войны с Россиею, ибо эта война нанесет Порте новые удары и нарушит чрез это равновесие Европы. По мнению Голицына, такое мирное настроение французского двора происходило, с одной стороны, от убеждения, что Турция теперь не в состоянии бороться с Россиею, а с другой — из опасения, чтоб венский двор не воспользовался благоприятными обстоятельствами, чтоб поживиться на счет Порты в свою очередь.

Кн. Борятинский из Парижа писал 6 января, что в Версали голландский посол показывал ему выписку из константинопольского письма, где сказано, что там много толкуют о войне с Россиею и догадываются, что Порту побуждает к разрыву с Россиею венский двор, обещая склонить бурбонские дворы к тому, чтоб русский флот не пропускать более в Архипелаг, за что требует для себя часть Молдавии и Валахии. Весть эта быстро разнеслась по дипломатическому корпусу, и один из членов его передавал свой разговор с графом Верженем, который сказал ему именно такими словами: «Я не могу надивиться и не понимаю, как Порта могла так скоро позабыть свой стыд и несчастие и как она не предвидит, что вовлекает себя в погибель. Если она не намерена была исполнять трактат, то по крайней мере должна была бы тотчас по заключении мира делать приготовления к войне, но она все это время ничего не делала». По мнению кн. Борятинского, Вержен не мог подущать Порту к новой войне, во-первых, потому, что он миролюбив; во-вторых, всем известно, что и последняя война воспоследовала против его желания и что он предсказал все то, что случилось с турками; в-третьих, политические причины должны отводить от этого Францию: если Порта, как предполагается, опять будет побеждена Россиею, то австрийский дом чрез это очень усилится, а это противно интересам Франции. На случай войны в Версале и Париже уже ходили слухи, будто император Иосиф предлагал матери соединиться с Россиею против Порты, но Мария-Терезия и Кауниц на это не согласны. Толковали, что, если венский двор соединится с Россиею, то в две кампании турки будут побеждены: венский двор возьмет Белград и Валахию и получит свободный ход по Дунаю в Черное море; Россия возьмет Очаков, Бендеры и Крым; прусскому королю за то, что не будет делать препятствий, Россия уступит (?) Курляндию, а венский двор даст часть Силезии.

В марте Борятинский виделся с Морепа, с которым был хорошо знаком, и просил его сказать искренне, по дружбе, известно ли ему, в каких расположениях находится теперь Порта. Морепа отвечал: «Я думаю, что турки сделают дурачество и опять начнут с вами войну; но я скажу вам по совести, что Франция не приводит Порту к войне; мы не думаем, чтобы истребление Порты было для нас полезно, ибо мы предполагаем, что в настоящем состоянии Порты ей с вами воевать невыгодно; будьте в том уверены, что мы не стараемся удаляться от вас и думаем, что в сближении была бы обоюдная польза, особенно в отношении к торговле». В апреле надежный человек уведомил Борятинского, что в королевском совете недавно читан был мемориал такого содержания: критическое положение Порты таково, что как бы ни стали действовать Россия и Австрия, согласно или нет, новая война может только приготовить падение Турции в Европе. Если венский двор внушит или России, или Порте твердо держаться своих требований, то он достигнет цели своего честолюбия: имея свободные руки, действовать смотря по обстоятельствам; он воспользуется истощением Турции для получения от нее известных провинций или в случае отказа завоюет их. Польша предана Франции и стала бы действовать непременно согласно с ее видами; но это государство истощено внутреннею анархиею и не может свободно располагать своими силами. Морские державы Англия и Голландия имеют наравне с Франциею сильные побуждения препятствовать падению Оттоманской империи в Европе, но теперь не время входить с ними в сношения по этому предмету. Франция имеет обязательство с Австриею по версальскому договору, но было бы странно обращать внимание на эти обязательства ввиду такого важного для Франции интереса, как сохранение Турции в Европе. По моему мнению, надобно войти в прямые сношения с венским двором, объявить ему, что король желает сохранения мира между Россиею и Турциею и сохранения целости последней. Борятинский узнал, что мемориал подан был Верженем, ибо из Константинополя получено донесение, что австрийский интернунций старается привести Порту к разрыву с Россиею, внушая, что его двор объявит себя в пользу Порты, почему и собрано большое войско в Венгрии. Потом Борятинскому сообщили новые подробности мемориала Верженя; в нем говорилось, что, какие бы приобретения ни сделал венский двор в войне с Портою, они не могут идти в сравнение с выгодами, какие может получить Россия, ибо, страны, которыми она овладеет, обитаемы большею частью греками (т. е. православными) и по единоверию, естественно, будут ей преданы. Борятинского известили также, что к французскому поверенному в делах при Порте отправлен курьер с приказанием стараться удерживать Турцию от войны; Англии и Голландии предложено, чтоб и они с своей стороны старались о том же, ибо это нужно и для их левантской торговли.

Управлявший посольскими делами в Стокгольме (в отсутствие Симолина) Рикман дал знать в феврале, что весною король поедет в Финляндию и оттуда в Петербург. Сенатор граф Белке спрашивал Рикмана, проведет ли императрица лето в Петербурге. Узнав об этом, Екатерина написала собственноручно вице-консулу Остерману: «Напишите Рикману, что я проведу весну и лето в Смоленске». Несмотря на то что Рикман распустил везде слухи о смоленском путешествии императрицы, сказал об этом и самому королю, который был очень смущен таким неприятным известием, 12 мая Рикман снова донес, что поездка короля в Петербург — дело решенное; когда королю напоминали о поездке Екатерины в Смоленск, то он отвечал, что это слух ложный, потому что шведский посланник при петербургском дворе ничего об этом не пишет, да и Рикман сказал ему, что знает о поездке только из частных писем. Рикману передали и причину, заставлявшую Густава ехать в Петербург: недовольный Франциею, он хотел заручиться другими средствами; и 19 мая Рикман писал к Панину, что управляющий иностранными делами сенатор граф Шефер объявил ему официально, что шведский посланник в Петербурге барон Нолкен уведомил о намерении императрицы оставаться все лето в Петербурге и что король, не предвидя никаких затруднений в удовлетворении неугасаемой жажды видеться и познакомиться лично с ее и. в-ством, решился ехать в Петербург в начале будущего июня, остановится он в доме шведского посланника и будет соблюдать строжайшее инкогнито. Рикман поблагодарил графа Шефера за такую дружескую откровенность и уверил его, что королевское посещение будет приятно и драгоценно ее и. в-ству. Возвратившийся в конце мая Симолин доносил, что насчет королевского путешествия в Петербург мнения различны, но все согласны относительно охлаждения между Швециею и Франциею, которая отказывается возобновить субсидный договор и оплачивать издержки, которые угодно делать шведскому королю. Густав прямо говорил, что он хочет лично переговорить с императрицею и надеется дойти до соглашения с нею, чтоб заручиться ее дружбою и утвердить спокойствие на Севере. Шляпы и колпаки желают одинаково, чтоб намерения королевские не удались в Петербурге; они боятся, что удача поездки даст ему дух перейти границы и осуществить свой план полного захвата власти, причем народу не будет пощады в налогах для удовлетворения пустых издержек королевских.

От 21 июля Симолин писал, что заявление Густава III об успехе своего путешествия в Россию не позволяет шведам ни малейшего сомнения, что он уладил дело с императрицею и взаимное доверие между обоими дворами восстановлено навсегда. В самый день возвращения вечером король сказал сенатору графу Сверину, что ему удалось войти в полное соглашение с императрицею, что они будут поддерживать друг друга, что бы ни случилось. Сенатору графу Гепкену король, между прочим, сказал, как ему стыдно, что прежде имел об императрице и петербургском дворе совершенно другое представление, чем теперь, когда познакомился с ними на месте, что он чрезвычайно доволен своим путешествием и что он будет оказывать императрице все зависящие от него услуги. Другой особе он сказал: «Теперь у меня есть кой-какой кредит в Петербурге». Сенатор барон Спарре сказал Симолину: «Вы сделали короля совершенно русским; мы его избаловали, и мы вам его отошлем назад». Вице-канцлер сообщил Симолину все разговоры, которые имел Густав с Екатериною. Императрица, писал Остерман, уверила его, как всегда было ей желательно благосостояние его дома, как она теперь довольна, что увидалась с государем, столь близким ей по крови; императрица прибавила, что она не менее его желает мира и тесной дружбы между обоими народами. Король, повторяя те же уверения и желая коснуться шведской революции 1772 года, сказал, что, каковы бы ни были добрые намерения государя или государства, бывают такие обстоятельства и случаи, когда они видят себя принужденными решаться на поступки, могущие не быть приятными; но он уверяет ее в-ство, что он не имел никогда дурного намерения против нее и ее империи и желал, напротив, поддерживать не только доброе согласие между обоими государствами, но еще укрепить связь между ними и что у него нет никакого обязательства, которое бы воспрепятствовало этому единению. Императрица отвечала, что не скроет, как она была озадачена событием, на которое он указывает; она желает, чтоб его в-ство был им удовлетворен, чтоб его подданные были счастливы и довольны. Что же касается до нее, то пятнадцатилетнее правление показало, как она любит мир и спокойствие, но в то же время обнаружилось не менее ясно, что она умеет защищаться, когда на нее нападут; относительно же более тесной связи между Россиею и Швециею, то, по ее мнению, об этом должны вести переговоры министры. «Хотя король, — писал Остерман, — несколько раз возвращался к этому предмету, однако он не получил от императрицы никакого дальнейшего изъяснения, из чего вы можете заключить, что нет ничего решенного относительно тесного союза; еще менее король может думать, что получил какое-нибудь одобрение произведенной им перемене. Поэтому вам будет легко рассеять на этот счет опасения благонамеренных и уничтожить все слухи, причиненные путешествием короля. Вы имеете право сказать вашим друзьям, что ее и. в-ство так постоянна в своих принципах и так умеет различать взаимные комплименты государей от интересов государства, что не позволит себя обмануть насчет справедливости и значения своих обязательств, исполнения которых она будет постоянно желать».

Но Симолин писал, что, как слова императрицы ни были неопределенны, король объясняет их решительно в свою пользу. Он с своими приверженцами только и толкует о приеме, какой был ему сделан, об изъявлениях дружбы, внимания, доверия, о подарках, которые оценивают в 370000 рублей; выставляются также торжественные обещания императрицы, что она не желает ничего более, как быть в мире и тесной дружбе с своим двоюродным братом, и, если бы обнаружились внутренние волнения в Швеции, она, конечно, в них не вмешается; дают знать, что король приобрел личное влияние на императрицу и на многих других самых значительных людей. Заключают из этого, что цель путешествия вполне достигнута, что Швеция может быть спокойна, ей бояться нечего, если только она сама не начнет войны, что переговоры о более тесном союзе будут происходить между министрами с большим успехом, как только король признает для себя выгодным начать их.

В конце сентября, когда возвратился в Стокгольм влиятельный сенатор барон Функ, Симолин объявил ему о неизменности взгляда императрицы на шведские дела, на который посещение королем Петербурга не произвело ни малейшего влияния. Симолин просил Функа сказать ему, как по его мнению, можно было поправить сделанное на сейме 1772 года и возвратить народу его прежнюю вольность, отнятую самым оскорбительным насилием. Симолин хотел бы узнать от него мнения и расположения колпаков и шляп относительно этого предмета, какие меры они думают приготовить и принять для облегчения успеха предприятия и какие средства русский двор и его союзники должны употребить для содействия общему стремлению шведского народа. Функ обещал подумать об этом и посоветоваться с друзьями, а тут сказал, что для успеха предприятия необходимо, чтоб приняли в нем участие не одни колпаки, но и шляпы; что неудовольствие народа и желание перемены в настоящей конституции всеобщее, но что шведский народ отличается непоследовательностью, легкомыслием и робостью, легко увлекается и легко падает духом. Но, промедливши полтора месяца, Функ отказался входить в объяснение по этому предмету; а сенатор Ферзен решительно объявил датскому посланнику. что конституция 1720 года никуда не годилась, что во время ее господства все решалось по корыстным побуждениям или по капризу отдельных лиц, почему переворот, произведенный в 1772 году, и не встретил сопротивления в народе, что если говорить о деспотизме, то все равно, терпим ли мы от деспотизма одного человека, или от деспотизма нескольких лиц, или от деспотизма толпы, что все же деспотизм одного человека предпочтительнее деспотизма многих, что в целом шведском народе нет никого, кто бы собственно желал возвратиться к конституции 1720 года и стал бы этому содействовать. Но один из видных благонамеренных, майор Пайкуль, уверял, что народное неудовольствие очень велико и увеличивается со дня на день и что его деревенские друзья по-прежнему готовы содействовать перевороту при первом благоприятном случае, но необходимо привлечь на свою сторону Ферзена и шляпы; если Ферзен выразил отвращение от конституции 1720 года и хвалил английскую конституцию, то его легко удовлетворить в этом отношении, приблизив новую форму правления к английской конституции. Но Пайкуль затруднялся тем, что после отказа Функа некого выбрать вождем в партии колпаков.

1778

В начале года (н. с.) Фридрих II говорил кн. Долгорукому, что смерть курфирста баварского может иметь чрезвычайно важные последствия. «Я, говорил король, — желаю, чтоб все уладилось мирно, но дела еще страшно запутаны, это настоящий хаос, и нельзя определить, что отсюда выйдет. Курфирст-палатин в своей прокламации говорит о договоре с покойным курфирстом 1774 года, но содержание этого договора никому не известно. Франция не может сильно вмешиваться во все это, потому что у нее, несомненно, будет война с Англиею; я убежден, что существует договор между версальским двором и Америкою. Саксония потребовала моей помощи для приобретения того, что вдовствующая курфирстина уступила своему сыну, и я отвечал, что она может положиться на меня, только бы не спешила. Верно, что венский двор старается возбудить новую войну между Россиею и Портою».

В депеше к Сольмсу от 4 января король писал о страшных вооружениях Порты и настоятельно советовал России поскорее собрать на Украине со стороны Бендер силы, достаточные для отражения турок. «Смерть баварского курфирста, — продолжал король, — особенно затруднит венский двор и, пожалуй, остановит его виды на увеличение своих владений со стороны Венгрии (т. е. на счет Турции), виды, которые до сих пор совершенно поглощали его внимание. Вы знаете, как всегда баварское наследство возбуждало его аппетит и какие проекты он составлял для его получения. Таким образом, теперь он очень затруднен, какое из двух приобретений предпочесть. Этот двор распространит слишком далеко свои завоевания, если другие не построят против них достаточно крепких плотин. Даже Франция, его союзница, не будет знать, какую взять сторону, и я знаю, что она не будет смотреть благосклонно, если Австрия захватит много из баварского наследства». В следующей депеше обнаружилось, почему прусский король так настаивал на сильные меры против Турции со стороны России: если мир будет разорван и Россия ограничится оборонительною войною, то Порта, без сомнения, захочет пройти чрез Польшу со 150000 войска для нападения на Киев, а этим воспользуются недовольные поляки и снова поднимутся, что, разумеется, будет очень неприятно прусскому королю при настоящих обстоятельствах. Поэтому Фридрих уговаривал русский двор склонить Польшу к союзу с Россиею против турок.

Уведомляя (26 января) о занятии австрийцами баварских земель гораздо далее предела, обозначенного в договоре с курфирстом, Фридрих писал: «Венский двор этим не ограничится: он отдал фьефы курфирсту-палатину лично, без передачи прав герцогу Цвейбрикенскому. Итак, если князья империи будут так слабы, что прейдут молчанием этот поступок венского двора, то вот какие будут последствия. Прежде всего этот двор присвоит себе право делить по своему капризу все наследства князей; он станет захватывать одну область за другою; он присвоит себе деспотическую власть и кончит тем, что подчинит себе германский корпус. Но невозможно содействовать таким насильственным и непомерным претензиям, и не остается другого средства, как остановить зло в самом источнике. При этом кризисе германских дел я бы пламенно желал, чтоб Россия уладилась с Портою и я мог бы требовать ее помощи, поставить ее посредницею в деле, от которого зависит спасение всего германского корпуса. Действительно, эта самая блестящая роль для русской императрицы, и думаю, что ее величество не будет к ней нечувствительна, а будет мне немножко благодарна за поданный ей случай».

От 22 марта Фридрих писал, что война кажется ему теперь неизбежною и он употребит все усилия собрать вовремя войска для отражения наступающего неприятеля. Но в этой войне Фридриху была нужна русская помощь, и король писал 10 апреля: «Пока венский двор будет видеть, что Россия занята турецкими делами, до тех пор он не обратит большого внимания на ее представления в пользу князей германских, не понизит своего высокомерия, не покинет видов на увеличение своих владений. Вся австрийская армия собрана теперь в Богемии и Моравии. Я собираю свою, которая, несмотря на всю быстроту, мною употребляемую, не будет собрана ранее 1 или 2 мая. Австрийцы не могут решиться на удовлетворение немецким государствам, оскорбленным их хищничеством, а моя честь не позволит мне терпеть подобных насилий; таким образом, дела не могут быть решены путем переговоров и должны необходимо решиться оружием. В этом кризисе я могу рассчитывать на помощь Верхней и Нижней Саксонии, Гессен-Касселя, Байрейта и Аншпаха; но духовные курфирсты и другие епископы вместе с курфирстом-палатином возьмут сторону императора. Баварские чины единодушно протестовали против Австрии. Но чтоб заставить благонамеренные чины сделать формальную декларацию, нужно выиграть сражение. Вы видите, что обстоятельства приближаются к тем, какие были перед Тридцатилетнею войною, и государства, которые вошли в соглашение с Франциею, те же самые, которые могут теперь соединиться с Россиею. Но я должен повторить прежде сказанное: выигранное сражение должно заставить их решиться на это. Между тем я принял меры, чтоб не бояться в настоящую минуту попыток моих врагов. Недостаток в фураже воспрепятствует им, равно как и мне, предпринять что-нибудь до начала июня. Если в России думают ограничиться одними представлениями австрийцам, то это не будет иметь никаких последствий. Хотя мне кажется, что я могу приложить случай, в каком теперь нахожусь, к указанному в союзном договоре относительно требования помощи у союзника, однако я оставляю русскому двору полную свободу решить, выгодно ли ему позволить притеснять немецких князей и отвернуться от столь важной войны, как эта, не принявши в ней ни малейшего участия».

Сольмс дал знать королю о требовании Панина, чтоб имперские чины сообща обратились к России и Франции с просьбою о помощи. Фридрих отвечал (20 апреля), что это невозможно, ибо на стороне Австрии духовные курфирсты. епископы и капитулы; известно из истории, что при всяком важном решении Германия делилась; так делилась она и в Тридцатилетнюю войну на союзников императора и шведских. «Средства, которые можно ожидать от империи, только формальные; они не принесут никакой существенной пользы, ибо у князей нет ни мужества, ни достаточных сил, чтоб дать значение своим голосам и своим объявлениям. Главная тяжесть падет всегда на одного меня. Если я покину это дело, если я пожертвую им неправедному честолюбию венского двора и деспотизму императора, то равновесие Германии и всей Европы потеряно, никакая сила после не будет в состоянии остановить потока. И потому я всегда надеюсь, что русская императрица по дружбе ко мне и по своей мудрости не покинет меня в этом критическом положении. Она не будет иметь нужды в больших усилиях для подания мне помощи: декларация несколько сильная и серьезная демонстрация со стороны Галиции могли бы вначале оказать мне большие услуги».

В самом конце июля к Фридриху явился известный Тугут под именем советника русского посольства с паспортом, подписанным кн. Голицыным. Тугут привез обещание венского двора отказаться от своих претензий на Баварию, если прусский король откажется от своих претензий на маркграфства Байрейт и Аншпах. Фридрих отверг предложение, говоря, что претензии австрийские ни на чем не основаны, тогда как его права на маркграфства неоспоримы. Он немедленно отправил депешу в Петербург с обычными внушениями, что, если не поспешить отражением австрийского удара, венский двор возгордится так, что не будет уже полагать границ своему хищничеству, что двор этот имеет непременное намерение овладеть Босниею, венецианскою частью Веронской области, наконец, Молдавиею и Валахиею. «Я употреблю все мои усилия, — писал король, — чтоб заставить германских князей обратиться к России с просьбою о помощи, надеюсь склонить к этому округа Верхне- и Нижнесаксонский, Вестфальский, также князей, главным образом заинтересованных в деле, по образцу Смалькальденского союза во время Тридцатилетней войны. Но если бы между тем русская императрица захотела сделать что-нибудь посущественнее, пополезнее для нас, то она бы приказала напасть на австрийские владения в Польше. Она может быть уверена, что жители этих областей примут ее сторону; там только три тысячи австрийского войска и России стоит только сказать слово, чтоб возбудить мятеж и овладеть Галициею и Лодомириею, потерявши много-много 200 человек; отсюда стоит только послать маленький отряд легких войск в Венгрию, к рудному городу Кремницу, как венгерцы поднимут страшный вопль. Кроме того, в Венгрии много греков (православных славян), которые примут сторону России. Если бы Россия могла решиться двинуть свои войска по крайней мере к концу сентября или в начале октября, то ее действия будут иметь важные последствия; но она встретит гораздо больше затруднений, если станет медлить».

