XIX
Так шло с моими «затеями» по бурмистерству. В общем — благополучно, и все были мною довольны. Железо тоже должен был я продавать на Нижегородской ярмарке: с этою частью до 1830 года все оканчивалось удачно, так что я всегда получал похвалу и денежные награды. И в тридцатом году наше железо было продано успешно, ценами даже свыше назначенных.
К несчастью моему, открывшаяся в это время эпидемия холеры погубила дорогой двух караванных приказчиков, которые, приняв товар на сибирских заводах, были обязаны сдать его по моим продажным запискам покупателям, как то всегда водилось. При сдаче и оказался недочет в тысячу двести пудов, стоивших по тогдашней цене четыре тысячи пятьсот шестьдесят рублей ассигнациями. Дело приемки на заводах и сдачи покупателям нисколько меня не касалось.
Однако правление обшей конторы от меня потребовало объяснения. Вслед за тем оно прислало в Великое село ревизора. Тот ни по делам вотчинным, ни расспросом товарищей умерших приказчиков — по железу не только чего-либо явного против меня, но даже сомнительного не мог отыскать. При всем том по этому делу целый год тянулась переписка... Очевидно, что со стороны господ ко мне не было претензии, иначе не стали бы со мною долго церемониться. Орудовал тут главный правитель дел, да под рукой прежний бурмистр, которого заменили мною. И нетрудно было бы мне склонить правителя в свою пользу, что и видно было из нескрываемого письменного его вымогательства.
На беду, почитая себя по совести правым, я не хотел унизиться до продажной протекции, а был даже рад, что авось теперешнее неблаговоление окончится избавлением меня от тяжелой порученности.
В 1831 году желание мое и сбылось, только не так, как думалось: на ярмарку к продаже железа назначен приказчик из сибирских заводов, а мне велено явиться в Петербург для личного объяснения...
Такая нечаянность не обещала ничего доброго. Неприятность была еще и та, что в то время по своим делам нужен был личный надзор и распоряжение. Однако должен был повиноваться, и в ноябре месяце вотчинные дела приведя в порядок и сдав своему помощнику, в первых числах декабря приехал я в Петербург.
Немедленно являюсь к управляющему главною конторой. По прежнему личному знакомству принят довольно вежливо, но очень сухо, лишь с неопределенным обещанием о явке моей доложить при случае господам, которые-де раз в неделю бывают в конторе. Между прочим, по-прежнему дозволено мне занять комнату в господском доме. Проходит две недели — все нет мне вызову.
Так решился я без зову отправиться к самому барину, генералу А., тем более что до сих пор всегда пользовался личною его благосклонностью. Не трудно было это исполнить: камердинер, наш земляк, тотчас доложил генералу, и тогда же позвали меня в кабинет. Здесь решилась участь моей будущности, поэтому передам разговор подробно...56



56 Первый публикатор этих воспоминаний Н. Щербань далее писал: «К сожалению, именно на этих строках подлинная рукопись обрывается: смерть, постигшая автобиографа в 1868 году, не дозволила ему дописать повесть о своей жизни. Дальнейшая судьба нашего героя известна по устным рассказам его, переданным мне близко знавшими его людьми: излагаю ее вкратце, сожалея об отсутствии подробностей, которые, вероятно, были бы в высшей степени интересны.

Попавший по чужой вине и по вражьим проискам в немилость крепостной бурмистр Савва Дмитриевич Пурлевский, вошел в кабинет своего барина ни жив ни мертв. Сцена произошла грозная, заключилась строгим приказом: "сейчас отправляться назад в деревню, там ждать распоряжения".

Страшное слово "ждать распоряжения" ошеломило Пурлевского. Ему почудилась та расправа, которой он не раз был свидетелем, телесное наказание, может быть красная шапка, может быть Сибирь... Он, обыкновенно рассудительный, на этот раз потерял голову и тут же решился бежать. Куда? Об этом долго раздумывать нечего: куда чаще всего бегают раскольники, которые, вероятно, не раз ухаживали и из его села, где их довольно: за Прут, за Дунай!

В тот же день из Петербурга его и след простыл. Мучила его мысль, что внезапное удаление поставят ему в строку как доказательство его виновности, так чтобы не считали его беглым, а уход его — сознанием в вине и уклонением от заслуженно наказания, с дороги он послал господам по почте письмо, в котором обстоятельно излагал и материальную невозможность согрешить в деле, ходившем своим путем, мимо его рук, и те нравственные побуждения, которые заставили его, все бросив, поскорее искать спасения из боязни возможных последствий взведенной на него клеветы.

