Год тому назад
   «В Рождественский сочельник мне посчастливилось. В первый раз мне пришлось побыть с А.И. Шингаревым минут пять. Хотя наши камеры были соседние и мы сидели в них уже месяц, но благодаря одиночному заключению мы до сих пор только мельком, случайно встречались в коридоре, когда нас водили на свидание или на прогулку.

   Прогулка большинству заключенных разрешалась групповая и продолжительная, до полутора часов, а мне, Кокошкину и Шингареву, вероятно, как «врагам народа», находящимся «вне закона», и гулять, то есть вертеться по тюремному дворику четверть часа, приходилось в одиночку.

   К вечеру надзиратель, подняв дощечку наблюдательного глазка, постучался ко мне и крикнул, чтобы я готовился выйти в коридор на время мытья пола в камере. Надзиратель этот был из лучших по отношению к нам, пожилой солдат-эстонец, не большевик. Благодаря ослабевшей тюремной дисциплине, когда он бывал дежурным в нашем коридоре, к нему часто прибегала его пятилетняя дочь, звонкий голосок которой гулко раздавался под сводами мрачного коридора и оживлял его. Иногда она входила и в камеры заключенных с отцом, приносившим нам обед или кипяток, и мы давали ей лакомства, если таковые у нас были из приношений милых наших товарок по партии.

   И в этот день она утром заходила ко мне похвастаться полученной на праздник куклой, причем без умолка лопотала что-то.

   Когда звякнул замок, тяжелая дверь с шумом отворилась и вошло несколько человек с шайками и швабрами – целое событие в тишине монотонных, тусклых дней, – я вышел в коридор и увидал Шингарева, которому разрешили еще остаться минут пять, пока сохнул вымытый пол его камеры. Он стоял на корточках и держал в обеих руках руки девочки. Я застал конец такого диалога: «А как тебя зовут?» – «Рута». – «А у меня есть такая же маленькая девочка, Рита. Ее имя – Маргарита, а мы зовем ее Рита».

   Разумеется, мы с жадностью стали впервые после ареста разговаривать и делиться впечатлениями. Шингарев жаловался на печень, на отсутствие аппетита; он осунулся.

   Когда дверь за ним захлопнулась, я, благодаря снисходительности надзирателя, прильнув к окошечку двери, еще несколько времени с ним разговаривал, пока не пришлось вернуться в свою камеру. Кокошкин в первые дни был здесь же, а потом его, как чахоточного, перевели в более теплый коридор. Так как, кроме ввинченных в пол кровати и столика около нее, никакой мебели и полок в камере не было, то я занялся вновь раскладкой своих вещей с кровати на пол на листы газет.

   Вскоре принесли нам по восковой свечке, с поздравительными открытками от наших партийных приятельниц. Оказывается, они нам прислали и по маленькой елочке, но их не разрешили передать нам.

   Чем же еще ознаменовался для нас праздник? Да вот чем: ни в сочельник, ни в первые два дня праздника почему-то не давали горячей или, скорее, еле тепловатой пищи, а один день давали невозможно соленую колбасу, а другой – баночку мясных консервов в застывшем сале.

   В бесконечные петроградские зимние сумерки ходишь из угла в угол. Сколько еще придется здесь просидеть? Не придется ли встретить здесь и Пасху? В камере Шингарева слышен глухой стук. Он или колет сахар, или мастерит что-то. Как ему, бедному, должно быть, тяжело так встречать Рождество! Он болен, потерял два месяца тому назад жену, оторван от детей. Воронежский хуторок его разгромлен. Но, сидя все время рядом с ним, я не подозревал всей остроты и болезненности его переживаний. Отчасти я узнал о них во время пяти общих прогулок, разрешенных нам перед его убийством, а главным образом при чтении впоследствии его тюремного дневника.