В конце августа Сольмс писал Панину: «Если местные условия принудят короля к бездействию, то враги его будут торжествовать: так как на них нельзя будет напасть, то им нечего будет бояться поражения, и они удержат то, что захватили, У них впереди еще возможность приобрести большие выгоды и увеличить свои завоевания, если короля постигнет болезнь, на которую они всегда надеялись, и он будет не в состоянии сам распоряжаться военными действиями, наводя страх своим именем. В этом критическом положении существенная помощь России становится ему необходима, и так как императрица выразила свое благоприятное решение на этот счет, то она не может оскорбиться сильно настойчивостью короля в получении этой помощи как можно скорее. Есть латинская пословица: «Кто даст скоро, тот дважды даст». Умоляю в. с-ство дать силу этим соображениям».

В Вене в начале года были очень любезны к России ввиду вопроса о баварском наследстве. Получив из Петербурга конфиденциальное изложение настоящих отношений между Россиею и Портою и русский ультиматум, отправленный в Константинополь, венский двор отправил своему поверенному в делах при Порте приказание внушать Порте от имени императора и императрицы-королевы о их желании, чтоб между Россиею и Турциею сохранен был мир; копия с ноты, которую поверенный в делах должен был подать Порте по этому случаю, была переслана в Петербург. Кауниц сказал при этом Голицыну, что никто более его не отдает справедливости русским требованиям и не обвиняет Порту в недобросовестности, что их величества смотрят на дело точно так же и потому петербургский двор должен ожидать с их стороны самого дружеского содействия, как только откроется случай облегчить удовлетворительное для России улажение спора ее с Турциею. Несколько дней спустя Кауниц сказал Голицыну: «Я надеюсь, что у вас будут довольны ответом их величеств на конфиденциальное объяснение. Вообще я рад случаю сказать и повторить вам, что мы добрые люди и наши дела не противоречат никогда нашим словам». — «Я свидетель, вполне убежденный в этой истине», — сказал Голицин. «Вы, князь, да, — отвечал Кауниц, — но можете ли вы мне отвечать, что люди злонамеренные и завистливые не стараются убедить ваш двор в противном?» Голицын заметил, что его двор не легко поддается на всякие убеждения и умеет отличать дружеские поступки от враждебных. На другой день после этого разговора Голицын встретил самого императора, который подошел к нему и поздравил с рождением великого князя Александра Павловича. После этого, перейдя к турецкому делу, сказал: «Что вы хотите с этими животными турками, до сих пор не было никакой возможности уговорить их! Религиозный энтузиазм вместе с обычным их высокомерием беспрестанно увеличивают их упрямство. Ультиматум вашего двора написан так справедливо и так умеренно, что если они его не примут, то навлекут на себя порицание всех держав; и я думаю, что они не захотят этим рискнуть. Я вам скажу еще одно слово о моей собственной политике: я не могу отказаться от принципа, что постоянные и взаимные интересы, соединяющие две империи и коренящиеся большею частью на местных условиях, не должны долго подвергаться временному нарушению. Таковы интересы, существующие между Россиею и Австриею; на различные случайные обстоятельства, которые, по-видимому, ослабили на некоторое время связь между ними, надобно смотреть, как на скоро преходящие бури, за которыми должна последовать прежняя тишина».

«Справедливость этого взгляда бросается в глаза, государь, — отвечал Голицын, — и я убежден, что мой двор смотрит на дело точно так же; но с позволения в. в-ства я дам ему знать о той энергии, с какою вам угодно было изъясниться на этот счет». — «Вы меня обяжете, — сказал Иосиф, — если при всяком случае будете извещать об искренней дружбе, которую я питаю к вашей великой императрице и как я желаю иметь случай доказать ее лучше, чем можно было прежде». Иосифу, Марии-Терезии, Кауницу при их разговорах с русским послом постоянно виделся прусский король. Императрица-королева, уверяя Голицына по поводу рождения великого князя в своем добром расположении к Екатерине, не могла не прибавить: «Вы можете быть уверены, что те, которые предполагают во мне другие чувства, говорят неправду». Кауниц продолжал речь императора. «Мы, — говорил он в другой раз Голицыну, — мы не такие люди, которые идут навстречу другим; это, быть может, наш недостаток, но мы понимаем свои интересы; и мы были бы люди очень ограниченные, если б не видали, что интересы, существующие между нашими монархиями, не должны никогда изменяться. Я знаю, что хотели предположить в нас виды, гораздо менее возвышенные, ограничить нашу политику мелкими завоевательными планами с целью увеличения владений; но государство, подобное нашему, которое достаточно велико само по себе и которому позволительно чувствовать свои силы, не может никогда иметь мелочных видов. Ничтожные приобретения, какие мы недавно сделали от Порты и какие мы теперь делаем от Баварии, проистекают, с одной стороны, из наших прав, а с другой — составляют предмет чистого удобства без всякой примеси честолюбия и страсти к приобретению». Голицын заметил, что тон Кауница при этих разговорах совершенно рознился от прежнего, все это было сказано с искренностью и добродушением, чего прежде вовсе не замечалось в сообщениях австрийского канцлера. Но при венском дворе не могли не прийти к мысли, что такую перемену тона в Петербурге припишут баварскому вопросу, и потому император Иосиф счел нужным заметить Голицыну. «Мне досадно, — сказал он, — что ваш двор не обратился прежде к нам по турецким делам: наши добрые услуги могли бы быть действительнее. Впрочем, баварская перемена, вероятно, внушит кому-нибудь мысль, что благодаря ей мы так усердно предлагаем вам свои услуги. Но я вам говорю, что Бавария тут ни при чем. Мы улаживаемся с курфирстом-палатином насчет всего по-дружески: он признает наши права, мы рассуждаем об них только между собою; и Европа увидит, что мы не переступаем границу своих прав».

В феврале Кауниц сообщил Голицыну разные бумаги, которыми обменялись дворы венский и берлинский по поводу баварского наследства. При этом Кауниц спросил, прусский посланник барон Ридезель сделал ли Голицыну такое же сообщение; и когда тот отвечал, что нет (это была правда), то Кауниц начал говорить: «Наш двор хочет показать вашему неограниченное доверие. Я не сомневаюсь, что ваш двор увидит из поступков нашего решительное желание не нарушать ничьих прав; но мы точно так же не уступим пред угрожающими демонстрациями соседа, который завистливым взором следит за малейшим движением австрийского дома. Наш двор старался, как только мог, убедить прусского короля в своем праве на часть баварского наследства, которая нами и взята, и мы будем спокойно ожидать, произведут ли наши доказательства благоприятное впечатление на его ум; впрочем, приготовления и движения прусских войск заставили и нас обратиться к необходимым предосторожностям, хотя император и императрица ничего так не желают, как сохранения мира с королем, если только не нужно будет покупать этот мир в ущерб очевидным интересам и правам монархии». Когда Голицын склонил речь на Турцию, то Кауниц стал его уверять, что его двор не окажет России добрых услуг только наполовину, но употребит всевозможные усилия.

В начале апреля отношение петербургского двора к баварскому вопросу, склонность его на сторону Пруссии заставили Кауница переменить тон относительно дел турецких. Он начал употреблять тот лаконизм, который, по словам Голицына, характеризует несоответствие мыслей выражениям и показывает, что сердце не руководит более словами. «Будьте уверены, — сказал Кауниц, — что мы будем очень рады оказать услугу русской императрице и сообразоваться с ее желаниями, поскольку обстоятельства это позволят». Голицын писал Панину, что он счел благоразумным удовольствоваться этим.

После объявления войны со стороны Пруссии 1 июля вечером кн. Голицыну доложили, что барон Тугут желает иметь с ним тайное свидание. Посол был изумлен со стороны неожиданного гостя следующим предложением: «Императрица-королева, не будучи в состоянии примириться с мыслью об ужасах войны, отважилась на последнюю попытку к примирению с прусским королем; вследствие этого я получил приказание ее в-ства нынче же ночью отправиться в главную прусскую квартиру и предложить ему соглашение; но для большего прикрытия этого дела императрица приказала мне просить у вас паспорта на имя кого-нибудь из русских чиновников и письма к королю». Кн. Голицын отвечал, что с радостью исполнит желание императрицы, и тут же написал письмо к Фридриху II и паспорт Тугуту на имя Росдорфа, советника русского посольства.

Когда посольство Тугута не повело ни к каким результатам, в половине августа Кауниц обратился к Голицыну с внушением, не согласится ли русская императрица по своему великодушию и дружбе, которую император и императрица-королева всегда старались заслужить, повлиять на прусского короля, сломить его упорство при настоящем столкновении интересов обоих дворов и уничтожить в самом начале пагубную войну, угрожающую Германии. Передавая об этом Панину, Голицын писал, что все образованные люди в Вене указывают на русскую императрицу как решительницу настоящей войны и спасительницу австрийской монархии.

10 октября кн. Голицын сообщил Кауницу представление своего двора, заключавшее приглашение императрице-королеве прекратить несправедливую войну, которой никто не останется равнодушным зрителем. Кауниц был поражен этим представлением, что выразилось в его наружности и в необыкновенном волнении духа. Он начал говорить, что не понимает, каким образом последние, столь умеренные поступки его двора могли подвергнуться такой участи. «Я бы, — продолжал канцлер, — ничего не возразил, если б русская императрица громко объявила себя в пользу прусского короля, своего союзника, в том случае, когда бы австрийский дом объявил ему войну; но в то время, когда императрица-королева не перестает искать примирения, когда она добровольно лишает себя всех приобретенных выгод, когда она конфиденциально сообщает русской императрице о своем нетерпении видеть восстановление мира, — в это время никогда не могла она ожидать, что получит приговор своего унижения, подписанный тою самою государынею, которая постоянно отличалась справедливостью и великодушием, равно как и дружбой к их императорским величествам». — «Если бы вы, — отвечал Голицын, — хладнокровно пораздумали об обстоятельствах дела, то нашли бы его вполне естественным и последовательным. Мы разделяем общее мнение о неосновательности претензий венского двора на баварское наследство. Приняв во внимание это мнение и наши союзнические обязательства к королю прусскому, никак нельзя удивляться принятому нами решению; притом же наш двор предлагает добрые услуги для полюбовного улажения дела». — «Их и. в-ства, — возразил Кауниц, — обещали себе успех от вмешательства русской императрицы в настоящий спор и потому формально просили ее посредничества; но теперь они должны бояться совершенно противного: уверенность в такой сильной помощи, как помощь России, непременно увеличит претензии прусского короля, сделает его еще более непреклонным; таким образом, нашему двору остается выбирать между двумя крайностями: или совершенно пожертвовать своим достоинством, или отважиться на кровопролитную и, быть может, всеобщую войну». — «По моему мнению, сказал Голицын, — достоинство двора не потерпит, если он откажется от несправедливых требований; императрица-королева приобрела бы бесконечную славу, если б даже отказалась от неоспоримых прав для предотвращения кровопролития». — «Я вас понимаю, князь, — отвечал Кауниц, — но вы меня не понимаете: мы согласны отдать Баварию и заключить мир, но только бы к нам не приступали с ножом к горлу и чтоб не старались с сердечною радостию усиливать государя, который рано или поздно воспользуется увеличением своих сил ко вреду вашей собственной империи». — «Я уверен, — сказал на это Голицын, — что мой двор не требует от вашего ничего такого, что бы могло повредить ему в глазах Европы; а с другой стороны, я предполагаю в прусском короле столько проницательности и осторожности, что он не захочет воспользоваться помощью моего двора для истребования от их и. в-ств мирных условий, унизительных и неудобоприемлемых». — «События это покажут, — сказал Кауниц, — предполагаю, что ваш двор примет наше предложение посредничества, насчет чего нетеще ответа из Петербурга». Кн. Голицын попросил его надеяться доброго успеха от этого предложения, и разговор кончился.

От 29 апреля кн. Борятинский писал о приказаниях, отправленных французским правительством к барону Бретейлю в Вену: Бретейль должен был внушить австрийскому министерству, что поступки и предложения турецкого короля разумны и справедливы; его христианальное величество искренно желает, чтоб император и императрица-королева уладили дело полюбовно, ибо война может быть бедственна и нельзя отвечать, чтоб она не произвела перемены и в настоящей политической системе. Борятинский писал, что королева уже несколько раз заговаривала Людвику XVI о посылке вспомогательных войск венскому двору, что граф Мерси ведет интригу и пользуется особенно случаем беременности Марии-Антуанетты: придворные медики толкуют, как нужно, чтоб королева была теперь спокойна и весела, а больше всего, чтоб ей не противоречили и не препятствовали в ее желаниях. Наконец, королева сама объяснилась с министрами, жаловалась им, что они не хотят помочь Австрии по поводу баварских дел; министры отвечали, что если бы она не была их королевою, то давно послано было бы 60000 человек на Рейн против австрийцев. Борятинский писал также: «Император в здешней публике теперь весьма нелюбим, и генералы все желают ему неудачи в сей войне; напротив же того, прусского короля боготворят и союза с ним все единогласно желают».

22 сентября пошли из Петербурга предложения французскому двору принять с Россиею совместно участие в мирном улажении дел по баварскому наследству. Когда 20 октября кн. Борятинский объявил об этом Верженю, тот отвечал: «Я уверен, что король, мой государь, примет с величайшим удовольствием такую дружескую откровенность ее и. в-ства, тем более что сегодня минула неделя, как отправлен курьер в Петербург с подобными предложениями короля императрице». Вержень заметил только, что репрезентация петербургского двора венскому написана резко; то же заметил и король, изъявляя, впрочем, свое величайшее удовольствие вследствие предложения русского двора. Кн. Борятинский писал Панину: «Я уповаю совершенно, что здешнее министерство будет искренно стараться о примирении их дома, ибо война с Англиею, американские дела, расстроенные финансы и худое состояние сухопутных войск довольно на занятие всей их атенции».

Дело стало теперь за планом примирения, который должны были выработать посредствующие державы; Россия предлагала составление его Франции, а Франция России.

19 октября 1778 года императрица подписала следующий рескрипт кн. Репнину: «Из публичных бумаг и актов известно, какие следствия произвело доныне открывшееся по смерти курфирста Максимилиана баварское наследство. Австрийский дом, основываясь на правостях, глубоким забвением и сущею прескрипциею покровенных, присвоил себе и захватил знатную часть оного наследства; а курфирстпфальцский, коему по точной силе и словам вестфальского мира единым наследником всех баварских земель быть надлежало, устрашась приставленного ему ножа, предпочел лучше быть сонаследником австрийской хищности, нежели подвергнуть себя исполнению тех насильственных мер, кои со стороны венского двора действительно заготовлены были, не одумавшись и не рассудя, что оные не могли, однако ж, в самом своем исполнении быть для его чести и интересов поноснее и предосудительнее договоров заключенной им в Вене конвенции. Сия конвенция и беспосредственно за нею последовавшее обложение австрийскими войсками знатной и лучшей части баварских земель учинились скоро и естественно сигналами тревоги и беспокойства всего корпуса империи германской, и особливо тех княжеских домов, кои сами по себе одним или другим образом интересованы были в наследстве баварском. Обиженные княжеские дома прибегли одновременно почти и к нам, и к королю прусскому с просьбою о защищении и предстательствев пользу их у венского двора. Его прусское величество не токмо не отрекся подать им руку помощи, но паче сам собою, как член империи, беспосредственно интересованный в сохранении целости ее конституции, поступил на учинение сильнейших представлений австрийскому дому вопреки его начинанию. Мы с своей стороны, не входя в юристическое разбирательство ни прав австрийского дома, ниже оспариваний прусского двора, довольствовались только обеим сторонам объявить, колико желаем, дабы восставший между ими вопрос дружелюбным соглашением разрешен быть мог без нарушения общего покоя и чтобы для того разные из наследства баварского родившиеся требования по справедливости разобраны и удовлетворены были. Доколе продолжалась известная берлинская негоциация, следовательно же, и надежда полюбовной развязки, до тех пор не переставали мы с своей стороны способствовать по возможности нашими советами и представлениями сближению обоих негоциирующих дворов для того, чтоб в случае неудачи не найтись нам самим в неприятной необходимости взять в их войне действительное участие по уважениям собственной империи нашей главного интереса, когда России не меньше всякой другой европейской державы нужно, дабы посреди Германии ненарушимо сохранялось и разделялось навсегда между дворами венским и берлинским настоящее равновесие сил, важности и инфлюенции их».

«С прискорбием увидели мы посему, что в прошлом июле месяце начались в Силезии, Богемии и Саксонии действительные неприятельства. Нельзя не отдать королю прусскому справедливости, что он пред поднятием оружия истощал втуне все средства умеренности и миролюбия, и что не он, а хищность и упрямство венского двора причинствовали войну. Правда, министр австрийский князь Кауниц, коего честолюбие есть всему злу виною, старался дать вещам другой вид, воспользовавшись хитро человеколюбивыми расположениями императрицы-королевы и склоня ее открыть под звуком оружия новую негоциацию с предвзятым намерением тщетность и неудачу ее поставить на счет его прусского величества; но сия интрига его, сколь она, впрочем, ни тонка, нашлась, однако ж, недостаточною к преобразованию вещей и к поселению в беспристрастной публике других мыслей о истинном виновнике народных бедствий, потому что учиненные чрез г. Тугута предложения признаны оною весьма неспособными изъять из среды камней преткновения, или заключая в себе пустой только блеск, или же мало разнствуя от того пункта, на котором прежде разорвалась негоциация графа Кобенцеля. Таким образом, не удивительно, что король прусский не дал себя уловить мнимою бескорыстливостью австрийского долга в уничтожении его конвенции с курфирстом пфальцским, следовательно же, и в испражнении им захваченной части баварских земель, когда ценою его уступки поставлено было, с другой стороны, жертвование неоспоримой бранденбургского дома собственности в Франконии, о которой прежде случая ваканции всеми принцами того домa заключен был полюбовный фамильный пакт и которая вследствие того от нас самих его прусскому величеству в союзном нашем трактате неоднократно уже гарантирована была, тем более что представлением свободы отыскивать после каждому судом свои правости по баварскому наследству обнажил венский двор в то же время коварный умысел явиться вновь при первом удобном случае с своими недельными притязаниями и одержать тогда в суде, где бы император сам был и истец и судья, все то, за что ныне должно ему понесть жестокую и опасную войну».

«Сею картиною хотели мы вам показать, что дело короля прусского почитаем правым, ибо войну начал он единственно в охранение германской конституции, а как тут с интересами его величества встречается и собственный империи нашей выше сего образованный (означенный) интерес, то по сим двум началам, по рекламации нашего покровительства и защиты от обиженных княжеских домов и по уважениям счастливо пребывающей между нами и его прусским величеством союзнической дружбы, которую он нам с своей стороны деятельно уже доказал, не можем и не хотим мы обойтиться без подания и ему действительной от нас помощи в таком случае, где вся ненависть кровопролития не на него, а на венский двор упадать долженствует, дабы общими силами скорее принудить сей гордостью и честолюбием надменный двор к возвращению похищенной им части баварских земель законному наследнику и к справедливому в прочем удовлетворению за насильственный его поступок, коим общий мир толь нагло потрясен и нарушен. Одновременно с сею резолюциею не оставили мы помыслить как о способах предварить оную в исполнении чрез отвращение самой побудительной причины, так и о мерах прямого исполнения ее тогда, когда б уже те способы не произвели желаемого плода. В первом виде препоручили мы нашему министру кн. Голицыну учинить в Вене дружеское, но тем не меньше сильное на письме представление. Приглашая императрицу-королеву внять гласу собственного ее человеколюбия и прекратить неправедную войну, не скрыли мы тут от проницания ее, что инако не можем остаться равнодушными зрителями оной по тем самым политическим правилам, которые пред сим употребил венский двор противу нас в течение нашей войны с Портою Оттоманскою; а дабы такому представлению придать более лица и доказать австрийскому дому, что мнение наше о его неправности есть мнение общее, признали мы за нужно отозваться ко дворам версальскому, лондонскому, датскому и шведскому, также и к имперскому в Регенсбурге сейму с требованием, дабы оные учинили и с своей стороны таковые же внушения и представления, и особливо Франция в качестве ручательницы вестфальских трактатов, следовательно же, и баварского наследства в пользу пфальцской линии».