Отправляясь в Петербург, Пурлевский взял с собою лишь незначительную сумму после петербургских издержек да траты на обратный проезд, и прибыл в Москву всего с пятьюдесятью рублями.

Двадцать из них, положенных в кошелек, у него украли... На остальные он кое-как дотащился до Киева, где и очутился без копейки. В Кишинев пришлось зажиточному крестьянину, домовладельцу и бурмистру странствовать уже пешком.

Отсюда до Прута рукой подать, только нет средств устроить удобную без риску переправу, какую обыкновенно налаживали пограничные евреи за приличную плату. Делать нечего, подобрался в темную ночь предприимчивый горемыка один-одинешенек к реке, нарезал камышу, связал пучок, лег на него, оттолкнулся ногой поплыл по течению.

Течением прибило его в Молдавию. Чрез несколько дней молодец очутился уже в Яссах, измученный, оборванный, голодный, решительно безо всяких средств. Здесь он нашел немало русских беглых, особенно скопцов, занимавшихся преимущественно извозом. Пурлевский к ним. Они приютили земляка, накормили, приняли к себе в услужение. Хозяин попал в работники, да и тому был рад.

Вскоре, впрочем, он пошел в гору: по своей честности и трудолюбию был отличен, получил экипаж на разъезд, жалованье, долю из выручки, начал обживаться и понемногу разживаться, так что мечтались ему в более или менее близком будущем свои собственные дрожки. Только слышит он раз ночью впросонках около себя разговор: "Парень хороший, надо бы его к нам..."

Искренний православный, Пурлевский и своих старообрядцев на селе никогда не одобрял, а то стать ему скопцом! А как слышал он, что скопцы частенько употребляют насилие, то шибко перепугался и при первой возможности скрыться бежал на Дунай, к некрасовцам, на рыбные промыслы.

Здесь жил он два года, был обласкан, всем доволен. Одно сокрушало: тоска по родине, по селу, по семье, от которой, хоть и посылал ей от себя весточки, не получалось никакого известия. И сильно подмывало возвратиться. Но как? ведь он беглый крепостной!

Некрасовцы очень интересовались тем, что делается в России, и выписывали газеты. Раз, чуть ли не в 1834 году, читают в "Одесском вестнике", что по представлению графа Воронцова всемилостивейше разрешено беглым, не учинившим уголовных преступлений, свободно явиться и приписаться в Новороссийском краю, где пожелают.

Пурлевский, собрав все накопленные гроши, тотчас в Одессу, в мещане. Определился половым в трактир, понравился хозяину и сделался приказчиком.

В трактир ходил один магистратский секретарь. Он очень полюбил Савву Дмитриевича, и это знакомство немного спустя очень пригодилось. Кто-то послал Одессы главноуправляющему донос, что находится здесь такой-то беглый крепостной Великого села. Контора и хотела было потянуть его, но благодаря секретарю, магистрат и Херсонская уголовная палата отстояли приписку в одесские мещане.

Между тем известные Яхненко и Симиренко начали свое сахарное производство. Магистратский секретарь приходился им племянником. По его рекомендации, Савву Дмитриевича пригласили в комиссионеры открывающегося дела. Первоначально не ладилось. Поехал он, например, в 1847 году в Астрахань всего с пятьюдесятью бочками, три месяца жил там и не продал ни одной. Собирался уже восвояси ни с чем, как приходит к нему местный торговец колониальных товаров И.И. Козлов и покупает все пятьдесят бочек.

С легкой руки этого покупателя комиссионерство пошло удачно и положение С.Д. Пурлевского окончательно упрочилось. Он приписался в купцы, до пятидесятых годов разъезжал по России, живя главным образом в Севастополе; в 1852-м переселился в Москву, где до самой смерти (1868) оставался комиссионером сперва Яхненски и Симиренки, потом заменившего их товарищества. В 1856 году он выкупил своего единственного сына за две тысячи пятьсот рублей серебром (мать и жена, кажется, задолго пред тем умерли). Когда последовало объявление манифеста об освобождении крестьян, старик, возвратившись от обедни, молча сел и залился слезами...

Из подобных слез и слилось неисчерпаемое море признательности вокруг престола Державного Преобразователя!»

<< Назад   Вперёд>>