Глава 19
   Советские лидеры намеревались публично судить Колчака в Москве и передали 5-й армии приказ Ленина привезти его живым. Но хотя штаб этой армии выдвинулся к Красноярску вскоре после ареста Колчака, войска все еще сражались с остатками его арьергарда под командованием неукротимого Каппеля, и отправлять адмирала по железной дороге было рискованно. Пришлось оставить его под охраной ревкома в Иркутске, и здесь 21 января начались допросы.

   Дознание проводилось в тюрьме, поскольку это было и безопасно, и удобно, ибо власть ревкома в Иркутске была лишь чуточку прочнее власти его предшественников. Делом занималась Чрезвычайная следственная комиссия, состоявшая из пяти человек. Эту комиссию назначил еще Политический центр накануне своего падения, однако трех его членов – двух социал-революционеров и одного меньшевика[41] – ревком сохранил. «При наличности этих лиц в следственной комиссии, – отмечал большевик К.А. Попов, заместитель председателя комиссии, – больше развязывался язык у Колчака: он не видел в них своих решительных и последовательных врагов». Председателем комиссии был еще один большевик, С.Г. Чудновский.

   Дознание ни в коем случае не было судебным процессом. Не вызывали никаких свидетелей, не выдвигали никаких обвинений. Правда, между седьмым и восьмым из девяти заседаний комиссии ревком своим декретом возложил на нее выполнение «функций суда справедливости» с правом вынесения смертного приговора, однако это было сделано на случай непредвиденных обстоятельств и никак не повлияло на методы комиссии. Ее цели так сформулировал Попов, написавший предисловие к расшифровке стенограмм допросов, опубликованной в Москве гораздо позже[42]: «Комиссия вела допрос по заранее определенному плану. Она решила дать путем этого допроса историю не только самой колчаковщины в показаниях ее верховного главы, но и автобиографию самого Колчака, чтобы полнее обрисовать этого «руководителя» контрреволюционного наступления на молодую Советскую республику».

   Стенографический отчет о неторопливом и (до последнего дня) на удивление учтивом дознании – документ примечательный. На нем лежит отпечаток личности заключенного. Попов против воли восхищался поведением адмирала: «Держался как военнопленный командир проигравшей кампанию армии, и с этой точки зрения держался с полным достоинством»; «…следует признать, что показания Колчака, в общем целом, в достаточной мере откровенны». Попов противопоставлял поведение бывшего верховного правителя поведению его министров, также находившихся под его опекой: их он, за редким исключением, считал трусами, желавшими «представить себя невольными участниками кеми-то другими затеянной грязной истории, даже изобразить себя чуть ли не борцами против этих других».

   Комиссия приступила к допросу с элементарного («Вопрос. Вы адмирал Колчак? Ответ. Да, я адмирал Колчак») и перешла к установлению фактов: ему сорок шесть лет, жена и девятилетний сын во Франции, был верховным правителем Российского правительства в Омске – «оно называлось Всероссийским, но я лично этого термина не употреблял». Затем Попов спросил о «госпоже Тимиревой, которая здесь добровольно сдалась под арест»: «Какое она имеет к вам отношение?»

   Колчак: «Она – моя давнишняя хорошая знакомая; она находилась в Омске, где работала в моей мастерской по шитью белья и по раздаче его воинским чинам – больным и раненым. Она оставалась в Омске до последних дней, и затем, когда я должен был уехать по военным обстоятельствам, она поехала со мной в поезде. В этом поезде она приехала сюда тогда, когда я был задержан чехами. (Эти слова явно относятся к переводу Колчака из его личного поезда в вагон второго класса, прицепленный к чешскому эшелону) Когда я ехал сюда, она захотела разделить участь со мною».

   Затем Попов спросил: «Скажите, адмирал, она не является вашей гражданской женой? Мы не имеем право зафиксировать это?» Сей вопрос был вызван желанием Попова согласовать статус Тимиревой с большевистскими нравами. В период развала множества семей из-за воцарившегося хаоса большевики мало ценили официальный брак и поощряли признание незаконных браков defacto. Колчак ответил кратко: «Нет».