«Если Франция и не согласится на сообразование отзывов своих нашему представлению, так по крайней мере оказанною ей от нас откровенностью будет она обязана изъявить во оборот нам и всей публике истинные свои о войне мнения, коих познание, с другой стороны, нужно для развязания рук королю аглинскому в рассуждении германских его областей, ибо, доколе она не отречется формальным образом от употребления в пользу австрийского дома гарантии своей, до тех пор нельзя королю-курфирсту взять деятельную сторону дворов берлинского и дрезденского, дабы инако не вовлечь неприятеля в те области. В равном сему положении находится много других княжеских домов, кои с нетерпеливостью ожидают решения Франции, чтоб дать свободное течение своим склонностям противу австрийского насильства. Мы будем, таким образом, иметь пред всею Германиею честь сей нужной развязки, а может быть, и соединения по ней в одну систему разных принцев, из чего далее может для России произрасти давно желаемое преимущество — учиниться ей на будущее время ручательницею германской конституции — качество, которому Франция обязана своею превосходною в делах инфлюенциею».

В Петербурге не имели большой надежды, чтоб русская декларация принята была в Вене с должным вниманием, и потому готовились к войне. Отношения к Турции без войны задерживали значительную часть войск, и потому хотели избрать такой план, по которому действующие в разных сторонах армии и корпуса могли служить друг другу взаимным подкреплением и обеспечивать свободу сообщения как между собою, так и с Россиею. Для этого велено было образовать в окрестностях Полонного значительный корпус войск, а на зиму расположить войско близ Люблина, к стороне Галиции. Первый корпус назначался в помощь прусскому королю, а другой — для заготовления магазинов. Но так как венский двор предложил версальскому и петербургскому двору быть посредниками, что и было принято, то Репнин отправлялся к прусскому королю в двойном качестве: негоциатора и военачальника. Он должен был ехать в главную квартиру Фридриха II и вручить ему собственноручное письмо Екатерины, причем сделать на словах сильнейшие уверения в ее дружбе и желании доказать ему эту дружбу на деле, даже не в силу обязательств союзных, но в соответствии той верности, с какою он принимал до сих пор к сердцу русские дела и интересы. Репнин должен был объявить королю, что императрица, приняв австрийское приглашение к посредничеству, легко усматривает, что вся цель Кауница состоит в отвлечении общего внимания от первого вопроса, который произвел войну, в приведении дел в большую неясность, в приобретении для двора своего в публике характера умеренности и в обращении всей ненависти за кровопролитие на одного короля прусского. Следовательно, честь, слава и достоинство этого государя требуют от него обнажать снова перед светом это острое намерение князя Кауница и сохранить за собою до конца во всей чистоте характер оберегателя и мстителя германской конституции и поручаемых прав своих сочленов, держась твердо за первый (баварский) вопрос, избегая возбуждать и малейшее подозрение, будто в настоящей войне баварское наследство служит только предлогом, а в основании лежит всегдашнее соперничество Пруссии с австрийским домом. Репнин должен был объявить королю, что все извороты кн. Кауница в малом искании мира надлежит относить к искреннему, но слабому желанию императрицы-королевы; наружно угождая этому желанию, Кауниц старается в то же время на самом деле содействовать страсти императора к войне и, таким образом, на обе стороны утверждать свой личный кредит. Поэтому императрица, мало ожидая плода от своего и французского посредничества, решила на случай продолжения войны подать прусскому королю скорую и действительную помощь корпусом войск, которым Репнин будет предводительствовать. Россия помогает Пруссии не вследствие союзного договора, потому что она ведет хотя безгласную, но тяжелую по пространству военного театра борьбу с турками, что и освобождает ее по договору от падания помощи, и потому императрица требует, чтобы сверх пропитания вспомогательному корпусу прусский король платил определенные в договоре для турецкой войны субсидные деньги по 400000 рублей в год до тех пор, пока русский вспомогательный корпус будет употребляем в его пользу и пока чудное положение России относительно турок не кончится новым решительным договором.

Ночью с 6 на 7 декабря Репнин приехал в Бреславль, где находился тогда Фридрих II, который принял его на другой день после обеда. Репнин нашел короля сидящим, руки и ноги его были обернуты вследствие подагрического припадка. Не дав договорить Репнину короткого комплимента, Фридрих посадил его возле себя и начал говорить о своей благодарности к императрице за такие важные доказательства ее дружбы. «Зная ее хлопоты с турками, — продолжал король, — я не осмеливался просить ее о помощи, по своему образу мыслей имея правилом быть всегда полезным союзнику, а не в тягость ему. Настоящий поступок ее и. в-ства тем более возбуждает мою благодарность, чем менее я мог его ожидать». Потом Фридрих высказал свое искреннее желание помириться, хотя бы и с уступкою венскому двору некоторой части Баварии, только не такой большой, как он требует, и с исключением рейхенгальских соляных варниц. Что же касается предложения взаимно отступиться — австрийцам от Баварии, а Пруссии от маркграфств франконских, то он никак не может его принять и еще менее передать на решение имперских штатов, не имеющих на то никакого права, и притом такая передача была бы противна его достоинству; даже не может этого пункта оставить в молчании при будущем примирении, чтоб не было из-за этого другой войны. Король просил Репнина немедленно приступить к условиям, на которых должно произойти соединение русских войск с прусскими, ибо опасается, что венский двор искреннего желания к миру не имеет, а намерен только, как прошлую кампанию, время выиграть и протянуть дело, чтоб как можно больше изнурить Пруссию.

В другое свидание с Репниным Фридрих начал разговор уверениями в своем желании мира. «Мне кажется, — говорил король, — гр. Панин желает, чтоб мы были очень осторожны и скупы в своих мирных предложениях венскому двору; этого и я бы желал, но, не имея в войне никакой значительной поверхности над венцами, нельзя им предписывать законы».

«Гр. Панин, — отвечал Репнин, — усердствуя интересам в. в-ства и всех обиженных домов, желает, чтоб они по возможности получили справедливость при будущем примирении и чтоб самовластие венского двора не усилилось в германской империи. Вообще же наш двор желает мира и в. в-ству его советует». Потом король начал говорить о Польше: «Если есть злоупотребления по моим таможням, то я их прекращу». Но Репнин дал знать своему двору, что по этой части он мало надежды имеет. Фридрих кончил разговор тем, что не может платить России субсидий, ибо уже издержал больше 17 миллионов. «Надеюсь на дружбу ее в-ства, что она на этом настаивать не будет, — говорил король, — для нее это пустяки, а для меня очень тяжело».

Репнин имел возможность убедиться, что старый король искренно говорил о своем желании мира; прусский министр Герцберг жаловался ему в секретном разговоре на поспешность Фридриха, с какою он соглашается на предлагаемые ему мирные условия, насилу он, Герцберг, может его остановить. Франция прислала свой план примирения, по которому Австрия должна была получить некоторую часть Баварии; Герцберг составил другой план, по которому Австрия получила часть Верхнего Палатаната. Но Репнин доносил, что Фридрих хотя и предпочитает последний план, однако примет и французский, таким образом, дело ближе к миру, чем к войне.

Франция предложила местом мирных переговоров Вену, но Россия на это не согласилась и предложила Аугсбург, или Нюренберг, или какое-нибудь другое нейтральное место в Германии по выбору Франции. Россия обещала также венскому двору уговорить прусского короля заключить перемирие. Репнин дал знать об этом прусским министрам, причем сделал внушение, что необходимо включить в будущее примирение всю германскую империю, которая чрез это получит гарантию государств-посредников и, следовательно, будет ограждена от непомерного честолюбия и деспотизма венского двора, вредных для всей Германии, но особенно для берлинского двора, обязанного прежде других бороться против австрийских замыслов. Репнин внушал, что эта предосторожность необходима ввиду характера императора Иосифа, который сдерживается единственно миролюбием императрицы-королевы, но последней не долго жить. На другой же день министры Финкенштейн и Герцберг принесли Репнину ответ королевский: по мнению Фридриха, дело сделалось бы скорее посредством переписки между министрами воюющих держав, чем на конгрессе, а для окончательного решения можно выбрать какое-нибудь нейтральное место или объявить для этого нейтральным какой-нибудь город поближе к воюющим державам; впрочем, король будет согласен на распоряжения держав-посредниц. Что касается перемирия, то король считает его не только бесполезным, но и вредным для своих интересов. Если предположить, что венский двор питает действительно искреннее желание заключить мир, то переговоры могут окончиться в зимние месяцы, естественно прекращающие военные действия; перемирие же, которое продлится за этот срок, отнимет у короля драгоценное время и поставит его в положение прошлого года, когда его проводили пять месяцев сряду бесплодными переговорами. Наконец, что касается приступления германской империи к будущему миру и гарантии, то король вполне разделяет виды русского двора.

От 6 января 1778 года Стахиев дал знать в Петербург, что в генеральном совете Порты, держанном 23 декабря прошлого года, противная России партия успела вынудить согласие улемов на подание помощи татарам, восставшим против Шагин-Гирея, а у муфтия — фетфу. Корабли уже отправились в Черное море, в народе слух, что Селим-Гирей уже переехал из Очакова в Крым вместе с Магмет-Гиреем и сыновьями хана Керим-Гирея; но муфтий перед одним из приятелей Стахиева отзывался, что крымцы требуют себе в ханы Девлет-Гирея; к марту велено собрать сухопутное войско. Противная партия своими клеветами успела возбудить такую неутолимую к нему ненависть не только в народе, но и в самом султане, что и благонамеренный Мурат-молла не смеет больше говорить в его пользу; русскому переводчику давали знать, что полюбовному окончанию всех распрей препятствыует единственно особа Шагин-Гирея, и советовали согласиться на его смену, подавая надежду снова восстановить его на ханство со временем, а теперь необходимо утишить страшное на него озлобление татар. В это время, когда Стахиев потерял уже всякую надежду на мирное решение вопроса, австрийский поверенный в делах Тассара передал рейс-эфенди мемориал своего двора с отсоветованиями начинать войну. Рейс-эфенди был сильно поражен такою неожиданностью, три раза прочел мемориал и не сказал ни слова; драгоман Порты также молчал, только гладил свою бороду; французский поверенный в делах сделал Порте подобные же внушения. Турецкое министерство хвалилось, что за пять дней до прибытия последней турецкой почты оно уже получило от волошского господаря известие о кончине баварского курфирста, вследствие чего венский двор немедленно отправил в Баварию 25000 войска, а в Константинополь — миролюбивый мемориал. Несмотря на это, Порта оставалась при прежних своих решениях; рейс-эфенди сказал русскому переводчику, что признать ханом Шагин-Гирея невозможно: это все равно что велеть одному человеку вылить целый океан в чашку и выпить его; и хотя вслед за тем Стахиев получил от Мурат-моллы известие, что Селим-Гирей потерпел в Крыму неудачу и собирается оттуда бежать, но и это не произвело желанной перемены: французский поверенный в делах Леба, приехавши к Стахиеву, намекал, что, по его приметам, Порта скорее решится на все крайности, чем согласится на признание Шагин-Гирея. Турецкое министерство явно хвалилось, что русский двор наконец принужден будет отступиться от него, причем утверждало свое мнение на обещании, данном дружескими дворами. Мурат-молла был сослан, после чего в Совете не осталось ни одного человека, который бы решился быть предводителем миролюбивой партии; противная же партия поддерживалась известиями о жестокостях Шагин-Гирея относительно преданных Порте татар, из которых одни были умерщвлены, а другие отосланы в Россию.

Фельдмаршал Румянцев дал знать Стахиеву, что Селим-Гирей, несмотря на все препятствия, явился к Крыму и бунтующая партия признала его ханом. «Турки, — писал Румянцев, — отстронясь от пламени, непосредственно их пожирающего, умели составить из суеверия искру неугасимого огня и положить ее между нами и татарами; они станут поддувать ее всевозможными способами на чувствительное наше изнурение». Императрице Румянцев писал: «В. и. в-ство лучше знать изволите положение Черного моря, следовательно, и то, что все берега его обложены силами Порты, которая, имея в нем большой флот и много транспортных судов, имеет в войне все выгоды. А напротив, каким затруднением подвержено сообщение и взаимное пособие войскам в. и. в-ства в той стороне и при крайнем бессилии на Черном море нашего флота как трудно соразмерить их на будущее лето в Крыму, чтоб, с одной стороны, не подвергнуть их гибели, а с другой — не ослабить сил на стороне Буга и Днестра, не обнажить Дон и нововозводимые линии; решительное определение о Крыме становится тем нужнее, чем ближе наступает удобное время к мореплаванию. Турки, невзирая и на неблагоприятное время, отправляют уже свои войска на ободрение бунтовщиков, и два первые появившиеся морские капитаны одним отзывом сверх всякого моего чаяния приостановили поиск кн. Прозоровского на Селим-Гирея-хана, а поиск этот должен был бы окончить тамошний мятеж. Я, видя последнюю минуту, могущую нам способствовать, решился предписать кн. Прозоровскому, чтоб он употребил все свои старания к приведению всех неблагодарных и зломыслящих татар, особенно жителей гор, в нищету и такое состояние, которое не позволяло бы им думать более о вражде с нами, а турки потеряли бы охоту и удобство на общее с ними против нас действие. Но по мнению кн. Прозоровского, хан Шагин-Гирей не может остаться в Крыму без помощи наших войск и на самое короткое время, а так как пребывание наших войск в Крыму не согласно было бы с мирным договором, то ожидаю высочайшего определения».

Прозоровский писал Румянцеву: «Уже и горы от Кафы до Алушты и Енисала совсем очищены. Хотя кажется, татары довольно притеснены и все почти в один угол загнаны, однако до сих пор нельзя никак отнять владычества у злонамеренных начальников возмущения, которые, поддерживаясь приездом Селим-Гирея, не приходят никак в чувство, разоряют сами свою землю истреблением скота, сожжением деревень, собранием всех родов из гор и степи в угол за Бакчисарай. Что касается благонамеренных, то не могу уверить, чтоб такие были между ними; даже и находящиеся при Шагин-Гирее чиновники подвержены сомнению. Народ, без сомнения, покорился бы хану Шагин-Гирею, ибо недоволен Селим-Гиреем, приехавшим без помощи, но удерживается начальниками, которые толкуют, что все будут казнены, хотя бы и повинную принесли».

В феврале мятежники, окруженные со всех сторон русскими войсками, прислали к хану Шагин-Гирею и к кн. Прозоровскому двоих депутатов: одного от мурз, а другого — от черни, принося повинную; а между тем главные начальники мятежа, тайно от черни посадя еще прежде свои семейства на турецкие транспортные и купеческие суда, сами вслед за Селим-Гиреем и султанами спешили на военные фрегаты и начали бросаться в высланные к ним лодки. Народ, приметя это бегство, стал их удерживать, ругая как виновников всего зла и общего разорения. Началась драка: татары стреляли по мурзам, садившимся в лодки, те вместе с находившимися на лодках турками отвечали также выстрелами; наконец, турки сделали два пушечных выстрела с фрегатов и этим разогнали толпу. Присланные к Прозоровскому и хану депутаты согласились, что татары отдадут русскому войску все оружие и разойдутся с семействами по деревням. Оказалось, что мятежники были приведены в ужасное состояние; кроме того, что от русского войска в разных стычках погибло их до 12000 человек, множество стариков, женщин и детей погибло от стужи и голоду; сюда присоединилось междоусобие: нужда заставила друг друга грабить и убивать из-за куска хлеба. «Время, — доносил Прозоровский, — помогло мне привесть их в совершенное изнурение и полунебытие без потери людей и довольного отягощения войск. Наказания сего тяжесть будет им долго чувствительна, и, за всю свою продерзость получа достойное возмездие, не помыслят они больше, а может, и никогда брать презрение к победоносным войскам и забудут навсегда то стремительное отчаяние, с которым единожды, при салгирском ретраншименте, бросясь на войска, мною предводимые, тогда ж ощутили всю тяжесть наказания, потеряв убитыми до 1000 человек». Прозоровский оканчивал свое донесение словами, что Крымский полуостров приведен в совершенное спокойствие и повиновение хану Шагин-Гирею.

В начале апреля Стахиев дал знать Порте, что по полученным им из Крыма от кн. Прозоровского и резидента Константинова письмам, все мятежники принесли искреннее раскаяние и повинную законному хану Шагин-Гирею, спокойно возвратились в свое жилище, и на полуострове царствует тишина, и все турецкие фрегаты оттуда уехали. Рейс-эфенди ответил переводчику, принесшему это объявление: «Думать надобно, что посланник или почитает министров Порты дураками, или насмехаться хочет, объявляя такие непристойности. Говорит Порте, что в Крыму все спокойно и тихо после того, как присланные туда 40000 человек русского войска бедный и бессильный народ частью побили, частью в ссылку сослали и обратили в неволю столько невинных мусульман с их семьями, — может почитаться только насмешкою; да и хвалиться тем не следует, потому что немного надобно для угнетения такого бедного народа; и фрегаты наши благополучно стоят У крымского берега, где и Селим-Гирей-хан находится; а с Шагин-Гиреем Порта не имеет и не хочет иметь никакого сношения». Несмотря, однако, на этот ответ, Стахиев давал знать, что у Порты положено не доводить дело до разрыва с Россиею и признать Шагин-Гирея ханом. На 25 апреля на большом совете у муфтия Порта определила весь свой флот под начальством капитан-паши послать в Крым для высажения и подкрепления отправляемого из Синопа войска. Если войску удастся высадиться без сопротивления с русской стороны, то оно должно объявить, что пришло для приведения себя в равенство с русскими, и притом стараться решить тамошние дела полюбовно; если же с русской стороны будет сделано нападение, то, объявляя, что Россия нарушила мир, начать и продолжать военные действия без всякой пощады и уважения. Стахиев объяснял такое решение тем, что неудовольствия между дворами французским и английским, особенно же между венским и берлинским ослепляют Порту надеждою, что и Россия будет вовлечена в европейскую войну, турки надеялись также и на новые беспокойства в Польше. Стахиев начал уже приготовляться к отъезду. К Румянцеву визирь отправил письмо, в котором говорил, что Порта отправляет в Крым флот под начальством капитан-паши и сухопутное войско под начальством Хаджи-Али-паши, что оба полководца снабжены полномочием утвердить постановленный между обеими империями мир, если только Россия выведет свои войска из Крыма и не будет ни под каким предлогом неволить татар; визирь советовал воспользоваться подаваемым от Порты способом и уполномочить кн. Прозоровского начать переговоры с означенными турецкими полководцами, в противном случае вина будет на стороне русского двора. Главные предметы переговоров означены следующие: 1) подать Порте и татарам способ для утверждения их доверия к русскому двору; 2) кроме торговых судов, никакие военные не должны плавать по Черному морю, и так как известно, что несколько русских военных кораблей крейсируют около Кафы, то визирь советовал, чтобы поскорее приказано было им удалиться.

В начале июня резидент Константинов писал Румянцеву: «Хан, следуя моим от имени в. с-ства предложениям и советам Александра Васильевича (Суворова) принимает меры: всех значительных лиц, подверженных сомнению, прибирает к рукам и обличенных предает строгости суда».

27 июня Стахиев подал Порте мемориал о своем отъезде из Турции со всеми в ней находящимися русскими подданными. После долгого молчания ему отвечали, что его требование паспортов для выезда заключает в себе объявление войны, и в случае если бы такой отъезд ему был позволен, то, без сомнения, взведена будет клевета на Порту, что она, выслав министра, объявила войну. Поэтому изящнейшие улемы и министры блистательной империи не могут никоим образом на то согласиться и, пока Российская империя мира не нарушит начатием неприятельских действий, посланник будет почитаем наравне со всеми другими министрами наидружественнейших держав; а если случится иначе и Российская империя, нарушив мир, явно прервет течение дружбы, то блистательная Порта и тогда, несомненно, поступит с посланником человеколюбиво, как требуют ее достоинство и великодушие.