   Многие стараются быть переведенными отсюда в Кресты, которые, как современная, усовершенствованная тюрьма, светлей и суше здешней. Но я, будучи здоров, предпочитал наш старый бастион новой тюремной казарме. Старина, даже тюремная, греет и придает уют. Москву с ее кривыми улицами я предпочитаю Петрограду, Киев – Одессе.

   Двухэтажное пятигранное здание с мрачными сводами, коридорами и темными проходами охватывало маленький дворик, где мы гуляли и откуда был виден только золотой шпиль собора. Старые, толстые, сырые стены, сколько поколений политических узников было заключено в них! Здесь же витает дух Пестеля, Рылеева и прочих декабристов, о которых вспоминалось нам 14 декабря. Декабристы сидели, впрочем, не в бастионе, а в соседнем равелине, который был не так давно разрушен, а теперь остался Трубецкой бастион, как одиночная тюрьма, и Екатерининская куртина с несколькими общими камерами. Весной в газетах писали, что большевики хотят разрушить эту нашу бастилию. Жаль, если они в стремлении подражать французской революции это сделают. Следовало бы превратить крепость в памятник-музей, в котором камеры Шингарева, Кокошкина и многих других трагически погибших русских людей, любивших Родину и человечество, посещались бы, служа наглядным пособием к изучению отечественной истории. «А самоубийств тут много? – спрашивал я у самого старого надзирателя, прослужившего здесь около тридцати лет. – Были ли отсюда побеги?» – «Пытались бежать многие, – отвечал он, – но при мне никому это не удалось, и, как говорят, с самого основания крепости никому не удавалось. Вот самоубийств было много. В этой самой вашей камере два года тому назад повесилась женщина-студентка. Взяла в библиотеке много книг, стала на них у окна, из простыни свила жгут и повесилась на нем, привязав его к оконной решетке и оттолкнув книги из-под ног. В камере (такой-то) при моем дежурстве старик один умер, пустив кровь из жил».

   И много подобных случаев рассказал мне старик».



   Я зажег полученную восковую свечку и поужинал. Потом читал газеты. Еле-еле слышался колокольный звон Петропавловского собора. Я позвал надзирателя и попросил отворить форточку. Была тихая, очень морозная ночь, и звон колоколов слышался ясно, как и игра часовых курантов. А когда бывает северный ветер, то и соседней полуденной пушки не всегда бывает слышно, так как окно мое обращено не на Неву; так мало тюремное окно и так заглушает звук толщина стен.

   В газетах я читал про кровопролитные бои в Шампани; про бомбы с аэропланов и треск пулеметов; про давящие все и уничтожающие танки; про наступление на древний Псков немцев, гонящих перед собой толпы «товарищей», изображающих из себя российское воинство; про кровавую расправу красноармейцев с контрреволюционерами…

   Через закрытое уже окно еле слышался, скорее угадывался, звон колоколов. В церкви пели: «На земле мир в человецех благоволение!»

   Новый год не принес ничего нового. В 12 часов ночи мы с Шингаревым перестукивались, единственный раз за все время.

   И потом я не перестукивался, когда после Шингарева в его камеру посадили офицера и он все стучал мне. Он в коробочке папирос прислал мне записку, рекомендуясь и предлагая прислать мне шифр для перестукивания. Но так как я не имел никакой охоты к этому, да и надо было из осторожности опасаться подосланного провокатора, то в куске сыра я послал ему вместе с приветствием отказ, и он оставил меня в покое.

   Поздно ночью на Новый год я услышал в коридоре шум, громкие голоса и непонятную речь. На другой день оказалось, что арестовали членов румынского посольства, тоже, казалось бы, неприкосновенных. К вечеру на другой день их освободили. Перед уходом им разрешили видеться с сидевшим в крепости Терещенко, который был министром иностранных дел после Милюкова. Курьезное свидание посольства с министром!

   Далее я опять привожу две статьи «Свободной речи» (№ 5, Екатерине дар, от 6 января и № 6 от 8 января 1919 года).



<< Назад   Вперёд>>