   Затем обмен относительно отрывистыми репликами принял характер допроса. В первый день, пока Колчак рассказывал комиссии историю своей ранней жизни, его длинный, но четкий монолог прерывался лишь полудюжиной вопросов, ни один из которых не был неловким или враждебным. Колчак рассказывал, что отец его служил в морской артиллерии, участвовал в Крымской войне, побывал во французском плену; мать – уроженка Одессы, из провинциальных дворян. У него было две сестры, одна умерла, где находится вторая, он не знал. Сам он женился «здесь, в Иркутске», в марте 1904 года.

   Шаг за шагом он вел следователей по своему жизненному пути: служба в военном флоте; удовлетворение склонности к океанографии и гидрологии, неосуществленные мечты об исследовании Антарктики; наконец, выпавший шанс сопровождать экспедицию барона Толля на Таймыр и острова Новой Сибири (Новосибирские острова) в 1900 году. После трех зимовок в Арктике Толль не вернулся из опрометчивого рекогносцировочного путешествия на остров Беннета. Ледовая обстановка обрекла его поиски на неудачу, и оставшимся исследователям осталось лишь прекратить работу и вернуться домой.

   В Императорской Академии наук, финансировавшей смелое предприятие, были глубоко озабочены судьбой Толля. Колчак вызвался организовать спасательную экспедицию, даже если придется передвигаться на гребных шлюпках. Академия наук предоставила ему необходимые средства, и именно на гребных шлюпках (на одном из этапов экспедиции спасателям пришлось провести в них сорок два дня и сорок две ночи) дошел до острова Беннета отряд молодого морского офицера. Выяснив обстоятельства гибели Толля, экспедиция вернулась в Россию накануне Русско-японской войны.



   Читателю уже, должно быть, понятно, что комиссия успешно достигала второй из своих целей: дать беспристрастный «автопортрет Колчака». В его рассказе мирно уживались оправданная гордость и природная скромность. Длинные, практически спонтанные показания оставляют впечатление поиска истины, желания установить основные вехи на приближающемся к завершению пути. Впоследствии Попов замечал: «Он знал, что его ожидает. Ему не было нужды что-нибудь скрывать для своего спасения. Спасения он не ждал, ждать не мог и не делал ради него попытки хвататься за какие бы то ни было соломинки». Однако невозможно не заподозрить, что в этом было нечто большее, чем предполагает невольное великодушие его (в конце) самого безжалостного следователя.

   Более года Колчак пребывал не в ладу с судьбой и с самим собой; он играл роль, для которой не годился, в компании, к которой не питал интереса. Он обманывался в своих надеждах, доверял недостойным доверия людям, совершал непростительные ошибки. Последние два месяца он провел в заключении самого оскорбительного свойства. Запертый в железнодорожный вагон, как дикий зверь в клетку, вынужденный терпеть унижения, он ничего не мог изменить, ему нечем было развлечь измученный разум, кроме как кошмарной панорамой поражения, бесконечно разворачивавшейся вдоль тракта на его глазах. Он стремительно скатился с ослепительной высоты власти в бездну полного поражения и абсолютного бессилия. Теперь он находился в тюрьме в ожидании неминуемой смерти.

   И все же в этих жестоких обстоятельствах арестант словно укреплялся духом, что сказывалось на его манере держаться. Членам комиссии до самого последнего дня казалось, будто он испытывает облегчение и почти совершенно безмятежен. В показаниях адмирала нет ни следа нервного напряжения, внезапных приступов гнева, часто отмечаемых людьми, знавшими Колчака как верховного правителя в Омске. Казалось, он просто искренне заинтересован в том, чтобы честно изложить ход событий. Попов объясняет эту откровенность предположением, что Колчак давал свои показания «не столько для допрашивавшей его власти, сколько для буржуазного мира». Но вряд ли Колчак мог подумать, будто отчеты о допросах, производимых в тюремной камере, когда-либо будут опубликованы, и мысль о том, что он говорил столь свободно, чтобы произвести впечатление на потомков, так же невероятна, как теория о том, что он пытался облегчить работу комиссии. Из его показаний встает образ человека, который радуется возможности разобраться в своей жизни и делает это так, как умеет, причем находит в этом странное, смутное удовлетворение.