Но от русского двора дано было знать, что он не допустит переговоров в Крыму; капитан-паша прислал известие, что крымские берега вооружены и ему высадить войско мирным образом не позволят; так что ему делать? Румянцев еще Прозоровскому предписал: «Вступление внутрь Крыма туркам всеми средствами возбранять и, следовательно, всякую выгрузку военных припасов и людей с кораблей на берег не допускать; важность наших интересов состоит не в отогнании турок от крымских берегов (чего по обширности и сделать нельзя), но в отнятии у них способов ко вступлению внутрь Крыма, и для того все места удобные для высадки вы должны заградить». Теперь, имея в Крыму Суворова, Румянцев считал себя вправе писать императрице: «Не предуспеют турки в своих замыслах, на опровержение коих предвзяты надлежащие меры, и путь им к вступлению в Крым совсем прегражден занятием и укреплением проходов». Вследствие этого произошла обычная в августе перемена великого визиря. Капитан-паша возвратился, потеряв семь судов и более семи тысяч человек войска, что привело народ в страшное раздражение. Тогда начали думать, как бы выйти из затруднительного положения с соблюдением по возможности приличий, и обратились к французскому послу С. При, который перед тем возвратился в Константинополь. Посол отвечал, что он видит гораздо более наклонности к миру у российского двора, нежели у Порты: если Турция искренно желает сохранения мира, то должна, предав забвению все прошедшее, постараться кончить дело полюбовно, признать прежде всего Шагин-Гирея, возвратить из заточения его посланцев, принять все русские требования, пропустить на Черное море задержанные русские суда. Рейс-эфенди давал свою бороду в заклад, что такое соглашение невозможно, а если и сделается, то не долее полгода будет продолжаться. При дальнейших переговорах с французским послом Порта выставила требования, чтоб земля, лежащая между Днестром и Бугом, отобрана была У татар и присоединена к Очаковскому уезду; чтоб между русскими купеческими кораблями, плавающими по Черному морю, не было больших судов, способных к военной службе; чтоб величина кораблей была точно определена; чтоб Россия не требовала возвращения морейским жителям конфискованных у них земель, ибо они уже отданы мечетям (сделаны вакуфами); чтоб Россия отказалась от постройки своей церкви в Константинополе, ибо это противно религиозному и государственному закону, чернь взволнуется и не допустит строения. Пусть церковь будет построена в доме посланника.

От 25 июля Румянцев писал Суворову: «Христиан, пожелавших на переселение в Азовскую губернию, отправляйте сходственно предписанию князя Григ. Алекс. Потемкина; а правительству истолковано быть может, что сие переселение делается от страха мщения, коим угрожают им турки своим на Крым нападением. Но что до взятых в плен при последнем возмущении обоего пола татар, то благопристойность требует, чтоб все желающие и сильно крещенные возвращены были». Но 26 июля Суворов должен был написать Румянцеву: «В опасности жизни и имущества здешние христиане частию еще поныне. Все против того должные осторожности взяты и войскам в том строгие по приличеству приказы даны. Татары действуют грозою, подущениями, обещаниями и обыкновенным их вероломным лукавством. Светлейший хан, изнуряемый гневливостью, выехал из Бакчисарая и расположился лагерем в трех верстах от города. Г. резидента во все сие время к себе он не допускал. Денно и нощно к нему непрестанно всеместные его чиновники съезжались. Правительство представляло мне о принесении их всенижайшей просьбы в С. — Петербург в отмене сего вывода. Воспретить им того неможно, а в обождании выводом 25 дней для очевидных интриг отказано по изготовлению уже самими собою к выходу многих христиан». Хан сильно рассердился на Суворова за то, что тот не отвечал ему на его представления о выводе христиан и употребил какие-то угрозы. Хан писал ему: «Сказанными угрозами вашими я весьма доволен и образован потому, что никогда еще от русских магнатов такого поведения я не видывал и не ожидал. По внутренней моей к вам, приятелю моему, доброй склонности откровенно объявляю, что хотя такого вашего поведения ничем и никогда я не заслужил, однако, почитая то вашею ко мне милостию, недостаток в моей за то благодарности извинить прошу».

Сам хан просил у Суворова дружеского наставления, как ему вести себя в тогдашних обстоятельствах; Суворов отвечал, что «лучше и наиполезнее всего в такое время присутствовать в своей столице, управляя народами, врученными от бога власти вашей, соблюдая их тишину и благоденствие, ибо чрез чуждения в. светлости от дел народных заключат невежды между нами холодность, следовательно, и натурально станут искать случаев к разврату». На это хан написал: «Всем татарам ясно известно, что отчуждение мое от дел не по причине взаимной моей с вами остуды, но единственно во избежание взнесения на меня каким-либо образом противоборствия воли императорской и желаниям моих приятелей!» Суворов понял так, что хан в возможности этого взнесения подозревает его самого и отвечал: «Я не говорю о причинах, для коих вы отчуждаетесь от управления общественными делами, и не моя должность их испытывать, а предвоображая только малосмысленность простолюдин, не без причины советовал и советую для благоденствия и тишины ваших подданных присутствовать в престольном своем городе; следовательно, нет тут ни малейшего повода к заключению, чтоб на случай неприятных от татар поползновений приписывать без правды оных вину в. светлости. Такой подлый поступок несоответствен ни чину, ни сентименту моему. Я недоумеваю, какую и когда в. светлость приметить изволили мою несправедливость, кого я когда оклеветал? Я знаю себя, и знаю твердо, что никто меня не докажет в таком презренном пороке. Итак, буде выражение употреблено не для того, чтоб безвинно меня обидеть и отразить усердные и полезные для вас советы, то прилежно прошу, внемля моей искренности, возвратиться к своему трону, где, сохраняя всю целость области вашей, удобнее и в непредвидимых случаях охранить от всяких наветов особу и здоровье в. светлости». Суворов дал знать Румянцеву, что Шагин-Гирей отправил к императрице двоих депутатов, как слышно, с возражением против вывода христиан. Последних к концу августа было вывелено в Азовскую губернию 17575 душ обоего пола. Суворов доносил также, что между крымскими татарами все более и более обнаруживается желание принимать христианство. В горах до 20 семей крестилось от греческих священников и выселилось вместе с христианами так скрытно, что и последние не могли об этом узнать. Множество татар приходят к начальникам войск с просьбою о крещении, но на это им отвечают молчанием. Константинов писал Румянцеву: «Хан не только все дома, но и самого себя от нас всячески таит, показывая ежеминутно недоброжелательные виды; привязывается ко всякому слову, принимая самые искренние внушения в худую сторону; вербует тайно всякую сволочь под именем сейменов, раздает ружья и сабли, которые при истреблении отобранных у татар после мятежа оставил в своем серале; тогда он объявил кн. Прозоровскому чрез меня, что их не более двух сот, а теперь оказывается гораздо больше, да и все оружейники заняты починкою переданных им от хана сабель и ружей. Затруднения безмерные, и если б хан был в силах, то, понятно, не отрекся бы обнаружить всей злости в отношении к нам. Я никогда не ожидал от него такого памятозлобия; правда, что и дело (выселение христиан) для него оскорбительно; но такая долгая вражда и несклонность к исполнению монаршей воли отнимают надежду и на будущую приверженность его к высочайшим интересам».

Румянцев написал Суворову (5 августа): «В таких особенно обстоятельствах, какие теперь, вы не должны отнюдь не подавать и малейшей причины хану к огорчению, но обходиться с ним ласково и почтительно, иметь к нему крайнее уважение для содержания его у татар в высокопочитании и потому стараться всячески успокоить его и правительство до времени, пока исчезнет возможность для турок получить помощь от татар. Соглашайте пользу, могущую быть от переселения христиан, с следствиями, какие могут от того произойти, особенно во время приближения турок к берегам крымским, чтоб не подать им больше повода к возмущению татар и к низвержению или совращению хана.

«Характер хана, — отвечал Румянцев, — вам должен быть лучше, чем другим, известен: он собенность свою всему предпочитает, он оставлял отечество, имение ближних для осуществления своих намерений; и сколько я могу о нем судить, то хотя он не учен, но умен и старается всегда по настоящим событиям проникать в будущее; притом же он и татарин, а потому вы, особенно в настоящих обстоятельствах, отнюдь не должны вести свои счеты по наружному его поведению, но поступать по общим правилам своей должности и всячески стараться держать его и правительство на такой дороге, чтоб они отнюдь не могли иметь поползновения внимать лестным обещаниям турок».

Относительно вывода христиан Шагин-Гирей писал гр. Панину: «Не только в такой малости, как выход христианских моих подданных, но и в выводе всех татар и самого себя не постою; однако признаюсь, что удивительно начатие этого дела; для чего оно предпринято, мне совершенно неизвестно и чувствительно меня трогает. Я ручался, что это дело будет совершено пристойнейшим образом, и, несмотря на то, для его исполнения употреблено насильство. Прошу употребить ваше старание, чтоб те бедные подданные были оставлены по-прежнему в своих жилищах и тем крымскую область обрадовать, а меня от завистных и коварных языков освободить».

7 сентября Румянцев писал Шагин-Гирею: «Приведен я в удивление и сожаление, что ваша светлость так много беспокоитесь о преселении христиан и что оное могло возбудить в вас такую остуду к генерал-поручику Суворову и к резиденту Константинову, что вы удаляетесь от всякого с ними сношения. Совместно ли быть может, чтоб толь великая монархиня, которая дарует вольность, позволила когда-либо на отнятие оной? Но ее и. в-ство, снисходя на просьбу и добровольное желание христиан, угрожаемых непрестанно от самих татар впадением турков и конечным их разорением, по единоверию не могла отказать им убежища в своих пределах. В. светлость, сами судите, коль сия малость в рассуждении небольшого их числа неважна, а со стороны могущего оказаться от того малейшего ущерба можете ли сумниться, чтоб оный не был вам награжден сугубо от всещедрой вашей благодетельницы; но как в. светлость между прочим упоминаете и о употребляемом насилии, то в отвращение сего сделал я весьма строжайшее запрещение. Впрочем, позвольте мне в дружеской откровенности подать вам искренний совет, чтоб вы особливо на сие время, когда устраивается и утверждается благосостояние ваше, оставили беспокоиться о таком деле, которое ни с которой стороны не может вам нанести и малейшего ущерба, а возобновили по-прежнему приятельское сношение с генералом Суворовым и возвратили г. Константинову вашу доверенность».

20 сентября Румянцев донес императрице, что турецкий флот явился у крымских берегов в немалом числе разнообразных судов и предъявил разные требования, но во всем дружеским образом получил отказ на основании моровой язвы и вдруг отплыл в открытое море. При этом между татарами не примечено ни малейшего движения, и хан издал строжайшие запрещения собираться между собою и сноситься с турками. Но Константинов, продолжая жаловаться Румянцеву на интриги Шагин-Гирея, писал: «Почитая меня главным орудием в выводе христиан, хан взводил на меня разные клеветы, мечтая, что по удалении меня отсюда успеет в своих интригах; вооружил против меня членов правительства, которые по его наущению просили генерала Суворова об отрешении меня от дел. Эдичкульский Арслан-мурза пишет ко мне, будто на днях получил от меня письмо, в котором называю я их рабами ее в-ства и советую служить высочайшему двору наравне с русскими; я написал к мурзе, чтоб доставил мне письмо в оригинале или копии, и не верил таким выражениям, какие с нашей стороны никогда употребляемы не были, ибо мы их почитаем вольными и ни от кого не зависимыми, под высочайшим покровительством ее в-ства состоящими союзниками». Между тем к 18 сентября вывод христиан из Крыма был окончен; всего вывелено 31098 душ; греческий митрополит, армянский архимандрит и католический патер выехали вслед за христианами; денег на этот вывод потрачено было до 130000 рублей. Румянцев неохотно верил донесениям Константинова и, посылая их к императрице, писал ей от 22 октября: «Вы лучше о хане судить изволите; а я осмеливаюсь сказать только мое примечание, что когда сей хан, который толь неисчетными вашими щедротами облагодетельствован, принявший вкус в ваших обрядах (обычаях) и явно оные употребляющий, казавшийся всегда по делам благоразумным и особливо при делании турками десанта явивший свою непоколебимость, предпочтет известной своей пользе неизвестность, то разве преоборется его разум суеверием, ибо весьма удален я от того мнения, чтобы один вывод христиан мог воспричинствовать столь неожидаемой его перемене, поелику оставленные ими места, если уже не заселены другими, подобными им пришельцами, то, однако ж, не могут оные быть впусте; и чего уже лучшего ожидать от другого в таком роде, который по вере, сходству нравов и натуральной наклонности, конечно, будет с турками единодушен». После этого Румянцев получил письмо от хана (от 11 октября): «Признаться должен, что как я в рассуждении всевысочайшего ее и. в-ства ко мне, всему крымскому и ногайскому татарскому народу монаршего милосердия в ханы взведен и вся область независимою мне подвластною сделана, то я без чувствительности на такую новость (вывод христиан), а народ без удивления смотреть не могли, ибо по всемилостивейше признанном мне самодержстве если б я предварен был, то б неотменно с лучшим порядком без огорчения и с меньшим иждивением сей вывод по моему искреннему усердию сходно с высочайшею волею воспоследовал. Я благонадежен, что в. с-ство по своему просвещению рассудить можете, сколько меня тронуло, что мне не подан способ в сем случае доказать готовность мою к исполнению монаршего соизволения в знак моей искренней благодарности за толь многие мне явленные высочайшие благодеяния и милости. В. с-ство всепочтеннейшим письмом меня уверить соизволили, что ее и. в-ства всевысочайшая воля гласит выводить одних только тех христиан, кои добровольно на то согласятся, о чем я почтенному господину генералу Суворову и г. резиденту сообщил, но они, и на сие невзирая, многих к тому угрозами принуждали, отзываясь, что они знают, что делают, почему я и не хотел в то более вмешаться». В то же время Румянцев получил от членов крымского правительства жалобу на русских солдат, которые разоряют татар и называют их изменниками. Главнокомандующий немедленно отправил ордер Суворову, чтоб этого ни под каким видом более не было, «ибо по обстоятельствам должны мы им всячески менажировать, а тем больше удалять от них всякое озлобление и притеснение, потому они от некоторого времени поступают в точность наших предположений и при самом явлении на возмущение их страшного турецкого флота пребыли они тверды и непреклонны».

Вражда между ханом, Суворовым и Константиновым продолжалась; резидент доносил, что хан сбирается бежать на Кубань и даже в Персию. Румянцев брал прямо сторону Шагин-Гирея. «Я ни хана, ни резидента лично не знаю, — писал он императрице (2 декабря), — а по собственному вашему о первом описанию и по его поведению должен он быть качеств, татарам не свойственных, по делам же поставится в роде людей и весьма отличных. Не в защищение хана, но, судя по обстоятельствам, осмеливаюсь сказать мое мнение, что сама благопристойность не позволяла ему при выводе не только христиан желающих, но и невольников татарских из Крыма и при лишении его доходов по отданным от него российским купцам разных статей откупам, за провозом в Крым не только нужных для войск, но и всяких служащих на одни роскоши припасов и товаров без платежа пошлины и без всякого с ним соглашения оказывать себя равнодушным пред правительством и народом, но паче надлежало ему употребить всю свою предосторожность, чтоб вменившие один набор им нескольких из своих подданных за нарушение тамошних установлений не подвигнули сим и скорее всех на поднятие противу его мятежа; а подозрение, наводимое на него, что он хотел удалиться на Кубань и даже в Персию, не открывает отнюдь никакой вопреки нам связи его с турками. Командующий и резидент не только не говорят, чтоб он в том был примечен, но свидетельствовали, что он при явлении турецкого флота (где имел бы всю удобность обнажить себя) пребыл в непоколебимости. Я не вижу тут иной причины к заключению резидента о колеблемости хана и о податливости к нам правительства и народа, как одно действие приватной остуды, ибо по толь многим опытам легкомыслия и непостоянства последних нельзя им в том отнюдь верить, а вероятнее то, что они, держась под пятою нашею и увидев хана в смутном положении и в остуде с командующим и резидентом, вздумали, может быть, употребить сей случай в свою пользу и умышленно притворяются нам податливыми, чтоб, низвергнув хана, удобнее поспешествовать совершению своего с турками плана».

По поводу вывода христиан в Петербург явилась депутация от всех крымских татар с следующими просьбами: чтоб выдан был указ никому в собственные их дела, владения и земли не вмешиваться; чтоб при случае отвода квартир и других распоряжений по русским войскам крымские жители не были утесняемы властию нынешних командиров; чтоб дозволено было крымскому обществу содержать в Петербурге резидента, также и при других державах, равно как у себя иметь их резидентов, чтоб известно было, какие дела от кого происходят, от крымцев или от командиров, чтоб первые имели возможность оправдаться; чтоб не было никому препятствия выходить к ним на поселение; чтоб никто не вмешивался в принадлежащих им людей и купленных невольников. Панин отвечал, чтоб татары успокоились: императрица никогда не захочет уничтожить собственное создание, пока сами татары не подадут справедливой к тому причины. Просьба о резидентах немедленно будет исполнена, как только турецкие дела приведены будут к окончанию; нельзя разом двух Дел делать: пусть прежде минуется нужда надзоров и мер воинских, и тогда наступит досуг для мирных дел.

От 15 февраля, уведомляя императрицу о получении ее рескрипта от 29 ноября прошлого года по поводу гонения на православных, Штакельберг писал, что еще по получении первого ее рескрипта о том же предмете от 7 мая 1776 года он описал польскому правительству «самым чувствительным образом» все бедствия, которым подвержено в Польше греко-унитское духовенство, и домогался сильнейшим образом, чтоб свирепость гонителей была обуздана и жребий гонимых был облегчен; но и тогда, и теперь ему один ответ, что без комиссии, последним трактатом обещанной для разбора взаимных жалоб лиц обоих исповеданий, все предпринимаемые для их примирения труды и все ноты, какие бы он ни подавал, останутся всегда бесплодными; следовательно, заключил посол, и не остается другого средства вывести гонимых из их бедственного положения, как назначить упомянутую комиссию.

Опасения насчет разрыва с Турциею должны были заставить обратить особенное внимание на Польшу. Опять явилась мысль, что кроме отрицательной пользы, какую можно получить от Польши, когда она останется покойною во время новой турецкой войны, нет ли средств извлечь из нее и пользу положительную, привлекши ее в союз и заставивши ее набрать войско, которое бы действовало вместе с русским, тем более что эта положительная польза была главным средством удержания Польши в покое. Панин написал Штакельбергу, чтоб он сообщил свои соображения по этому предмету. Посол отвечал (1 февраля), что мысль образования польского войска ему очень понравилась не по той пользе, какую оно может принести для русских военных действий, а потому, что даст возможность очистить страну от праздной толпы, готовой на возмущение при первом набате. Но правительственный польский организм не представляет ни малейшего удобства для заключения союзного и субсидного договора. Для этого понадобился бы бурный сейм, руководствовать которым было бы чрезвычайно затруднительно ввиду волнения умов, которое мы до сих пор сдерживали и направляли к нашей цели сильными средствами, как сеймы конфедерационные. В этих бурных обстоятельствах, когда поляки еще больны, надобно избегать столкновения мнений на сейме. Что касается войска, то под вспомогательным войском разумеется регулярное; но Россия по важным причинам не допустила, чтоб у Польши было его более, чем сколько нужно против гайдамаков; что касается финансов Польши, то они совершенно истощены. Надобно употребить огромные издержки, чтоб дать ей возможность образовать войско. Уже если употреблять издержки, не лучше ли России самой набрать войско в Польше; эта кавалерия не будет стоить дороже, чем русская легкая кавалерия, а между тем мы не взволнуем, не потрясем этой машины, еще слабой, а после войны мы можем употребить это войско для целей чисто гражданских. Не надобно заранее объявлять об этом наборе, не надобно делать его с помощью правительства; надобно прислать сюда Михальского и некоторых других способных для набора кавалерии офицеров, знающих Польшу, которые выберут прежде всего вождей и уговорятся с ними. В главные предводители этого польского войска Штакельберг предлагал князя Сульковского, почему-то недовольного польским правительством и потому готового перейти в русскую службу. Но если необходимость заставит искать союза республики, то Штакельберг просил снабдить его полномочием для заключения оборонительного и наступательного союза с обещанием Польше завоевания Молдавии и Валахии.

В начале апреля польское правительство было сильно встревожено требованием прусского короля пропустить его войско чрез владения республики. Сейчас же, разумеется, обратилось к Штакельбергу, который нашелся в большом затруднении: решительный отказ навлечет на Польшу тысячу неприятностей со стороны Пруссии, а прямое согласие раздражит венский двор и даст ему право требовать того же самого. Решено отвечать, что не во власти короля и Постоянного совета дозволить проход иностранным войскам; но, не дожидаясь ответа, прусские войска вступили во владения республики. Кроме того, пруссаки начали набирать рекрут в Данцигском округе. Штакельберг опасался, что при столкновении Австрии с Пруссиею в Польше образуются партии австрийская и прусская: за прусского короля будет Великая Польша, за Австрию — множество магнатов, владеющих землями в Галиции. Если война России с Портою сделается неизбежною, старинный дух Барской конфедерации, наверное, заявит себя. Уже существует множество проектов, переговоров, идет сильная переписка между старинными членами этого союза, в челе которого, кажется, хочет стать гетман польный Ржевусский; сюда же присоединяются интересы Браницкого и гетманов, недовольных лишением прежней чрезмерной власти. «Хотя правительство и войско в наших руках, — писал Штакельберг, — однако я боюсь толпы праздных и отчаянных людей. Вот почему я возвращаюсь к моему прежнему предложению набрать в Польше корпус легкой кавалерии. Дело не в том, чтоб иметь войско, хотя эти люди, хорошо управляемые, будут отлично служить; дело в том, чтоб направить к известной цели, заняв толпу шляхты, которая иначе бросится в объятия первого, кто попадется, и наделает таких вещей, уничтожение которых будет нам стоить гораздо дороже, чем набор этого войска».

Видя, что его план набора польского легиона не принимается в Петербурге, Штакельберг предлагал привязать к себе отдельных вельмож Огинского и Радзивилла, которые обещали свою верную службу, если им возвратят имения их в Белоруссии, Любомирского, у которого уже сформирован отряд войска, Коссаковского, который в войне с русскими выказал замечательный военный талант и много храбрости, и других старых вождей Барской конфедерации. Штакельберг советовал это тем более, что Австрия уже начала переманивать к себе значительных людей. Затруднения Штакельберга увеличивались еще громкими жалобами поляков на притеснение их торговли со стороны Пруссии. «Их положение, — писал Штакельберг, — действительно самое печальное и не представляет им в будущем ничего, кроме совершенного разорения. В стране нет почти звонкой монеты, и через несколько лет государство очутится совершенно без денег; и легко понять, как подобное положение Польши опасно и для русской торговли. Представления, которые императрица сделает прусскому королю, будут тем более основательны, что поляки требуют только строгого соблюдения последнего торгового договора».

В половине года Штакельберг, таким образом, описывал внутреннее состояние Польши: «До сих пор полное согласие между Россиею, Австриею и Пруссиею давало возможность проводить самые решительные меры. Это время прошло; война между Австриею и Пруссиею, разделяя интересы соседних государств, откроет обширное поле движениям, которые останавливались страхом. Война России с Турциею усилит их. Приближение грозы чувствуется здесь и там. Барская конфедерация была приведена в бездействие, но не уничтожена. Раздел Польши поразил поляков, но не смягчил их. Моя обязанность состояла в убеждении нации относительно доброго расположения императрицы к Польше, в согласии интересов обоих государств, в благодетельности ее в-ства относительно поляков, почувствовавших эту истину, в крепости относительно тех, которые стали ее подданными. Я успел обратить многих злонамеренных; других обезоружил на время. Но часть недоброжелательных существует в стране, а другая странствует по свету и даже в Турции, подозревая, что мы, несмотря на амнистию, питаем мщение, ибо Радзивиллы и Огинские не получили прощения. Как бы ни был мал этот остаток недоброжелательных, его достаточно для распространения заблуждения между тысячами шляхты, невежественной, фанатической, бедностью доведенной до отчаяния. В столице я сблизился с вождями оппозиции, с кн. Любомирским и великим гетманом Браницким, делая вид, что советуюсь с ними, и обещая им участие в делах, как скоро обстоятельства позволят Польше выйти из бездействия. Это обещание даже может быть исполнено ввиду соединения всех партий. Что касается областей, то я велел распустить там слух, что, не желая стеснять выбора депутатов, русские войска оставят местности, где будут происходить сеймики. Я велел прибавить, что императрица, усилив правительство для поддержания порядка и выполнения договоров, намерена серьезно покровительствовать свободе нации и поэтому желает свободного сейма. Это произвело очень хорошее впечатление; если все останется в том же положении, как теперь, то надобно исполнить это обещание, ибо оно, с одной стороны, поведет к общему успокоению, а с другой воспрепятствует королю употребить во зло власть, какую дают ему конфедерации».

В половине августа Штакельберг уведомил, что сеймики происходили без присутствия русских войск. Дух свободы господствовал до такой степени, что на многих из них обнажены были сабли; но это очень понравилось шляхте, она осталась довольна русскими, которые не мешали ей; и при этом расположении умов должен был открыться сейм. Не трудно было предвидеть, по мнению посла, что сейм будет шумен, быть может, и разорвется; но Россия достигнет главной цели — с одной стороны, дав выход нации, а с другой — утишив головокружение и смуту.

Оставалось немного дней до сейма, назначенного на 24 сентября, а об короле, об его отношениях к сейму не было слышно, хотя послу было известно, что Станислав-Август, обрадованный превосходством своей партии, хочет, чтоб этот сейм был похож на сейм 1766 года. Король скрывал свои намерения от великого канцлера и маршала Ржевусского, которых Штакельберг прямо называл своими представителями при короле; последний даже жил при дворе для наблюдения за маленькою политикою передней. Станислав-Август не говорил ничего Штакельбергу о ходе дел вообще, даже о выборе сеймового маршала; и посол молчал, чтоб вмешательством в дела не давать чувствовать русской опеки. Но многие вожди прежней оппозиции явились к Штакельбергу с просьбою о помощи против выбора сеймового маршала, которым в публике назначают Вольмера, депутата из Литвы, низкую креатуру государственного казначея Тизенгаузена, органа королевского, а притеснения и злоупотребления последнего в великом княжестве очень хорошо известны. Штакельберг отвечал, что в известных чувствах императрицы они найдут твердую опору против притеснений и деспотизма; посол прибавил, что выборы в маршалы еще не произведены и он надеется на возможность избежать Вольмера. Сейчас же после того при дворе разнесся слух, что русский посол принимает роль посредника между королем и нациею; тон речей многих депутатов вследствие этого переменился, и король пригласил к себе Штакельберга. Посол начал доказывать Станиславу-Августу всю недостаточность плана установить неограниченную власть в провинциях с помощью духа партии, отличающегося нетерпимостью, преследованием, судебными злоупотреблениями, тиранией чиновников, чему, между прочим, поразительным примером служит г. Тизенгаузен. Посол указывал другую систему правосудия и справедливости. Тогда не будет больше партий, с которыми королю приходилось бы бороться; исключительно занятый великими интересами России и Польши, король освободился от всех этих провинциальных дрязг, которые делают ему столько неприятелей. Посол окончил свою речь заявлением, что императрица, в обширном управлении своею империею поставив самым дорогим предметом покровительство правосудию и собственности, будет наконец принуждена объявить в Польше, что ее участие в делах этой страны нимало не содействовало злоупотреблениям, вкравшимся в судебные отправления провинций. Король обещал торжественно следовать советам посла, и между ними заключен был маленький договор в следующих статьях: 1) исключение Вольмера из кандидатов в маршалы; 2) назначение в эту должность Тышкевича, честного человека; 3) принятие новой системы, состоящей в поддержке самого строгого правосудия.

Тышкевич был выбран в маршалы, и свободный сейм начал свои работы совершенно согласно с желаниями посла. Но внешние отношения явились помехою. На сейме раздались громкие вопли против торговых притеснений на Висле, против несоблюдения Пруссиею последнего торгового договора. В первом движении негодования хотели запереть королевство для прусской торговли, но Штакельберг постарался не допустить до этого решения представлениями, что между Россиею и Пруссиею дружба, союз. Тогда решили передать прусскому резиденту ноту с требованием соблюдения договора и в то же время просить посредничества русской императрицы. «Эта страна, — писал Штакельберг, лишенная денег, под тяжестью монополии, которая ее постепенно уничтожает, представляет самую ужасную картину: торговый баланс на миллион червонных против Польши. Несчастная страна умоляет о помощи свою благодетельницу. В русском интересе уменьшить затруднения, испытываемые Польшею, потому что, если дела останутся в прежнем положении, наша торговля Также пострадает: нет никакой выгоды в торговле со страною, доведенною до такой крайности. Представления ее и. в-ства тем более будут иметь веса у ее союзника, что обстоятельства политические им благоприятны. Я имел основания внушить прусскому резиденту, что в настоящих критических обстоятельствах я не могу отвечать, чтоб нация не высказалась в пользу Австрии, если Пруссия будет продолжать доводить ее до отчаяния».

Но этим дело не кончилось. Венский двор стал поднимать конфедерацию в польских областях, соседних с Галициею. Гетман польный Ржевусский, объехав Краковское, Сендомирское и Волынское воеводства с призывом к восстанию, поехал в Вену для переговоров. Подговоры начались и в Варшаве. Какой-то господин, по виду француз, ночью на 25 октября явился к Пулавскому, племяннику знаменитого конфедерата, с предложениями вступить в новую конфедерацию. Штакельберг не мог узнать имени этого эмиссара, Ревицкий еще не действовал открыто, но в разговоре с графом Мёнчинским, старым барским конфедератом, выразил свое удивление насчет власти, какую имеет Россия в Польше, и спрашивал, неужели не найдется людей, которые бы приняли сторону Австрии. Австрийцы выслали в Польшу людей для набора рекрут; Штакельберг велел захватить одного из них в самой Варшаве.

1 ноября Штакельберг извещал с восторгом о правильном окончании свободного сейма, который не стоил ни гроша казне ее в-ства; посол поздравлял Панина с этим окончанием, которое служило пробным камнем системы, введенной в Польше им, Паниным, системы, соединяющей республиканскую форму с влиянием России. 27 ноября приехал в Варшаву кн. Репнин проездом к прусскому королю и писал Панину, что нашел в польской столице большую перемену: люди, которых он знал первыми богачами и первыми вельможами страны, принуждены сделать значительные перемены в образе жизни; это так бросается в глаза, что видишь себя не в столице, а в бедной провинции; и все это происходит от чрезвычайного уменьшения денег в стране. Репнин нашел умы в сильном волнении по поводу прусско-австрийской войны. Многие вельможи думали, что они должны принять участие в войне в надежде улучшить этим свое положение; и Репнину показалось, что король был того же мнения; но большая часть главных вельмож имеют обширные владения в Галиции, и это связывает им руки. С другой стороны, шляхта, буйная и бедная, как всегда, конечно, воспользуется первым предложением и вступит в службу какого бы то ни было государства, чтоб удовлетворить своей охоте повоевать, пограбить, покормиться на чужой счет.

Из Швеции Симолин дал знать от 8 июня, что майор Пайкуль, самый ревностный из членов русской партии, приезжал в нему из деревни в Стокгольм с известием, что в провинциях распространяются слухи, будто петербургский двор находится в таком согласии с королем Густавом и относительно шведских дел совершенно переменил систему. Симолин уверил его, что слухи эти не имеют никакого основания, что русский двор может казаться равнодушным к шведским делам, пока не уверен в сохранении мира с Портою, но когда с этой стороны дела уладятся и отношения получат твердость, то наши шведские друзья испытают, что мы не способны жертвовать своими истинными интересами, равно как интересами своих друзей каким-нибудь личным видам; они найдут нас всегда готовыми содействовать всем мерам, какие они сочтут самыми приличными для восстановления шведской свободы и для приведения дел в возможно лучшее состояние. Пайкуль был доволен этим объяснением и на другой день отправился в деревню, давши обещание поддерживать надежды друзей свободы и неудовольствие народное, которое возрастает день ото дня вследствие тяжести налогов. Осенью собрался сейм; русский поверенный в делах Рикман, заменивший Симолина, доносил своему двору, что выборы избирателей были не в пользу русской партии: исключая пяти или шести лиц в дворянском сословии и одного, много двух — в духовном, все остальные были люди, отличавшиеся полною приверженностью к королю. Но колпаки были довольны тем, что старый национальный дух благодаря графу Ферзену стал пробуждаться. Ферзен вел себя с величайшей осторожностью относительно короля, испытывал почву, старался приобресть как можно больше друзей, направлял самого короля согласно с своими идеями посредством представлений почтительных и законных. Ферзен приобрел величайшее уважение; в дворянской палате слушали его, как оракула, от которого все ждали своего спасения. Король, видя такое могущество, боялся Ферзена и уступал ему. Но борьба между ними разгорелась по самому существенному пункту, когда Ферзен начал стараться отнять у короля распоряжение банком. Все поняли, в чем дело, и все приверженцы конституционного порядка собрались около Ферзена без различия шляп и колпаков. Тогда король объявил прямо сейму свою волю относительно управления банком и велел распустить слух, что решился схватить всех тех, которые будут противиться его воле, не исключая и Ферзена. Цель была достигнута: сопротивления не оказалось и депутаты начали толпами покидать сейм; колпаков уехало столько, что Рикман опасался потерять все каналы, чрез которые получал сведения о ходе дел: Пайкуль, Гилленсван, Лагерсверд уехали; другие заболели, или объявили себя больными, или до того перепугались, что перестали подходить к русскому министру; а которые не порвали с ним связей, те ценили свои услуги на вес золота. Сам Ферзен заперся в своей комнате, не пуская к себе никого, кто мог быть подозрителен королю, и объявляя, что не хочет более мешаться ни во что, а между тем сносился с королевскими друзьями и самим королем, который стал принимать его очень благосклонно. Рикман не мог переговорить с ним лично, ни через других.

Насчет Дании в Петербурге могли быть покойны вследствие донесений нового русского министра при копенгагенском дворе Сакена. Последний писал, что интриги и столкновения, неизбежные в настоящем датском правительстве, касаются только людей, управляющих внутренними делами страны, и нисколько не затрагивают политической системы, которая остается всегда одна и та же как самая естественная и полезная для Дании. Таков принцип, установленный в совете и при дворе, и надобно думать, что он останется непоколебим. Поэтому Сакен принял для себя правилом стараться знать все, но прямо не вмешиваться в эти споры. Когда получено было известие о шведском сейме, то датскому министру в Стокгольме послано было приказание объявить русскому министру при шведском дворе, что датский двор будет во всем сообразоваться с желанием русского.

Для заключения союза приехал в Петербург новый экстраординарный посланник и полномочный министр Гаррис. Он передал гр. Панину ноту, в которой говорилось, что великобританский король решил вооружиться всеми своими силами против оскорбления, нанесенного его достоинству со стороны Франции. В таких обстоятельствах королю естественно искать союза государств, которые по сходству своего положения должны иметь те же самые чувства. Россия часто испытывала следствия зависти и честолюбия версальского кабинета. Несмотря на то что Россия всегда брала верх над ее предприятиями по великодушию своей государыни и обилию своих средств, неутомимая злоба Франции продолжает стоять твердо в своих гибельных намерениях; стараясь лишить Англию союзника, самого страшного и самого естественного, она употребляет все средства, внушаемые самою злостною политикою, для ободрения турок к разрыву мира с Россиею. Наступило время, когда все побуждения частного и взаимного интереса заставляют дворы петербургский и лондонский тесно соединиться для противодействия честолюбивым видам бурбонского дома. Касательно дел германских король намерен держаться законов и конституций империи. Впрочем, решение вопроса о средствах, которые должны быть употреблены для этой цели, зависит от обстоятельств, и особенно от обнаружения настоящих намерений Франции, останется ли она при своем старом союзнике, или соединится с королем прусским, или останется нейтральною. В первом случае и если Франция попытается еще раз употребить свои силы в Германии, то система, приличная для Севера, обозначится ясно и очевидно; эта система, проведенная энергически и согласно, образует союз, могущий держать в почтении остальную Европу. Россия будет иметь первое место в этом союзе, будет играть великую роль, на которую имеет право по своему могуществу, по своим обширным средствам и по совершенству своего настоящего правительства. Основанием системы должен служить непосредственный союз между Англиею и Россиею.

В проекте этого союза, который сообщил Гаррис, по-прежнему Турция «исключалась из случая союза» по торговым интересам Англии; при этом высказывалось желание, чтоб Россия помогала Англии флотом, так как с восшествия на престол Екатерины II Россия сделалась морским государством, очень почтенным, и соединение ее флота с великобританским произведет сильное впечатление.

Екатерина велела отвечать: из всех государств, которые могут иметь прямое столкновение с Россиею, одна Порта может обращать на себя все ее внимание, следовательно, против нее важно было заручиться союзами. За этим главным предметом следует спокойствие Севера, но этот вопрос имеет большую или меньшую важность, смотря по тому, является ли он один или в соединении с беспокойствами со стороны Турции. Все другие отношения суть второстепенные. Каким же образом императрица откажется от союзнической помощи против единственного сильного и опасного неприятеля в то самое время, когда предвидит немедленное начатие с ним войны, когда сама обяжется помогать Англии против главного ее врага? Россия вела войну с Портою и может вести еще безо всяких последствий для других держав европейских; тогда как малейшее столкновение в Америке влечет необходимо европейскую войну, которая потребует приложения всех договорных обязательств. Что касается Германии, то императрица не может быть равнодушна к событиям, которые могут нарушить спокойствие этой страны или ее конституцию. Близость Германии к России, отношения последней ко многим членам империи, ее обязательства или союзы с главными германскими дворами предписывают императрице политику твердую и постоянную относительно германской империи и не позволяют ей подчинять свое поведение поведению какого-нибудь постороннего государства, как Франция. Таким образом, императрица с крайним огорчением видит невозможность заключить союз на предлагаемых условиях.

Вместо переговоров о союзе русский двор должен был передать Гаррису ноту совершенно другого рода. Вследствие жалоб русских судохозяев, потерпевших притеснения от английских кораблей, сделаны были представления лондонскому кабинету, и король строго предписал своим арматорам и другим начальникам кораблей уважать русский флаг. Несмотря, однако, на это строгое предписание, пришла новая жалоба. Брандт, капитан русского корабля «Св. Петр», намеревался плыть из Бордо на остров С. Доминго, в Порт-о-Прэнс; и хотя все бумаги его были в порядке и товары на его корабле были самого невинного свойства, он был остановлен на дороге английским арматором, который захватил 14 человек экипажа, перевел их на свой корабль, а остальное отправил в Жерзей. Владелец корабля «Св. Петр» бригадир Соймонов подал императрице жалобу, и русский министр в Лондоне получил приказание вытребовать освобождение корабля, возвращение товаров и вознаграждение Соймонову за потерю.

1779

2 января Репнин обедал у короля, который, отведя его в сторону, начал говорить о разглашениях, делаемых венским двором в Германии, будто великий герцог тосканский дает взаймы императору семнадцать миллионов гульденов на продолжение войны, будто испанский король обещал десять миллионов пиастров, что министры майнцский и кельнский внушали в Регенсбурге ганноверскому министру сделать от имени империи представление, чтоб король прусский для общего мира оставил намерение присоединить маркграфства Аншпахское и Байрейтское ко владениям старшей линии бранденбургского дома. На основании этих разглашений Фридрих выражал сомнение в искренности миролюбивых желаний венского двора, т. е. императора и кн. Кауница, хотя относительно миролюбия императрицы-королевы сомневаться нельзя: но в Вене две партии, и потому нельзя считать мира верным, не зная, которая из них возьмет верх, материнская или сыновняя. Король упоминал и об отзывах императора, который будто часто говорит, что не противится миру единственно из почтения к матери, а собственно с ее мыслями не согласен. Репнин отвечал, что Франция, представляя план примирения, не могла этого сделать без согласия венского двора; что же касается разных разглашений, то их должно приписать двойной политике кн. Кауница, который, быть может, хочет этим средством запугать и поскорее склонить Пруссию к миру.

Пруссия была соглясна принять мирный проект, представленный Франциею, и дело останавливалось только за Саксониею. В пользу этой страны от Австрии требовалось, чтоб она заплатила саксонскому курфирсту миллион талеров и отказалась от ленных прав на некоторые части Саксонии. Репнин высказал прусским министрам свое мнение, что из-за этих двух пунктов не стоит продолжать войну. Но прусские министры отвечали, что от денег отступиться легче, но трудно позволить венскому двору оставить за собою ленные права на Саксонию, ибо, только заставив его отказаться от них, Саксония избежит его мщения: эти ленные права постоянно дают повод ко всевозможным прицепкам. «Если от этих ленных прав Австрия не отступится, то трудно будет заключить мир», — писал Репнин Панину 12 января.

В последний день января Репнин дал знать, что прусский король согласился на все представления французские и австрийские, и если еще идет речь о ленных правах в Саксонии, то отречение от них со стороны Австрии не ставится уже непременным условием, но единственно желанием в надежде, что в исполнении его отказа не будет.