   Следователям так и не удалось заставить Колчака изменить оценку событий, даже если это казалось вполне возможным. Типичное силовое давление мы наблюдаем, когда речь заходит о поражении России в Русско-японской войне. Алексеевский настаивает: «Вы <…> не могли не видеть, что наши морские неудачи определились политическими обстоятельствами… Вы тогда не пришли, как и большинство интеллигентного русского общества, к выводу, что необходимы политические перемены во что бы то ни стало, хотя бы даже и путем борьбы?»

   Колчак (который в той войне воевал, получал награды, был ранен и захвачен в плен) не попался на удочку. «…Главную причину (нашего поражения) я видел в постановке военного дела у нас на флоте… Флот не занимался своим делом… Я считаю, что политический строй играл в этом случае второстепенную роль. Если бы это дело было поставлено как следует, то при каком угодно политическом строе вооруженную силу создать можно, и она могла действовать».

   Снова и снова следователи возвращались к этому вопросу. «Главой всех военных сил был император… У нас есть поговорка: рыба гниет с головы. Не приходили ли вы к убеждению, что именно сверху нет ничего, кроме слов, в отношении ответственности и руководства?» Колчак не собирался отрекаться от своих убеждений. «Я считал, что вина не сверху, а вина была наша – мы ничего не делали». Он проиллюстрировал свой тезис замечанием о низком уровне боевых стрельб на флоте в 1904 году. Командование отдавало резонные приказы об учебных стрельбах, однако исполнение тех приказов было «никуда не годное благодаря общему невежеству, отсутствию знаний у наших руководителей, отсутствию подготовленных людей для того, чтобы руководить флотом». Десять лет спустя – при том же политическом режиме – «после страшного урока у нас был флот, отзывы о котором были самые наилучшие, постановка артиллерийского дела была великолепно разработана». Политика, повторил Колчак, не имела к этому никакого отношения.

   Следователи не отступались: «Наверняка катастрофа Русско-японской войны вызвала у вас некоторые сомнения относительно царской династии и личности самого царя». – «Нет, – ответил Колчак, – я откровенно должен сказать, что это у меня никаких вопросов не вызывало». Так и продолжалось час за часом, день за днем. Колчак подавлял своих следователей, как медведь загнавших его собак. Он был слишком горд и слишком честен, чтобы приспосабливать свои показания к их доктринерским требованиям, и слишком независим (по существу, он уже был мертвецом и вне пределов их досягаемости), чтобы заботиться о производимом впечатлении. И все же он так увлекся реконструкцией своего прошлого, что не искал легких путей, ни разу не сказал обреченно: «А, ладно. Пусть будет по-вашему».

   Тем временем следователи постепенно подошли к периоду революции и Гражданской войны и, возможно, ожидали, что ответы Колчака станут более сдержанными и осторожными. Даже намеков на это мы не наблюдаем. Только когда приходилось говорить о других людях, адмирал отрицал факт своего знакомства с ними или ссылался на забывчивость. Он не мог не знать, что большая часть правительственных архивов попала к Советам и даже если пока в целом недоступна иркутской следственной комиссии, то наверняка будет подробно изучена обвинением, когда дело дойдет до суда. Так что в отношении себя Колчаку не было смысла темнить и тем более лгать.

   Адмирал свободно говорил о многом, лежащем вне сферы компетентности не только его следователей, но и всех, кто находился в России. Например, он правдиво рассказал все о своих связях с британцами в Токио и Сингапуре и с японским Генеральным штабом; он упомянул о своих контактах с начальником военно-морской разведки в адмиралтействе. Все эти факты, по существу вполне безобидные, советский государственный обвинитель легко обратил бы бы против него.