18 февраля известный нам барон Бретейль, находящийся теперь французским послом в Вене, писал Репнину, что Мария-Терезия согласна на все существенные условия мира, но он никак не мог убедить венский двор уступить саксонскому курфирсту известные феодальные права в его стране, ибо это отняло бы у королевства богемского чрезвычайно важный почет. В том же письме Бретейль предложил местом съезда для окончательного подписания мирного договора три города — Троппау, Егерндорф или Тешен на выбор Репнина, прося русского уполномоченного назначить день съезда. Репнин отвечал, что по соглашению с прусским двором он выбирает Тешен и сроком для съезда назначает 10 марта н. с., и этот день должен считаться началом срока перемирия. Но прежде этого срока австрийцы сожгли Нейштадт. Это сильно рассердило Фридриха, и, отпуская Репнина в Тешен, он сказал ему, что единственно из уважения к русской императрице он не разорвал мирных переговоров. «Как я искренно и совершенно мира ни желаю, — сказал король, — однако войны не боюсь и не имею причины бояться». — «Конечно, все дела в. в-ства, — отвечал Репнин, — которыми вы приобрели неоспоримую и бессмертную славу, несомненно, доказывают справедливость этих ваших слов. Но с другой стороны, я уверен, что в. в-ство считаете для себя столь же славным дать мир Германии и своим человеколюбием утвердить спокойствие почти всей Европы. Я имею известие от фельдмаршала графа Румянцева, что вся турецкая армия идет от Дуная к Днестру, и большею частью именно к Хотину; австрийцы усиливаются в Галиции, а это предвещает не только войну Порты с нами, если мир в Германии заключен не будет, но, может быть, и согласное действие австрийцев с турками для возмущения Польши. Эти обстоятельства, конечно, требуют большого внимания, и я прилежно прошу в. в-ство прилежно об этом размыслить». Фридрих ничего не отвечал на это.

10 марта уполномоченные съехались на конгресс в Тешен; французский уполномоченный барон Бретейль сообщил Репнину проекты трактатов венского двора и получил от Репнина проекты прусские, причем русский уполномоченный увидал, что проекты венские не в пример больше отдаляются от французского плана, чем прусские, и Репнин писал Панину, что еще нельзя с верностью сказать, будет ли мир или война. От 22 марта Репнин писал: «Дела директные между венским двором и королем прусским сближаются, саксонские с пфальцским двором по сих пор не соглашаются, и опасно крайне, чтоб на оных все примирение не разорвалось. Король прусский с великим жаром на сем пункте настоит, а венский двор, хотя и начал уже домогаться у пфальцского, чтоб саксонские претензии им удовольствованы были, однако те домогательства не столько, знать, сильны и решительны были, чтоб произвесть могли желаемый и окончательный успех. С другой же стороны, венский здесь министр подкрепляет пфальцских и требует умеренности в саксонских претензиях, чем более в недоверенность и раздражение прусская сторона приводится. Г. Бретейль пфальцскому двору писал довольно сильно; впрочем, считает он, что венский двор всю неприятность и все усилие против пфальцского двора хочет взбросить на версальский и потому с некоторою осторожностью в сем деле идет; я ж всякими домогательствами и резонами, извлеченными из интереса и славы наших обоих дворов скорее с успехом окончить примирение, пихаю его, сколь возможно, к решительным поступкам. С другой стороны, король прусский теряет терпение и, опасаясь, чтоб венский двор не имел в виде довести его до мира, исключа из оного удовлетворение Саксонии, чуть было не отозвал своего отсель полномочного; но, по счастью, министерство его прусского в-ства предуспело отклонить сие намерение; однако таковое положение дел понудило меня директно к его в-ству писать с просьбою, чтоб продолжено было еще перемирие. Равным образом почел я нужным прямо в Дрезден к г. Лизакевичу писать, с тем чтоб он мое письмо показал министерству саксонскому, в котором я просил соглашения его курфирстской светлости принять во удовлетворение четыре миллиона талеров, все деньгами, а не землями, зная я совершенно, что на сие пфальцский двор скорее согласится, нежели на часть деньгами и на часть землями, и, следственно, хотел я иметь еще один способ более готовым к доведению дел к желаемому пункту. Саксонский двор на сие не согласился с некоторыми объяснениями, как то обыкновенно делают все те, которые желают как бы нибудь и чем бы ни есть более выиграть. Теперь зависит все по большей части от ответа пфальцского двора, к которому отправлены уже от г. Бретейля решительные требования прусские и саксонские. Сей ответ не может здесь и быть прежде 2 или 3 апреля, и тогда только можно будет увидеть и сказать, мир ли будет или война. Когда мы все, начиная с короля прусского, льстились, что здешний съезд более почти дела иметь не будет, как только подписать трактаты, тогда, по несчастию, крайне все ошиблись. Хлопоты, заботы и затруднения здесь ежедневно и, так сказать, почти на всяком слове встречаются. Виды, знать, скрытные венского двора и развратность курфирста пфальцского, произведенного, кажется, на возмущение Германии с презрением всех и вредом собственным, препятствия бесконечные рождают».

Фридрих II отвечал Репнину, что не согласен продлить перемирия долее 15 апреля, если не окажется, что в Вене серьезно желают мира. Фридрих приписал собственноручно: «Вы уполномоченный моей верной союзницы, и потому я от вас не скрываю своих мнений. Вот как я смотрю на поведение венского двора: курфирст-палатин есть марионетка, Кауниц заставляет его играть, и я имею в виду актера, а не марионетку. Если эти господа хотят мира, то пусть его заключают, а если хотят нас обмануть, складывая вину разрыва на курфирста-палатина, то я вам прямо объявляю, что не желаю быть обманутым. Ожидаю ответа из Вены и на его основании решусь продолжить перемирие. Прошлый год я был слишком снисходителен и был проведен этими господами; можно было обмануть раз, это может случиться со всяким, когда имеешь дело с мошенниками, но если кто два раза обманут, то это такой титул, которого я не домогаюсь».

5 апреля Репнин писал, что наконец получен ответ от мюнхенского двора, который согласился заплатить Саксонии шесть миллионов гульденов или четыре миллиона талеров. Но тут же Репнин писал, что «игрушка» венского двора, который принудил курфирста пфальцского сопротивляться непосредственному участию в конвенции герцога цвейбрикенского и гарантии их договоров, чуть было не разорвала конгресс: «Король прусский приказал было своему министру здесь объявить, что он ни на один год перемирия не продолжит, если саксонские и герцога цвейбрикенского дела до того срока кончены не будут. Сколько я ни склонял г. Ридезеля, чтоб отменить совсем сие объявление, но не мог на оное его уговорить, как только чтобы он по малой мере таковой формальной декларации не делал, а сказал бы просто в разговоре, что все минуты дороги и что нужно спешить сими двумя делами по причине скорого приближения срока перемирия. Если бы г. Ридезель не столь скромный был человек, то бы, конечно, по запальчивости его двора все здесь уже разорвано было, особливо по предписаниям их министерства, в которых главнейше участвует г. Герцберг». Репнин писал к кн. Голицыну в Вену, чтоб тот отговаривал тамошний двор от подобных «игрушек», а Голицын сообщил ему ответ Кауница, что прусские требования противны достоинству австрийского дома, что с особенным жаром указывает император Иосиф. Репнин в письмах к Голицыну защищал прусские требования, указывая, что сам венский двор прежде согласился на непосредственное участие герцога цвейбрикенского в конвенции и на то, чтоб права всех линий палатинского дома на Баварию были поставлены вне всякого спора. Но барон Бретейль и австрийский уполномоченный граф Кобенцль получили из Вены депеши, что прусские предложения были приняты императором Иосифом с «чрезвычайным жаром и запальчивостью: он не соглашался, чтоб австрийское министерство дало на них письменный ответ». Императрица-королева три дня его уговаривала и успокаивала, но ничего не могла сделать. С другой стороны, не раз присылал он кн. Кауницу собственноручные проекты ответов прусскому королю; но они были так неумеренны и горячи, что кн. Кауниц отказался послать их в Тешен, видя, что они должны вести к возобновлению войны. Тогда Иосиф послал Кобенцлю приказание объявить, что венский двор никаких уступок больше не сделает и в воле прусского короля заключить на этом основании мир или нет. Однако при этом Бретейль и Кобенцль были уполномочены объявить, что императрица-королева соглашается гарантировать фамильные договоры пфальцского дома, но более ничего не уступит. «Горячее всего, — писал Репнин Панину, — принимает венский двор требование короля прусского гарантировать конвенции, включаемые в трактат, а потом с досадою объясняется по поводу разных мелочей, требованных прусским министерством, или, лучше сказать, горячею головою г. Герцберга, как то, чтоб сказано было: «Императрица-королева отказывается от своих прав на Миндельгейм», а не «уступает Миндельгейм» и проч. Я не могу себе представить, чтобы для таких мелочей, принадлежащих к юриспруденции германской, король прусский захотел разорвать мир, но признаюсь, однако ж, что теперь мы находимся в самом последнем кризисе. Между тем, зная скромность г. Ридезеля, его искреннее и жаркое усердие к миру, тож его привычку конфидентно объясняться с королем, дав ему выразуметь все обстоятельства и всю важность настоящего кризиса и положения дел, оставил я ему о сем подробное донесение сделать его прусскому величеству, понеже всякие от него, как от собственного министра, рассуждения и представления меньше колки покажутся сему государю, нежели б я их делал, а пункт запальчивости и персональности здесь, по несчастью, весьма велик и, так сказать, почти главнейший с обеих сторон».

Донесение свое от 8 апреля Репнин начинает словами: «Еще новое игрище здесь было представлено, которое нас всех чрезвычайно потревожило». Игрище состояло в том, что 7 числа Бретейль получил письмо от курфирста пфальцского, где тот объявлял свое несогласие на ручательство четырьмя державами его фамильных договоров и писал, что скорее согласится на прямое участие герцога цвейбрикенского в его конвенции с императрицею-королевою. Репнин и Ридезель сказали откровенно Бретейлю, что без гарантии фамильных договоров пфальцского дома мир заключен быть не может. Тут является граф Кобенцль и, слыша, как решительно отзываются уполномоченные России и Пруссии, отзывает Бретейля в другую комнату и сообщает ему под секретом, что пфальцский уполномоченный получил вторичное повеление в самой крайности согласиться на гарантию. Бретейль сейчас же рассказал об этом Репнину, а тот — Ридезелю, и все успокоились. «Но притом, — писал Репнин, — нельзя было нам без крайней чувствительности видеть всю двоякость венского двора, который играет, как куклою, курфирстом пфальцским и нас в сию шутку вводит. Однако для успеха дел согласились мы дать время пфальцскому министру его комедию вчерась играть, а ныне сказали ему, что война опять начнется, если они не согласятся на гарантию их фамильных пактов. После чего по многим и различным арликинствам наконец согласился пфальцский полномочный именем своего государя на помянутую гарантию пактов». Относительно Саксонии Репнин писал: «Сей двор еще борется, желая всяким образом как-нибудь поболее схватить. Я, полагая, что наш главнейший интерес, наша слава и наше достоинство теперь требуют, чтобы скорее дела кончить, дабы желаемым решением утвердилась притом инфлюенция нашего двора в Германии, решительные ответы Саксонии делаю, верен быв, что их торговля не кончится, ежели мы ее не пресечем; и тако заключил я лучшим персональное против себя неудовольствие дать саксонскому двору, нежели протянуть дела и чрез то решение их сделать неверным. Впрочем, г. Бретейль во всем оном со мною согласно действует».

21 апреля опять донесение от Репнина о новом «позорище», разыгранном пфальцским и венским министрами. Первый предложил, что его государь, согласясь на гарантию своих фамильных договоров и соглашаясь утвердить их особым актом между собою и герцогом цвейбрикенским, не соглашается, однако, чтоб в статье мирного договора, которою гарантия дается, было сказано: «…поколику те пакты не противны вестфальским трактатам», считая такое выражение противным своему достоинству. Австрийский уполномоченный объявил, что его двор сам по себе смотрит на это равнодушно, но из уважения к курфирсту пфальцскому приказал его желание подкреплять. Остальные уполномоченные поняли дело так, что венский двор прячется за мюнхенский и им играет, желая избежать гарантии договоров или повести к тому, чтоб германская империя не приступала к миру, потому что выражение о непротивности новых договоров Вестфальскому всегда вставляется для утверждения прав империи, утвержденных Вестфальским договором.

Наконец пришло донесение от 2 мая, начинавшееся словами: «Славу богу! Насилу кончилось здешнее хлопотное дело подписанием мира». 5 мая Репнин был уже в Бреславле, где на прощальной аудиенции Фридрих II сказал ему, что он успехом мирных переговоров обязан русской императрице и германская империя обязана ей не только настоящим покоем, но и сохранением своих прав. Репнин получил от него портрет, украшенный бриллиантами, и 10000 талеров.

10 марта Стахиев заключил с Портою конвенцию. Россия согласилась, чтоб татарские ханы по избрании и возведении их на ханство целым народом присылали к Порте депутатов с магзарами в приличных терминах по установленной однажды навсегда примерной форме с торжественным признанием в особе султанской верховного калифства, с испрошением поэтому его духовного благословения чрез присылку к ним таких благословительных грамот, какие приличны быть могут области вольной, независимой и с турками единоверной. Россия обещает не прекословить и не противиться ничему, что необходимо нужно или свойственно быть может их единоверию, а Порта с своей стороны обязуется ни в чем не касаться гражданской и политической власти татарских ханов под предлогом духовной связи и влияния, давать благословительную грамоту новому хану без малейшего затруднения и отговорки, не изменять в этих грамотах ни одного слова. Обе империи взаимно обязуются не принимать никаких мер без предварительного и полюбовного между собою соглашения в случае какого-нибудь внезапного и вне конвенции не предусмотренного приключения относительно татар. Русский двор обещает вывесть все свои войска из Крыма и Тамани в три месяца, а из Кубани — в три месяца и 20 дней со дня подписания конвенции и не вводить их туда ни под каким видом; то же обещает и Порта. Как скоро в Константинополе получится верное известие о переходе русского войска за Орскую линию и как скоро явятся из Крыма новые депутаты с новыми магзарами по условленной форме, тогда султан признает ханом Шагин-Гирея и снабдит его благословительными грамотами. Русский двор обещает употребить все способы склонить хана и правительство крымское на добровольную уступку Турции земли между Днестром, Бугом, польскою границею и Черным морем; Порта обязуется отделить от этих земель достаточную часть для составления Очаковского уезда, прочие оставить впусте, исключая деревни и селения, которые теперь там находятся, которых именную роспись с обозначением числа и рода их жителей Порта сообщит русскому двору с обещанием не дозволять там никаких новых заведений, тоже допускать безместных бродяг иметь там убежище. Порта обязуется выдать русскому двору перебежавших в ее области запорожских казаков, если они захотят воспользоваться амнистиею, жалуемою им императрицею; а в противном случае Порта обязуется перевести их на правую сторону Дуная и поселить внутри турецких областей как можно дальше от Черного моря. Порта дозволяет свободный проход из Черного моря в Белое (Мраморное) таким точно торговым русским судам, какие употребляются на турецких водах другими народами, особенно французами и англичанами как наиболее покровительствуемыми, именно суда не должны иметь грузу более 16000 килов, или 8000 кантарей, что на русский вес составляет 26400 пудов; число пушек и корабельных служителей должно быть такое, какое находится на судах французских и английских; употребление корабельных служителей из турецких подданных дозволяется не иначе как в случае нужды и с ведома Порты. Порта обязуется не препятствовать никаким образом в Молдавии и Валахии исповеданию христианского закона, постройке новых церквей и поправлению старых; обязуется возвратить монастырям и частным людям земли и владения, прежде им принадлежавшие около Браилова, Хотина, Бендер и прочих мест, полагая срок с Белградского договора 1739 года; обязуется оставить в неприкосновенном владении имениями тех жителей обоих княжеств, которые во время русского управления были восстановлены в своих правах; обязуется признавать и почитать духовенство с должным этому чину отличием; наблюдать всякое человеколюбие и великодушие в наложении на них денежной подати, которая должна собираться природными тамошними депутатами; возобновить и хранить свято первые хати-шерифы, данные обоим княжествам по заключении Кучук-Кайнарджийского мира; каждое княжество имеет право держать в Константинополе своего поверенного в делах из христиан греческого закона; этот поверенный будет принимаем Портою благосклонно как состоящий под покровительством народного права; выговоренное Кучук-Кайнарджийским договором заступничество российского министра при Порте за Молдавию и Валахию относится только к этим условиям. Вместо возвращения морейским жителям по трактату прежних их имений и земель, которые после конфискации причислены были к мечетям, вакуфам и другим духовным учреждениям, Порта обещает дать им удовлетворение другими землями и выгодами, потери их соразмерными.

Эта конвенция была не совсем согласна с проектом ее, присланным из Петербурга, относительно чего Стахиев писал императрице: «На двоякое условие относительно запорожских казаков с обнадеживанием великодушного вашего к ним милосердия, не меньше как и на все другие отмены и прибавки, я дерзнул поступить после сильных споров с французским послом, и, не предусматривая уже возможности к преодолению турецкого упрямства, оным послом до самого конца негоциации всюду подкрепляемого, по тому же самому принужден я был согласиться как на короткий срок к испражнению татарских областей от победоносных в. и. в-ства войск, так и на установление слога и терминов в магзаре и калифской грамоте, из коих в первом с превеликим трудом предуспел вычернить присвояемое в турецком проекте название султана турецким государем». Стахиев должен был обещать стараться, чтоб русский двор не настаивал на построении в Пере особенной публичной греческой церкви за домом русского министра. Договаривавшийся с ним Абдул-Резак клялся, что Порта представляет об этом единственно для отнятия повода к новым неприятностям между Россиею и Турциею, а не от прихоти, не для уничтожения статьи об этом в Кучук-Кайнарджийском договоре, о которой ни слова не сказано в заключаемой конвенции, чем Порта и признает неприкосновенным право России на постройку церкви; Порта просит об одном, чтоб Россия не пользовалась этим правом или по крайней мере соединила постройку особой греческой церкви с постройкою домовой внутри посольского дома. Стахиев писал, что можно купить соседний дом одного армянина и обе церкви поместить вместе таким образом, что публичная церковь может иметь особенный вход с улицы и обе будут примкнуты к одному из католических монастырей. «В Пере, — писал Стахиев, — нет ни одной церкви греческого исповедания, а католических пять монастырей, которые все закрыты стенами, домовыми и лавочными строениями на подобие магазинов без всякого наружного церковного вида».

В ответ на свое донесение о заключенной конвенции Стахиев получил от императрицы самый милостивый рескрипт с полным одобрением всего сделанного. Стахиев получил 1000 душ в Белоруссии. Французскому послу С. — При он должен был объявить от собственного лица императрицы благоволение за его ревностные, полезные труды и помощь в переговорах; русский министр при версальском дворе должен был изъявить Людовику XVI «в дружественнейших изражениях», как императрица обязана его христианнейшему величеству за тщательное и полезное содействие С. — При в полюбовном окончании турецкого дела.

Естественным следствием этого полюбовного окончания дела было свержение враждебного России рейс-эфенди — Омер-эфенди и возведение на его место Абдул-Резака, ведшего переговоры о конвенции. С ведома и согласия Порты, Стахиев поехал в патриаршую церковь, где был принят с радостию и уважением; это он сделал для удостоверения единоверного народа в непоколебимом покровительстве, какое оказывает императрица православной церкви, ибо тотчас по заключении конвенции католики начали пугать греков слухами, что в конвенции Россия отказалась от покровительства своим единоверцам.

Но Стахиев ненадолго успокоился. Приехали крымские депутаты, и он должен был отправить своему двору жалобу на поведение нового рейс-эфенди, на его «узловатые» ответы и вызовы. Рейс-эфенди не мог переносить тесной связи Стахиева с депутатами, всячески скрывал от него свои сношения с ними, препятствовал свиданиям русского министра с депутатами под обычным предлогом, что это тревожит константинопольскую публику и подает повод к превратным и неприятным толкованиям. Но это было только начало. От 9 октября русский резидент в Крыму Константинов уведомил Стахиева, что султанская грамота, присланная к хану, написана вовсе не так, как улажено при конвенции, что привезший эту грамоту султанский обер-шталмейстер требует от хана, чтоб тот принял грамоту с прежнею церемониею, в которой выражалось подданство. Стахиев послал русского переводчика высказать Порте свое изумление; рейс-эфенди сложил всю вину на шталмейстера и обещал послать ему выговор; такое же объяснение дано было и французскому послу с прибавкою, что не виноват ли во всем деле сам Шагин-Гирей, который нарочно скрыл полученную им калифскую грамоту султана, чтоб снова поссорить две империи. От императрицы по этому поводу Стахиев получил рескрипт: «Справедливое негодование возбуждает такое Порты шильничество и вероломство. Мы надеемся, что и сей последний камень протыкания рачением вашим изъят будет из среды и тем дальнейшие неприятные следствия предупредятся». Камень был изъят, и шталмейстеру послано было приказание подать настоящую грамоту хану и не требовать соблюдения старого церемониала.

Когда в апреле месяце пришли в Крым условия Константинопольской конвенции, хан Шагин-Гирей был болен и, не будучи в состоянии принять резидента Константинова, просил его изложить все дело на письме. Константинов отправил к нему списки со всех бумаг, присланных Стахиевым, исключая предложения Порты уступить ей очаковские земли, чтоб этою неприятною бумагою не усилить ханской болезни. Шагин-Гирей, прочтя бумаги, заметил хитрость Порты, которая нигде не упомянула ни слова о народах черкесских и абазинских и о крепостях, лежащих между ними на берегу Черного моря, Суджаке, Сухуме и прочих, имея постоянно в виду обладать этими народами и крепостями; равно и буджакская орда хотя и помещена в титуле ханском, но не упомянуто, будет ли она переселена в крымские владения, или удержит ее Порта за собою. Константинов отвечал, что тем лучше, что о закубанских пределах умолчено; черкесы и абазинцы, не бывши никогда под игом турецким, теперь еще больше станут им гнушаться; время открывает хану все способы к привлечению их на свою сторону. Но необходимость отвечать о буджакских татарах заставила Константинова открыть присланному ханом приближенному чиновнику о турецком требовании очаковских земель. Резидент изложил дело так, что уступка этого лоскутка земли ничего не значит в сравнении с утверждением хана на престоле. Это объявление действительно усилило болезнь Шагин-Гирея; но Константинов торопил хана исполнением всего условленного в конвенции относительно Крыма, причем советовал Шагин-Гирею послать султану в подарок черкесскую красавицу, что произведет особенно благоприятное впечатление.

Шагин-Гирей не долго дожидался исполнения своих опасений. В Суджук-Кале приехал турецкий ara Сулейман, объявляя, что цель его прибытия — починка крепости Суджук и постройка вновь трех крепостей на Кубани; к абазинским племенам разослал письма: «Вы невольные, принадлежите Порте и должны помогать мне в починке крепости Суджук». Абазинцы не тронулись, и Сулейман начал работы одними своими средствами. Константинов написал Стахиеву: «Нельзя ли благомудрию вашему сей камень претыкания изъять из среды, ибо не только этою крепостцою, но если в руках Порты останется Сухум-Келенджик и Аланджик, то она будет владеть всем Кавказом, и, чем долее будет тянуться дело, тем больше надобно ожидать замешательств в том краю, а потом и здесь по неразрывной связи этих народов».

Между тем хан, недовольный утверждением духовной власти султана, писал Константинову: «Я, усердственник ваш, по скудости разумения принужденным себя нашел спросить у вас: татарских народов прежнего рабства с ныне утвержденным вольным состоянием какая разница?» Большого труда стоило резиденту заставить хана отправить депутатов в Константинополь, и, отправивши их, он остался в убеждении, что порядок вещей, утвержденный конвенциею, долго не простоит. По поводу хана Константинов писал Панину, что образ действий его происходит от досады на судьбу, не покоряющуюся его желаниям; дух его не хочет ограничиться тесными пределами Крыма; он имел постоянно в виду Кавказ, из жителей которого надеялся иметь храбрых воинов, а из недр его — неисчерпаемое богатство, ибо уверен в существовании множества металла в Кавказских горах; теперь же, видя Порту, стремящуюся захватить Кавказ, страшно тоскует. По поводу этих донесений, представленных императрице, бригадир Безбородко писал Панину: «Читая крымские депеши, государыня изволила отзываться, что выражаемое в них подущение горских народов да и все поступки относительно намерения турецкого строить и починять крепости могут послужить к новым неприятностям; и для того г. резидент старался бы приличным образом отвращать все подобные со стороны ханской крайности, тем более что ни на какие тамошние известия полагаться неможно, да и кому принадлежат земли, под крепости занятые, неизвестно; следственно, по мнению ее в-ства, лучше дела сии предоставлять дружественным объяснениям г. Стахиева с министерством оттоманским. Ее в-ство не сомневается, что в. с-ство гг. Стахиева и Константинова поставите в сих обстоятельствах сообразно нашему с сими державами настоящему положению».

Панин исполнил приказание относительно Стахиева и Константинова; кроме того, сочтено нужным наставить и самого Шагин-Гирея; Панин отправил ему письмо (от 1 октября): «Я за нужно нахожу сделать вашей светлости некоторые изъяснения; но как я еще в бытность вашу здесь при высочайшем дворе из истинного моего к вам и достоинствам вашим почтения обращался с вами дружеским и откровенным образом, то я и теперь, возобновляя и подтверждая прежнюю мою к вам, светлейший хан, дружбу и удовлетворяя долгу и законам оной, буду с вами продолжать беседу мою не в лице, однако ж, министра, но по доброжелательству моему к вам, с полным чистосердечием и доверенностью. Нет и не было еще почти никогда ни одной области и державы при своем начале вдруг на степени того величия и могущества себя зревших, в какой потом многие из них чрез продолжение времени нашлись действительно, и не меньше правда и то, как нередко и самые знаменитейшие в свете империи и государства долженствуют иметь политические уважения, коим соображаясь, сколько по нужде, столько ж и по дальнейшему предусмотрению, жертвуют иногда некоторыми выгодами и преимуществами для приобретения лучших и прочнейших или же по крайней мере для сохранения и утверждения своего и в настоящем положении. Сие неоспоримое и примерами всех веков доказанное правило, по моему мнению, есть достаточно уменьшить заботу с стороны вашей светлости в рассуждении касательства турецкого до города Суджука, лежащего на супротивном берегу от Крыма и отделенного немалым и моря пространством, и убедить вас, напротив того, взирать на то с меньшим духа беспокойством». Указав на тo, что при всех переговорах никогда не было и помина, чтоб Суджук или абазинцы принадлежали к татарскому владению, Панин продолжает: «При окончании сих обеих статей, касающихся до города Суджука и абазинцев, маловажных в сравнении приобретенных выгод существенных, я с удовольствием вновь себе представляю превосходную разность настоящего татарского состояния пред их прежним. Тогда они были рабы постороннего народа, служили ему животом и кровию, имели то, что им оставить хотели их господа, были невольные стражи их границы и первою жертвою неприятеля; теперь сами господа, сами собственного своего покоя и безопасности содетели и сами пользующимися и трудами своими, утверждены будучи в независимом настоящем положении священными двух империй обязательствами и залогами и имея полную и ласкательную надежду видеть участь свою от часу лучшею собственным своим поведением, свойственным народу вольному. Сие краткое начертание довольно разрешает учиненный вашею светлостию вопрос резиденту Константинову о разности одного состояния пред другим при участвовании и ныне Портою Оттоманскою в Крыме в делах, до закона магометанского только принадлежащих».

Генералы, командовавшие русскими войсками в Польше. доносили, что в этой стране все спокойно; то же самое доносил и Штакельберг, но он указывал на образование австрийской партии, с которой не следует спускать глаз. Партия французская, которая постоянно существовала в Польше, теперь соединилась с русскою; и вождь ее Мокрановский доказал свое усердие к России, будучи маршалом на сейме 1776 года. В декабре 1779 года этот самый Мокрановский сообщил Штакельбергу, что гр. Вержень советует ему предупредить всех друзей Франции, как они должны быть осторожны относительно прельщений составить партию против России, ибо это единственное государство, заинтересованное в сохранении Польши. Мокрановский уверял, что это внушение со стороны французского министра основано на известии о проекте императора Иосифа перемешать карты в Польше. Штакельберг, извещая Панина о проезде австрийского посла графа Кобенцля, отправлявшегося в Петербург, пишет, что. несмотря на всю сдержанность Кобенцля, он, Штакельберг, проник цель его пребывания в Варшаве. По вечерам Кобенцль принимал к себе людей, наиболее враждебных русским интересам, сам тайком посещал мелких придворных, которые хотя сколько-нибудь пользовались доверием короля, дал пенсию аббату Гиджиотти, который, заведовая итальянским департаментом, имел случай часто видеть короля. В последнем Штакельберг был уверен, что не поколеблется от австрийских внушений: Станислав-Август так отдался России, что не может безопасно вернуться назад, кроме того, граф Ржевусский не теряет его ни на минуту из виду. Летом 1779 года австрийский поверенный в делах при польском дворе поднял тревогу относительно пограничных споров между Россиею и Польшею в приднепровской степной Украине. Штакельбергу удалось достать донесение этого поверенного в делах своему двору; донесение выяснило виды австрийского правительства.

Что же касается видов прусского правительства, то Фридрих II в августе писал своему послу при петербургском дворе: «Вывод русских войск из Польши такое дело, которое заслуживает величайшего внимания. Если они будут выведены, то это совершенно снимет узду с австрийских интриг. Новая война, бесконечно важная для наших обоих дворов, будет следствием, и существование польского короля станет так непрочно, что нельзя будет отвечать за него ни на одну минуту. Все эти соображения так важны, что не могут избежать от проницательности русского министерства, и я надеюсь, что ее и. в-ство найдет в них могущественное побуждение для оставления достаточного корпуса войск в этом государстве». В то же время Фридрих в своих депешах, которые показывались русскому министерству, говорил о движении австрийских полков в Нидерланды, о намерении венского двора вмешаться в войну между Франциею и Англиею и приводил с этим в связь отправление посланником в Россию графа Кобенцля, человека, по словам короля, хитрого, интригана. «Очень может статься, — писал Фридрих, — что Кобенцля выбрали нарочно для возбуждения русского двора против меня. Одно верно, что везде я замечаю распоряжения, выражающие закоренелую вражду венского двора ко мне. Укрепляются в Богемии, на границах силезских и саксонских». В сентябре новые внушения со стороны Фридриха. «Я утверждаюсь все более и более в мысли, — писал он, — что одна из главнейших целей австрийских интриг состоит в сближении с русским двором и здесь венский двор имеет прямые интересные виды. Думают, что он метит на польский престол для одного из своих принцев, когда поднимется вопрос о новых выборах, и для этого старается издалека привлечь на свою сторону Россию. Я предполагаю, что это возбудит и в последней такое же негодование, какое я чувствую: едва только Австрия успела потерпеть поражение в своих гибельных намерениях относительно Баварии, как уже затевает новые планы против Польши, старается со временем присоединить ее к владениям своего дома. Столько примеров алчности доказывают только, как опасно прислушиваться к ее внушениям, и я надеюсь, что по признанной мудрости русского двора он отправит Австрию с ее химерическими идеями, диаметрально противоположными как общим интересам Пруссии и России, так и поддержанию польской свободы и конституции. Этот новый замысел даст России почувствовать, как я был прав, советуя ей не выводить своих войск из Польши. Этим она очистила бы для Австрии совершенно свободное поле для сплочения своей партии, для подчинения беспокойных польских голов всему тому, что она сочла бы нужным предложить им». Подобные внушения из Берлина продолжались до конца года. Фридрих писал, что он с удовольствием примет участие в мерах, которые высокая мудрость императрицы признает нужными для удержания стремлений Иосифа II. Для убеждения Екатерины в том, какую беспредельную цену придает он ее дружбе, Фридрих послал орден Черного орла двухлетнему внуку ее, великому князю Александру Павловичу. Грозя честолюбивыми замыслами Иосифа, Фридрих внушал, что в Польше уже существует сильная австрийская партия, составленная из самых значительных лиц под предводительством князей Адама Чарторыйского и Любомирского; что Иосиф рассчитывает на два события, которые развяжут ему руки для начатия войны, именно: смерть Марии-Терезии, смерть его, Фридриха, и смерть курфирста пфальского. У Иосифа 260000 войска, с которым он надеется вести успешно борьбу против целой Европы. Такие громадные средства и непомерное честолюбие императора заставляют Фридриха, пока есть досуг, принять вместе с своими союзниками меры, чтоб Пруссия не стала добычею алчности и ненависти двора, который не преминет распространить свои чувства и на позднейшее потомство его, Фридриха. Поэтому (в депеше от 2 ноября н. с.) король предписывает своему послу предложить русскому министерству войти в соглашение с Пруссиею для предупреждения взрыва австрийских махинаций.

15 мая (н. с.) Мария-Терезия писала своей сестре и кузине (soeur et cousine) императрице всероссийской: «Я знаю, что обязана заботам в. и. в-ства столько же, сколько и стараниям христианнейшего короля моего союзника, приятным событием восстановления мира, подписанного в Тешене 13 числа этого месяца, и поэтому я считаю своею обязанностью известить в. и. в-ство прямо об этом как можно скорее, равно как засвидетельствовать живую признательность за новый знак дружбы, который вам благоугодно было оказать в этом случае. Это меня очень тронуло, я приношу вам искреннейшую благодарность и сильно желаю получить возможность взаимно выразить все мои чувства к вам».

Еще в самом начале года, когда только являлась уверенность в мирном окончании баварского дела, Вержень говорил кн. Борятинскому: «Я вам откроюсь как министру посредствующей державы и прошу, чтоб сказанное мною осталось между нами: если б я был на месте кн. Кауница, то ни под каким видом и ни для чего на свете не отступил бы от права Австрии на Лузацию; правда, что это наследство очень отдаленно, но венскому двору всего ждать можно. Прусский король настаивает на это для своих интересов, ибо как скоро Саксония получит право распоряжаться этою провинциею, то прусский король непременно вынудит промен на французские маркграфства, а чрез это владения его получат самое выгодное округление; Саксония будет обессилена и стеснена, Богемия станет открыта, так что прусский король вступит в нее с войском прежде, чем в Вене об этом узнают. Я думаю, это должно быть важно и для всей Европы, чтоб прусский король не так усиливался; пусть каждый приведет себе на память состояние Пруссии в 1740 году и сравнит его с нынешним, как оно выросло по кускам». Опасность от усиления Пруссии, которая заставила Францию переменить свою политику после силезских войн, оставалась главным предметом французской политики и теперь, а следовательно, во всей силе оставалось желание сблизиться с Россиею. Доказательством этого сближения служило поведение французского посланника в Константинополе; на двойное посредничество в баварском деле в Версале имели полное право смотреть как на благодетельный результат сближения, ибо Россия, сдерживая Австрию, сдерживала также и Пруссию, которая должна была согласиться на известные уступки в пользу венского двора. Гр. Морепа говорил кн. Борятинскому: «Христианнейшее величество почитает за особливое себе удовольствие быть в согласии с такою великою и премудрою монархинею не только из взаимных интересов, но также из личного почтения к ее и. в-ству. Франция и Россия со времен Петра Великого несколько раз были готовы заключить дружеские и торговые договоры, но всегда встречались препятствия; ее и. в-ство достойная и истинная наследница всех великих дел и замыслов Петра; ей и предоставлено довершить недоконченное. Здесь можно сказать нашу пословицу: что отложено, то еще не потеряно». — «Императрица, сколько я знаю, — отвечал Борятинский, — питает к королю дружественные сентименты; а что Россия и Франция не всегда были в добром согласии, то причиною Франция: сколько она против нас во все времена интриговала, это всем известно». — «Я с вами согласен, — сказал Морепа, — и не понимаю, как наше министерство не видало настоящих своих интересов. По-моему, нет еще двух других держав, которые бы имели столько побуждений быть в согласии, как Россия и Франция. Надеюсь, что теперь прежнее мнение о нас в России уничтожится: поведение нашего посла в Цареграде может служить императрице удостоверением, как чистосердечны чувства его христианнейшего в-ства к ней». Тут Морепа улыбнулся и продолжал: «Мы, французы, находимся в странном положении: чужие дела приводим к желаемому концу, а своего собственного окончить не умеем».

В это самое время Вержень был обеспокоен планами прусского короля. Посланник Фридриха II барон Гольц заговаривал с ним, нельзя ли на предстоящем соглашении по поводу баварских дел уступить прусскому королю право променять так называемые франконские маркграфства (Аншпах и Байрейт), имевшие достаться Пруссии, на какие-нибудь другие владения. Наконец Гольц открылся и кн. Борятинскому, объявивши прямо, что его государь хочет променять маркграфство на Лузацию (Славянские Лужичи), принадлежавшую Саксонии, для лучшего округления своей государственной области; Гольц просил Борятинского поговорить с Верженем, который не соглашается, предъявляя претензии Австрии на ту же Лузацию. Но Вержень отвечал Борятинскому: «Чем больше я об этом деле думаю, тем больше предвижу невозможности его исполнить, и венский двор от своего права никак отступить не может. Вашему двору своего союзника, прусского короля, можно будет от этого воздержать или по крайней мере постараться отклонить».

В марте месяце кн. Борятинский сообщил Верженю знаменитую декларацию русского двора о защите торговли русской, датской и шведской; Борятинский ждал заявления благодарности, но вместо того услыхал от французского министра горькие упреки. «Я нахожу эту декларацию, — говорил Вержень, неясно выраженною и почитаю несоответствующею прежним дружеским уверениям, данным Россиею французскому двору. В декларации оказывается больше пристрастия к Англии: если бы Россия вела торговлю активную и назначила эскадру для оберегания своих купеческих судов, то мы не только не сделали бы на это никакого возражения, но еще были бы очень довольны, ибо желаем, чтоб все торгующие державы свою торговлю защищали. Но ваша торговля пассивная и ее в Немецком море производит почти одна Англия, следовательно, и эскадра ваша будет для защиты ее торговли. Если ваш двор делает эту декларацию с единственною целью показать себя совершенно нейтральным между нами и англичанами и желает только, чтоб при русских берегах, портах и паражах суда всех наций имели защиту, то на это скажу, что прежде вашей декларации даны уже от нас самые строгие приказания всем французским судам наблюдать всевозможную осторожность у берегов нейтральных держав. Но в вашей декларации сказано, что вы будете защищать торговлю от Северного мыса, в таком случае мы вам делаем возражение. Моря — элемент вольный, и границ на них никто не предписывает. Мы это доказали относительно вас в последнюю турецкую войну: вы в океане и Средиземном море везде с своими судами не только ходили, но и брали всякие призы, даже забирали и наши суда, о чем дела еще до сих пор не совсем решены. Мы могли бы тогда по этому вашему объявлению почитать часть названных морей нам принадлежащими; Средиземное море удобнее разделить между окружающими его державами, чем Немецкое, которое не имеет пределов. Неоспоримо, что все приморские державы присвоивают себе воды, но на самое малое расстояние и защищают суда от корсаров только тогда, когда последние гонятся за ними под пушки береговых крепостей и батарей. Если французские корсары приблизятся к вашим берегам или под пушки ваших крепостей, то имеете право по ним стрелять, и мы же их еще обвиним. Если же случится, что французский корсар будет в нескольких милях от русских гаваней в Балтийском море или будет в Немецком море и станет гнаться за неприятельским кораблем, ваши военные суда не имеют права ему препятствовать, ни дать неприятельскому кораблю за собою защищаться, и французский корабль, взяв приз, может беспрепятственно входить с ним в ваши гавани. Я не знаю, какая цель вашей декларации. Вы сами знаете, что наших корсаров в Немецкое море ходит очень мало, следовательно, с нашей стороны ваша торговля не потревожится; если ж бы их ходило и много, то, мне кажется, вам было бы это еще прибыльнее, потому что Англия в настоящем ее положении все нужные вещи для вооружения кораблей должна брать из ваших гаваней; так, чем бы больше мы их побрали, тем больше был бы расход на ваши произведения». Министр закончил свои слова повторением, что не очень понимает смысл декларации и просит ее истолкования. Борятинский отвечал, что смысл декларации довольно ясен: Россия объявляет себя нейтральною, но желает, чтоб ее собственная и непосредственная с нею торговля могла производиться спокойно. Что же касается до пользы той или другой воюющей стороны, то русская декларация скорее в пользу Франции, чем Англии, потому что французская торговля больше терпит от множества английских корсаров. Но Вержень настаивал на своем, что декларация выгоднее англичанам, потому что они почти одни производят торговлю с Россиею; настаивал, что декларация должна быть разъяснена, чтоб между Россиею и Франциею не было никаких недоразумений и подозрений.