   Колчак также не был готов скрывать свои личные убеждения, какими бы они ни были возмутительными для его тюремщиков и потенциально губительными для него самого. Как-то он сказал как само собой разумеющееся, что, по его мнению, «у большевиков мало положительных сторон». В другой раз его спросили: «Как вы лично относитесь к погонам?» Этот вопрос, сам по себе очень пустячный, у нас в русской действительности превратился в большую проблему[43]. Колчак ответил, что он ценит погоны на том основании, что они являются истинно российским знаком отличия, не существующим нигде за границей: «Я считал, что армия наша, когда была в погонах, дралась, когда она сняла погоны, это было связано с периодом величайшего развала и позора. Я лично считал – какие основания, чтобы снимать погоны? Вся наша армия всегда носила погоны». Вряд ли пленник мог более резко заявить о своих контрреволюционных убеждениях, даже если бы плюнул на красный флаг.

   Закончив 4 февраля восьмое заседание, комиссия перешла от зачастую праздных вопросов к изучению недавних деяний Колчака, включая государственный переворот, который привел его к власти в Омске менее пятнадцати месяцев тому назад. Другими словами, комиссия наконец-то собралась заняться существом дела. Однако, когда члены комиссии собрались вновь через два дня, атмосфера резко изменилась. Причиной явились события, произошедшие западнее Иркутска.

   15 января, когда Колчака в Глазкове передали Политическому центру, к западу от Иркутска стояло еще много чешских эшелонов – самые последние только что прошли через Канск. Золотой запас, который чешское Верховное командование передало ревкому, в теории служил чехам охранной грамотой и гарантировал им свободный проезд на восток. Неким буфером чешскому арьергарду служили польская дивизия и румынский контингент, чьи эшелоны чешское командование предусмотрительно поместило в самый конец и чьим попыткам прорваться вне очереди эффективно мешали чешские бронепоезда.

   Однако чехам все еще грозила опасность. У них были проблемы с поляками, не без оснований ощущавшими, что их бросают в беде, а когда 5-я армия красных уничтожила или захватила в плен почти всех поляков, возникли аналогичные проблемы с румынами, пока и их не постигла та же судьба. Затем у чехов были стычки с авангардами большевиков, затем они столкнулись с враждебностью железнодорожников и мятежников, уже контролировавших станции. И только 7 февраля они смогли заключить непрочный мир с 5-й армией в местечке под названием Куйтун. Одним из пунктов этого договора подтверждалось, что чехословацкие войска оставят Колчака и его приверженцев, арестованных ревкомом, в Иркутске в распоряжении советского правительства под охраной советских войск и не станут вмешиваться, как бы советская власть ни решила поступить с этими заключенными.

   Однако злоключения чехов повлияли на события в Иркутске лишь в том отношении, что усугубили хаос и неопределенность ситуации на железной дороге и заставили ревком с опаской поглядывать на Запад. Главной причиной тревоги ревкома, на первой неделе февраля граничившей с паникой, были отчаянно упорные арьергарды колчаковских армий под командованием генералов Каппеля и Войцеховского. Когда несколькими неделями ранее Каппель публично вызвал на дуэль Сырового, Жанен в телеграмме в Париж язвительно заметил: «Во время нашего отступления из России маршал Ней сражался со своими солдатами плечом к плечу и не докучал никому вызовами на дуэль». Эта насмешка над Каппелем крайне несправедлива. В его распоряжении не было поездов, а лошадей было слишком мало, и все же он поддерживал свое войско в боевом состоянии, курсировал по тракту, обходя города, которые не мог взять штурмом, нанося ответные удары нагоняющей его Красной армии. Даже Жанен в своих мемуарах был вынужден признать действия отрядов Каппеля «беспрецендентным подвигом терпения», хотя продолжал критиковать их за то, что они не остановились, чтобы дать генеральное сражение.