В сентябре Вержень говорил Борятинскому: «Ваше свободное мореплавание из Черного моря в Средиземное может быть полезно и для непосредственной торговли между Россиею и Франциею. Вы не можете себе представить, как бы много мы взаимно выиграли при непосредственной торговле от одного только перевоза, за который мы переплачиваем англичанам и голландцам. Первые годы мы несколько бы и потеряли, потому что не имеем у вас такого твердого фундамента в конторах; но если бы мы были уверены, что вы с нами заключите торговый договор на равных условиях с английским, то надеюсь и даже могу отвечать, что многие здешние самые знатные капиталисты заведут у вас конторы и в то же время восстановят прямой курс деньгам между Парижем, Петербургом и другими торговыми городами обоих государств. Россия в торговле должна держаться одного из двух планов: или производить ее с теми державами, с которыми заключены торговые договоры, или со всею вселенною без малейших политических обязательств. В первом случае надобно иметь обязательства не с одною державою исключительно, но со многими или по крайней мере с такими двумя, которые между собою в соперничестве по интересам и географическому положению и которые имеют равную нужду в одних товарах, отчего вы будете продавать их несравненно дороже, ибо одна держава у другой будет перекупать, особливо в военное время. Во втором же случае надобно, чтоб ваши гавани были отворены во всякое время для всех народов в мире и чтоб законы, права и пошлины были без исключения для всех равны».

Известный Димсдаль написал императрице, что назначенная ему пенсия доставляется ему очень беспорядочно, деньги, ему присланные, русское посольство в Лондоне издерживает на свои нужды, священник посольства, отец Самборский, занял у него же, Димсдаля, 250 фунтов для русских студентов в Англии, терпящих крайнюю нужду. Вследствие этого письма гр. Мусин-Пушкин получил рескрипт: «С крайним неудовольствием известились мы от нашего лейб-медика барона Димсдаля, что он за два года не получал определенной ему от нас пенсии, хотя она к вам за все минувшие годы давно уже с излишеством доставлена была. Таковое удержание или обращение в собственную пользу денег, имеющих свое особливое и точное назначение, возбуждает в нас справедливое удивление». Следствием этого удивления было перемещение Мусина-Пушкина из Лондона в Стокгольм, а Симолина — обратно из Стокгольма в Лондон (в половине июля), В инструкции Симолина прямо говорилось, что теперь при заботливом состоянии Англии, находящейся в войне с американскими колониями, Франциею и Испаниею, не может и существовать вопроса о союзе с нею. «Вам известно, говорилось в инструкции, — что мы с некоторого времени обязаны благодарностью Франции за добрые услуги при Оттоманской Порте для окончательного уничтожения распрей, продолжавшихся от самого почти заключения Кучук-Кайнарджийского мира; не менее обязаны мы Франции за готовность и доверие, с какими она посредничала вместе с нами при разбирательстве распрей по поводу баварского наследства. Таким политическим сближением с нами Франция отворила дверь к дружеским сношениям с Россиею и восстановлению доброго согласия, продолжение которых будет для нас, конечно, очень приятно и для дел наших полезно». Поэтому Симолину предписывалось, не нарушая нисколько дружественных отношений в Англии, которой интересы существенно сходны с русскими относительно сохранения покоя на Севере и выгодных торговых связей, не показывать, однако, ни малейшего пристрастия к Англии в предосуждение Франции, а изъявлять при всяком случае желание видеть как можно скорее окончание настоящей войны между Англиею, Франциею и. Испаниею.

В Петербурге думали, что теперь вопрос о союзе с Англией не может существовать, но в Лондоне думали иначе; и новый английский посланник Гаррис предложил Панину заключение оборонительного союза безо всякого ограничения, т. е. со включением и Турции в случае союза. В записке, пересланной 26 ноября, Гаррис говорил: «Из поведения наших врагов мы с бесконечным прискорбием видим, что нет никакой надежды к достижению столь желанного нами мира: обширность их вооружений, смелость предприятий, особенно коварные средства, употребляемые ими, чтоб повредить нам во мнении различных дворов, обнаруживают решительное намерение осуществить свои обширные планы, обнаруживают честолюбие безмерное, которое должно обратить на себя внимание каждого государя, желающего сохранить свою независимость. Мы уже употребили невероятные усилия; быть может, мы в состоянии употребить еще более чрезвычайные; но сомнительно, чтоб в одиночестве, без подпоры, без союзника мы могли бы сопротивляться страшной силе, соединенной против нас. Одна императрица может предписать ей закон: великое имя, которым она пользуется в Европе, могущество ее империи, перевес в общей системе, который она приобрела и который так умеет поддержать, доставляют ей силу, принадлежащую ей исключительно. Если бы она в своей мудрости нашла средства доставить нам мир, то мы поспешили бы отдать ей в руки наши интересы. Но если бы наши враги отказались от всяких благоразумных предложений, то мы смеем надеяться, что ее и. в-ство примет тон более решительный, употребит данную ей богом силу, что посредством представлений твердых и решительных не остановит войну, грозящую разрушением европейской свободе. Я предлагаю новый проект союзного договора, заключить который имею полномочие. Правда, что Великобритания получит первая выгоды от этого договора, но Россия получит не меньшие впоследствии».

«Императрица очень огорчена, — отвечал Панин, — что не может согласить образ своих мыслей и желания ускорить мир предложениями лондонского двора. Императрица убеждена, что меры, предлагаемые ей лондонским двором, вместо ускорения мира произведут действие, совершенно противоположное. Что касается союзного договора, то императрица убеждена, что от справедливости короля не скроется, что и заключение оборонительного договора вовсе не идет ко времени действительной войны, и особенно настоящей войны, причина которой всегда исключалась из союзов между Россиею и Англиею, не касаясь их европейских владений».

Для России очень важно было предотвратить войну между Англиею и Нидерландами, почему петербургский двор и предложил лондонскому свое посредничество, но предложение не было принято. По этому случаю Симолин получил рескрипт: «Чем большее доброжелательство старались мы постоянно оказывать к делам и истинным интересам короля и народа великобританского, тем прискорбнее было нам узнать из ваших донесений о решительном отказе королевском в принятии особенного нашего посредства в новой войне Англии с Республикою Соединенных Нидерландцев. Междоусобную войну обеих морских держав считаем мы крайне вредною для всей Европы вообще и для России и для них самих в особенности, потому что война их может вконец и навсегда разрушить существовавшую между ними политическую связь, которая одна обуздывала превосходные на твердой земле силы бурбонского дома; Республика Голландская может потерями своими и ненавистью за них к Англии быть поставлена в необходимость предать себя в руки версальскому двору и привязаться надолго к его системе. Русская торговля, до сих пор большею частью на чужих судах происходящая, подвергается неизвестности и стеснению». Ввиду таких вредных последствий от войны Англии с Голландиею Симолину было предписано продолжать свои представления о необходимости мира. В этих представлениях должны были его поддерживать посланники шведский и датский.

В начале года шведский посланник в Петербурге Нолькен получил от русского министерства ноту: ее и. в-ство, усматривая, что плавание по Северному морю, в краях, ограниченных русскими, датскими и шведскими берегами, требует непосредственного покровительства с ее стороны, равно как со стороны Дании и Швеции, тем более что прошлого года американский корсар взял или уничтожил много кораблей, плывших в Архангельск или из этого города, тревожа таким образом торговлю, для которой эта часть моря исключительно назначена природою, решилась следующею весною приказать выслать в эти моря к Северному мысу эскадру своих линейных кораблей и фрегатов, которые должны защищать торговлю и мореплавание, удаляя всякого корсара, какой бы нации он ни был. Нолькен отвечал, что король его желал бы, чтоб императрица дала этому покровительству более широкие размеры, тем более что самые сильные притеснения шведский флаг терпит не столько у берегов своего королевства, сколько на других различных морях европейских, где шведские купцы торгуют под покровительством договоров и народного права. Нолькен имел поручение от своего двора согласиться с русским министерством насчет декларации, которую Россия и Швеция должны подать воюющим державам, чтоб этим подтвердить полное согласие, царствующее между государями России и Швеции. Доверие короля к императрице так велико, что он не может скрыть своих справедливых жалоб на лондонский двор и на английских арматоров, стесняющих торговлю нейтральных держав вопреки договорам. Король надеется, что императрица поддержит шведские представления при лондонском дворе.

Густав III предлагал по этому поводу заключить договор между Россиею и Швециею, но Екатерина уклонилась от договора, выставляя на вид, что его заключение непременно возбудит сильное внимание как в Англии, так и во Франции; она пригласила шведского короля охранять свои берега эскадрою, равною по числу судов с русскою, так чтоб обе эскадры составляли цепь, содействуя в случае нужды друг другу в охранении всех иностранных судов без исключения. Король велел назначить для этой цели десять линейных кораблей и четыре фрегата.

Датский двор отнесся к русскому в самом начале года, что шведский двор настаивает на заключении с ним конвенции относительно взаимного вооружения морских сил. В Копенгагене решили дожидаться мнения петербургского двора; но гр. Бернсторф в разговоре с русским поверенным в делах Чекалевским высказался, что такая конвенция между Россиею, Даниею и Швециею в настоящих обстоятельствах может принести большую пользу, заставить еще больше уважать их флаг и даст полную безопасность их торговле. И датскому двору из Петербурга был такой же ответ, как и шведскому относительно конвенции, и такое же предложение вооружить эскадру для провожания торговых судов на северных морях; приглашение было принято.

1780

В самом начале 1780 года во французской, венской газете напечатано было известие, что греческие купцы, приехавшие из Татарии (Крыма), рассказывают о построении в Херсоне пяти новых больших кораблей; русские говорят, что это купеческие корабли, но знатоки утверждают, что для обращения их в военные стоит только их вооружить и посадить на них войско. Рейс-эфенди при свидании с секретарем русского посольства Пизани в марте месяце прочел ему это газетное известие и спросил, правда ли это, «По силе трактата, — продолжал рейс-эфенди, — не позволено русским кораблям такой величины плавать по Черному морю, которое принадлежит Порте». Когда Пизани передал эти слова Стахиеву, тот на другой же день отправил его к рейс-эфенди с ответом, что ни от двора, ни из Херсона он не получал никаких известий о строении кораблей, но он думает, что это те самые суда, которые нужда заставила строить вследствие минувших сомнительных обстоятельств между Россиею и Портою, надобно же их достроить! Величина торговых кораблей однажды навсегда определена в последней конвенции, и потому Порта может быть покойна, что условие точно будет наблюдаемо, и может жаловаться только в случае действительной неустойки. Злое внушение, что для превращения этих кораблей в военные недостает только пушек и войска, напрасно тревожит Порту, ибо на этом основании можно всякую лодку считать военным кораблем. Наконец, хотя бы строящиеся корабли и действительно были военные, то они, как и турецкие, сгниют без употребления в своей гавани, если Порта постоянно будет сохранять мир; а Россия с своей стороны, конечно, никогда не подаст повода к его нарушению. Рейс-эфенди, казалось, доволен был ответом. Получив донесение Стахиева об этих разговорах, Екатерина написала собственноручно: «Ответ на сие не труден: миролюбие российской императрицы всему свету известно, строить же в своих пределах никому запретить неможно, что к Стахиеву написать для поставления единожды навсегда в заграде от всяких нынешних и будущих интриг. В начале прошедшей войны Россия не имела ни единой лодки на Черном море, а при заключении мира с лишком шестидесят разных судов на той воде имела, чрез что доказывается, что строение или построение морских судов во время мира есть дело равнодушию принадлежащее, ибо в мире опасности нету, а в военный случай большая держава всегда способы сыщет. На новизны же рейс-эфенди ответ готовый, нам тоже и об них сказывают, но мы, любя мир и зная такое же расположение и в Порте, нимало тому веры не даем. О моем свидании с императором написать истину и изъяснить всю невинность того свидания».

Но прежде русского министерства об этом свидании дали знать Порте другие, выставляя его вовсе не невинным. От 6 мая Стахиев писал, что английский посол Енсли сообщил Порте, что главная цель свидания согласиться насчет установления в Польше наследственного правления, и прусский поверенный в делах Гафрон по указу своего государя дал знать, что следствием свидания будет союзный договор, почему Фридрих II считает своею обязанностью предостеречь Порту. Стахиев чрез свои каналы разведал об этих, по его словам, «ядовитых откровениях», разведал, что на объявление английского посла рейс-эфенди не обратил никакого внимания, но, напротив, прусское возбудило его беспокойство и заставило спросить французского посла, что к нему пишут об этом свидании; тот отвечал, что оно представляется невинным и не должно наносить ни малейшего беспокойства Порте. Но турки не вполне успокоились: они были уверены в миролюбивых расположениях России, но боялись императора, думали, что он ищет тесного союза с Россиею только для того, чтоб начать придираться к Порте.

Вместо резидента Константинова назначен был в Крым известный нам Веселицкий в качестве чрезвычайного посланника. Шагин-Гирей встретил нового посланника просьбами: давно уже он, хан, задумал для собственной безопасности и приведения татар в лучший порядок учредить у себя один или два регулярных полка из иностранцев по образцу войска европейских государей, но без позволения императрицы, великой и надежной своей покровительницы, приступить к этому не хотел. А теперь представился к тому удобный случай: граф Викентий Потоцкий прислал к нему майора Траяновского, рекомендуя как искусного и честного офицера, который обязывается набрать из поляков и немцев регулярный полк. Относительно этого предприятия хан будет ожидать совета и позволения императрицы. Вторая просьба состояла в следующем: хан принял в службу подполковника Деринга, который строит новый монетный двор, и уже все машины и инструменты привезены для битья монеты; для этого на первый случай нужно 50 пуд серебра и 300 пуд свинца, так не угодно ли будет императрице разрешить вывоз этого количества означенных металлов из России, что общим постановлением запрещено. Обе просьбы были исполнены, причем Веселицкий объяснил, что, конечно, хан волен в области своей предпринимать все то, что найдет нужным к лучшему устройству своего владения. Хан был в восторге и открыл Веселицкому «движения своего сердца», как тот выражался. Эти движения сердца состояли, во-первых, в том, что хан просил поместить его в Петербургский полк, хотя бы на первый случай капралом, а потом удостоивать дальнейшим производством. Во-вторых, хан намеревался выписать из Румелии двоих родных племянников своих и, если признает в них правительственные способности, отправить для воспитания в Петербург. В-третьих, многие крымские чиновники, верные хану, поручают ему в покровительство детей своих с тем, чтоб он воспитал их, как ему угодно, таких молодых людей наберется от 30 до 40 человек, и хан намерен отправить их всех в Петербург для помещения в гвардейские полки. Наконец, хан просил императрицу пожаловать ему русский орден. Посреди этих движений сердца в начале октября ханский чиновник на Кубани прислал донесение, что турецкий комендант Сулейман-ага, приехавши в крепость Суджук, беспрестанными подсылками старается все ногайские орды отторгнуть от власти Шагин-Гирея; Сулейман уверял их, что они, равно как и черкесы, не имеют ничего общего с Крымом, который слывет теперь вольным и принадлежит по-прежнему султану, и потому в скором времени к ним прислан будет особый хан из Константинополя, а если до того времени кто-нибудь пожелает для большего спокойствия и выгод переселиться в Анатолию или Румелию, то будет отправлен до желаемого места на султанских судах и султанском иждивении и по приезде выгодно помещен и снабжен всем нужным. Касайской ногайской орды мурза Салман-шах-оглу прельстился этими предложениями и, подговоря весь свой аул, состоящий из 130 семей, явился к Сулейман-аге с просьбою отправить его в Румелию, что действительно и последовало. Хан немедленно объявил Веселицкому, что прибегает к императрице, прося защитить его от этих оттоманских интриг, имеющих целью разрушить созданное Россиею в Крыму положение дел.

В январе месяце у себя на вечере Кауниц подошел к кн. Голицыну и после краткого разговора о разных предметах спросил, известно ли ему о внушениях, которые прусский король делает не только при русском, но и при других дворах, особенно при французском и испанском, будто Австрия старается в Польше возбудить смуту и разрушить установленную там политическую систему, поднимая поляков против намерений императрицы и увеличивая свою партию всеми средствами, т. е. не только представлениями и советами, но и деньгами. Когда Голицын ответил, что ничего не знает, то Кауниц начал говорить с большим воодушевлением: «Нашему двору удивительно и прискорбно слышать о таких на себя нареканиях с прусской стороны, нареканиях, совершенно неосновательных; все это имеет одну цель — произвести холодность и недоверие между обоими императорскими дворами. Наш двор нимало не вмешивается и не намерен вмешиваться в польские дела, потому что от этого не видит для себя никакой пользы; уверяю вас в этом не как министр, но как князь Кауниц, как простой честный человек и прошу донести о моих словах ее и. в-ству. Русскому послу в Варшаве всего лучше должно быть известно, производится ли там с нашей стороны какое-нибудь движение». Но Штакельберг именно доносил, что движение производится, и Голицын не вследствие слов Кауница, а по своим наблюдениям и соображениям старался успокоить его.

В одно время с донесением о разговоре Кауница Голицын писал о своем свидании с императором Иосифом, который посетил его на даче в Пратере. Между прочим Иосиф спросил его, не имеет ли он от своего двора известий о путешествии императрицы в Белоруссию и Малороссию, о котором объявляется в разных газетах. Когда Голицын ответил, что знает об этом также только из газет, император сказал: «Я бы желал через вас увериться в этом и в таком случае желал бы найти такое место, где бы мог иметь честь и удовольствие лично познакомиться с ее и. в-ством и выразить перед нею чувства высокого уважения, каким я издавна преисполнен к монархине, которой превосходные душевные качества становятся все известнее и славнее во всех частях света. От ее в-ства зависит назначить место и время для свидания; следующею весною я намерен побывать в Галиции и Лодомерии и не пощажу ни труда, ни времени приехать оттуда в то место, которое укажет императрица. Я при этом не имею никаких политических видов и ни малейшего намерения вступить с ее в-ством в переговоры о каком-либо государственном деле».

Вержень пред Борятинским постоянно рассыпался в похвалах вооруженному нейтралитету. «Этот поступок императрицы увенчивает ее славное царствование, — говорил он, — дай боже одного, чтоб вся Европа поняла прямой вид человеколюбивой и прозорливой вашей монархини; должно признаться, что во всех премудрых делах ее величества первым правилом полагается наблюдение достоинства, правосудия и твердости. Мы с своей стороны всегда почитали, что добрая дружба с Россиею для взаимных интересов очень полезна, но настоящие дружеские теперь с вами сношения почитаем еще более приятными в царствование великой вашей монархини; и, как бы вы часто ни повторяли об истинной дружбе моего государя к императрице, вы не выскажете всего; я вам скажу и более: вся нация чрезвычайно довольна настоящею дружбою нашею с вами. Я не знаю, как думают другие державы и правящие делами их министры, но я могу отвечать за короля и за всех нас, что наше первое желание — видеть прекращение военных бедствий. Я желаю, чтоб мы заключили мир, согласный с достоинством Франции; но если б король пожелал получить от этого мира такие выгоды, которые бы повели в политике к чувствительному перевесу в нашу сторону, то я первый буду просить его величество определить другого на мое место, ибо думаю, что в интересе Франции не искать новых приобретений, а держаться в своих пределах и стараться об одном, чтоб установить настоящее в политике равновесие, доставить всем и самим себе свободное мореплавание и торговлю. Весь свет, надеюсь, в том согласится, что Англия тиранствует на море и считает себя владычицею этого вольного и общественного элемента; все народы в том интересованы, чтоб низложить это иго; если же мы возьмем поверхность, то свет только переменит тиранов, т. е. вместо англичан будут французы. Но виды наши далеки от этого; мы в этом случае держимся одинаковых мнений и правил с русскою императрицею: мы желаем правосудия, чтоб каждый народ свободно пользовался прибылью от своих произведений. Ее и. в-ство последнею декларациею всему свету открывает глаза относительно этой неоспоримой истины». Словами не ограничивались: с русскими судами приказано поступать с отменною осторожностью и давать в нужных случаях всякое вспомоществование. Это распоряжение возбудило большие толки в публике: люди, враждебные министерству, говорили, что не следовало делать такого отличия для России, потому что это будет досадно прочим нейтральным государствам, особенно участвующим в защите торговли. Но все другие единогласно отзывались, что такой знак уважения короля к императрице не только уместен, но и вся вселенная должна бы следовать этому примеру в вознаграждение за вооруженный морской нейтралитет, «Одним словом, — писал Борятинский Панину, — имя ее величества произносится всеми с восторгом, ее почитают владычицею мира, от нее ожидают восстановления спокойствия и блаженства роду человеческому».



<< Назад