   Отряды Каппеля захватили Нижнеудинск 20 января. Они уже знали об аресте Колчака и решили спасти его. В то время они поравнялись с последними чешскими поездами, могли покупать еду в их интендантствах и платили наверняка золотом. Каппель страдал от сильного обморожения обеих ног (его отряды понесли из-за морозов не менее серьезные потери, чем от тифа), и чешский доктор, старавшийся помочь ему, доложил, что его жизнь в опасности. Чехи предложили Каппелю место в одном из их передвижных лазаретов, но тот отказался принять милость от людей, предавших его командующего, и, смертельно больной, остался на безжалостном морозе в санях. Каппель умер 27 января, передав командование Войцеховскому. Чехи забрали его тело в Читу, где и похоронили лучшего из колчаковских командиров.

   Его люди продвигались дальше под командованием Войцеховского. Они взяли станцию Зима и направились к Черемхово. Чехи всерьез тревожились, что возобновившиеся вокруг Иркутска бои затруднят их эвакуацию, их не радовала мысль о возможном освобождении Колчака. Они пытались согнать каппелевцев с тракта и мешали им реквизировать лошадей, занятых на подвозе угля с окрестных шахт к железной дороге. Однако Войцеховский преодолел все эти препятствия и 2 февраля захватил станцию Иннокентьевская – последнюю перед Глазковом.



   Эти события вызвали в Иркутске нешуточную тревогу. 29 января в городе объявили военное положение, а 2 февраля – осадное положение. В ледяном покрове Ангары заложили мины, а приличный запас боеприпасов и другого военного имущества эвакуировали в леса к югу от города – на тот случай, если Иркутск отстоять не удастся. Однако было физически невозможно рассредоточить золотой запас и весьма опасно везти его дальше на восток, на территорию, контролируемую Семеновым. Опасения ревкома отразились в приказе от 6 февраля, обязывающем всех, кого это касалось, разрушать мосты, тоннели, железнодорожные пути и все средства транспорта, чтобы они не попали в руки врага.

   Тем временем попытался выступить в роли посредников союзный триумвират: генерал Сыровой, один из чешских политических лидеров Благож и капитан Стиллинг, офицер британской военной миссии, застрявший в Иркутске и пытавшийся обманом наделить себя дипломатическим иммунитетом, коим обычно пользуются консулы. Эта троица периодически связывалась по телефону с Войцеховским, и именно через них 2 февраля этот белый командир передал условия, на которых он готов обойти Иркутск, оставив в покое местных правителей. Условия были весьма жесткими и включали следующие требования: «Беспрепятственный пропуск армий за Байкал по всем путям в обход Иркутска; освобождение адмирала Колчака и арестованных с ним лиц, снабжение их документами на право выезда как частных лиц за границу; снабжение армий деньгами в сумме 200 миллионов рублей, в том числе на 50 миллионов рублей звонкой монетой».

   Если бы члены ревкома приняли эти пункты, то впоследствии подверглись бы суровому наказанию со стороны советских властей. Так что условия были отвергнуты. Войскам Войцеховского разрешалось пройти через Иркутск только в том случае, если они сдадут оружие. На этом переговоры были прекращены, и 4 и 5 февраля белые возобновили наступление и вышли на окраины Глазкова. Положение ревкома стало незавидным. Его собственные войска были слабы, в городе царило недовольство и нищета, полагали, что в Иркутске существовало белогвардейское подполье, а чехи руководствовались исключительно личными интересами. В этой опасной ситуации (сильно напоминавшей ситуацию с царственными заложниками в Екатеринбурге в июле 1918 года) ревкому ничего не оставалось кроме как выполнить свой долг: в ночь с 4 на 5 февраля было решено казнить Колчака и Пепеляева, пленников 5-й армии. Что и исполнили вечером 6 февраля.



<< Назад   Вперёд>>